Чужое сердце Браун Сандра
– Да, адрес отправителя, это заказное письмо, но прочтите сначала!
Я беру письмо.
– «Жан Марэ, рю де ля Пэ, 75011 Париж». Черт знает что, рю де ля Пэ совсем не в одиннадцатом округе Парижа!
– Может, адрес и фальшивка, – говорит стажерка, поднимая голову. – Но он наверняка что-то означает. Во всякой выдумке есть доля смысла…
– Справедливо. Автор этого послания – человек тонкий.
Стажерка встает, подходит ко мне и читает, заглядывая через плечо. Я комментирую адрес:
– Жан Марэ? Красивый актер, вроде и все… Рю де ля Пэ? Встречается в игре «Монополия», в песне певицы Зази, это магазины дорогих ювелиров, – никакого отношения ко мне… Одиннадцатый округ? Жила там, но так давно…
– Если эта улица не в одиннадцатом округе – я Парижа не знаю, я сама из Орлеана, – значит цифра одиннадцать что-то означает.
– Одиннадцатый месяц – ноябрь? Больше ничего в голову не приходит. Лучший месяц в году, у меня в ноябре день рождения!
Натали с любопытством выслушивает наши умозаключения, потом извиняется – ей надо вернуться на встречу. Увлекшись игрой, я продолжаю рассуждать с любопытной стажеркой, которая напоминает мне Лили, иначе говоря – Мисс Марпл.
– Зато день не тот – я родилась двадцать девятого.
Четвертого ноября? Ой, дошло! Да это настоящий Код да Винчи! Это дата моей трансплантации.
– При чем тут письмо?
– Долго объяснять… Спасибо вам за помощь, вы невероятно проницательны, удачной вам стажировки!
– Я обожаю детективы, поэтому и хотела стажироваться здесь.
Да, случайностей не бывает.
– Все правильно, только это не детектив, а моя жизнь. До свидания и удачи вам. Как вас зовут?
– Анн-Мари.
– Как мою маму.
– Я читала вашу книгу, ваша жизнь немного похожа на детектив, – говорит Анн-Мари мягко и снова погружается в свои бумаги.
Выходя из издательства, я тут же перезваниваю Генриетте, которая тараторит:
– Ах да, деточка, я вам сказала, что доктор Леру не участвовал в трансплантации. Но! И это только ради вас, пообещайте мне, что это останется между нами, – зато его подпись стоит под операцией по забору трансплантата утром того же дня, когда случилась ваша пересадка сердца, – четвертого ноября в пять часов девятнадцать минут.
– Моего трансплантата?!
– Нет! Какого-то трансплантата. Трансплантируемые органы полностью анонимны, в любом случае я не могу сказать имя, но мне показалось, что эта информация, которую я имею право сообщить, покажется вам интересной.
– Да, конечно… Вы еще встречаете Стивена?
– Да, я периодически вижу его. Ей-богу, никаких особых событий. Кажется, он оправился от разрыва и перевода в другое отделение.
– От разрыва – точно, но почему вы говорите «оправился от перевода в другое отделение»?
– Потому что, по моим сведениям, это был не его выбор… А вы, деточка, как себя чувствуете, когда меня навестите?
– Скоро, Генриетточка, у меня через месяц следующая биопсия.
Я прощаюсь с Генриеттой и на несколько секунд забываю про красивый конверт, который держу в руке. Стивен участвовал в заборе трансплантата за несколько часов до моей операции по пересадке сердца… Отчего же он не сказал мне об этом? Он прекрасно знает дату моей операции, она написана на первой странице моего медицинского досье. И я много раз упоминала о ней в моих кошмарах.
Я глажу нежную шершавую ткань стаффордского конверта, обезображенную желтыми наклейками заказного отправления. Присяду-ка я в этом уютном чайном салоне, расположенном через дорогу, где иногда бывают знаменитости. Сегодня звезд нет, нет вообще никого, только я и официантка, расстроенная безлюдьем. Я, как обычно, заказываю чашку белого чая, кусок лимонного торта и в виде исключения – мини-ромовую бабу. Мне нужно набраться сил и мужества. Я открываю письмо.Дорогая Шарлотта ,
Ваш поступок потряс меня, породил во мне глубокое смятение. Конечно, я сразу все понял. Я узнаю в нем вас – трогательную и полную вдохновения. В этот сокровенный момент вы обращались не ко мне одному.
Я ощутил вашу силу, вашу волю. Как прекрасны ваши глаза. Какой вы прекрасный человек. Смогу ли я однажды выдержать силу вашего взгляда, оказаться с вами лицом к лицу? Не думаю.
Я уверен, вы поймете мое решение.
С сожалением, но с уверенностью, что так будет лучше для нас, я прекращаю писать вам. Я не хочу вносить сумятицу в чувства. Для этого вы мне стали теперь слишком дороги. Вы достойны того, чтобы безраздельно владеть сердцем мужчины. Мне же невозможно встретиться с вами и не вспомнить при этом дорогого мне человека, я буду виноват перед вами обеими.
Как бы тяжело мне это ни было, я должен прекратить нашу переписку. Скоро я на несколько лет уеду за границу. Я давно ждал возможности изменить свою жизнь и, если это возможно, дать себе еще один шанс.
Прежде чем покинуть вас, я хотел бы снова извиниться за эту необходимую анонимность, за символический адрес и, главное, снова сказать вам, насколько радует меня эта новая жизнь в вас. Я уверен, вы будете и дальше дарить людям надежду. В этом ваша миссия.
Я счастлив, что внес в нее свой вклад.
Я никогда не говорил «прощайте», это слово мне неизвестно, и я просто целую вас на прощание.
