За чертой Маккарти Кормак
— Dgame, — сказал слепой. — Qu novedades tiene?[418]
Билли сказал, что в этой стране он для того, чтобы вернуть лошадей, украденных у его родителей. Сказал, что путешествует с братом, но сейчас с ним в разлуке. Слепой слушал, наклонив голову. Спросил, что нового слышно о революции, но таких новостей у мальчика не было. Затем слепой сказал, что хотя в их краях вроде бы все спокойно, это не обязательно добрый знак. Мальчик покосился на женщину. Женщина серьезно кивнула. Похоже, она относилась к мужу с большим почтением. Билли взял из миски яйцо, разбил скорлупу о край и начал чистить. Пока он ел, женщина завела рассказ об их жизни.
Она сказала, что ее слепой муж происходит из простой семьи. Имеет «orgenes humildes»,[419] как она выразилась. А глаз своих он лишился в лето Господне одна тысяча девятьсот тринадцатое, в городе Дуранго.{70} До этого он уехал на восток (это еще в конце зимы было), вступил в отряд Макловио Эрреры,{71} и третьего февраля, после сражения у Намикипы, они взяли город. В апреле он воевал на подступах к Дуранго в рядах повстанцев под командованием Контрераса и Перейры.{72} В арсенале федералистов они нашли древнюю, французского литья полукулеврину-дрейк,{73} к которой его как раз и приставили. Город они не взяли. Он мог бы спастись, продолжала женщина, но не оставил свой пост. И попал в плен наряду со многими другими. Пленным дали возможность присягнуть на верность правительству, а тех, кто отказался, ставили к стенке и без долгих проволочек расстреливали. Среди них были люди разных национальностей. Американцы, англичане, немцы… Были и те, кто приехал из стран, о которых здесь и слыхом не слыхивали. Но и они отправлялись к стенке и там умирали под градом винтовочного свинца и в жутком дыму. Они беззвучно падали друг на друга, выпачкав кровью своих сердец штукатурку сзади. Он видел это.
— Среди защитников Дуранго тоже, конечно, были иностранцы, но такой был один. Немец-уэртист{74} по фамилии Вирц, капитан федеральной армии.{75}
Захваченные в плен повстанцы стояли на улице, связанные друг с другом проволокой от забора, как марионетки, а этот человек прохаживался вдоль строя, нагибаясь, чтобы заглянуть каждому в лицо — как отражается у них в глазах работа смерти, — потому что у них за спинами продолжались fusilamientos.[420] Тот человек говорил по-испански, в общем-то, неплохо, хотя и с немецким акцентом, и он сказал artillero,[421] что только самый жалкий идиот способен умереть за дело, которое мало того что нельзя назвать правым, так еще и обречено. В ответ пленный плюнул ему в лицо. А немец сделал нечто совсем уже странное. Он улыбнулся и слизнул слюну пленника с губ. Он был верзила, здоровенный дядька с огромными ручищами, он протянул их, схватил двумя этими ручищами пленника за голову и наклонился вроде как поцеловать его. Но это был не поцелуй. Он схватил его за лицо, так что со стороны и впрямь могло показаться, что он наклонился поцеловать его в каждую щеку, как делают военачальники-французы, но что он сделал на самом деле, так это, сильно втягивая щеки, высосал у человека по очереди оба глаза, а потом выплюнул их, и они повисли, болтаясь на каких-то ниточках, чуждые, мокрые и дрожащие у него на щеках.
— А он стоял. Боль была жуткой, но страдание оттого, что раскололся мир, который уже не спасти, не склеить, было еще ужаснее. Даже дотронуться до этих своих глаз он не мог себя заставить. В отчаянии он закричал и замахал перед собой руками. Он уже не мог видеть лицо врага. Насылателя тьмы, укравшего у него свет. А мог он видеть только потоптанную уличную пыль у себя под ногами. Беспорядочное мельтешение ног в башмаках и обмотках. Видел собственный рот. Когда пленных развернули и повели прочь, товарищи подхватили его и повели под руки по земле, которая качалась у него под ногами. Такого ужаса никто никогда не видывал. Даже говорили вокруг шепотом. Красные дыры его глазниц горели, словно обожженные. Как будто тот человек-демон нес в себе адский пламень, который изрыгнул на свою жертву.
Ему пытались ложкой вправить глаза обратно, но никому это не удавалось, глаза постепенно высохли у него на щеках, как виноградины, мир поблек, посерел, а потом и совсем исчез.
Билли бросил взгляд на слепого. Тот сидел прямо и бесстрастно. Женщина помолчала. Потом продолжила:
— Некоторые говорили, что этот самый Вирц спас ему жизнь, потому что если бы его не ослепили, то непременно поставили бы к стенке. Кое-кто говорил, что это было бы лучше. При этом никто не спрашивал мнения на сей счет самого ослепшего. Который, сидя в холодной каменной crcel,[422] наблюдал, как свет вокруг него постепенно меркнет, пока не оказался во тьме. Глаза высохли и сморщились, ниточки, на которых они висели, тоже высохли, и мир исчез; тогда он наконец заснул и во сне увидел все те места, по которым прошел с войсками. Увидел горы и птиц в ярких перьях, полевые цветы, а еще ему снились босоногие девушки на улицах горных поселков — девушки с глазами, полными сладких посулов, глубокими и темными, как сам этот мир, а над всем этим туго надутое ветром синее небо Мексики, где день за днем идет генеральная репетиция будущего человечества: вот и фигура Смерти — в ее бумажной маске, изображающей череп, и в костюме с нарисованными на нем костями скелета — ходит взад и вперед перед софитами рампы и что-то надрывно декламирует…
— Hace veintiocho aos, — сказала женщина. — Y mucho ha cambiado. Y a pesar de eso todo es lo mismo.[423]
Протянув руку, мальчик достал из миски последнее яйцо, разбил его и стал чистить. Тут заговорил слепой. Он сказал, что, напротив, ничего не изменилось, но все стало по-другому. Мир обновляется каждый день, потому что Господь творит его ежедневно. Но в новом мире все равно столько же зла, что и в прежнем, — ни больше, ни меньше.
Мальчик откусил от яйца. Посмотрел на женщину. Она, похоже, ждала, что слепой скажет что-то еще, но он не сказал ничего, и она продолжила свой рассказ.
— Повстанцы вернулись и восемнадцатого июня все равно захватили Дуранго,{76} и тогда, выпущенный из тюрьмы, он оказался посреди улицы, до которой еще доносились звуки стрельбы из предместьев, где разбежавшихся федеральных солдат вылавливали и убивали. Он стоял и слушал — вдруг услышит какой-нибудь знакомый голос.
