Чужое сердце Браун Сандра
Моей дочери Таре
и АннеМечта – это часть человека, которую у него отнять невозможно.
Предисловие
Судьба актрисы Шарлотты Валандре поистине незаурядна и вполне заслуживает внимания. Несмотря на тяжелый анамнез, ВИЧ-инфекцию и пересадку сердца, она по-прежнему энергична и обладает кипучей и заразительной жизненной активностью. Пройденный ею уникальный путь стал поразительным свидетельством, важным как для тех кардиологических больных, которым необходима пересадка сердца, так и для всего лечащего персонала. Донорство – потрясающее проявление человеческого братства. Шарлотта Валандре прекрасно поняла это и со свойственными ей пылкостью и обаянием включилась в неустанную и увлекательную борьбу. Точно найденные ею слова должны убедить самых закоренелых скептиков. Надо помнить, что первые шаги в области кардиотрансплантации сделаны менее пятидесяти лет назад, и были они героическими. Накопленный с годами положительный опыт позволил лучше овладеть этой фантастической областью хирургии. Совершенствуется терапия, необходимая после пересадки, улучшается уход за больными, и все равно мы ощущаем повседневную нехватку доноров. Хотя совершенно ясно, что при донорстве органа после смерти человека стоящие на очереди пациенты благодаря ему получают жизнь.
Рассказ Шарлотты Валандре о пережитом увлекателен. Он заставляет нас задуматься о непрерывности жизни, об эстафете, о передаче органа от донора реципиенту. Ее стремление установить связь со своим донором и его близкими сильно и пронзительно, оно еще раз подчеркивает, какой символикой нагружена кардиотрансплантация, ибо сердце – гораздо более, чем какой-либо другой орган, – с незапамятных времен несет на себе груз эмоциональных ассоциаций. Подарить надежду, подарить жизнь, согласившись отдать свое сердце после смерти другому человеку, – верный способ оставить что-то после себя, шанс стать звеном в цепочке человечества. Свидетельство Шарлотты Валандре, ставшей символом этого завета надежды, приоткрывает тайну удивительной передачи жизни. Она показывает нам новые грани мира кардиологической трансплантации и убеждает стать соратниками в ее борьбе.
Жерар Хельфт,
профессор кардиологии
Объединения парижских больниц
Париж, ноябрь 2005 г.
Мне снился сон – навязчивый, неотступный, яркой вспышкой стоявший у меня перед глазами в ночи, когда я просыпалась от собственных криков. Я умирала. Все, конец.
Последнее потрясение, случившееся через два года после пересадки сердца, стало для моего потрепанного мотора фатальным. Третий инфаркт, и на этот раз – последний, «Большой взрыв». Вечно выживать невозможно.
В начале сна все казалось правдивей некуда. Парализующая боль, охватившая тело, всю руку вплоть до помертвевших пальцев, внезапно пронзившая меня мечом, потом слабость, как будто тело тает и растекается, и черная дыра, воющие сирены машин, от которых бегут мурашки по коже, как от скрипа мела по доске.
Потом суета в кардиологической реанимации и трубки, торчащие из меня, как прозрачные бандерильи, воткнутые в еще двигающееся тело. Вокруг – стеной экраны, контрольные мониторы жизненных параметров. Похоже на телевизионную студию. А что сегодня снимаем? Твою смерть. Дубль будет только один.
Со звуком что-то не так, и суматошное попискивание звенит у меня в ушах. Кроваво-красные цифры вдруг начинают мигать, вырастают в гигантском масштабе на черном экране. Потом визг аппаратуры становится пронзительней, – это весть о том, что дела мои плохи. Распашные двери моей палаты хлопают, как двери заштатного салуна, люди без конца суматошно бегают взад-вперед. Это на самом деле не палата, окон нет, и пол покрыт каким-то пластиком, с которого легко стереть любую жидкость. Махнул тряпкой – и никаких следов, везите следующего.
Меня привезли сюда не спать, а выживать, выкарабкиваться – вот прямо сейчас.
Вокруг меня суетятся люди. Значит, в этот раз все серьезно.
Странный это сон, необычный. Каждый образ в нем окружен золотистым ореолом, как на тех иконках, которые я в детстве хранила у себя в коробке с сокровищами.
Я вижу отца, застывшего в молчании, и Лили, мою закадычную подругу, с глазами, полными слез. Только не плакать! Но что же тут происходит?
Вшитое мне сердце бьется со скоростью всего тридцать ударов в минуту, потом двадцать девять, двадцать восемь, двадцать семь, давление падает. Мой организм решил все же отторгнуть инородное тело.
– Она умирает! – внезапно кричит отец. – Делайте что-нибудь, черт побери!
Давно уже отец так не выходил из себя. Я сто лет не слыхала, чтобы он так кричал, просто вопил, беспокоясь за меня. Приятно. Почаще ори, папа, кричи от души во весь голос. Крикни еще раз, что ты любишь меня, несмотря на все мои заморочки, и сними ты пальто, оно все в снегу, – простудишься.
Мой бедный голубоглазый папа, мой седовласый красавец Кен, яркий и светозарный, как небо Бретани. Он все еще не теряет надежды. Он столько раз видел меня слабой, истощенной, полуживой, дошедшей до края, а потом возрождающейся, что привык к своей дочке-фениксу Однако синусоида биения моего сердца потихоньку распрямляется – я вижу ее на аппарате, который отражается в висящем над раковиной зеркале. Не видно больше четких жирных кривых, уверенных взлетов и падений. Нет, белая линия ползет по экрану и извивается лениво, как старая змея. Я закрываю глаза.
– Но где же Тара?! Где моя дочь?!
Я ищу ее взглядом в палате, которая кажется бесконечной. Мне удается выговорить ее имя. Теперь мои глаза широко открыты.
– Та-ра… Тара! Дочка!
– Дети младше пятнадцати лет сюда не допускаются. Отдохните, не говорите больше, вы слишком слабы.
Голос медсестры профессионален и сух. Я и сама чувствую, что слаба. Успокойся, госпожа медсестра, я буду смирно лежать здесь, – да-да, я останусь здесь надолго. Но прежде мне хочется увидеть дочку, можешь ты это понять, госпожа медсестра? У тебя дети есть? Таре пять лет, мне так хотелось бы дожить до ее пятнадцатилетия – и сегодня мне плевать на больничный распорядок.
– Тара? Тара!