XЯ складываю письмо, борясь с сильным волнением, я узнаю его уникальный стиль. В моей улыбчивой броне есть тайная трещина, которую, покидая меня, мужчины каждый раз углубляли. Невыносимое чувство одиночества. Быть брошенной, забытой, одинокой, с этой гулкой пустотой в теле, с зияющим, невостребованным сердцем. Сегодня я чувствую одиночество, сознавая, что у этого чувства нет основания, оно беспочвенно, глупо.
Я втайне надеялась, что возникнет какая-то форма связи с этим незнакомцем, безотчетно я ждала этого письма, подстерегала его в своем одиночестве, я дотронулась до ожерелья, чтобы получить его. Лили права с самого начала, но я отказывалась признать, что хочу встретить этого человека. Мне нравятся его стильные, необыкновенные письма, их романтическая фантазия, их доброжелательность.
Я никому не скажу о последнем письме. Я не перечитываю его, прячу в конверт навсегда, повторяя как мантру: «Он прав, он прав», – и возвращаюсь домой.
Вечером, прежде чем лечь возле дочки, я с удивлением обнаруживаю, что думаю о Стивене, пока на экране бегут титры телефильма «Побег». Начинается та мирная стадия, когда воспоминание почти не причиняет боли. Я вспоминаю нашу первую встречу у него в кабинете. Я слышу, как он говорит мне, с ласковым воодушевлением, тоном то ли поклонника, то ли врача. Что же он такого сказал, что вспомнился мне именно сегодня?
«Здесь вам была проведена пересадка, как, впрочем, и забор трансплантата…» Перед тем как заснуть, я вспомнила эту фразу, на которую тогда не обратила внимания. Это не было записано в моем медицинском досье, но Стивен говорил уверенно, потому что он участвовал в заборе моего трансплантата. И если он провел умственную параллель между этой операцией и моей пересадкой, значит у него была уверенность, что этот трансплантат предназначался мне.
Я представляю себе, как в одной и той же больнице, в нескольких метрах от операционного блока, где все готовится к операции, отвечая на вопросы хирургов о совместимости наших сердец, возможно встретившись с ними, он наверняка знал о том, кто именно был моим донором.Марианна попросила меня прийти к ней в Люксембургский сад на символический запуск розовых воздушных шариков ассоциации «Подари жизнь». Будут присутствовать госпожа министр, пресса и несколько человек, перенесших трансплантацию сердца.
Я прихожу, как всегда, вовремя. Пунктуальность – часть моего воспитания. Марианна тепло встречает меня, она немного волнуется, вот-вот приедет министр. Протокол должен соблюдаться неукоснительно. Госпожа министр должна появиться последней, чтобы не ждать. Мэр округа уже прибыл. К небольшому скоплению людей прибавляются немногочисленные полицейские в штатском. Я удивляюсь, как мало пока что собралось народу. Подхожу к молодой женщине, которая своим видом сразу же вызывает у меня симпатию. Рядом с ней – нетерпеливый малыш, который пытается завязать вокруг своего запястья все веревочки от своих шариков разом. Гелий легонько тянет вверх его руку. Я узнаю, что мальчику восемь лет. – Это мой сын, – гордо сообщает мне женщина. – Год назад ему сделали операцию по пересадке сердца.
Некоторое время я молча наблюдаю и думаю о том, сколько всего вынес этот ребенок. Мать говорит, что восстановление прошло довольно быстро, он не испытывал болей. Единственное мрачное воспоминание – это лекарства против отторжения тканей и серьезные почечные осложнения, которые со временем могли бы привести к отказу почек и вынудить его жить на постоянном диализе. Я улыбаюсь мальчугану. Оказывается, в моем сознании пересадки органов были уделом только изношенных органов взрослых больных. А ведь Марианна рассказывала мне о врожденных сердечных аномалиях у детей. Но эта реальность совершенно стерлась из моего мозга. Я присаживаюсь на корточки вровень с мальчиком: какая у него потрясающе открытая улыбка. Он счастлив – стоять вот так в теплом воздухе начинающегося лета, одну руку гелий тянет вверх, другая – цепляется за мать.
– Я – Шарлотта, а ты?
– Матье.
– Классные у тебя шарики, хочешь еще?
– Хочу, только придется держать меня, чтоб я не улетел.
– Честно, буду держать.
Потом я расстегиваю одну пуговицу своей блузки и показываю Матье то общее, что у нас есть, – тонкий шрам, как застежка-молния на сердце, – и спрашиваю:
– Знаешь, что это такое?
– Шрам – такой же, как у меня.
– Да. Это знак воинов.
– А когда будем отпускать шарики?
– Мы ждем, пока появится очень важная тетя, она будет приветствовать воинов, – тетя из правительства!
Я целую мальчика в лоб, секунду задерживаюсь губами, закрыв глаза. Хотела бы я принести ему счастье.
Я вскакиваю на ноги. Иду за шариками. Я тоже хочу шариков! Много! Хочу целый букет розовых шариков, чтобы стать легче, чтобы взлететь над Парижем в этом светозарном небе, как Мэри Поппинс, – вместе с Матье.
– Шарлотта?!
Меня окликает Марианна.
Собираются журналисты – не много и без особого энтузиазма.
Появляется Розелин Башло. Она возникает передо мной – такая, какой я себе ее представляла, с искренней и бодрой улыбкой, веселая и решительная. Марианна представляет меня как крестную праздника и человека, перенесшего трансплантацию сердца. Госпожа министр прерывает ее:
– Да, конечно, счастлива познакомиться с вами, мадемуазель, я прекрасно знаю вашу историю… Трансплантация плюс выигранная битва с ВИЧ-инфекцией… Какое мужество! Как приятно, что вы так активно участвуете в этом деле. У вас прекрасный здоровый вид.