«Quin es usted, ciego?»[424] — спрашивали его.
Он называл свое имя, но никто не знал его. Кто-то вырубил из дерева паловерде посох и дал ему, и вот с этим единственным принадлежащим ему предметом он пустился в путь пешком по дороге на Парраль.{77} Время суток он определял, поворачивая лицо к солнцу, как солнцепоклонник. А еще по звукам окружающей жизни. По прохладе ночи, по ее сырости. По птичьим трелям и по теплоте так называемого света, луч которого падал ему на кожу. Из домов, мимо которых он проходил, люди выносили ему воду и еду и давали еще с собой, на будущее. Собаки, свирепо выскакивавшие перед ним на дорогу, тушевались и отходили прочь. Он даже удивился привилегиям, которыми наделила его слепота. Он не испытывал нужды ни в чем.
В тех местах недавно прошел дождь, и на обочинах расцвели полевые цветы. Он шел медленно, ощупывая колеи и рытвины своим посохом. Сапог на нем не было, потому что их давно украли, и в те первые дни он шел босиком, а его сердце полнилось отчаянием. Это еще мягко сказано. Отчаяние поселилось в нем как чужой, как враг. Как паразит, который выел его изнутри и в пустую оболочку вселился сам, приняв ее форму. Он чувствовал его в себе, прямо под горлом. Не мог есть. Разве что воды пригубит иногда из чашки, поднесенной ему во вселенской тьме неведомо кем, да и протянет руку с этой чашкой снова во тьму. Освобождение из тюрьмы мало что для него значило. Бывали дни, когда свобода казалась ему не более чем еще одним проклятием, и вот в таком состоянии, постукивая своей палкой, он медленно брел к северу по дороге на Парраль.
Первая одинокая ночь в дороге встретила его тьмой, прохладой и дождем, он остановился и прислушался к тому, как стучит дождь по пустыне. Ветер принес ему запах мокрого креозотового куста. Подняв лицо к небу, он стоял на обочине и думал о том, что, кроме ветра и дождя, ничто и никто уже к нему не приблизится и не коснется, — в таком разрыве он оказался со всем миром. Не подойдет к нему ни с дружбой, ни с враждой. Оковы, которыми он связан с местом в этом мире, совсем отвердели. Когда он двигался, мир двигался тоже, и его место в нем не менялось, вокруг были стены, но такие, что на них не босишься и за них не выйдешь. Сел под дождем в придорожный бурьян и заплакал.
Утром своего третьего дня на свободе он пришел в город Хуан-Кебальос,{78} где, щурясь ужасным своим прищуром, стоял на дороге, подняв трость, прислушиваясь и поворачиваясь на месте. Но собаки сразу куда-то ушмыгнули, и с ним заговорила женщина, оказавшаяся от него справа; она попросила его дать ей руку; он дал.
— Yadonde va?[425] — спросила она.
Он сказал, что сам не знает. Сказал, что идет туда, куда ведет дорога. Ветер. Божья воля.
— La voluntad de Dios,[426] — сказала она. Словно выбрала.
Она привела его в дом. Усадила за грубый дощатый стол и поставила перед ним pozole с фруктами,{79} но он не мог есть, несмотря на все ее увещевания. Она просила рассказать ей, откуда он, но ему было стыдно своего положения, и он не хотел рассказывать, как постигло его такое несчастье. Она спросила, всегда ли он был слепым, он этот вопрос взвесил и после паузы сказал, что да, всегда.
Когда уходил, на его ногах была пара старых стоптанных уарачей, а на плече заношенное чуть не до дыр одеяло-серапе. В кармане рваных галифе несколько медных монет. Мужчины, болтавшие на улице, при его приближении замолкали и вновь начинали говорить, лишь когда он уже прошел. Как будто он мог быть каким-нибудь делегатом, представителем тьмы в их рядах, который ходит между ними и шпионит. Как будто их слова, унесенные с собой слепцом, могли тем самым обрести свою, не зависящую от них жизнь, а потом всплыть где-нибудь на другом конце света, наделенные смыслом, который те, кто их первоначально произнес, в них не вкладывали. Он вышел на дорогу и высоко поднял свою трость. «Ustedes no saben nada de m»,[427] — прокричал он. Они умолкли, а он повернулся и пошел и вскоре услышал, что они заговорили вновь.
В тот вечер он услышал доносившиеся издалека, с равнины, звуки боя; постоял послушал. Понюхал воздух — не пахнет ли пороховой гарью, послушал, не донесутся ли крики людей и лошадей, но все, что было слышно, — это слабое потрескивание винтовочной стрельбы да время от времени тяжкий гул гаубицы, бахнувшей картечью, и после этого тишина.
На следующий день ранним утром его трость застучала по доскам моста. Он остановился. Еще раз постукал впереди себя. Осторожно ступил на доски, постоял, прислушался. Снизу глухо доносилось журчание воды.
Спустившись с невысокого речного берега, он раздвинул камыши и вышел к воде. Протянул руку, почувствовал, что достал тростью воду. Постукал по ней, поплескал и вдруг замер. Поднял голову, стал слушать.
— Quin est?[428] — проговорил он.
Никто не ответил.
Он положил на землю серапе, снял с себя лохмотья и, снова взяв в руку посох, тощий, нагой и грязный, ступил в воду.
Влез он туда с мыслью о том, что если вода окажется достаточно глубокой, то, может быть, в нее удастся кануть. Ему пришло в голову, что в состоянии вечной давящей ночи он, пожалуй, и так уже наполовину мертв. Значит, переход в смерть для него не должен быть так уж труден, потому что мир от него и ныне достаточно удален, так что, пребывающий во тьме, он и сейчас уже… Ну где он, как не на самой границе царства смерти?
Вода доходила ему едва до колен. Он стоял в реке, опираясь на свой посох. Потом сел. Вода была прохладной, она его медленно обтекала. Он опустил лицо вниз, чтобы почувствовать ее аромат, попробовать на вкус. Сидел так довольно долго. Услышал, что вдали ударили в колокол, который прогудел три раза и смолк. Встал на колени, наклонился вперед и лег на воду ничком. Посох положил поперек шеи как ярмо, держа его обеими руками. Задержал дыхание. Руками со всех сил нажал на посох и долго держал. Когда уже не в силах был сдерживаться, выдохнул и попытался вдохнуть воды, но не смог и очухался посреди реки на коленях. Он кашлял и ловил ртом воздух. Палку свою упустил, и ее снесло течением, а он встал и побрел куда-то, спотыкаясь, кашляя и хватая ртом воздух. Шел, нагибаясь и щупая перед собой поверхность воды ладонью. Человеку, стоявшему на мосту, он, должно быть, казался сумасшедшим. Тому человеку должно было казаться, что он пытается успокоить или реку, или что-то в реке. Но потом он увидел пустые глазницы.