Но если она не придет, кто скажет ей, что я люблю ее? Что, даже если я сегодня умру, я все равно буду жить – для нее, в ней, на ней. Я буду бабочкой с пыльцой на крылышках, севшей ей на плечо, красивой красно-лаковой божьей коровкой, которых она любит прятать в ладони, или воздушным змеем – как тот, что летал над пляжем, – помнишь, Тара? Я буду всегда над тобой, я буду парить в твоем небе. Но кто тебе скажет, что я люблю тебя? Ты, папа? Ты сумеешь сказать это моей дочке? Ты сможешь прокричать ей это, как ты только что крикнул мне? Я на тебя рассчитываю. Надо, чтобы она запомнила это на всю жизнь, понимаешь, чтобы заучила наизусть, это важно. Я не успела сказать ей это перед смертью, я ничего не помню, кроме боли и воя сирен.
– Добутамин! [1] По максимуму! Электрошок пока не даем. Больше делать нечего.
Дежурящий сегодня утром молодой кардиолог испуган и растерян. Он машинально вертит шеей, бессильно переводя взгляд с одного экрана на другой.
Когда я лечу в самолете и мое кресло проваливается в воздушную яму, я кричу, что никогда больше не сяду в самолет, и всматриваюсь в лица стюардесс, пытаясь определить степень серьезности момента.
«Впереди катастрофа» – вот что написано на хмуром лице красивого доктора.
Добутамин – замечательная штука, это что-то вроде легального крэка, придуманного специально для пациентов реанимационного отделения. Да-да, отличная мысль, дайте-ка мне добутамина! И сразу – сумасшедший эффект. Как химический электрошок, он имеет очень сильное, но быстротечное воздействие, и ты чувствуешь себя на все сто. Благодаря добутамину человек может из дохляка сделаться прямо суперсилачом.
Доза, видимо, была неслабой. Я сразу открываю глаза и ору:
– Мне лучше, черт, мне лучше! Все в порядке, папа? Съездишь за Тарой? Я знаю, еще рано, но ты разбуди ее. Я хочу ее видеть, мне надо поговорить с ней. Все в порядке, Лили? Ты ведь не будешь плакать, да? Особенно при Таре. И при мне тоже, это на меня тоску нагоняет. Мне хочется конфет и кока-колы. Пожалуйста, папа. Все-таки я схожу на пробежку. Кстати, какая там погода? Снег? Жалко. Бегать в снегоступах – просто морока. А доктор-то какой хорошенький! Заметила, Лили? А какие глаза у него, какие руки! Еще немного добутамина, доктор, – не для меня, для нашего романа! Вот бы перед смертью заняться любовью. Прекрасный финал. Я не против того, чтобы умереть в постели, лишь бы не лежать там в одиночестве. Ты заметила, Лили, что кардиологи в реанимации всегда красавцы? Нет? Честное слово. Как будто они прошли кастинг. Отбирали таких накачанных, как в сериале «Скорая помощь», и симпатичных, чтобы добавить немного лирики. Только зачем показывать меня этим сексапильным докторам в таком неприглядном виде, с восковым лицом, в мертвенном свете неоновых ламп, в казенном халате, со слипшимися волосами?! Тсс… доктор возвращается.
Проблема добутамина в том, что сердце, естественно, не может долго выдерживать такую шоковую нагрузку, – жизнь плохо сочетается с искусственными методами стимулирования.
– Отменим добутамин, посмотрим, как пойдет.
– Вы уверены, доктор?.. Я вам не нравлюсь?
– У нас нет выбора.
Ну и пусть. Это была моя последняя вспышка жизни, последнее закидывание любовного крючка, последняя улыбка.
Нет добутамина – нет энергии. Выключен рубильник. Сердце возвращается к нормальному состоянию – к изношенности и усталости. Тело замирает, слабеет, разваливается на части. Я иду ко дну.
А это даже и приятно. Я чувствую, как рука отца сжимает мои холодеющие пальцы. Ты становишься все дальше, папа. Все куда-то уходит. Эта уродливая палата растет в длину до бесконечности, а я сама скукоживаюсь. Я стала совсем маленькой, я младенец, букашка, ничто. До меня еще доносятся какие-то глухие крики, потом пронзительный стрекот приборов превращается в жужжание. Я угасаю под их бесконечный далекий писк. Нет больше прерывистых звуков, нет пульсирующей в венах крови, нет розовой кожи, жизнь уходит. В последний раз я ощущаю на себе ласковое тепло папиной руки, а потом – конец. Занавес.
Я умерла в тридцать семь лет в Париже на рассвете, растворилась в еще черном небе, с которого падал серебристый снег.
В моем сне кадры множились и накладывались друг на друга, как при монтаже вразбивку.
Я побывала и на собственных похоронах, забавно. На кюре была черная кожаная косуха, и он был весь увешан распятиями – прямо как Мадонна в начале своей карьеры. Бабетта, сестра моей бабушки, явилась прямо из рая. Как обычно, она была безупречно одета и выглядела странно воодушевленной. Музыка была хорошая – все мои любимые старые хиты: группа «Телефон», «Роллинг стоунз», «Индокитай», Блонди и прелюдия Шопена в исполнении моей матери – воскресшей, ослепительно-красивой в пышном платье бледно-фиалкового цвета. Она улыбалась мне ангельской улыбкой, я тянулась к ней руками, но дотронуться не смогла.
Только вот досадно, что никто не огорчен. Веселые похороны – это как-то странно. Боюсь, они нисколько по мне не скучают. Я отчетливо помню улыбающиеся лица людей. Большинство вроде бы мне не знакомы, неужели это пришли мои зрители? Как мило. Они со мной до самого конца. Вижу все четко. Церковь набита битком, как приятно. Мне купили красивый белый гроб, блестящий, строгий, очень стильный, – отличный выбор. Терпеть не могу резной дуб и золотые ручки. Прямо детский гробик, похож на футляр от духов «Mademoiselle». В кино люди не стареют, там либо всё, либо ничего, бывает, даже и умирают – как я сегодня ночью.
В первом ряду в одиночестве сидит новорожденный младенец, странный розовый малыш, он совершенно голый и с закрытыми глазами. Мне видно, как под его прозрачной кожей в крошечных венах течет кровь. Никто не обращает внимания на этого ребенка, он держится в стороне от всех, и я единственная, кто его видит. От этого видения все во мне холодеет.