Марианна уточняет внимательно и сочувственно слушающей госпоже Башло, что я единственная во Франции ВИЧ-инфицированная, перенесшая пересадку сердца. Это правда, несколько лет назад нас было трое, у одного пациента случилось отторжение, другой покончил жизнь самоубийством. Мне не хочется быть экспонатом кунсткамеры, и я поспешно переадресую вопрос госпоже министру.
– Да, у меня все прекрасно, а у вас?
Министр улыбается, и ее глаза, смешливые и серьезные одновременно, всматриваются в меня. Симпатичная женщина.
– Да все ничего, правда? Надо держаться! Так что, дорогая моя, запускаем шарики? – весело говорит она, обернувшись к Марианне.
После очень подробного и трогательного выступления госпожи министра мне надо тоже сказать несколько слов, но я не слишком привыкла к таким выступлениям.
– Я хочу рассказать вам о молодой женщине, которая так любила жизнь, что ей понадобилось второе сердце. Почти три года назад, после двух недолеченных инфарктов мне осталось только десять процентов рабочего сердца. Мой живот раздувался от воды, которую сердце уже не могло перекачивать. Оно было изношенным, омертвевшим. Мне было тридцать четыре года. После пересадки исследования показали, что мое больное сердце не прожило бы больше месяца. Я благодарю своего донора. (В этот момент я кладу руку на сердце.) Я благодарю всех тех, кто дарит надежду и жизнь, благодарю их близких.
Мы выпускаем шарики. Я иду к Матье и подвожу его к министру – он гордо здоровается с дамой из правительства. Я провожаю взглядом крупные розовые гроздья шаров, которые поднимаются в небо, в обитель доноров, и, чтобы прогнать внезапную грусть, задаю себе нелепый вопрос: а до какой высоты может подняться надутый гелием шарик?
Они быстро скрываются из виду, унесенные ветром, который все время ерошит мне волосы, а все в едином порыве протягивают вверх руки. Спасибо всем донорам! И спасибо их близким, у которых есть доброта, мужество, ум, чтобы дать согласие на этот дар.
Хотелось бы мне спросить у Розелин Башло, почему нельзя узнать, кто твой спаситель. Почему нужно все время думать о нем как о существе безымянном, почти виртуальном?
Я хотела бы понять, поблагодарить лично его близких людей, чье согласие продлило мне жизнь. Отблагодарить их не только шариком, который скоро лопнет в земной атмосфере. Почему же невозможно узнать, сказать «спасибо», может быть, завязать замечательные дружеские отношения с открытыми, щедрыми людьми, быть с ними вместе – как воссоединившаяся семья, а не оставаться в неведении, горе, одиночестве.
У Розелин Башло настоящий распорядок жизни министра – все расписано по минутам, ей пора. За ней приходят двое озабоченных мужчин и одна женщина, с полным электронным оборудованием секретных агентов и со шлейкой наушника в ухе. Уже сигналят готовые к отправке мотоциклисты. Прежде чем исчезнуть, симпатичная дама великодушно и звонко целует меня в щеку. Я смотрю, как она садится в темный лимузин со включенной синей мигалкой. В другой жизни я буду министром.Июль 2006 г. Париж
Как я и предполагала, Лили довольно быстро оправилась от своего неудавшегося романа. Певец несколько раз звонил ей, однажды вечером даже приходил с букетом цветов плакаться к ее подъезду. Наткнувшись на отказ, осыпал ее оскорблениями, угрозами, вопил что-то с тротуара. Остановилась патрульная машина полиции. Финальная хлопушка.
Мы сидим на залитой солнцем террасе кафе и дегустируем новый сорт зеленого чая с невероятными свойствами антиоксиданта, и тут вдруг посерьезневшая Лили прерывает мое безмятежное настроение одним из тех невероятных вопросов, которые умеет задавать только она:
– А ты веришь в бисексуальность?
– А что? Не знаю. Может быть, я верю в то, что у меня есть бипамять… а вот насчет бисексуальности…
– Я тебе не говорила, – я снова встретилась с Адамом.
– Хм?
– С тем манекенщиком из самолета в Индию.
– Да ну! И что?
– Мы провели вместе ночь – но прежде расставили все точки над «i». Он считает себя бисексуалом, я очень привлекаю его, но он не влюблен в меня. Ему просто хотелось снова со мной встретиться. Ему приятно быть со мной.
– По крайней мере, ясно… Бисексуал… Те несколько бисексуалов, которых мне довелось узнать, мне кажется, всегда были больше похожи на гомо-, чем на би-. Бисексуал, возможно, это просто гомик, но любопытствующий, – или гей, который не хочет слишком явно выглядеть геем.
– Он говорит, что его привлекают и женщины, и мужчины и что он не может обойтись ни без тех, ни без других. Фрейд считал, что мы все бисексуалы и что мы переходим из одной сексуальности в другую по мере разочарований в партнерах…
– Да ну? Тогда, видимо, мужчины меня недостаточно разочаровали… Я совершенно не чувствую в себе бисексуальности. Но Адам и его влечение к женщинам и мужчинам – там соотношение все-таки не пятьдесят на пятьдесят?
– Что за вопрос! Не буду же я спрашивать у него о процентном соотношении, как о проценте шерсти в кофточке… Дело наверняка сложнее.
– А надо было как раз спросить, это помогло бы ему четче сформулировать для себя, что он такое на самом деле. У меня была куча голубых приятелей, но они прекрасно чувствовали себя в рамках своей сексуальности, но не были двустволками, как твой Адам.