— A la izquierda,[429] — воскликнул он.
Слепой остановился. Потом присел, скрестив перед собою руки.
— A su izquierda,[430] — пояснил голос.
Слепой похлопал по воде слева от себя.
— A tres metros, — настаивал тот же человек. — Pronto. Se va.[431]
Его шатнуло вперед. Стал ощупью искать опору. Человек на мосту направлял его действия, в конце концов его рука нащупала посох, и сразу стыдливость заставила его сесть в воду, держа трость перед собой.
— Qu hace, ciego?[432] — спросил голос.
— Nada. No le molesta.[433]
— Yo? Le molesto? Ciego, ciego.[434]
И незнакомец объяснил, что подумал, будто слепой человек тонет, и уже совсем было собирался прыгнуть его спасать, когда увидел, что он встал и отплевывается.
Слепой сидел, повернувшись к мосту и дороге спиной. Ощутил запах табачного дыма и через некоторое время спросил, не будет ли у человека на мосту покурить.
— Por supuesto.[435]
Слепой встал и побрел к берегу.
— Dnde est mi ropa?[436] — забеспокоился он.
Все тот же голос направил его и к одежде. Одевшись, он выбрался обратно на дорогу, и они вместе с незнакомцем сели на мосту и закурили. Солнце приятно грело спину. Незнакомец сказал, что в реке слишком мало воды, чтобы утопиться; слепой кивнул. И добавил, что, ко всему прочему, от людей тут не спрячешься.
Потом слепой спросил: а ведь тут где-то церковь поблизости, нет? Его новый приятель удивился: дескать, нет, церкви здесь нет в помине. Тут вообще, мол, ничего нет в обозримой окрестности. Слепой сказал, что он слышал колокольный звон, а незнакомец сказал, что у него есть дядя, который тоже слепой, так вот он тоже часто слышит всякие звуки, которых на самом деле не было.
Слепой пожал плечами. Сказал, что он слепым стал недавно. А незнакомец спросил его, с чего он взял, что звон колоколов должен исходить от церкви, но слепой только пожал опять плечами и затянулся сигаретой. А потом спросил: какие же еще звуки могут исходить от церкви?
Незнакомец спросил его, зачем он хотел покончить с собой, но слепой сказал, что это не важно. Незнакомец спросил, не потому ли, что он не может видеть, и он ответил, что да, это было одной из причин. Сидят, курят. В конце концов слепой объяснил ему, что, по его мнению, человек, который ослеп, уже и так частично этот мир покинул. Сказал, что стал теперь только голосом, который вещает во тьме непредставимой, не имея никакого побуждения к жизни. Сказал, что этот мир и все в нем сущее давно превратилось для него в воспоминание. Причем довольно смутное. Пожал плечами. И добавил, что не хочет быть слепым. Что он свое отжил.
Незнакомец выслушал его, посидели в молчании. Слепой услышал слабый пшик сигареты в речной воде. В конце концов незнакомец сказал, что терять присутствие духа — это грех, да ведь и все равно же мир без нас остается прежним. Что ж, с этим действительно не поспоришь. Когда слепой не ответил, тот сказал слепому: коснись меня, но слепому стало как-то неприятно.
— Con permiso,[437] — сказал незнакомец.
Он взял руку слепого и полоил его пальцы себе на губы. Так они там и лежали. Как будто один другого заклинает помолчать.
— Toca,[438] — сказал незнакомец.
Слепой не хотел. А тот взял опять руку слепого и провел по своему лицу.
— Toca, — повторил он. — Si el mundo es illusion la perdida del mundo es illusion tambin.[439]
Так слепой и сидел — с рукой, лежащей на лице незнакомца. Потом начал ею двигать. Лицо как лицо. Возраста непонятного. Смуглое? Бледное? Потрогал тонкий нос. Жесткие прямые волосы. Потрогал глазные яблоки незнакомца под тонкими сомкнутыми веками. Высокогорная пустыня, утро, тишина. Ни звука, лишь журчание реки да их дыханье. Ощупал кончиками пальцев глазные яблоки. Их мелкие быстрые подергивания будто толчки в крошечной матке. Отдернул руку. Сказал, что так он ничего понять не может.
— Es una cara, — сказал он. — Pues que?[440]
Незнакомец посидел молча. Как бы придумывая, что ответить. Спросил слепого, может ли он плакать. Слепой сказал, что плакать может каждый, но незнакомец хотел знать не это, а может ли человек без глаз лить слезы из тех мест, где у него были глаза, вот насчет этого как? Слепой не знал. В последний раз затянулся сигаретой и дал ей упасть в реку. И снова сказал, что мир, с которым ему приходится обращаться, во многом отличается от того, что о нем думают люди, и на самом деле вряд ли вообще это какой-то мир. Сказал, что, просто закрыв глаза, ты ничего не поймешь. Это может сказать не больше, чем сон говорит о смерти. Сказал, что дело тут не в том, иллюзия или не иллюзия. И поведал ему о широкой сухой пыльной пустоши над рекой, рядом с которой идет дорога, а за ней горы, а над всем этим синее небо, чтобы было не так скучно и чтобы мир не рухнул на голову сразу — этот верный и вечный мир. Сказал, что свет этого мира живет только в людских глазах, потому что сам-то мир летит во вселенской тьме, так что тьма — это и есть его истинная природа и нормальное состояние; в этой тьме он скручен так, что связано все со всем, но видеть там совершенно нечего. Сказал, что этот мир весь разумен — от дальних краешков до самой сердцевины, — но потаен и черен непредставимо, так что его природу нельзя назвать видимой или невидимой. Сказал, что может теперь переиграть в гляделки даже солнце, и что толку?
Этими словами он, казалось, вверг приятеля в ступор. Бок о бок они сидели на мосту На них светило солнце. В конце концов незнакомец спросил слепого, как он пришел к таким воззрениям, и слепой ответил, что у него в голове давно носилось что-то в этом роде, а у слепых для размышлений времени хватает.
Пора было идти. Они встали. Слепой спросил своего нового друга, куда он идет. Тот замялся. Спросил слепого, а он куда? Слепой показал посохом.
— Al norte,[441] — сказал он.
— Al sur,[442] — сказал незнакомец.
Слепой кивнул. Протянул в темноту руку, и они простились.