«Актриса Шарлотта Валандре скончалась сегодня утром в Париже от инфаркта. Известность пришла к ней в шестнадцать лет после фильма „Красный поцелуй“, принесшего ей приз за лучшую женскую роль на Берлинском кинофестивале 1987 года. Шарлотта запомнилась также – среди прочих работ – ролью неугомонной журналистки, дочери Пьера Монди, в культовом телесериале „Кордье – стражи порядка“. В своей опубликованной автобиографии Шарлотта писала о том, как в семнадцать стала ВИЧ-инфицированной, а также о пересадке сердца, перенесенной ею в тридцать четыре года. У Шарлотты осталась дочь…»
Я смотрю на красавицу Клер Шазаль, мелированную блондинку, ведущую вечерний выпуск новостей. Она читает подводку, чуть склонив голову с тонкой смесью легкой скорби и мягкого равнодушия, с которой можно подать любую новость, а я комментирую вслух каждое ее слово, – как жаль, что она меня не слышит. «Да нет же, Клер, я не умерла, это кошмар какой-то!» Я пытаюсь остановить журналистку, но это невозможно, она без единого сбоя договаривает до конца. Инфаркт? Скорее, истощение сердца. Это была история молодой женщины, которая любила так сильно, что ей понадобилось второе сердце, а потом не хватило и его. Где два, там три? На этот раз так не получится.
Спасибо, дорогая Клер, за то, что враг назван тобой по имени, этот подлый ВИЧ. Вспомним тех, кто умер, лишенный этим вирусом всякой защиты, всех тех, кому пришлось скрывать свою болезнь. Мне не стыдно, я даже, скорее, с гордостью вспоминаю борьбу с ней. Моя вина, как и вина тысяч других людей, была лишь в том, что я любила, – скажите это.
Первый инфаркт поразил меня в тридцать четыре года. Кто знает, что тритерапия, подавляющая ВИЧ, очень агрессивно влияет на сердце? Давайте скажем об этом мальчишкам, которые занимаются любовью без презерватива, возможно думая, что СПИД уже немоден и на самый страшный случай есть противозачаточные пилюли.
Я начала есть свои таблетки с ВАРТ десять лет назад, это были огромные драже, которые отец толок в порошок и от которых меня рвало. Пришлось ли бы мне делать пересадку, если бы я не заразилась ВИЧ? Почему мое сердце износилось так быстро? Пересадка в тридцать четыре года – не рановато ли?
Мои сердца умерли в результате побочного эффекта от необходимой мне химиотерапии и от передозировки сильных эмоций. Я жила, не щадя себя. Никаких полумер, такой уж у меня характер. Я никогда не умела жить иначе. Я все пропускала через сердце – всегда. Ничто не скользило у меня по касательной. Жизнь больше била меня, чем гладила, жизнь была жесткая, абсурдная, со всеми ее подлостями, разрывами, с погасшими, проплаканными глазами моей матери. Всё – в сердце. Теперь я ухожу, не прожив и половины жизни, потому что сердце опять отказало. Не выдержало. Ничто не выдержит ударов моей судьбы. Я, как канатоходец, падаю с проволоки. Слишком давно я хожу над пропастью…
Я, пожалуй, была красива. Пухлый чувственный рот и стальные глаза. В шестнадцать лет я пользовалась успехом. Это было потрясающе, я снималась в кино, мои портреты висели на всех стенах в Париже, и впервые в жизни у меня был роман – с настоящим рокером, с парнем, чьи постеры висели на стенах моей комнаты. Я смеялась, играла, порхала, как бабочка на свету, и занималась любовью – страстно и без оглядки. Беззаботность длилась недолго. Тест на СПИД. Но зачем? А потом письмо из лаборатории, и в нем – несколько слов: «Серологический тест на ВИЧ – результат положительный». Родители в панике: «Никому не говори…» Медицина бессильна: «К сожалению, лекарства нет. Сколько вы можете прожить? Месяцев шесть, может быть – чуть больше, неизвестно…» – «Но мне семнадцать лет, доктор, и я хорошо себя чувствую». Я наивно рассказываю все режиссеру. Роковая ошибка юности. «Извини, Шарлотта, но эта роль не для тебя, мы не можем рисковать». Мне не досталась ни эта роль, ни остальные. А потом я все забываю. Я живу в полном отрицании реальности, в головокружительном вихре. Потом моя безутешная мать угасает, мой ангел с гладкой, безволосой головой тихо покидает меня. А возлюбленные обращаются в бегство, едва я говорю, что у меня…
А потом на помощь приходит ВАРТ – тритерапия. «Ваш вирусный фон не выявляется, вы по-прежнему носитель вируса, но вам можно иметь детей…» Вот это да!
И вот моя дочь Тара, серонегативный чудо-ребенок двухтысячного года. Жизнь потихоньку налаживается, надежда возвращается. Но сердце сильно задето, оно непоправимо изношено, его надо заменить. «Трансплантация! Это ваш единственный шанс». Мне разрезают грудную клетку, тело становится бесформенным и все никак не может оправиться от пережитого потрясения. Дальше – пустыня длиною в два года, полная изоляция, а потом – книга, вновь обретенная любовь публики и мешки с письмами, от которых мне тепло на сердце.
Однажды приходит письмо, перевернувшее мою жизнь.
Навязчивые сны о другой женщине, которая не является мною, приводят меня к загадкам клеточной памяти. Я чувствую острую потребность узнать донора моего сердца. Проникнуть в эту тайну. Что за присутствие в себе я ощущаю? Почему? Я слышу звук – как будто песчинки пересыпаются в маракасах или камушки стучат по деревянной планке. Звук нарастает, и внезапно я начинаю задыхаться. Шум совсем близко, он на мне. Меня хоронят! Я отбиваюсь, я ору: «Нет! Нет!» Резко сажусь на кровати. Плачу, с трудом вдыхаю воздух, дергаюсь, ощупью нахожу провод торшера – свет ослепляет меня. Я возвращаюсь к реальности.
– Мама? Тебе плохо?
Я обхватываю Тару, спящую рядом со мной.
– Да нет, ничего страшного…
Я целую ее. Я все время то плачу, то смеюсь. Снова целую ее.
– Это просто сон, ангел мой, сон… я была… возле тебя, была бабочкой, божьей коровкой, воздушным змеем… Все время рядом с тобой, в небе, на твоем небосклоне… Воздушным сердцем.