– А ты никогда не…
Я обрываю Лили на полуслове:
– Нет, никогда. А ты что, Лили, решила сделать разворот на девяносто градусов?
– Да нет, ты с ума сошла!.. Нет, это я сошла с ума, я разбита, я полностью разочаровалась в мужчинах…
Теперь Лили явно удручена, выражение ее лица изменилось, она полностью потеряна, моя Лили, она вдруг сдувается, распадается на части, я помогу ей найти себя. Потом она поднимает голову, выпрямляет спину, отказываясь портить этот светоносный летний миг, смотрит в неизменно синее небо, несколько секунд от души смеется и с каким-то новым блеском в глазах смотрит на меня:
– А тебе ни разу не хотелось поцеловаться с девчонкой? Просто так, для пробы?
– Нет. А тебе?
– Нет… А что, если мне поцеловать тебя вот прямо сейчас, чтоб посмотреть, как это – быть бисексуалкой?
– Как – прямо так, у всех на виду? Ты с ума сошла, Лили, – говорю я ласково.
– Да… Прямо сейчас.
Я тоже вдруг начинаю громко истерически смеяться, смех обрывается, когда я вижу, что Лили медленно придвигается. Закрыв глаза, она тянется ко мне своими прекрасно прорисованными губами. Она сближается со мной, я остаюсь неподвижна. Несколько быстрых секунд я даю Лили целовать себя. Я тоже закрываю глаза. Я снова ощущаю забытый вкус поцелуя, удовольствие от этого телесного контакта не важно с кем. Дружба и любовь переплетаются, одни губы похожи на другие. Прохожие шепчутся, мне плевать. Этот миг уникален. Нежный союз двух одиночеств. Мягкий слом табу, изжившего себя, разлетевшегося вдребезги за долю секунды, за долю вечности.
После этой особой минуты, до сего дня не повторявшейся, мы возвращаемся к нашему разговору.
Что же до Адама, я советую Лили положиться на собственное чутье, но держать себя в руках, не слишком привязываться к нему. Она спокойно увидится с ним несколько раз, прежде чем он исчезнет без шума, оставив смутное воспоминание о плотских утехах, одновременно сильное и нестойкое.
В Париже – первый день настоящего лета. Жара обнажает и увлажняет тела. Вдруг на память снова приходят Корсика и Стивен. Я удивлена, потому что в последнее время я меньше думаю об этом. Один поцелуй – и всплывают воспоминания. Сейчас был бы год.
– Год – это какая свадьба, ситцевая? – спрашиваю я у Лили.
– Год? Даже не знаю… Резиновая! Ты так и не получала ответа от своего незнакомца?
– Никаких вестей, – говорю я уверенно.
– Странно… Я была уверена, что он поймет твое послание…Ватага юных американцев, сидящих через несколько рядов позади нас и шумящих все громче и громче, начинает размахивать флажками своей страны, они по очереди поднимают кружки с пивом. Они приглашают нас к себе за столик. Неужели они видели, как мы целовались? Почему такое возбуждение?
Они объясняют, что у них национальный праздник – на десять дней раньше нашего. Мы вежливо благодарим их за приглашение. Лили замечает, что они хорошенькие, я – что они пьяные. Мы возвращаемся пешком, заранее распевая Марсельезу.
4 июля, я боюсь этой даты.Шум мотора, смешанный с раскатами грома, оглушает. Слишком тесное ожерелье врезается в шею. Живот болит, я держу его рукой, и вдруг ладонь опускается между ног. Кровь идет сильно, и внезапный крупный план руки пугает меня. Дыхание мое становится частым, как у собак. Человек, который сидит рядом со мной, – без лица. Он кладет руку мне на плечо, и я ее не чувствую. Я слышу один только его искаженный голос, который звучит в закрытом салоне: «Иди со мной».
Теперь машина потеряла контроль. Передо мной мигают две огромные фары. Истошно вопит клаксон, как крик парохода, выходящего в море. И я погружаюсь в белый свет, который заполняет мою ночь, и я взрываюсь в бездне.
Я разом просыпаюсь в своей кровати, одинокая и испуганная. Прижимаю к животу согнутые ноги, обхватываю их руками сильно-сильно. Подтягиваю подбородок к груди, сворачиваюсь калачиком, закрываю глаза и прячусь. Потом шепотом в ночной тишине бормочу: «Я так больше не могу, не могу…»
Утром я вспоминаю свой сон. Ничто не прекратится, если я не буду искать. Ни кошмары, ни тревога, ни мощные ощущения дежавю. Я должна снова обрести спокойствие, чтобы жить лучше, чтобы работать, чтобы сохранить физическое и психическое здоровье.
Я должна дойти до конца. Я вскрою эту тайну, которая меня захватила, найду проблеск в этих противоречивых объяснениях. Я хочу прогнать страх и эти образы другой – не моей – жизни. Все это не плод моего воображения, не работа моего разума. Как я ни ищу, я не вижу в этих мечтах никакой символики, эти ощущения никак не принадлежат мне. Эти образы, пристрастия полностью и окончательно чужды мне. Я буду следовать интуиции.
Я принимаю решение – самостоятельно установить личность моего донора, довести это расследование до конца.
Я звоню Генриетте, чтобы она дала мне координаты начальника клиники, ответственного за кардиологический корпус, где прошла моя операция по пересадке.
– А что, что-то не в порядке?
– Я вам объясню.
Встреча назначена, я увижу знаменитого профессора в его кабинете в госпитале Сен-Поль через десять дней.