— Hay luz en el mundo, ciego, — сказал незнакомец. — Como antes, asi ahora.[443]
Но слепой лишь повернулся и пошел, как и прежде, в сторону города Идальго-дель-Парраль.
Тут женщина прервала свой рассказ и посмотрела на мальчика. Веки его отяжелели. Голова то клонилась, то вскидывалась.
— Est despierto, el joven?[444] — сказал слепой.
Мальчик сел прямо.
— S, — сказала женщина. — Est despierto.[445]
— Hay luz?[446]
— S. Hay luz.[447]
Слепой сидел прямо и напряженно. Руки положил перед собой на стол вниз ладонями. То ли мир ими удерживал, то ли себя в нем.
— Continuas,[448] — сказал он.
— Bueno, — сказала женщина. — Сото en todos los cuentos hay tres viajeros con quines nos encontramos en el camino. Y anos hemos encontrado la mujer y el hombre. — Она бросила взгляд на мальчика. — Puede acertar quin es el tercero?[449]
— Un nio?[450]
— Un nio. Exactamente.[451]
— Pero es verdica, esta historia?[452]
Тут в разговор вклинился слепой мужчина, сказал, что история, разумеется, правдива. Сказал, что у них не было желания ни развлекать его, ни даже наставлять. Что единственным их намерением было открыть ему истину, других же целей они никаких не преследовали.
Билли спросил, как могло выйти, что на всем долгом пути в Парраль он встретил только трех человек, на что слепой сказал, что он, конечно же, встречал и других людей и получил от них много доброго, но вышло так, что только с этими тремя незнакомцами он разговаривал о своей слепоте, а значит, только они могут быть действующими лицами cuento,[453] главный герой которой слеп и говорится в которой о способности видеть. Verdad?[454]
— Es hroe, este ciego?[455]
От ответа слепой мужчина временно уклонился. Но в конце концов сказал, что, если подождать, будет видно. Лучше всего, если каждый рассудит сам. Потом сделал жест рукой в направлении женщины, и она продолжила:
— Как я уже говорила, он брел все дальше на север, пока через девять дней не достиг города Родео на реке Рио-Оро. Везде ему что-нибудь подавали. Женщины выходили к нему из домов. Они останавливали его на дороге. Совали в руки всякие вещи, предлагали заботиться о нем хоть на каком-нибудь участке пути. Частенько кто-нибудь из них шел с ним бок о бок, ему описывали деревни и поля, сообщали о видах на урожай, называли по именам людей, живущих в домах, мимо которых вместе проходили; как на духу рассказывали о домашних неурядицах. О смерти близких, о непостоянстве возлюбленных. Рассказывали о неверности мужей, да так, что аж слушать бывало неловко, хватали за локоть и свистящим шепотом на ухо сообщали имена их шлюх. Никто не требовал от него обета молчания, никто даже не спрашивал, как его зовут. Мир открывался ему таким, каким он в жизни никогда его не видел.
Двадцать шестого июня того года через городок Родео проходила рота уэртистов, следовавших на восток, в Торреон. Они прибыли поздним вечером, многие уже пьяными, все пешие, и устроили бивуак на бульваре, где разломали и пожгли в кострах все скамейки, а на рассвете согнали туда тех, кого посчитали сочувствующими повстанцам, выстроили их у глинобитной стены granja lechera,[456] раздав сигареты, чтобы люди напоследок покурили, а потом расстреляли их на глазах у детей, жен и матерей, которые рыдали и рвали на себе волосы.
Когда на следующий день в городок пришел наш слепой, он случайно затесался в похоронную процессию, которая протянулась по всей его серой и немощеной главной улице, и не успел он еще толком разобраться, что вокруг происходит, как какая-то девочка взяла его за руку, и уже вместе они пришли на пыльное кладбище в предместьях. Там среди бедных деревянных крестов, глиняных кувшинов и дешевых стеклянных стаканов, поставленных для сбора церковных пожертвований, на земле стояли первые три гроба, сколоченные из тарных досок и неровно покрашенные печной сажей, замешенной на газойле; поодаль трубач играл грустный военный марш, а речь произносил старейшина городка — за неимением священника. Девочка схватила слепого за руку, прильнула к нему.
— Era mi hermano,[457] — прошептала она.
— Lo siento,[458] — сказал слепой.
Мертвого подняли из гроба и передали в руки двоих мужчин, которые спрыгнули в могильную яму. Там они уложили его прямо в грязь, руки, которые у трупа раскинулись в стороны, снова сложили ему на груди и накрыли лицо куском материи. Потом эти временные могильщики подняли кверху руки, схватились за руки ожидающих наверху товарищей, и те помогли им выбраться из могилы, после чего каждый из этих мужчин бросил по лопате земли на мертвого в бедняцкой одежде; комья светло-серой, богатой селитрой земли глухо застучали, женщины запричитали и заплакали, а пустой гроб и его крышку, взвалив на плечи, унесли обратно, чтобы доставить в нем сюда же следующее тело. Слепому было слышно, как маленькое кладбище заполняется все новыми и новыми людьми, и вскоре он почувствовал, что его опять куда-то ведут, протискиваясь сквозь плотную толпу, но далеко идти не пришлось, он опять остановился и стал слушать еще одну надгробную речь очередного доморощенного оратора.
— Quin es?[459] — понизив голос, спросил он.
Девочка изо всех сил сжимала его руку.
— Otro hermano,[460] — прошептала она.
Когда перешли к третьей могиле, слепой наклонился и спросил, скольких ее родственников сегодня хоронят, но она сказала, что этот последний.
— Otro hermano?[461]
— Mi padre.[462]
Вновь посыпались комья, заплакали женщины. Слепой надел шляпу.
На обратном пути навстречу им попалась еще одна похоронная процессия, направлявшаяся к кладбищу, слепой опять услышал стенания и шарканье ног под тяжестью скорбной ноши. Никто не произносил ни слова. Когда процессия прошла, девочка снова вывела его на дорогу и они побрели дальше, как и прежде.
Он спросил девочку, остался ли кто-нибудь из ее родственников в живых, но она сказала, что нет, кроме нее — никого, потому что мама уже много лет как умерла.
Предыдущей ночью шел дождь, погасшие костры, которые жгли убийцы, залило, и слепой чуял запах мокрого пепла. Они прошли мимо молокозавода, глинобитную стену которого, ставшую черной от запекшейся крови, уже отмыли дочиста городские женщины, словно и не была она окровавлена. Девочка рассказала ему о казнях и перечислила по именам каждого, кто был там расстрелян, рассказала, кто он был такой, как стоял и как упал. Женщин к ним не пускали, пока не застрелили последнего, потом капитан отошел в сторону, и они бросились к упавшим, чтобы хоть напоследок подержать умирающих в объятиях.