– А что такое «воздушное сердце»?
– Это мама, летящая в небе… Я расскажу тебе, только ты еще поспи немного…
Я медленно глажу теплый бархат ее щеки:
– Закрой глазки, вставать еще рано…
Все началось 4 ноября 2005 года. Это особая дата. Начало серии странных снов, первый день удивительного путешествия и еще день рождения – моему новому сердцу исполнилось два года.Сегодня ясный зимний день, какие бывают редко.
Поток света. Крыши Парижа сверкают, как гигантский лист алюминия. Ежедневник почти пуст, в планах – только встреча с психологом.
Облокотившись о подоконник, жмурясь от яркого солнца, я стою и раздумываю. Зачем сидеть взаперти в такой прекрасный день? Пойду завтра, дождусь дождя, он не за горами. Мне хочется прогулять встречу. Найду какую-нибудь отговорку, в этом я мастерица. Скажу, что приснился совершенно невероятный кошмар, он просто парализовал меня, он был настолько похож на правду, что я весь день не могла встать с постели. А психологиня не поверит. Скажет, что я хорошая актриса, но что ее профессия – докапываться до истины. Выведет меня на чистую воду, обидится, да и сама я буду злиться. Она пригрозит снять меня с терапии, потому что я довольно часто ищу предлоги нарушить наш распорядок – две встречи в неделю. Особенно когда погода хорошая. Я люблю дневной свет, вливающий в меня ощущение, что все прекрасно. Шарлотта, иди-ка ты к психологу… Я говорю вслух, уговариваю себя, – со мной такое случается. Во мне беседуют все те Шарлотты, в которых я с такой легкостью могу превращаться. Я поминутно примериваю на себя разные роли, вытаскиваю на свет разных живущих во мне людей. Поочередно я могу быть то заботливой матерью, то дочерью-непоседой с проблемами роста, то женщиной, что любит слепо, теряя чувство собственного достоинства, а иногда – женщиной спокойной и неуязвимой, безмятежной, как Будда. Это мой калейдоскоп. Давайте-ка закроем окно. Весенний воздух сбивает меня с пути истинного, а беседы с психологом приносят мне огромную пользу. Они для меня прибежище, поле самовыражения, свободное от мин и ловушек, пространство вне критики, так необходимое мне. Ах, если б можно было делать лишь полезное. Если б люди творили одно добро…
Мне нравится не укладываться в рамки правил, даже благотворных, привычных, нравится чувствовать себя иной, строптивой, свободной жить, не всегда делая то, чего от меня ждут. Но теперь пора идти. Пора останавливать калейдоскоп и принимать решение. Сегодня я сделаю что-то полезное для себя, я благоразумна и хочу докопаться до истины. Иди к психологу, Шарлотта, расскажи ей свой сон…В кабинете доктора Клер Бланшо – психиатра, психоаналитика
– Здравствуй, Шарлотта.
– Здравствуйте, доктор, знаете, я чуть не пропустила прием…
– И по какой же причине?
– Без причины, извините.
Я опускаю голову и умолкаю. Я не расскажу врачу про свет, идущий с неба, и про то, что мое присутствие на приеме иногда зависит от погоды.
– Вы не подождете несколько минут?
Доктор, как всегда, открывает дверь в пустую приемную и улыбается мне с той неизменной благожелательностью, за которой я и прихожу. Даже когда я прихожу точно в назначенное время и никого в ее кабинете нет, доктор заставляет меня несколько минут подождать. Кажется, это такой метод. Пациентам нужна некая переходная камера для адаптации, момент переключения между существованием снаружи и здесь, у нее, между сознательной жизнью и выражением бессознательного. В холле – неопределенной давности журналы по искусству, истории и кулинарии, никаких новостных изданий, ни единого ежедневника, даже какого-нибудь «Void», который листают мои подруги по профессии. Нужно отключиться, перейти в иное измерение, туда, где прошлое, настоящее и будущее сливаются воедино. Бессознательное не имеет понятия времени. Я сижу и рассматриваю комнату. Прямо на стене скромно развешены дипломы, и я отчетливо слышу намек: «Остерегайтесь шарлатанов!» В дипломах упомянуты все науки, начинающиеся на «психо». Мой доктор – суперпрофи. Холл, как и кабинет, оформлен в оттенках бежевого цвета, от которых исходит настоящее ненавязчивое спокойствие. Напротив меня – новое комнатное растение, огромное, невиданное, наверняка родом из джунглей, с крупными глянцевыми листьями в форме следов гиппопотама. Это единственная живность здесь, кроме меня, – мысли бродят в тишине. Я читала, что с растениями надо разговаривать. Я много чего читаю. Меня интересует все. Статья казалась серьезной. Вроде бы растения чувствуют состояние, ауру находящихся поблизости живых существ. Нас – животных, растения, насекомых – объединяет общая таинственная и драгоценная нить: жизнь. В Индии есть религия – джайнизм, корни которой уходят в глубокую древность и сторонники которой, полностью отвергающие насилие, прежде чем сделать шаг, подметают дорогу, чтобы случайно не раздавить что-то живое, пусть даже букашку. Они всегда ложатся до захода солнца, чтобы не надо было зажигать свечу, на которую прилетит и обожжет свои крылья ослепленная мошка. Хотела бы я съездить в Индию. Съезжу, когда добуду денег, в другой жизни. Я бы с удовольствием поговорила с другом из мира растений, но боюсь, что докторша отметит ухудшение моего состояния. И кроме того, у меня внезапно возникает такое чувство, что растение – из пластика… Уж слишком оно блескучее. Я подхожу, протягиваю руку. Дверь открывается. Я вздрагиваю от неожиданности.
– Цветок живой. Здесь нет ничего искусственного. Он вам нравится, Шарлотта?
– Да-да… Просто такие размеры внушительные – он с меня ростом…
Я думаю, а не сказать ли ей «до свидания» – и уйти из холла? Я всегда немного нервничаю перед встречей с психологиней с глазу на глаз, прежде чем начну рассказывать ей про свою жизнь. Немного страшно, и потому я дурачусь, провожу отвлекающий маневр, оттягиваю момент встречи наедине. Я не ложусь на кушетку, это слишком банально, и потом, мне на ней не так удобно. Я люблю смотреть прямо в глаза, общаться, видеть эффект от своих слов.