Я звоню Пьеру-ясновидящему Он прекрасно меня помнит. Я хотела бы назначить еще одну встречу. Он проявляет безупречную честность, еще более укрепляющую мою веру в него, и отвечает, что это слишком рано, что прежде, чем увидеться снова, надо подождать, по крайней мере, до конца года. Я информирую его о том, что со мной происходит, и о том, что его предсказания сбываются. Он доволен и спрашивает меня, как я поживаю. Меня мучит беспокойство, но физически все в порядке. Кстати, я помню, что он увидел ухудшение моего состояния, но также и выздоровление. Когда?
– Основной предел ясновидения – это время, дорогая Шарлотта. Трудно с точностью предсказать хронологию того, что мы видим. Чем значительнее событие, тем больше оно воздействует на время. Чаще всего видна краткосрочная перспектива и главное. Не волнуйтесь. Все уляжется, и к вам придет любовь, со всеми ее неожиданностями… Перезвоните мне на будущий год, я с удовольствием вас повидаю.
Прежде чем повесить трубку, я задаю Пьеру последний вопрос:
– А что вы отвечаете скептикам, тем, кто не верит в ваши предсказания?
– Что они правы и надо хранить верность своим убеждениям.
Но моя цель – не убедиться, а просто констатировать. Настоящие ясновидящие – это медиумы, они связывают человека с тайной, с магией жизни, которая им еще неподвластна, с этой энергией, которая связывает нас друг с другом. Они упреждают, они улавливают, у них другое восприятие времени. Тайна жизни имеет своих посланцев. Но люди отбрасывают то, чего они не понимают…Я дала согласие играть в театральной пьесе Шелага Стивенсона «Память воды», в постановке Бернара Мюра.
Пьеса одновременно забавная и серьезная.
Режиссер в высшей степени талантлив, история интригующая. Три сестры с различными судьбами теряют друг друга из виду, потом встречаются на похоронах матери. В семейном гнезде, где еще бродит призрак усопшей, пока сестры роются в обломках жизни, прошлого, детства, его драм и комедий, возникают глубоко зарытые воспоминания. Название пьесы, ее тема и сходство с моей собственной жизнью волнуют меня. Я ничего не говорю об этих ощущениях и концентрируюсь на роли. Репетиции начинаются через несколько месяцев. Мы будем играть в начале 2007 года.
Перспектива меня радует. Я снова увижу публику, ее тепло, ту форму любви, которая так трогает меня и вызывает зависимость, огни рампы, немного слепящие, погружающие сцену в нереальный свет.
Мое лицо и тело уже мало напоминают о той девушке, которой я была еще не так давно. Трансплантация и побочный эффект тритерапии изменили мою фигуру, накопился лишний жир. Я чувствую себя уродливой. Я не хочу возвращаться на сцену в таком виде. У меня щеки как у хомяка. Жировые отложения на скулах до самого подбородка делают мое лицо шире. Мешки под глазами утяжеляют взгляд. Живот стал круглым и плотным, как у беременной. Зато ноги совсем лишены жира, они поджарые, тонкие и мускулистые, как и руки. Я – лягушка с плоским лицом, с маленькими голубыми глазками и широкой улыбкой. Волосы у меня густые и блестящие, яркие от природы, по крайней мере, есть за что спрятаться.
Я записываюсь на прием к двум пластическим хирургам, которых мне посоветовал мой агент.
Первый сразу вызывает во мне смешанные чувства. У него крапчатые стариковские руки и лицо как у моего племянника. Он отказывается оперировать меня. «Это ничего не изменит, успех не гарантирован, и все равно все вернется», – бухает он мне. Жир с моего живота нельзя убрать, потому что он внутри, а не под кожей. Доктор с лицом младенца ведет себя неприязненно, торопится, ему не хочется терять время со слишком рискованной пациенткой, он заверяет меня, что с учетом моего состояния здоровья я должна радоваться уже тому, что я в форме, и не слишком страдать по поводу внешности. Он добавляет: «Вы же актриса, умеете создавать видимость. Вот и продолжайте».
Я сообщаю хирургу неопределенного возраста, что у него проблемы с психикой, что его руки не подходят к голове, но что не надо придавать этому большого значения. Я хлопаю дверью его дизайнерского кабинета с таким грохотом, что валятся прекрасные гравюры современных художников, которые я разглядывала во время его невыносимой проповеди. Я выхожу от него, колеблясь между желанием убить себя или его.
Второй хирург оказывается настоящим. Он подтверждает диагноз первого специалиста относительно моего живота, но соглашается удалить жир с лица, признавая возможность риска рецидива. Учитывая мой возраст и то значение, которое имеет для меня, для моей профессиональной карьеры внешность, игра стоит свеч. Он прооперирует меня очень быстро.
За несколько недель я снова обретаю человеческий вид, прежний взгляд и гармоничный овал лица. Женская головка – и, пожалуй, недурная – на неизменном лягушачьем теле, которое так забавляет мою дочь, – что-то вроде новомодной индийской богини.Август 2006 г.
Через несколько дней я увезу Тару в Бретань – пусть поживет в кругу родных, поиграет на пляже в Валандре. Сегодня я иду в госпиталь Сен-Поль на встречу со знаменитым профессором, который руководит корпусом кардиологии, где мне делали пересадку. Я прихожу заранее, чтобы поприветствовать Генриетту и забрать результаты биопсии, сделанной две недели назад. Они уже несколько дней как готовы, но я никогда не торопилась узнать про себя медицинскую правду, какой бы она ни была.
– Здравствуйте, дорогая Генриетта! У меня к вам стратегический вопрос.
– Задавайте…
– Кроме пенсии и вязания крючком, что вы любите в жизни?