— Y t?[463] — сказал слепой.
Она подбежала сперва к отцу, но тот был уже мертв. Потом к каждому из братьев по очереди, начиная со старшего. Но они тоже уже были мертвы. Потом она слонялась среди женщин, которые сидели на земле и, прижимая к себе мертвые тела, раскачивались и рыдали. Потом солдаты ушли. Пока уходили, на улице произошла какая-то непонятная стычка. А через некоторое время появились мужчины с телегами. А она там все бродила, держа в руках отцовскую шляпу. Все не могла в толк взять, что теперь с ней делать.
Так она и держала эту шляпу в руках — даже за полночь, когда уже сидела в церкви и около нее остановился и заговорил с ней sepulturero.[464] Он посоветовал ей идти домой, но она сказала, что дома на циновках лежат два ее мертвых брата, мертвый отец и на полу стоит горящая свеча, так что ей даже прилечь негде. Она сказала, что весь ее дом занят мертвыми, потому она и пришла в церковь. Сепультуреро выслушал. Сел рядом с ней на грубую дощатую скамью. Час был поздний, в церкви никого не было. Они сидели бок о бок, держа на коленях шляпы: она — сомбреро из плетеной соломки, он — пыльную черную федору. Она непрестанно плакала. Он вздыхал и сам имел вид вымотанный и разбитый. Конечно, хочется верить, сказал он ей, что Господь накажет тех, кто творит подобное, уверения в этом люди расточают направо и налево, но, как показывает его опыт, говорить за Бога лучше все-таки поостеречься, так как люди с очень и очень подмоченными репутациями зачастую наслаждаются весьма комфортной жизнью, умирают мирно, а хоронят их с почестями. Он сказал, что было бы ошибкой ожидать большой справедливости в этом мире. Сказал, что слухи о том, будто бы зло редко вознаграждается, очень преувеличены, потому что если бы зло не приносило выгоды, люди бы его не творили, да и какая тогда была бы в том заслуга, чтобы от него воздерживаться? По роду своей деятельности он вынужден куда чаще других иметь дело со смертью, и вот что ему хочется сказать: действительно, со временем боль утраты проходит, время лечит, но какой ценой? Ценой того, что почившие любимые мало-помалу стираются из памяти сердца, то есть лишаются единственного прибежища, которое у них осталось с прежних времен. Их черты туманятся, голоса слабеют.
— Держи их крепче, — шептал сепультуреро, — не отпускай. Говори с ними. Зови по именам. Старайся не давать твоей печали умереть, потому что она облагораживает всякий дар.
Девочка передала эти слова слепому, когда они стояли вместе у стены молокозавода. Еще она сказала, что сюда приходили девочки, мочили свои pauelos[465] в крови убитых, которая лужами стояла под стеной, или отрывали лоскуты от подолов нижних рубах. На этом поприще возникла даже кое-какая торговлишка — стараниями нескольких старых безмозглых воспитательниц, у которых в голове давно шарики за ролики заскочили. Кровь скоро впиталась в землю, и с наступлением темноты — это когда еще дождь не начинался — стаей набежали собаки, рылись там носами, набирали полный рот пропитанной кровью грязи, глотали ее,{80} щелкали зубами и друг с другом грызлись, но потом и они куда-то исчезли, а когда пришел день, на этом месте не осталось и следа от вчерашней смерти, крови и страдания.
Они постояли молча, а потом слепой коснулся лица девочки — ее щеки и губ. Разрешения он не спрашивал. Она застыла. Он коснулся ее глаз — сперва одного глаза, потом другого. Она спросила его — он ведь, наверное, тоже был солдатом, и он сказал, что да, тогда она спросила, многих ли он убил, на что он ответил — нет, никого. Она попросила его наклониться, чтобы она тоже могла, закрыв глаза, коснуться его лица: ей хотелось понять, много ли можно таким образом узнать. Он подчинился. Он не стал говорить ей, что закрыть глаза — это не то же самое. Когда ее пальцы добрались до его глаз, она замешкалась.
— ndale, — сказал он. — Est bien.[466]
Она потрогала его сморщенные веки, глубоко запавшие в глазные впадины. Потрогала их нежно, кончиками пальцев, спрашивая его, не больно ли, но он сказал, что болит у него только память: иногда ночью снится, что эта вечная тьма сама всего лишь сон, он просыпается, трогает глаза, а их и нет. Он сказал, что такие сны — ужасная мука, а все равно он не хочет, чтобы они прекращались. Сказал, что когда мир изгладится из его памяти, изгладится он и из снов, и тогда, чего доброго, рано или поздно тьма сделается абсолютной, а он не хотел бы, чтобы у него не осталось даже тени былого мира. Сказал, что он боится того, что таит в себе тьма, потому как очень подозревает, что этот мир скрывает больше, чем показывает.
Невдалеке на улице зашаркали подошвы.
— Persmese,[467] — прошептала девочка.
Чтобы не отпускать ее руку, слепой прислонил посох к себе и неловко, левой рукой осенил себя крестным знамением. Процессия прошла. Девочка с новой силой ухватила слепого за руку, и они двинулись дальше.
Среди одежды, оставшейся от отца, она нашла ему пиджак, рубшку и брюки. В доме была и еще кое-какая одежонка, она ее всю сунула в холщовый мешок, крепко перевязала веревкой, взяла кухонный нож, базальтовую ступку molcajete с пестиком tejolote, собрала какие были в доме ложки-вилки, еду и увязала все это в старое полосатое одеяло-серапе, какие делают ткачи-умельцы из Салтийо, что в штате Коауила. В доме было прохладно, пахло землей. Снаружи, из лабиринта двориков, спрятанных за глухими стенами, слепому слышалось кудахтанье, блеянье козы, детский плач. Девочка принесла ему воды в ведре, чтобы он помылся, и он обмыл себя тряпочкой, потом переоделся. Стоя в единственной крошечной комнатке, которая и представляла собой весь дом, он ждал, когда девочка вернется. Дверь, выходившая прямо на дорогу, оставалась приоткрыта, и прохожие, шедшие по улице мимо дома на кладбище, могли видеть, как он там стоит. Вернувшись, она снова взяла его за руку и сказала, что он очень даже guapo[468] в своей новой одежде, и с этими словами она дала ему яблоко — из тех, которые только что купила. Они еще постояли там, поели яблок, а потом взвалили на плечи узлы и вместе пустились в путь.