– Итак…
Моя психологиня начинает все наши встречи с этого слова. Думаю, она не сразу подобрала этот ключик, слово, которое побуждает заговорить. Она произносит его негромко, врастяжку, это самое длинное «итак», которое мне доводилось слышать. И иногда я против воли подражаю, повторяю это слово, прежде чем ответить, – и она улыбается.
Мой психолог – женщина лет пятидесяти-шестидесяти, я не умею хорошо определять возраст у людей, возраст – это не главное, не значимое, как сказала бы Клер. По мне, лучше жить, чем считать. Клер – так зовут мою докторшу, у нее то же имя, что и у прекрасной ведущей новостей из моего сна. Эта Клер тоже очень красивая женщина со светлыми глазами, с тщательно убранными назад волосами. Она элегантна и поразительно сочетается со своим кабинетом – она тоже вся в бежевом. Одно ее присутствие действует на меня благотворно. Когда она рядом, я становлюсь сильнее.
– Итак… мне приснился жуткий сон: я умерла. Я видела все: машину «скорой помощи», больницу, отца, Тару, которую я искала, вечерние новости, церковь, мою воскресшую мать, и весь этот веселый мир, и новорожденного, который не вполне родился, он был недоношенный, с закрытыми глазами, с прозрачной кожей… Я рассказываю Клер свой сон от начала до конца. Она набирает полную грудь воздуха и только потом отвечает:
– Видеть во сне смерть – довольно распространенное явление. Вас это не устраивает? Жить, умирать, возрождаться… Вы несколько раз были на волосок от смерти, однако никогда об этом не говорите.
– Не вижу никакого смысла говорить о смерти. Моя смерть для меня не существует. Я никогда не рассматривала ее в качестве возможного варианта. Потому что я хочу жить. Я была слишком молода, когда стали говорить о том, что я могу умереть. Смерть как таковая просто не рассматривается, это нереально, а теперь еще у меня Тара, я ужасно хочу жить, так что я, естественно, должна жить.
– Что вы чувствуете, вспоминая этот сон?
– Сильную, небывалую тревогу. Когда я проснулась, я сжимала Тару в объятиях и плакала. Я испугалась. Понимаете, доктор, впервые в жизни я почувствовала страх смерти. Хотя это всего лишь сон, но это странный сон, очень явственный, и потом, когда я увидела этого младенца на стуле – совсем одного, я так испугалась…
– Сон – это всего лишь сон. Символическое отражение, уходящее корнями чаще всего в область бессознательного. Страх – чувство, не обязательно связанное с реальностью. Это может быть предупреждение, приглашение жить более полной жизнью, осознать счастье того, что ты просто жив.
– А бывают вещие сны?
Я прерываю Клер, она улыбается, неодобрительно качая головой:
– У меня никогда не было подтверждения этому, и сама я никогда вещих снов не видела. Поэтому я, скорее, склонна ответить вам отрицательно. Но я допускаю, что некоторые явления пока еще необъяснимы. Предчувствие часто бывает отражением боязни какого-то события. Во сне можно видеть то, чего опасаешься. А если оно случается, то можно сказать: «Вот видишь, а я это предсказал». Людям хочется верить, что они обладают уникальными способностями, что могут подчинить себе жизнь. Но все это только чувства и совпадения.
– А новорожденный из моего сна?
– Вы уже много раз говорили мне о своем желании иметь еще одного ребенка, правда? Я не специалист по толкованию снов, но младенец может просто символизировать жизнь. Вы не раз были на волосок от смерти, но каждый раз выживали. Но что вы сами думаете, Шарлотта, про этого младенца? Важны ваши чувства.
– Это никак не связано с моим желанием завести второго ребенка. Я боюсь этого видения и, главное, боюсь умереть… Значит, я не умру?
– Умрете, и я тоже умру – когда-нибудь. Смерть – либо проблема, либо избавление – на выбор!
Мне иногда кажется, моя докторша еще больше ку-ку, чем я сама. На вид – гладкая, ровная, не придерешься, а внутри – чистый самоубийца. Я бы сама могла лечить людей, у меня большой опыт в области психологии. Так что у нас с ней стенка на стенку.
После долгих лет общения лакановские [2] позы Клер и ее установка на молчание, которые я с трудом выносила, разлетелись в пух и прах. Клер адаптировалась к перепадам моего настроения. Мы общаемся, она спонтанно заговаривает со мной, дает мне советы, защищает меня или провоцирует.
– Когда? Когда я умру… Мне хочется знать, сколько еще осталось времени.
– Я психоаналитик, а не гадалка. Видеть во сне смерть вполне нормально. Не каждый день, конечно, но сон о смерти – это еще и сон о жизни, бояться умереть – значит явно признать свою привязанность к жизни.
– Я хотела бы жить долго…
– Прекрасно…
На лице доктора – мельчайшие признаки нетерпения, усталости. Либо наше время истекло, либо я вышла из темы, либо повторяюсь. Она хотела бы, чтобы мы поговорили о другом, но мне нужно понять это чувство незнакомого мне страха, вспыхивающее во мне при едином воспоминании о том сне.
– Я очень испугалась… это почти не выразить словами… такое мощное чувство, от которого каменеешь, идущее из самых печенок… Этот сон был не похож на другие, как бы вам сказать… Это было как будто…
Клер успокаивающим тоном прерывает меня:
– Но вы ведь живы, вы сидите передо мной, страх прошел, да? Сон символический, но не имеющий реального основания, раз вы живы. И еще живее обычного. Словом, это очень жизнеутверждающий сон про смерть!
– Да…
Я заканчиваю начатую фразу:
– Это как будто был не мой сон…
Клер поднимает бровь, лицо напрягается, потом появляется усталая улыбка. Время истекло.
– Прекрасно… Держитесь крепче за реальность, за то, что действительно есть, не бойтесь того, чего не существует. На сегодня достаточно. Хорошо?
Провожая меня до двери, Клер внезапно говорит, чтобы завершить встречу, как всегда, на позитиве:
– А кстати, ваша книга называется «Любовь в крови», правильно? Замечательный успех, я обязательно ее прочту.
– Я в следующий раз принесу вам экземпляр. Это доставит мне удовольствие.