– Симпатичных людей и шоколад. Но что это за пятна на лице?
– Я прооперировалась, чтобы стать красивее. А я симпатичная?
– Да.
– Прекрасно… А если я вас осыплю лучшим в мире шоколадом, черным?
– Да, только черным, с каким-нибудь хрустящим наполнителем. В честь выхода на пенсию? Очень симпатично, только это будет через триста три дня…
– Значит, если я вас засыплю восхитительным шоколадом с хрустящим наполнителем… вы мне сможете выдать все содержимое медицинских папок, которые имеют ко мне отношение? – спрашиваю я тише.
– Но, деточка, вы теряете здравый смысл, вы хотите, чтобы меня выгнали за триста три дня до пенсии? Это же врачебная тайна, может быть, самая охраняемая тайна. Во Франции с этим не шутят. Никто не согласится дать вам закрытые сведения… Но почему это так важно для вас?
– Я не могу все вам объяснить, я просто хочу узнать имя моего донора. Я знаю, что мой трансплантат был забран здесь за несколько часов до моей операции. Стивен участвовал в заборе органа, вы знаете, я хотела бы узнать имя этой женщины, пожалуйста…
Генриетта делает выдох и смущенно опускает голову, роясь у себя на столе:
– Вы невозможный человек… Вот ваши результаты, деточка. Все в порядке, ваше сердце подвешено крепко, разве не это главное?
– Значит, вы ничем не можете мне помочь, вы уверены, – а когда выйдете на пенсию? Я могу подождать…
– Нет, детка. Не ставьте меня в неловкое положение. Кроме того, в две тысячи третьем году, кажется, уже были штрихкоды, и, даже если очень захотеть, ничего узнать нельзя.
– Штрихкоды?
– Да. Две тысячи третий или две тысячи четвертый?..
Генриетта задумывается.
– У трансплантатов такая система этикетирования уже несколько лет, что делает их совершенно анонимными. Надо бы мне проверить, как было в вашем случае. Да что я такое говорю! Ничего мне не надо проверять, деточка, ничего!
– Допустим, взятый трансплантат не мой, что вам мешает назвать мне эту женщину?
– Да откуда вы знаете, что это женщина?.. Видите, я хотела оказать вам услугу… Я не могу вам сказать ничего, ничего. Давайте сменим тему, пожалуйста!
– Ладно, извините, мне пора идти, у меня встреча с начальником корпуса. Где его кабинет?
Заведующий отделением – профессор кардиологии, очаровательный пожилой господин аристократического вида, чья проницательность сверкает в глазах. Он похож на моего дедушку Папума, аптекаря из самой глубинки Бретани. На докторе белоснежный халат, на груди несмываемыми чернилами написаны его фамилия и звание.
– Чем могу помочь, милая барышня?..
Я полчаса говорю не останавливаясь. Я использую все свои силы и все эмоции. Настоящий мастер-класс ораторского искусства. Если я не получу информацию, я, по крайней мере, заслужу малый театральный приз. Я сама себя убеждаю. Я смеюсь, плачу – от всей души, я точно выкладываюсь, рассказываю всю свою жизнь начиная со СПИДа, про смерть матери, про инфаркт, про пересадку сердца, про свою клеточную память, про навязчивый кошмар, от которого просыпалась только вчера, про свое желание отблагодарить, узнать, показать им, что чья-то жизнь возобновилась во мне благодаря им, что они могут гордиться и быть теперь счастливее…
– Вы прошли прекрасный путь, милая барышня. Вы мужественный человек. Я прекрасно понимаю все, о чем вы рассказали. Давняя серопозитивность, которая с тех пор унесла тысячи жизней, трансплантация сердца… Слишком много для одного человека. Но взгляните на себя. Что вы хотите больше, чем быть живой – как вы сейчас? Со временем все развеется. Анонимность пересадки органов – это непроницаемый и совершенно необходимый барьер. И так все непросто, не стоит добавлять еще сентиментальные, человеческие, субъективные соображения, которые сильно усложнили бы процесс, и траур, и донорство, и принятие донорства, и восстановление. Я понимаю ваши требования, я часто слышал их. Но исключения быть не может. Это правило, а я – гарант правил.
Профессор берет мои руки в свои ладони, несколько мгновений согревает их – молча, с трогательной доброжелательностью, потом голосом мудреца, со спокойным лицом подводит итог: «Поверьте… Все будет хорошо».
После этой встречи я выхожу в слезах, чего давно уже не было. За каплей поддержки захожу к Генриетте в ее кабинет. Она встает, увидев меня, и обнимает:
– Ну-ну, деточка… Ну что такое…
Я продолжаю плакать, уткнувшись в вязаный воротник ее кофты, который выглядывает из-под халата. Потом прошу прощения за то, что запачкала ее косметикой. Поднимаю голову, хочу взять себя в руки, тру глаза, ищу носовой платок.
– Я дам вам бумажный платок.
Пока Генриетта роется в ящиках, я переминаюсь возле двери ее кабинета и внезапно вижу его, остановившегося в нескольких метрах от меня, – Стивена, переносящего эту сцену стойко, он стоит с бледным от неонового света лицом, с папками в руках и еще несколько секунд смотрит на меня, прежде чем развернуться и уйти. Генриетта видела его. Она улыбается мне и протягивает бумажный платок. Я перестаю плакать, целую Генриетту в обе щеки, целую ее материнское лицо, прошу прощения, благодарю ее и убегаю.
В такси я посылаю Стивену сообщение.: «Здравствуй. Вот что ты мог мне сказать». Потом, после нескольких часов ожидания без ответа, – второе и последнее послание: «Почему ты скрыл от меня, что присутствовал на заборе трансплантата?»
Каникулы в Валандре проходят мирно, слегка подпорченные только постепенным подтоплением подвала нашего семейного дома, – мой отец постоянно ворчит по этому поводу.
Пока вода прибывает в подвале и подмачивает пыльные воспоминания нескольких человеческих жизней, я начинаю разучивать роль в «Памяти воды», улыбаясь такому параллельному развитию событий.
Однажды утром в саду, когда я сижу с текстом в руке в лучах зависшего над морем солнца, отец выходит из дома, неся в руке один из моих дневников периода начальной школы Святой Екатерины в Париже. Он его выудил и хочет мне показать.
«Прекрасная ученица, большие способности, старательна, но склонна к мечтаниям!»
Теплый воздух высушивает мокрую бумагу, и я листаю фрагмент моего прошлого. Это не самое любимое мной время. Я предпочитаю настоящее. Прошлое кажется мне бездонным и опасным колодцем, в котором я легко могу утонуть, если загляжусь на свое отражение. Однако в свежем соленом воздухе с моря, под смех детей, которые бегают по саду, я чувствую в себе радость и любопытство. Я рассматриваю каллиграфический почерк хвалебного комментария мадемуазель Перримон: «Большие способности… но склонна к мечтаниям…»
Я читаю мокрый дневник, потом закрываю его. Его страницы покоробились, края их неровны. Мне нравится эта новая форма беспорядка. Я ложусь на пахнущую землей траву и закрываю глаза. Несколько строк, написанных как по линейке, и в памяти оживает мадемуазель Перримон.
Клер права, воспоминания всегда лежат наготове.
Редкая ностальгия течет во мне. Мадемуазель Перримон была прирожденная преподавательница, обожала математику, у нее были волосы цвета воронова крыла – под цвет аспидной доски, – всегда убранные, неизменно гладко лежащие на ее круглой голове. Иногда я воображала себе ее жизнь, такую же гладкую и скучную, как ее прическа. Я была девочкой прилежной, старательной и немного рассеянной, это правда. Но как не замечтаться перед черной доской мадемуазель Перримон? Она все время говорила: «Это же э-ле-мен-тар-но!» – так, как будто жизнь управлялась единственно неумолимой логикой. Уроки учительницы с ее механическим почерком навевали скуку, тогда как другие преподаватели меня увлекали. Ничто из того, что она говорила или писала, не походило на ту жизнь, о которой я мечтала. Черная доска мадемуазель Перримон не нравилась мне так же, как ее прилизанные волосы. Она всегда машинально показывала пальцем на эту доску, как на постоянную отсылку, даже когда та была пуста. Мне не нравилось отсутствие цвета, ригидность формы.
Мой локоть лежит на подоконнике высокого окна, я колупаю ногтем потрескавшийся лак крышки парты. Вечно немного кособочась и глядя в сторону, я рассматриваю парижское небо, изменчивую градацию теней и всего, что может на нем двигаться. Я мечтаю. Слежу за облаками, которые беспрестанно меняют форму, за вольными птицами, осенними листьями, улетаю с ними вместе. Я вырывалась из запертого класса. Время от времени возвращалась к реальности и с ангельской улыбкой вперяла взор в мадемуазель Перримон, потом быстро снова смотрела на улицу, в небо, во двор, куда я скоро отправлюсь веселиться и играть.
Моя доска была не черной, не прямоугольной, не сухой, не исчирканной скрипучим белым мелом, она была огромная, она возвращалась в мое распоряжение с каждыми каникулами. Моя доска была всегда мокрой, рассыпчатой, светлой, волшебной, она была всем, моей игровой площадкой, моим владением и моим любимым письменным прибором: пляж в Валандре, раскинувшийся, насколько хватало глаз. Я мечтала о свободе, игре, жизни, полной приключений, страницы которой я заполню причудливым почерком. Я мечтала о каникулах, глядя на небо, которое далеко за крышами сходилось с пляжем и его волшебным песком. Я не понимала происхождения песка. Ломая голову, я задала учительнице вопрос. Ответ поверг меня в еще большее замешательство: «Песок происходит из скал и морских ракушек, которые обращены в порошок морем, волнами, приливами!» Неужели? Если пенящаяся у меня в руках вода может перемолоть скалу, тогда все возможно.
Я любила песок, эту уникальную материю, чей след я нигде не могла найти, кроме пляжа. Достаточно твердый при отливе, чтобы я могла бегать по нему, пока хватало дыхания, и в то же время податливый, достаточно мягкий, чтобы амортизировать мои регулярные падения. Мои двоюродные братья и мои приятели строили замки, которые я любила растаптывать, когда солнце исчезало за островом Верделе. Когда все эти упорные строители оставляли свои творения, я была тут как тут и смотрела, как эти дети медленно бредут по пляжу домой, покорно, как барашки. Они подчинялись своим пастухам, которые, стоя на молу, издалека махали им руками. На меня же эти отдаленные сигналы действовали слабо. «Дети! Пора домой! Становится холодно, сейчас стемнеет!» Я на время совершения моего веселого разбоя оставалась глуха и к повторным призывам. Я пинала башни и подъемные мосты, с диким гоготом давила ногами замки без принцесс, выравнивала песок, возвращая пляжу его первозданную гладь.
Потом поднимала вверх обе руки, чтобы показать, что я вот-вот стану пай-девочкой, и использовала последние мгновения на то, чтобы напечатать с помощью грабелек свое послание на песке. Имя – имя мальчика с ласковой улыбкой, приятеля по играм, имя моего дружочка. На плоской и мягкой бескрайности валандрейского пляжа вокруг моего сиюминутного избранника я рисовала сердце, песочное сердце. Я старалась начертить его как можно более внушительным по размеру, и его должны были видеть издалека, с мола, от дома дедушки и бабушки, где я спала. Из своей комнаты я смотрела на свое сердце, пока оно не исчезало во тьме, а утром, едва проснувшись, я бросалась к круглому окну и констатировала действие прилива, он стирал все, как с волшебной доски.
Однажды я не поверила своим глазам – я увидела свое сердце нетронутым. Оно светилось, его окружала нитка сверкающей воды, оно сверкало, как серебряное украшение. Не поев, я побежала на встречу с именем, которое я вписала в свое сердце. Я уже видела в этом знак, земное доказательство любви. Но имя невозможно было прочитать, оно размокло. Оставались только впалые края моего безымянного песочного сердца…
Тара и ее двоюродная сестра бесцеремонно будят меня прямым попаданием мячика. Они хотят на пляж. Но я ведь только что оттуда…Я встречаю в Бретани сестру Од, которая на пять лет меня младше, она ведет спокойную жизнь в провинции. Внешне сестричка похожа на меня. Иногда мне кажется, что ей было трудно, потому что все внимание уделялось мне, так выходило. Я редко ее вижу, она бережет свою личную жизнь и бережет меня, помогает мне – словом, звонком, лаской. Я знаю, что она есть.
Летом в Валандре я с неизменным удовольствием навещаю старых друзей и родственников, хранящих верность магии Бретани. Все находят, что у меня «прекрасный вид», несмотря на несколько синяков, еще расцвечивающих мои щеки. Сестра, обычно не интересующаяся такого рода вещами, расспрашивает меня:
– Нет, правда, ты совершенно по-другому выглядишь, моложе меня, ты что-то сделала?
– Пересадку щек.
Тара берет уроки тенниса. Я каждый день езжу с ней и сижу на краю корта, глядя на ее подвиги. Преподаватель – симпатяга. Он все время мне улыбается. Он кричит, что надо все время смотреть на мяч, чтобы хорошо отбить его, но сам свое правило не соблюдает. Он высокий, крепкий, тело цвета дубленой кожи. Вокруг бицепса тоненькая татуировка, как вьющийся плющ, и ноль жира. Никакой протеиновой диеты, просто по восемь часов игры в теннис в день в течение многих лет. Он подходит к скамейке, на которой я сижу, и уверенно предлагает пойти выпить чего-нибудь на пирсе вместе с Тарой, которую он находит необыкновенно одаренной. Что ж, пойдем выпьем чаю на солнышке.
– Это лавры – венок победителя!
Тренер показывает на татуировку у себя на руке.
На мой вопрос о личной жизни отвечает: «Сложности…» Я узнаю, что он женат, есть ребенок, сейчас разводится. Он хотел бы увидеть меня еще раз. Если сложности, лучше их не усугублять. Я вышла из возраста летних романов, и привлекательности телесной мне всегда было мало.
Завтра возвращаюсь в Париж. От мелкого дождика пляж опустел. Небо потемнело, воздух посвежел, лето кончается, и я стою под аркадой казино и смотрю на горизонт. Новостей мало. Театральная постановка перенесена на март. Что я буду делать до этого? С момента моей трансплантации я не получила ни одного приглашения, ни в кино, ни на телевидение. Тяжело жить, завися от шаткого желания других. Я вспомнила про Анни Жирардо – у меня слезы навернулись на глаза, когда она выкрикнула всю свою боль на церемонии награждения премией «Сезар»… «Может быть, – я сказала „может быть“, – я еще не совсем умерла…» Я гоню от себя видение этой пронзительной актрисы с обезображенным годами лицом, я слежу глазами за стаей чаек в закрытом облаками небе нашей бухточки, – они летают низко, у самой воды. Моряки в таком случае говорят, что дождь зарядил надолго. Пора уезжать.
Париж, сентябрь 2006 г.
Мои странные сны повторяются через равные промежутки и, несмотря на повторение, иногда просто парализуют меня в момент пробуждения. Каждый раз, когда я вижу сон, он кажется поразительно новым, увиденное всегда пугает. Я прошу о встрече генерального директора госпиталя Сен-Поль. Я продолжаю поиски. Мне нужно знать.
Сегодня вечером у меня выход. Пьер предсказал мне, что я встречу любовь, так что я отправляюсь на ее поиски. Вот вам и внушение, влияние гадалок, о котором предупреждает Клер.
Я собираюсь показаться на светской вечеринке на барже, по приглашению одного шикарного бренда и по случаю выпуска новой дамской сумочки. Вещь красивая, стильная, мне дарят ее. Как мило. Вокруг знаменитости, светские фотографы и, главное, светская тусовка. Мужчины, женщины, довольно красивые, одетые очень стильно, никому не известные и неизвестно откуда взявшиеся. Они громко смеются и громко целуются с вами, как будто они вас сто лет знают. И в замешательстве я даю им себя поцеловать. Суперкрасивый и немного нервозный мужик заговаривает со мной после того, как громко чмокнул в щеки. Я вежливо отвечаю, пригубив шампанское. Он представляется актером. Странно, его лицо мне совершенно незнакомо. «Шарлотта, сфотографируемся вместе, пожалуйста!» Потный фотограф строчит камерой, как из пулемета, не дожидаясь, пока я отвечу. Мы продолжаем беседу.
– А ты в чем играл? – спрашиваю я.
– На самом деле я актер, но только начинаю в большом кино…
– В большом кино?.. А раньше?
– Десять лет снимался в порно. Тебя это смущает?
– Нет, просто это не по моей части.
Я тихонько извиняюсь и продолжаю обход.