Женщина откинулась в кресле. Мальчик ждал, что она вот-вот продолжит, но она умолкла. Посидели в молчании.
— Era la muchacha,[469] — сказал он.
— S.
Он бросил взгляд на слепого. Слепой сидел так, что керосиновая лампа освещала лишь половину его изуродованного лица, другая половина пряталась в тени. Должно быть, он почувствовал пристальный взгляд мальчика.
— Es una carantoa, no?[470] — сказал он.
— No, — сказал Билли. — Y ademas, no me dijo que los aspectos de las cosas son engaosas?[471]
Из-за того что искаженное лицо слепого не имело мимики, понять, когда он начнет говорить и будет ли говорить вообще, было невозможно. Немного погодя он поднял со стола одну руку и произвел ею странный жест — не то в отчаянии отмахнулся, не то благословил.
— Para mi, s,[472] — сказал он.
Билли посмотрел на женщину. Как и прежде, она сидела, сложив руки на столе. Он спросил слепого, слышал ли он о других, кто претерпел бы такое же увечье от рук того человека, на что слепой сказал только, что да, что-то подобное он слышал, но этих людей не видел и не встречал. Сказал, что слепые не ищут общества друг друга. И поведал о том, как однажды на бульваре в городе Чиуауа он услышал постукивание трости, оно приближалось, и он — крикнув, что сам такой же, — попросил того, кто разделяет с ним их общую тьму, откликнуться. Постукивание прекратилось. Никто с ним не заговорил. Потом постукивание, которое зазвучало на парковой дорожке снова, стало удаляться и растворилось, слившись с уличными шумами.
Он слегка подался вперед.
— Entienda que ya existe este ogro. Este chupador de ojos. El y otros como l. Ellos no han desaparecido del mundo. Y nunca lo haran.[473]
Билли спросил его: быть может, такие люди, как тот barrabs,[474] который украл у него глаза, появляются только в результате войн? — но слепой сказал, что нет, вряд ли это так, поскольку и сама война есть дело рук таких людей. Он сказал, что, по его мнению, откуда такие люди берутся, понять нельзя; предсказать, где они в следующий раз появятся, также невозможно; можно лишь с уверенностью утверждать, что они есть. Он сказал, что тот, кто крадет у человека глаза, крадет весь мир, а сам при этом остается надежно скрытым. Как ты без глаз поймешь, где он?
— Y sus sueos, — сказал мальчик. — Se han hecho ms plidos?[475]
Какое-то время слепой сидел молча. Мальчику даже показалось, что он заснул. А он, видимо, ждал, когда к нему придет нужное слово. И наконец сказал, что в первые годы его тьмы сны были явственны просто на удивление, он начал ждать и даже жаждать их, но постепенно сны, как и воспоминания, стали понемногу вянуть и блекнуть, пока не исчезли. Так что от былого не осталось и следа. Исчезло все, что было его миром. Лица любимых. А под конец и его собственный облик для него исчез. Кем он когда-то был, он перестал быть. И как это бывает с каждым, у кого что-то подходит к некоему концу, сказал слепой, с этим нельзя было сделать ничего иного, кроме как начать сызнова.
— No puedo recordar el mundo de luz, — сказал он. — Hace muchos aos. Ese mundo es un mundo frgil. Ultimamente lo que vine a ver era ms durable. Ms verdadero.[476]
Он рассказал про первые годы своей слепоты, когда окружающий мир ждал от него движения. Сказал, что люди с глазами могут выбирать, что именно им хочется увидеть, а вот слепому мир являет себя по собственному усмотрению. Сказал, что для слепого все появляется внезапно, сразу здесь, о приближении заранее не оповещая. Откуда и куда уходят вещи, становится предметом домыслов. Двигаться — значит толкаться в мир. Посиди спокойно, и мир исчезнет. En mis primeros aos de la oscuridad pens que la ceguedad fu una forma de la muerte. Estuve equivocado. Al perder la vista es como un sueo de cada. Se piensa que no hay ningn fondo de este abismo. Se cae y cae. La luz retrocede. La memoria de la luz. La memoria del mundo. De su propia cara. De la carantoa.[477]
Он медленно поднял одну руку и задержал. Как будто что-то отмеряя. Сказал, что если это падение было падением в смерть, то смерть тогда не то, что о ней думают люди. Где мир в этом падении? Он что, вместе со светом и памятью о свете тоже меркнет? А может, он падает с тобою вместе? Или не падает? Он сказал, что в слепоте своей он действительно утратил и себя, и всю память о себе, однако в глубочайшем мраке этой утраты он нашел опору, площадку, с которой нужно начинать.
— En este viaje el mundo visible es no ms que un distraimiento. Para los ciegos y para todos los hombres. Ultimamente sabemos que no podemos ver el buen Dios. Vamos escuchado. Me entiendes, joven? Debemos escuchar.[478]
Поскольку он замолк, мальчик спросил его, был ли совет, который дал гробовщик девочке в церкви, ложным, но слепой сказал, что гробовщик советовал, исходя из собственного представления о свете, и его не следует винить. Такие люди берут на себя смелость наставлять даже мертвых. Или ходатайствовать за них перед Богом, когда священник, друзья и детишки давно разошлись по домам. Он сказал, что гробовщик мог себе позволить говорить о тьме, о которой он не имел ни малейшего понятия, потому что, если бы он это понятие имел, он не мог бы уже быть гробовщиком. Тогда мальчик спросил его и о самом этом понятии: что, знание о тьме — это какое-то особое знание, доступное только слепым? На что слепой сказал, вовсе нет. Он сказал, что большинство людей в жизни подобны плотнику, чья работа движется слишком медленно по причине тупости инструментов, наточить которые он не находит времени.
— Y las palabras del sepulturero acerca de la justicia? — сказал мальчик. — Qu opina?[479]
Тут женщина привстала, взяла миску со скорлупой и сказала, что час уже поздний, а ее мужу нельзя утомляться. Мальчик сказал, что конечно, он понимает, но слепой велел им пока отложить их заботы. Он сказал, что и раньше довольно долго думал над вопросом, который задал мальчик. Как думали над ним многие до него и будут думать после его ухода. Даже гробовщик понял бы, сказал он, что всякая повесть — это игра тьмы и света, и ни на что другое не согласился бы. Хотя у повествования есть и более дальний порядок, но это уже из разряда тех вещей, о которых люди вслух не говорят. Злым илам известно, сказал он, что если зло, которое они творят, будет достаточно ужасно, возражать против него люди не будут. У людей едва-едва хватает духу на борьбу с маленьким злом — только его проявлениям они способны противоборствовать. Он сказал, что настоящее зло наделено властью отрезвлять, так что какой-нибудь мелкий пакостник может от своих деяний и отречься, а над злом начать раздумывать и может даже отыскать дорогу добродетели, до этого его стопам чуждую, и волей-неволей на нее вступить. Впрочем, даже и этого человека может привести в ужас то, что ему с нее откроется, и тогда он станет искать систему, чтобы, опершись на нее, злу противостать. Однако во всем этом есть две вещи, ему покуда неизвестные. Неизвестно ему, в частности, то, что система, которую такой искатель праведности ищет, сама по себе не есть добродетель, а только система, тогда как бессистемность, беспорядок, которым проявляет себя зло, — это как раз именно зло и есть. Так же неведомо ему, что, в то время как добродетель на каждом повороте скована незнанием зла, для зла все плоско, просто и понятно, а свет там или тьма — какая разница! Человек, о котором мы говорим, начнет пытаться насаждать строгий учет и порядок применительно к вещам, которые в подобные рамки по самой своей природе не укладываются. Будет пытаться заставить мир служить залогом истинности того, что на самом деле является всего лить предметом его вожделений. А в окончательной своей инкарнации постарается подкрепить свои слова кровью, потому что к тому времени он уже будет знать, что слова бледнеют и теряют силу и остроту, тогда как боль всегда внове.
— Quizs hay poca de justicia en este mundo,[480] — сказал слепой. — Но не по тем причинам, которые упоминает гробовщик. Скорее, дело в том, что картина мира — это и все, что человек в этом мире знает, и эта картина гибельна. То, что было человеку дано, чтобы помочь ему проложить себе дорогу в этом мире, способно также ослепить его, не дать ему увидеть, где пролегает его истинный путь. Ключ к небесам способен отворить врата ада. Мир, который он представляет себе ковчегом, полным святых даров, рассыплется перед ним в ничто, в прах и пыль. Для того чтобы мир выжил, его надо воссоздавать ежедневно. Этому человеку придется начинать сызнова, хочет он того или нет. Somos dolientes en la oscuridad. Todos nosotros. Me entiendes? Los que pueden ver, los que no pueden.[481]
Мальчик внимательно разглядывал маску его лица в свете лампы.
— Lo que debemos entender, — говорил слепой, — es que ltimamente todo es polvo. Todo lo que podemos tocar. Todo lo que podemos ver. En ste tenemos la evidencia ms profunda de la justicia, de la misericordia. En ste vemos la bendicin ms grande de Dios.[482]
Женщина встала. Сказала, что уже поздно. Слепой даже не пошевелился. Сидел, как и прежде. Мальчик не сводил с него глаз. В конце концов он спросил, почему это такое уж благословение, но слепой не отвечал и не отвечал, но потом все-таки сказал: да потому, что все, до чего можно дотронуться, распадается в прах, так что эти вещи трудно спутать с реальными. В лучшем случае они лишь следы на том месте, где когда-то была реальность. А может, даже и не это. Возможно, они не более чем препятствия, которые надо будет преодолеть на пути к окончательной слепоте этого мира.
Утром, когда Билли вышел, чтобы поседлать коня, женщина стояла во дворе, держала в руках bota,[483] из которого сыпала зерно курам. С деревьев слетелись дрозды, они нагло расхаживали среди домашней птицы, но она кормила всех без разбору. Мальчик даже засмотрелся. Он подумал, что она очень красива. Поседлал коня, оставил его стоять, пошел простился с хозяевами, сел верхом и поехал. Когда оглянулся, женщина подняла руку. А вокруг птицы, птицы…
— Vaya con Dios,[484] — крикнула она ему вслед.
Повернув, он выехал на дорогу. Не успел толком отъехать, как из колючего чапараля вылез пес и пристроился рядом с конем. Он, видимо, угодил в драку, на нем были раны и кровь, а переднюю лапу он все время норовил поднять к груди. Билли остановил коня, присмотрелся. Пес прохромал еще несколько шагов и встал.
— Где Бойд? — сказал Билли.
Пес навострил уши и огляделся.
— Дурень ты, дурень.
Пес посмотрел в сторону дома.
— Его увез грузовик. Он не здесь.
Билли пустил коня вперед, пес пристроился следом, и они двинулись по дороге на север.
Незадолго перед полуднем вышли на большую проезжую дорогу на Касас-Грандес; на перекрестке он остановился, посидел в седле, озирая окрестности сперва на севере, потом опять на юге, но ничего не увидел, кроме неба, дороги и пустыни. Солнце стояло почти прямо над головой. Вынул ружье из пыльной кожаной кобуры, переломил ствол, вынул патрон и посмотрел со стороны пыжа, определяя, какого там номера дробь. Дробь была пятый номер, и он подумал, не зарядить ли патроном с картечью, но в результате сунул патрон с пятым номером обратно в патронник, защелкнул ствол, ружье сунул назад в кобуру и направился к северу по дороге на Сан-Диего; пес поплелся сзади, у самых копыт коня.
— Где Бойд? — сказал Билли. — Где Бойд?
Ту ночь он проспал в поле, завернувшись в одеяло, которым когда-то, давным-давно, снабдила его одна женщина. Еще бы милю, и пустыня кончилась: дальше шли приречные пахотные участки, и туда очень хотелось попасть коню. Билли лежал на прохладной земле и смотрел на звезды. Темный силуэт коня маячил слева, где он вбил кол. Время от времени подымая голову, конь заслонял ею горизонт — слушал, о чем поют созвездия, потом опять нагибал шею пощипать травы. Билли вглядывался в эти миры, которые так широко раскинулись, бледно светясь в несказанной ночи; он все пытался поговорить с Богом о своем брате, но постепенно уснул. Поспал, а потом проснулся посреди тяжелого, неприятного сна и больше заснуть так и не смог.
Во сне он вдоль какого-то хребта брел по глубокому снегу к темному дому, по пятам за ним шли волки, провожали до самой изгороди. Открывая клыкастые пасти, они прихватывали друг друга за бока, изгибисто струясь, обтекали его колени, бороздили носами снег, вскидывали головы, и тогда в морозном воздухе их выдохи окружали его клубами тумана; в лунной дорожке снег сверкал голубизной, волчьи глаза были как светлые топазы, а сами они — кто припадет к земле, кто заскулит, кто подожмет вдруг хвост, но больше ластились, а подошли к дому ближе — задрожали, оскалив белые-белые зубы и вывалив красные-красные языки. Дальше ворот не пошли. Всё оглядывались, озирались на темные силуэты гор. Он встал в снегу на колени, простер к ним руки, они касались его лица своими дикими мордами — коснутся и отпрянут, обдав теплым дыханием, пахнущим землей, душой земли. Когда последний из них вышел вперед, остальные стояли поодаль полукругом, и глаза их были как огни рампы, за которой мир, рассаженный рядами, а потом они развернулись и покатили прочь, махами помчались по снегам и среди снежной круговерти исчезли в зимней ночи. В доме спали его родители, и, когда он юркнул в постель, Бойд повернулся к нему и прошептал, что ему приснился сон, в котором Билли сбежал из дома, он проснулся, увидел пустую постель и подумал, что сон был в руку.
— Спи, засыпай, — сказал Билли.
— Ты не сбежишь, не бросишь меня, а, Билли?
— Нет.
— Ты обещаешь?
— Да. Я обещаю.
— Что бы ни случилось?
— Да. Что бы ни случилось.
— Билли!
— Спи, засыпай.
— Билли!
— Ш-ш-ш. Их разбудишь.
Все бы ничего, но в этом сне Бойд тихо сказал ему, что их уже не разбудишь.
Долго, долго он ждал рассвета. Встал, прошелся по пустынной прерии, посмотрел на восток, не светает ли. В сером преддверии дня на акациях заворковали голуби. С севера налетел ветер. Билли скатал одеяло, доел последние тортильи с крутыми яйцами, которые женщина дала ему в дорогу, пседлал коня и пустился в путь, как раз когда солнце полезло из-под земли на востоке.
Не прошло и часа, хлынул дождь. Билли отстегнул привязанное сзади одеяло, набросил на плечи. Видно было, как дождь белесой стеной мчит через пустыню, и тут же он замолотил по плоской серой глине bajada,[485] которую Билли как раз пересекал. Конь упорно брел дальше. Пес рядом. Все они имели вид тех, кем и были, — отверженных, пришельцев в чуждом мире. Бездомных, загнанных, истомленных.
Ехал весь день по широкой barrial,[486] разделяющей поля у реки, потом по длинной прямой дороге, ответвившейся на запад. Дождь ослабел, но не прекратился. Накрапывало целый день. Дважды он замечал впереди, в прерии, всадников, останавливался, но всадники ехали своей дорогой. Вечером перевалил через железнодорожную ветку и оказался в пуэбло Мата-Ортис.
Остановил коня у двери маленького синего магазинчика, спешился, привязал коня к столбику, вошел и оказался в полутьме. Услышал обращенный к нему голос. Женский. Спросил, нет ли у них в деревне врача.
— Mdico? — переспросила женщина. — Mdico?[487]
Она сидела в кресле у торца прилавка с чем-то похожим на мухобойку в скрещенных руках.
— En este pueblo,[488] — сказал он.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Будто пытаясь убедиться в том, что он действительно болен. Или ранен. Она сказала, что ближе, чем в Касас-Грандес, он доктора не найдет. Затем она привстала с кресла и, закричав «кыш, кыш», принялась махать на него своей шлепалкой.
— Что такое, мэм? — сказал он.
Смеясь, она повалилась обратно в кресло. Приложив ладонь к губам, покачала головой.
— No, — сказала она. — No. El perro. El perro. Dispensante.[489]
Он обернулся и увидел, что в дверях стоит пес. Все еще смеясь, женщина тяжело поднялась, потянувшись к старым очкам в проволочной оправе. Установила их у себя на переносице, взяла его за руку и повернула к свету.
— Gero, — сказала она. — Busca el herido, no?[490]
— Es mi hermano.[491]
Постояли молча. Его руку она не отпускала. Он попытался заглянуть ей в глаза, но стекла очков давали блики, к тому же одно стекло было тусклым от грязи, как будто она вообще этим глазом не видит, а потому и не находит нужным его протереть.
— El viva?[492] — сказал он.
Она сказала, что, когда его везли мимо ее двери, он был жив, кроме того, люди бежали за грузовиком до околицы, так что, пока он был здесь, в Мата-Ортис, он был жив, а что было дальше, кто может сказать?
Он поблагодарил ее и повернулся уходить.
— Es su perro?[493] — сказала она.
Он сказал, что это собака брата. Она сказала, что она так и подумала, потому что у собаки озабоченный вид. Она выглянула на улицу, где стоял конь.
— Es su caballo,[494] — сказала она.
— S.
Она кивнула.
— Bueno, — сказала она. — Monte, caballero. Monte у vaya con Dios.[495]
Он поблагодарил ее, подошел к коню, отвязал его и сел верхом. Повернувшись, коснулся поля шляпы и поклонился женщине, которая стояла в дверях.
— Momento,[496] — крикнула она.
Он подождал. Через мгновение к двери вышла девочка, протиснулась мимо женщины, подошла к стремени его коня и подняла взгляд на него. Она была очень хорошенькая и сильно стеснялась. Подняла руку со сжатым кулачком.
— Qu tiene?[497] — сказал он.
— Tmelo.[498]
Он опустил руку, и она положила в нее маленькое серебряное сердечко. Он поднял его к свету и осмотрел. Спросил ее, что это такое.
— Un milagro,[499] — сказала она.
— Milagro?[500]
— S. Para el gero. El gero herido.[501]
Он повертел сердечко в руке, потом бросил взгляд на нее.
— No era herido en el corazn,[502] — сказал он.
Но она лишь смотрела в сторону и не отвечала, а он поблагодарил ее и опустил сердечко в карман рубашки.
— Gracias, — сказал он. — Muchas gracias.[503]
Так больше ничего и не сказав, она отступила в сторону.
— Que joven tan valiente,[504] — сказала она.
Он согласился, что да, конечно, его брат храбрый, затем снова тронул поле шляпы, махнул рукой старой женщине, все еще стоявшей в дверях со своей шлепалкой, сжал коня шенкелями и пустился дальше по единственной улочке деревни Мата-Ортис к северу, в направлении Сан-Диего.
Было темно, обложные дождевые тучи закрывали звезды, но вот и знакомый мост, а после него подъем к domicilios.[505] Заходясь лаем, опять накинулись те же собаки, окружили коня, и он поехал мимо слабо освещенных дверных проемов и оставшихся после готовки ужина кострищ туда, где над огороженной территорией в сыром воздухе курился печной дымок. Он не заметил, чтобы кто-нибудь побежал разносить весть о его появлении, но когда он приблизился к дверям дома семейства Муньос, хозяйка уже стояла на крылечке, ждала его. Из домов высыпали люди. Сидя в седле, он посмотрел на нее.
— El est?[506] — сказал он.