Спускаясь по просторной деревянной лестнице прекрасного старинного жилого дома, медленно выводящей меня к улице Севр, я не могу избавиться от задумчивости. Не вернуться ли назад? У меня такое чувство, что я забыла сказать Клер что-то важное. Но что?«Любовь в крови» – это моя автобиография или, как я люблю говорить, роман моей жизни. Я написала эту книгу прошлой зимой. Я была отрезана от людей, забыта, обессилена. Я не хотела больше скрываться. Книга вышла в сентябре, и мой издатель говорит, что она пользуется успехом. Я счастлива и удивлена. Было приложено много усилий для продвижения книги. Пресса как будто выбрала из тридцати семи лет моей жизни только одну вещь. Шарлотта Валандре ВИЧ-инфицирована. Я сохранила обложку журнала «Экспресс» из-за своей прекрасной трагической фотографии. Некоторые мои родственники узнали новость обо мне вот так – у газетного киоска. «Почему ты нам раньше не сказала?» – «Потому». У меня нет ответа. Человек инстинктивно знает, что он может сказать и кому. Потом, после долгих сомнений, мне хочется вдруг кричать об этом всему миру. Я хотела избавиться от того, что стало давить на меня, как груз. Положить конец слухам, замечаниям насчет того, как я выгляжу, почему похудела, почему щеки как у хомяка, а живот как у лягушки, почему глаза запали. Кто-то, наверное, решил, что это какая-то инфекция, связанная со СПИДом, но мое тело изменилось просто в результате побочного действия тритерапии и пересадки сердца. Мне нужна была истина, а не досужие домыслы. И еще я хотела, чтобы меня поняли. Как в песне «Чтобы понять меня» [3] . Я хотела выразить свою правду, просто и прямо, и не бояться больше того момента, когда надо будет сказать парню, который хочет заняться со мной любовью, что у меня… Что со мной презервативом придется пользоваться всю жизнь. То есть не всю жизнь, а пока любовь не одолеет страх.
Я хотела сказать об этом, чтобы меня приняли такой, какая я есть, я хотела работать и покончить с ВИЧ. Это была утопия. Я вижу, что интерес ко мне, любопытство, которое вызывает моя книга, обложки журналов, приглашения на передачи теперь связаны только с моей ВИЧ-инфицированностью. Я – новое лицо невидимого вируса. Неужели я всю жизнь буду ассоциироваться исключительно с ВИЧ? Это только часть моей истории. Пожалуйста, не усекайте меня до нее. Да, я ВИЧ-инфицирована, но есть и другие качества.
Я рассказала о своем заболевании в надежде, что мое свидетельство освободит моих братьев и сестер по крови, всех тех, кто еще вынужден скрывать свою тайну как смертный грех, тех, кто, как я, должны мучиться вдвойне – от заражения и потом от отверженности, от исключения во множестве разных форм – почти тридцать лет спустя после появления СПИДа. Он все еще завораживает, в нем сконцентрированы страхи, возможная смерть, которая приходит через сперму, кровь, секс – через все, что обычно несет только жизнь.
Я опасалась реакции людей – она обнадеживает. Журналисты смущены, растроганы, доброжелательны. Публика, как всегда, относится ко мне тепло, незнакомые люди на улице улыбаются, поднимают вверх большой палец, глядя на меня. Помню, как однажды утром я торопилась – редкий для меня случай – и опаздывала. Шел дождь, я бурчала что-то про холодную воду, которая сейчас намочит мне волосы. Такси все не шло. Я смотрела направо, налево, дергалась. Потом я увидела, как ко мне бежит какой-то парень, он что-то держал в поднятой руке и кричал: «Шарлотта! Шарлотта, прошу вас!» Сразу за ним подошло такси, но я задержалась. По его лицу струился дождь, он улыбался и протягивал мою книгу. Он несколько часов подстерегал меня в кафе, ему подтвердили, что я действительно живу по этому адресу. Он просил автограф – прямо здесь, под дождем. Не объясняя мне причин, он во что бы то ни стало хотел мне сказать: «Благодаря вам я еще жив». Я написала то, что мне пришло в голову: «Любите жить!» Кажется. Я обняла его, он прижал меня к себе, шофер нетерпеливо звал меня в машину, я извинилась перед незнакомцем и уехала. Я получила несколько трогательных признаний от артистов, по нескольку раз переслушала замечательные послания от Матильды Сенье, от Изабель Джордано. Но еще я чувствовала смятение, удивление и стыдливое молчание людей моего профессионального круга. Успех моей книги и то, что я свободно говорю на эту деликатную тему, странным образом отдалили их от меня. А ведь СПИД нанес артистическому миру больше ударов, чем в других сферах. Но шоу-бизнес оказался не готов принять эту истину, свет ослепляет, но не освещает.
«Из двусмысленного положения можно выйти, только пожертвовав чем-то». Кардинал де Рец [4] .
Хотела бы я убедиться в обратном. Гораздо больше, чем СПИД, никогда не причинявший мне непосредственных страданий, мое тело было отмечено трансплантацией сердца, перевернувшей мою жизнь. Десятичасовая операция и грудная клетка, раскроенная для того, чтобы посадить туда чужое сердце.
«Мне не хватает любви. Мне кажется, я ждала любви всю жизнь. Я горю от нетерпения. Тороплю время, жду свидания… Мне всегда их мало. Я хочу, чтобы меня любили, чтобы признавались, кричали об этом, повторяли вновь и вновь. Чтобы любовь сверкала в глазах, в улыбке, чтобы меня ласкали бесконечно, до дыр. Откуда эта жажда любви, эта сентиментальная ненасытность? Не знаю. Наверняка такой характер.
Я долго ждала, пока мне скажут „я люблю тебя“, „тебя“ – и больше никого. Достаточно ли часто мне это говорили? Эти три слова – как рождение, как бомба с неизвестным часовым механизмом.
Родители любили меня глубоко и молчаливо.
Немая, стыдливая любовь сковывает. Родительская любовь не имела слов, жестов, не формулировалась, детей никто не обнимал. Так было всегда, это был какой-то вечный дефицит любви, как традиция, идущая из прошлого и длящаяся до сих пор.
А мне хотелось поцелуйчиков, песен, взрывов, доказательств любви. Тишина, мягкая нейтральность, ровные фразы и благопристойность моих родителей были как кляп, затыкавший им рот. Как плотина на пути у потока любви. И я никогда не знала, какой температуры эта вода.
И тогда я стала гоняться за любовью, как ищут сокровище, как ищут себя. Человек не живет, пока в его жизни нет слов „я люблю тебя“. Я все еще ищу их».
Это последние страницы книги «Любовь в крови», они могли бы стать резюме для всей моей жизни, если бы все в корне не изменилось.
«Будущее никогда не бывает точным продолжением настоящего». Вот любимая фраза моей психологини, я хватаюсь за нее, когда перестаю видеть выход из своего безнадежного настоящего. Будущее всегда поразительно. Как вы правы, дорогая Клер, я влюблена.
Если что-то в жизни и возможно, так это любовь. Я встретила своего возлюбленного летом в больнице. Все дело в статистике. Учитывая мой образ жизни, у меня больше шансов встретить любовь в белом халате, чем на парижском званом вечере.Несколькими месяцами ранее, в начале лета 2005 г.
Париж, госпиталь Сен-Поль
Мне назначена биопсия. Раз в три месяца у меня берут на пробу частицу пересаженного сердца, чтобы проверить, нет ли отторжения. Раз в три месяца я испытываю стресс, без настоящего страха. Я верю в свою счастливую звезду, в свой организм. Я говорю себе, что все это не имело бы смысла, если бы трансплантат именно сейчас решил взять ноги в руки. В любом случае я бы почувствовала. Если сердце сбегает от человека, наверняка это можно почувствовать. Однако мой кардиолог утверждает обратное. Процесс отторжения может начаться без особых ощущений, это вне логики. Классно, да? В отличие от печени, которая постоянно регенерирует себя, сердце не отстраивает себя заново, и нарушения в нем необратимы. Ничего удивительного. Оно не отрастает, не оправляется никогда полностью от своих ран. Максимум, что оно может, – это твердеть, рубцеваться. Это болезнь сердца. Я всегда прошу доктора Риу, моего кардиолога, чтобы он велел медперсоналу брать самую крошечную частицу моего нового сердца. Доктор уверяет меня, что отщипываемый кусочек бесконечно мал, но у меня каждый раз создается впечатление, что меня просто обгрызли. Миллиграмм моего сердца – это, возможно, еще одна минута игры с Тарой, еще одно мгновение смеха, надежды. Операция неприятная. В основание шеи вводят толстую иголку с микрозаборником, который проходит в ту нежную и влажную впадину, что угнездилась прямо за ключицей, и быстро достигает сердца.
Сразу после пересадки частота биопсий была просто адская. Меня всю утыкивали иголками, как сатанисты – куклу. Кожа у меня заживала плохо и потом белела в месте каждого укола. Мои биопсии можно пересчитать по декольте. Гламурненько, да?В канцелярии кардиологического отделения
– Добрый день, Генриетта! Что за ужасное лето!
– Добрый день, Шарлотта! Да уж, кошмар! Вы немного рановато, милая…
– Да, я люблю приходить раньше, на всякий случай, вдруг кто-то не придет, вдруг его сердце сдаст раньше моего!
– О-ля-ля! Да что она такое говорит! Знаете, вы должны идти последней…
Да, знаю. Мне в общих чертах объясняли, но я не старалась понять. Это связано с моей ВИЧ-инфицированностью, это мера предосторожности в операционном блоке, никто после меня проходить процедуры не должен. Мне не нравится такой отличный от других подход, и потому я всегда прихожу раньше, читаю, жду, беседую с Генриеттой. В 2003 году она была тут, дежурила в то воскресное утро, когда мне делали пересадку. Она сразу же стала называть меня деточкой, и правда, я тогда была совсем не крупной. Генриетта держала меня за руку, когда я, одинокая и дрожащая, очнулась после анестезии, которая отправляет вас в другую галактику. У меня хотели отобрать плюшевого мишку. Он мне нужен, только когда я засыпаю в больнице.
Все вокруг над этим смеялись, а у меня не было сил бороться за него. Старший санитар разозлился: «Выбросить отсюда это». Я готова была разжать пальцы, и тут Генриетта твердо сказала: «Оставьте вы ей этого мишку, черт побери!»
Однажды Генриетта назвала меня звездой. Однако во время наших долгих бесед она призналась, что по телевизору смотрит только новости и репортажи о путешествиях. Она, Генриетта, никогда не ходит в кино. Ей больше нравится вязать крючком, так что она повторяет, что слышала. Она спросила меня: «А правда, что вы знаменитая?» Я ответила: «Да ну…» Она не стала расспрашивать. Я хотела, чтобы она по-прежнему называла меня деточкой. Она добрая, Генриетта, спокойная, разумная, обожает вязать крючком, на спицах, мне дико нравится ее имя, оно внушает мне доверие, оно неподвластно времени, это имя для бабушки, какое-то ископаемое имя.
Добрая, милая Генриетта.
Больше всего я люблю доброту, она меня просто подкупает. Раньше мне, прежде всего, хотелось красоты, ума, а доброта казалась заурядной, простоватой, почти пошлой. Но я поняла, я изменилась. Трудно быть приветливым, а быть добрым почти невозможно. Ум, красота – это дело природы.
На следующий день после операции Генриетта с утра пришла поддержать меня с сюрпризом. Моя грудная клетка десять часов была раскрыта, все внутренности проветрились. На открытом сердце была проделана щель примерно в пятнадцать сантиметров. Пока я спала, Генриетта связала крючком на мягком пузе моего мишки – красное сердце. Она вручила мне его со звонким поцелуем в лоб и с таким комментарием, вызвавшим мой первый, кривой послеоперационный смех:
– Весь в мать!
Генриетта любит свою работу, однако жалуется на усталость и считает дни до пенсии, как солдат до дембеля.
Сегодня снова меня одаривают точными подсчетами:
– Завтра будет ровно семьсот дней, – точная дата – пятого июня две тысячи седьмого года, запомнить легко: пять – шесть – семь.
– А пригласите меня на отвальную?
– Да конечно! Вот пройдет семьсот дней, и я вас первую приглашу!
– Погодите, я проверю, не занята ли.
Генриетта от всего сердца смеется, потом ее губы застывают, она заглядывает в ежедневник и внезапно говорит:
– Вы знаете, что доктор Риу уволился?
– Не может быть!
– Точно, в прошлом месяце перешел в другую больницу, если хотите, я могу дать вам его телефон, его заменяет доктор Леру, вы огорчены?
– Нет… То есть я привыкла к доктору Риу…
Потом начинаю напевать: Риу, Леру, ду-ду, ку-ку…
– Хотя, вообще-то, доктор Риу был не очень симпатичный, не слишком разговорчивый, и губы у него в нитку были, уж такие тонкие, вы заметили?
– Нет… Значит, вы ничего не имеете против? Вы увидите, новенький очень милый, немного застенчивый, но очень серьезный, его перевели из другого отделения.
– Бабушка обожала его. То есть цикорий фирмы Леру. А мне кажется, гадость. Вкус никакой. Это просто невозможно пить – похоже одновременно на кофе, на отвар и на раствор торфяного удобрения… Поперек горла встает. Доктор Леру…
Я повторяю его имя на разные лады, оно звучит в приемной кардиологического отделения – я пытаюсь понять, какие чувства оно мне внушает, почувствовать, какие от него идут волны…
– Леру… Леру… Наследник империи растворимого цикория?
Генриетта посмеивается и делает мне какие-то знаки глазами – я их не понимаю.
– Это вы Анна-Шарлотта Паскаль или Шарлотта Валандре?
От неожиданности я оборачиваюсь. Мужчина представляется:
– Здравствуйте, я доктор Леру, рад познакомиться.
Вам сегодня повезло. Вас примут раньше.
Он улыбается мне и протягивает руку.
– Здравствуйте, доктор. Извините, я вас не видела.
– Пойдемте со мной.
– Конечно. Меня только в больнице называют Анна-Шарлотта. Зовите меня Шарлоттой, так короче.
Я оборачиваюсь к Генриетте, та выразительно подмигивает.
Доктор Леру – высокий, довольно молодой мужчина, ему не больше сорока, у него детское лицо с парой озабоченных морщинок и карие глаза – очень блестящие, как будто начищенные, проницательные, хитроватые. Красивые руки, сильные длинные пальцы. Обручальное кольцо! Где же обручальное кольцо. Скорее! Я ерзаю, пытаясь разглядеть его левую руку, которая болтается с другой стороны. Нет кольца! Он прав, доктор Леру, может, и правда, мне сегодня повезло.
– «Красный поцелуй», правильно?
– Классно поцелую? Извините, я не расслышала…
– «Красный поцелуй», ваш первый фильм с Лэмбертом Уилсоном, замечательное кино, я смотрел его еще в школе, я помню, тогда был в вас влюблен.
На лице возникает тень улыбки, и, пытаясь скрыть ее, он чуть опускает голову.
– А теперь?
Доктор Леру опять улыбается. А ведь он даже не очень красивый…
– А теперь займемся вашим сердцем.
– Прекрасно… займитесь моим сердцем, – шепчу я.
Потом он усаживает меня в маленьком квадратном кабинете, пустом, совершенно сером. Такая обыденная оправа для наших зарождающихся отношений.
– Сделаем контрольную эхографию после биопсии. Но прежде я хотел бы кое-что выяснить, у вас в истории болезни не все записано, и я вас не знаю. Позвольте мне задать вам несколько вопросов. Вы ВИЧ-инфицированы с какого возраста?..
– Давно. Вы не хотите поговорить о чем-нибудь другом?
– В другой раз и в другом месте – с удовольствием, но не теперь. Как давно вы проходите тритерапию?
– Я стала принимать таблетки ВАРТ с девяносто пятого года, кажется, – у меня плохая память на даты…
– То есть как только появился ВАРТ…
– Да, и я умоляла доктора Розенбаума сделать меня подопытной свинкой, я была готова проглотить что угодно, как все ВИЧ-инфицированные в то время…
Я не люблю воскрешать эти воспоминания, но ласковый и внимательный вид доктора Леру заставляет меня выложить все о том забытом времени…
Моя вирусная нагрузка проявилась в первый раз через десять лет после заражения. Десять лет ВИЧ-инфицированности без всякого лечения и ни одного случая развития какой-нибудь подвернувшейся инфекции. Как будто вирус сидел тихонько и ждал, чтобы проснуться, появления первого действенного лекарства. Симпатичный ВИЧ. СПИД уносил тысячи жизней, люди сгорали за несколько месяцев, я видела, как они до крайности истощались, слепли или покрывались темными чешуйками, смертельными корками, а мне удавалось ускользнуть от этих кошмаров. Я переходила из службы инфекционных болезней, где весь персонал разгуливал в масках, чтобы защитить себя от прокаженных, к съемочным площадкам, к парикмахерским и косметическим салонам с полной беспечностью, с настоящей легкостью. Это была просто смена декораций. Иногда я спрашивала себя, правда ли все это. Я даже воображала, что лаборатория ошиблась. Невозможно было, чтобы я умерла от СПИДа. Вот приказ, который я посылала своему телу. СПИД – не может быть. Я твердо верю во влияние духа на тело… И это помогало до чудодейственного изобретения ВАРТ. Это было потрясающе, я видела, как больные возвращали себе человеческий облик за несколько недель, оживали, как мимозы, почерневшие от мороза и как будто высохшие, мертвые – а потом, через несколько дней расцветающие невероятной желтизной…
Я говорю, глядя в окно на цветник с яркими цветами, который мокнет под дождем. Я в последний раз вызываю эти воспоминания. Это мой долг памяти. Потом я замолкаю, смотрю на доктора – он тоже молчит, пристально глядя мне в глаза. Я даю тишине заполнить все между нами. Я воображаю, как я на глазах у доктора Леру вся расцветаю желтыми бутонами. Он явно взволнован, потом берет себя в руки:
– Вы говорите о таких серьезных вещах так легко… Мне очень жаль, но мне надо задать вам ряд вопросов. Вы начали лечение в другом медицинском учреждении, и анамнез, которым я располагаю, довольно скуп. Пересадка произошла здесь. (Его голос внезапно становится тише.)
Забор органа тоже, кстати.
– Простите?
– Это я так.
– Как же, вы сказали, забор, то есть забор моего органа произошел здесь?
– Я не располагаю такой информацией. Я оговорился. Я устал и рассеян, простите меня. Место забора органа не имеет значения. Главное, что ваш трансплантат чувствует себя хорошо. Теперь я посмотрю вашу последнюю ангиограмму… Это почти как короткометражный фильм, – говорит доктор Леру, пытаясь меня отвлечь.
– Не лучший мой фильм и не лучший ракурс.
Ангиограмма благодаря контрасту с окрашенным веществом, которое впрыскивают в кровь, позволяет увидеть всю протяженность артерий, оплетающих мое сердце.
Доктор Леру вставляет диск в компьютер и спрашивает: