В дороге Керуак Джек
Часть первая
1
С Дином я познакомился вскоре после того, как расстался с женой. Я тогда перенес серьезную болезнь, распространяться о которой не стану, скажу только, что она имела отношение к страшно утомительному разводу и еще к возникшему у меня тогда чувству, что кругом все мертво. С появлением Дина Мориарти начался тот период моей жизни, который можно назвать жизнью в дороге. Я и раньше частенько мечтал отправиться на Запад, посмотреть страну, – строил туманные планы, но так и не двинулся с места. Дин – идеальный попутчик, он даже родился в дороге, в 1926 году, в Солт-Лейк-Сити, когда его отец с матерью добирались на своей колымаге до Лос-Анджелеса. Впервые я услышал о нем от Чеда Кинга, который показал мне несколько писем Дина, отправленных из исправительной школы для малолетних преступников в Нью-Мексико. Письма меня страшно заинтересовали, потому что их автор с очаровательным простодушием просил Чеда обучить его всему, что тот знает о Ницше и прочих замечательных интеллектуальных премудростях. Как-то мы с Карло разговаривали об этих письмах и сошлись на том, что с удивительным Дином Мориарти надо непременно познакомиться. Это было очень давно, когда Дин еще не стал таким, как теперь, а был еще окутанным тайной юным арестантом. Затем до нас дошли слухи, что Дин вышел из исправительной школы и впервые едет в Нью-Йорк. Еще поговаривали, что он уже успел жениться на девушке по имени Мерилу.
Однажды, околачиваясь в университетском городке, я услышал от Чеда и Тима Грэя, что Дин остановился в какой-то халупе без отопления в Восточном Гарлеме – Испанском квартале. Накануне вечером Дин прибыл в Нью-Йорк со своей хорошенькой продувной цыпочкой Мерилу. Они вышли из междугородного автобуса на 50-й улице, завернули за угол в поисках места, где можно перекусить, и попали прямо к «Гектору». И с тех пор закусочная Гектора навсегда осталась для Дина главным символом Нью-Йорка. Они потратились на большие красивые глазированные пирожные и слойки со взбитым кремом.
Все это время Дин твердил Мерилу примерно следующее: «Вот мы и в Нью-Йорке, дорогая, и хотя я рассказал тебе еще не обо всем, о чем думал, пока мы ехали через Миссури, а главное – когда проезжали Бунвилльскую исправительную школу, которая напомнила мне о моих тюремных передрягах, – сейчас во что бы то ни стало надо отбросить на время всю нашу любовную дребедень и немедленно начать строить конкретные планы, как заработать на жизнь…» – и так далее, в той манере, которая была свойственна ему в прежние времена.
Мы с ребятами пришли в эту квартирку без отопления. Дверь открыл Дин в трусах. С кушетки спрыгнула Мерилу. Перед нашим визитом Дин отправил владельца квартиры на кухню – вероятно, сварить кофе, – а сам возобновил свои любовные занятия, ведь секс был его подлинным призванием и единственным божеством, и верность этому божеству он нарушал лишь в силу необходимости трудиться, чтобы заработать на жизнь. Волнуясь, он глядел в пол, подергивал и кивал головой, словно молодой боксер в ответ на наставления тренера, а чтобы не подумали, будто он пропустил хоть слово, вставлял тысячи «да» и «вот именно». В ту первую встречу меня поразило сходство Дина с молодым Джином Отри – стройный, узкобедрый, голубоглазый, с подлинным оклахомским выговором, – герой снежного Запада, отрастивший баки. Он и в самом деле, до того как жениться на Мерилу и приехать на Восток, работал на ранчо Эда Уолла в Колорадо. Мерилу была очаровательной блондинкой с морем вьющихся золотистых волос. Она сидела на краю кушетки, сложив руки на коленях, а ее наивные дымчато-голубые глаза были широко раскрыты и застыли в изумлении, ведь она попала в скверную, мрачную нью-йоркскую халупу, о каких была наслышана еще на Западе, и теперь чего-то ждала, напоминая женщину Модильяни – длиннотелую, истомленную, сюрреалистическую – в солидном кабинете. Однако милая маленькая Мерилу оказалась девицей недалекой, к тому же способной на дикие выходки. Той ночью мы все пили пиво, мерились силой рук и болтали до рассвета, а наутро, когда мы молча сидели, попыхивая в сером свете нового унылого дня собранными из пепельниц окурками, Дин нервно вскочил, походил, подумал и решил, что самое важное сейчас – заставить Мерилу приготовить завтрак и подмести пол.
– Другими словами, нам следует действовать порасторопнее, дорогая, вот что я тебе скажу, а то все как-то зыбко, нашим планам не хватает четкости и определенности.
Потом я ушел.
Всю следующую неделю Дин пытался убедить Чеда Кинга в том, что тот просто обязан преподать ему уроки писательского мастерства. Чед сказал ему, что писатель – я, ко мне, мол, и надо обращаться. К тому времени Дин нашел работу на автостоянке, подрался с Мерилу в их квартирке в Хобокене – одному Богу известно, зачем они туда переехали, – а та совершенно обезумела и так жаждала мести, что донесла на него в полицию, выдвинув в припадке истерики дутое, нелепое обвинение, так что из Хобокена Дину пришлось уносить ноги. Поэтому жить ему теперь было негде. Он сразу же отправился в Патерсон, Нью-Джерси, где я жил со своей тетушкой, и вот как-то вечером, когда я работал, раздался стук в дверь и возник Дин.
Кланяясь и подобострастно расшаркиваясь во тьме коридора, он сказал:
– Привет, ты меня помнишь – Дин Мориарти? Я пришел учиться у тебя, как надо писать.
– А где Мерилу? – спросил я.
И Дин ответил, что она, скорее всего, заработала на панели несколько долларов и смоталась обратно в Денвер – «шлюха!». Мы отправились выпить пива, потому что не могли как следует поговорить при тетушке, которая сидела в гостиной и читала газету. Едва взглянув на Дина, она сразу же решила, что он сумасшедший.
В пивной я сказал Дину:
– Черт возьми, старина, я прекрасно понимаю, что ты не пришел бы ко мне только затем, чтобы стать писателем, да и знаю я об этом только одно – то, что в это дело надо врубаться с энергией бензедринщика…
Он же отвечал:
– Ну разумеется, мне эта мысль хорошо знакома, да я и сам сталкивался с подобными проблемами, но чего я хочу, так это реализации тех факторов, которые следует поставить в зависимость от дихотомии Шопенгауэра, потому что каждый внутренне осознанный… – и так далее, в том же духе, о вещах, в которых я ровным счетом ничего не смыслил и в которых сам он смыслил еще меньше моего.
В те времена он и сам не понимал собственных речей. Короче говоря, он был юным арестантом, зациклившимся на радужной перспективе сделаться подлинным интеллектуалом, и любил употребить в разговоре, правда слегка путаясь, словечки, которые слыхал от «подлинных интеллектуалов». Тем не менее, уверяю вас, в других вещах он не был столь наивен, и ему понадобилось всего несколько месяцев общения с Карло Марксом, чтобы полностью освоиться и с терминами, и с жаргоном. Несмотря ни на что, мы поняли друг друга на иных уровнях безумия, и я согласился, пока он не найдет работу, пустить его пожить, к тому же мы договорились когда-нибудь отправиться на Запад. Была зима 1947 года.
Как-то вечером, когда Дин ужинал у меня – он уже нашел работу на автостоянке в Нью-Йорке, – я сидел и барабанил на машинке, а он положил руку мне на плечо и сказал:
– Собирайся, старина, эти девицы ждать не будут, поторопись.
Я ответил:
– Подожди минуту, я только закончу главу, – а это была одна из лучших глав книги.
Потом я оделся, и мы помчались в Нью-Йорк на встречу с какими-то девицами. Когда мы ехали в автобусе сквозь таинственную фосфоресцирующую пустоту туннеля Линкольна, опираясь друг на друга, тыча пальцами в воздух, возбужденно и громко болтая, Диново помешательство начало передаваться мне. Он был всего лишь юношей, до умопомрачения опьяненным жизнью, и, будучи мошенником, мошенничал только потому, что очень хотел жить и иметь дело с людьми, которые иначе не обратили бы на него никакого внимания. Он надувал и меня, и я это знал (из-за жилья, харчей и того, «как-надо-писать»), а он знал, что я это знаю (и в этом суть наших отношений), но мне было наплевать, и мы прекрасно ладили – не докучая и не угождая друг другу. Деликатные, словно новоиспеченные друзья, мы обхаживали друг друга на цыпочках. Я начал у него учиться так же, как он, вероятно, учился у меня. Что до моей работы, то он говорил:
– Давай, давай, то, что ты делаешь, – великолепно!
Когда я писал рассказы, он заглядывал мне через плечо и орал:
– Да! Точно! Ого! Старина! – А еще: – Уфф! – и вытирал платком лицо, – Эх, старина, еще столько надо сделать, столько написать! Главное – начать бы все это записывать, да без всяких там лишних стеснений и препятствий вроде литературных запретов и грамматических страхов…
– Да, старина, вот это я понимаю!
И я видел нечто вроде священной молнии, рожденной на свет его волнением и его видениями, которые он обрисовывал так стремительно и многословно, что люди в автобусах оборачивались, чтобы разглядеть «перевозбужденного психа». Треть своей жизни на Западе он провел, играя на тотализаторе, треть – в тюрьме и треть – в публичной библиотеке. Видели, как он, нагруженный книгами, опрометью мчится с непокрытой головой по зимним улицам в тотализаторный зал автодрома или как карабкается по деревьям на чердаки своих приятелей, где он сутками читал, а то и скрывался от полиции.
Мы приехали в Нью-Йорк – чуть не забыл, с чего все началось – две цветные девицы, – и никаких девиц там не оказалось. Они должны были встретиться с Дином в дешевом ресторанчике, но так и не появились. Мы отправились на автостоянку, где у него были кое-какие дела: надо было переодеться в глубине домика, наскоро привести себя в порядок перед треснувшим зеркалом и все такое, а потом мы тронулись в путь. Именно в тот вечер Дин познакомился с Карло Марксом. И знакомство Дина с Карло Марксом имело потрясающие последствия. С их обостренным восприятием они сразу же приохотились друг к другу. Проницательный взгляд одного встретился с проницательным взглядом другого – святой мошенник с душой нараспашку повстречал печального мошенника-поэта с темной душой – Карло Маркса. С той минуты я видел Дина очень редко и был этим немного расстроен. Столкнулись во всеоружии их кипучие энергии, и мне, неуклюжему, было за ними не угнаться. Тогда и началось все, что должно было случиться, тогда и поднялся весь этот безумный вихрь; он затянет всех моих друзей и все, что осталось от моей семьи, в большое облако пыли над Американской Ночью. Карло рассказывал Дину о Старом Буйволе Ли, Элмере Хасселе, Джейн. Ли выращивает травку в Техасе, Хассел – на острове Райкер[1], Джейн с ребенком на руках блуждает в бензедриновых галлюцинациях по Таймс-сквер и оказывается в Бельвью[2]. А Дин рассказал Карло о неизвестных людях с Запада – вроде Томми Снарка, косолапого шулера с автодромного тотализатора, картежника и юродивого. Он рассказал ему о Рое Джонсоне, о Детине Эде Данкеле – приятелях детства, своих уличных дружках, о своих бесчисленных девицах, о сексуальных вечеринках и порнографических открытках, о своих героях, героинях и приключениях. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все в своей тогдашней манере, которая позже стала куда более печальной, стала вдумчивой и бессмысленной. Но тогда они приплясывали на улицах как заведенные, а я плелся сзади, как всю жизнь плетусь за теми, кто мне интересен, потому что интересны мне одни безумцы – те, кто без ума от жизни, от разговоров, от желания быть спасенным, кто жаждет всего сразу, кто никогда не скучает и не говорит банальностей, а лишь горит, горит, горит, как фантастические желтые римские свечи, которые пауками распускаются в звездном небе, а в центре возникает яркая голубая вспышка, и тогда все кричат: «Ого-o-о!» Как называли таких молодых людей в Германии во времена Гёте? Страстно желая научиться писать, как Карло, Дин тотчас отдал ему любвеобильное пылкое сердце – такое, какое может быть только у плута.
– Теперь, Карло, дай мне сказать… вот что я скажу…
Я не видел их недели две, и за это время они скрепили свои отношения неразрывными, дьявольскими узами круглосуточных разговоров.
Потом настала весна – прекрасное время путешествий, и каждый, кто входил в эту разрозненную шайку, готовился пуститься в свой путь. Я был поглощен работой над романом, а когда дошел до середины, съездил с тетушкой на Юг к моему брату Рокко и был готов к самому первому путешествию на Запад.
Дин к тому времени уже уехал. Мы с Карло провожали его на автовокзале компании «Грейхаунд» на 34-й улице. Там, наверху, можно было за двадцать пять центов сфотографироваться. Карло снял очки и приобрел мрачный вид. Дин сфотографировался в профиль и стыдливо огляделся. Я позировал, глядя в объектив, отчего стал похож на тридцатилетнего итальянца, который убьет любого, кто скажет хоть слово против его матери. Эту фотографию Карло с Дином аккуратно разрезали пополам бритвой, и каждый положил свою половинку себе в бумажник. Дин, отправляясь в долгий обратный путь в Денвер, нарядился в пиджачную пару настоящего жителя Запада; кончилось его веселое житье в Нью-Йорке. Я говорю «веселое», он же только и делал, что работал как вол на автостоянках. Самый эксцентричный служитель автостоянок на свете, он может в жуткой давке подать задним ходом со скоростью сорок миль в час и остановить машину у самой стены, выпрыгнуть, промчаться между боками автомобилей, вскочить в другую машину, покружить на ней в тесноте со скоростью пятьдесят миль в час, выбрать тесный пятачок, вновь подать задом, сгорбиться и так наподдать по тормозам, что машина подпрыгивает, когда он из нее вылетает; затем, словно заправский спринтер, прямиком в будку кассира, отдать квитанцию, вскочить в только что прибывшую машину, владелец которой еще и наполовину не вылез, буквально прошмыгнуть под ним, пока тот делает шаг наружу, запустить мотор, одновременно захлопнув дверцу, с ревом домчаться до ближайшего свободного пятачка, согнуться, что-то вставить, включить тормоза, выскочить – и бегом. И так без единой паузы, восемь часов каждый вечер – вечерние часы «пик» и послетеатральные часы «пик», в промасленных, залитых вином штанах, поношенной, отороченной мехом куртке и стоптанных шлепающих башмаках. И вот он купил новый костюм, чтобы отправиться в обратный путь; синий костюм в тонкую полоску, жилет и все такое – одиннадцать долларов на Третьей авеню, да еще часы с цепочкой и портативную пишущую машинку, с помощью которой он собирался начать писать в каком-нибудь денверском пансионе, как только найдет работу. На прощание мы полакомились сосисками с бобами у «Райкера» на Седьмой авеню, а потом Дин сел в автобус с надписью «Чикаго» и умчался в ночь. Вот и уехал наш ковбой. Я дал себе слово отправиться тем же путем, когда весна будет в разгаре и расцветет вся страна.
Именно с этого и начались мои дорожные приключения, и то, что ждало меня впереди, слишком невероятно и просто требует рассказа.
Да, я хотел узнать Дина поближе не только потому, что был писателем и нуждался в новых впечатлениях, а моя жизнь, связанная с университетским городком, достигла завершения своего цикла и стала бессмысленной, но еще и потому, что каким-то образом, несмотря на несхожесть наших характеров, он напоминал мне некоего давно потерянного брата. При взгляде на его страдающее скуластое лицо с длинными баками и напряженную, мускулистую потную шею я вспоминал детство на свалках красилен, в купальнях и на берегах Пассейика в Патерсоне. Грязная рабочая одежда сидела на Дине так изящно, словно столь элегантный костюм был произведением не простого портного, а Природного Закройщика Природной Радости, да и тот еще надо было заслужить, что Дин и сделал – ценою своих невзгод. А в его возбужденной манере говорить мне вновь слышались голоса старых товарищей и братьев под мостом, среди мотоциклов, в завешанных бельем дворах и на сонных послеполуденных крылечках, где играли на гитарах мальчишки, пока их старшие братья были на фабрике. Все прочие мои тогдашние друзья были «интеллектуалами»: Чед – антрополог-ницшеанец, Карло Маркс с его серьезным пристальным взглядом, тихим голосом и безумными сюрреалистическими речами, Старый Буйвол Ли, ругавший все на свете, манерно растягивая слова. Или же это были преступники в бегах, вроде Элмера Хассела с его глумливой усмешкой и той же Джейн Ли, которая, развалившись на кушетке с восточным покрывалом, шмыгала носом, уставившись в «Нью-Йоркер». Но Дин обладал ничуть не менее здравым, блестящим и совершенным умом, к тому же без всей этой утомительной интеллектуальности. Да и в «уголовщине» его не было ни глумления, ни злости. Это был дикий положительный взрыв американского восторга; это был Запад, западный ветер, ода с Равнин, нечто новое, давно предсказанное и долгожданное (автомобили он угонял только потому, что любил кататься). К тому же все мои нью-йоркские друзья стояли на маниакальной пессимистической позиции критики общества и подводили под нее опостылевшую книжную, политическую или психоаналитическую базу. А Дин попросту мчался внутри общества, страстно желая хлеба и любви. И ему было безразлично все остальное, «пока я могу заполучить эту девчонку вместе с кое-чем промеж ног, старина», и «пока мы в состоянии жрать, сынок, слышишь меня? я голоден, я просто умираю с голодухи, давай немедленно поедим!» – и мы мчались есть, ведь, как сказано у Экклезиаста: «Это твоя доля под солнцем».
Дин, западный родственник солнца. Хоть тетушка и предупреждала, что он доведет меня до беды, я в молодые годы был способен услышать новый зов, увидеть новые горизонты и поверить и в то и в другое. А мелкие неприятности или даже то, что Дин вполне мог забыть о нашей дружбе, бросив меня на берущих голодным измором тротуарах или прикованным к постели, – какое все это имело значение? Я был молодым писателем, я хотел отправиться в путь.
Я знал, что где-то в пути будут девушки, будет все, и где-то в пути жемчужина будет мне отдана.
2
В июле 1947 года, накопив долларов пятьдесят из старых ветеранских пособий, я был готов ехать на Западное Побережье. Мой друг Реми Бонкур написал мне из Сан-Франциско, пригласив приехать и отправиться с ним в плавание на океанском лайнере. Он ручался, что устроит меня механиком в машинное отделение. Я ответил, что был бы рад любому грузовому суденышку и готов предпринять не одно плавание по Тихому океану, лишь бы привезти достаточно денег, чтобы продержаться в тетушкином доме и закончить книгу. Реми сообщил, что в Милл-Сити у него есть домик, где я смогу вволю писать, пока не закончится катавасия с устройством на корабль. Жил он с девушкой по имени Ли Энн. Он уверял, что она прекрасно готовит и все будет на высшем уровне. Реми был моим старым школьным другом, французом, воспитанным в Париже, и настоящим безумцем – а насколько он был безумен в то время, я и не подозревал. Он ждал меня не позже чем через десять дней. Тетушка восприняла весть о моей поездке на Запад с энтузиазмом; она сказала, что мне это будет полезно, ведь я всю зиму упорно трудился и слишком долго сидел взаперти. Она даже не стала возражать, когда я признался ей, что иногда придется добираться на попутных машинах. Хотела она только одного – чтобы я вернулся целым и невредимым. И вот, оставив на столе свою пухлую полурукопись и в последний раз скатав уютные домашние простыни, в одно прекрасное утро я вышел из дома с парусиновым мешком, в котором было только самое необходимое, и с пятьюдесятью долларами в кармане направился к Тихому океану.
В Патерсоне я месяцами сидел над картами Соединенных Штатов, даже читал книги про первых поселенцев, смакуя такие названия, как Платте, Симаррон и прочие, а на дорожной карте была одна длинная красная линия под названием «Дорога 6», которая тянулась от оконечности мыса Код до самого Или, штат Невада, а там спускалась вниз, к Лос-Анджелесу. Вот по «шестерке» я и поеду до самого Или, сказал я себе и, уверенный в успехе своего предприятия, тронулся в путь. Чтобы добраться до «шестерки», я должен был подняться к Медвежьей горе. В предвкушении великих дел, которые ждут меня в Чикаго, Денвере и, наконец, в Сан-Франциско, я сел в подземку на Седьмой авеню и доехал до конца – до 242-й улицы, а оттуда трамваем добрался до Йонкерса. В центре Йонкерса я пересел на трамвай, который довез меня до самой городской черты на восточном берегу реки Гудзон. Если вы уроните розу в Гудзон у его таинственных истоков в горах Адирондака, подумайте обо всех тех местах, мимо которых она пропутешествует, прежде чем навсегда исчезнуть в море, – подумайте о прекрасной долине Гудзона. Я начал свой подъем на попутках. За пять рейсов я добрался до желанного моста Медвежьей горы, где дугой шла из Новой Англии Дорога 6. Когда меня там высадили, начался проливной дождь. Кругом были горы. Дорога 6, придя из-за реки, огибала транспортную развязку и терялась среди девственной природы. Мало того что не было машин, так еще и дождь лил как из ведра, а укрыться было негде. Пришлось искать убежища под соснами, однако и это не спасало. Я орал, ругался и бил себя по лбу, недоумевая, почему оказался таким круглым идиотом. Нью-Йорк остался в сорока милях к югу. В течение всего подъема мне не давало покоя то, что в этот знаменательный первый день я только и делаю, что двигаюсь на север, а вовсе не в сторону вожделенного Запада. И вот я прочно застрял на своей самой северной остановке. Пробежав четверть мили до уютной, в английском стиле, заброшенной заправочной станции, я встал под карниз, с которого падали крупные капли. Лесистая громада Медвежьей горы обрушивала на меня с высоты внушающие священный ужас удары грома. Видны мне были лишь размытые очертания деревьев да уходящая в небеса мрачная дикая местность. «Какого черта я торчу тут наверху? – Проклиная себя, я рыдал от желания попасть в Чикаго. – В эту самую минуту все они веселятся, наверняка веселятся, а меня с ними нет, когда же я туда доберусь?!» – и все такое. Наконец у пустой бензоколонки остановилась машина. Сидевшие в ней мужчина и две женщины решили изучить карту. Я вышел из-под своего укрытия и принялся жестикулировать под дождем. Они посовещались. Конечно, с мокрой головой и в хлюпающих башмаках я был похож на маньяка. На ноги я, круглый дурак, надел мексиканские гуарачи – нечто вроде решета из прутьев, совершенно не приспособленного ни для дождливой американской ночи, ни для сырой ночной дороги. И все же эти люди пустили меня в машину и отвезли назад, в Ньюберг, что я счел за благо по сравнению с перспективой проторчать всю ночь в дикой безлюдной западне у Медвежьей горы.
– К тому же, – сказал мужчина, – по «шестерке» транспорт не ходит. Если хочешь попасть в Чикаго, лучше проехать по туннелю Холланда в Нью-Йорке и направиться в сторону Питсбурга.
И я знал, что он прав. Лопнула моя мечта, нелепая домашняя затея безмятежно прокатить через всю Америку по одной длинной красной линии, не испытывая разные дороги и маршруты.
В Ньюберге дождь кончился. Я пешком спустился к реке, откуда мне пришлось вернуться в Нью-Йорк на автобусе вместе с группой школьных учителей, проводивших выходные в горах, – болтовня, тары-бары, а я проклинал себя за потерянное время, за потраченные деньги и за то, что, собираясь поехать на запад, весь день и полночи катался вверх-вниз с юга на север и обратно, а с места так и не сдвинулся. И я поклялся, что завтра же буду в Чикаго, и для пущей убедительности взял билет на чикагский автобус, потратив при этом львиную долю денег, на что мне было уже наплевать, ведь назавтра меня ждал Чикаго.
3
Сперва это была обычная автобусная поездка с орущими детьми, палящим солнцем и сельскими жителями, входившими в автобус в каждом городке Пенсильвании, но потом мы добрались до равнин Огайо, по-настоящему разогнались, проехали Аштабьюлу и в ночи пересекли Индиану. В Чикаго я попал ранним утром, снял комнату в общежитии Христианской Ассоциации и завалился спать. Деньги уже подходили к концу. К вечеру я отменно выспался и отправился изучать город.
Ветер с озера Мичиган, «боп» в «Петле»[3], прогулки в районе Саут-Холстеда и Норт-Кларка и одна долгая послеполуночная прогулка в район притонов, куда меня, приняв за подозрительного типа, сопровождала полицейская машина. В то время, в 1947-м, по Америке прокатилась безумная волна «бопа». Вот и в «Петле» музыканты играли, правда, со скучающим видом, потому что «боп» к тому времени уже миновал орнитологический период Чарли Паркера, не вступив еще в следующий, который начался позднее, с Майлза Дэвиса. И когда я сидел там, вслушиваясь в ту мелодию ночи, символом которой для каждого из нас стал «боп», я думал обо всех моих друзьях, разбросанных по стране, думал о том, что на самом-то деле все они живут на одном громадном заднем дворе нашего общего дома, и бесятся там, и мчатся по нему неизвестно куда. А на следующий день я впервые в жизни направился на Запад. Был теплый, идеальный для автостопа день. Чтобы выбраться из невероятной толчеи чикагских улиц, я доехал в автобусе до Джолиета, Иллинойс. Миновав джолиетскую тюрьму и пройдя по кривым тенистым улочкам, я занял пост у городской черты и вытянул руку. Весь путь от Нью-Йорка до Джолиета я проделал на автобусе и уже истратил добрую половину денег.
Первая поездка была на груженном динамитом грузовике с красным флажком – миль тридцать в глубь бескрайнего зеленого Иллинойса. Водитель показал мне место, где Дорога 6, по которой мы ехали, пересекается с Дорогой 66, и откуда обе они устремляются в невероятную даль, на запад. Около трех часов дня, после яблочного пирога со сливочным мороженым в придорожном буфете, на мой призыв остановилась женщина в двухместном автомобильчике. Мчась к машине, я испытал приступ мучительного восторга, однако за рулем сидела женщина средних лет, к тому же имевшая сыновей, моих ровесников. Она хотела, чтобы кто-нибудь помог ей довести машину до Айовы, на что я охотно согласился. Айова! Там уж и до Денвера недалеко, а как только доберусь до Денвера, я смогу наконец сделать передышку. Первые несколько часов машину вела она и где-то по дороге – как будто мы были туристами! – уговорила меня осмотреть старую церквушку, а потом за руль сел я и, хоть не такой уж я великий шофер, проехал без остановок всю оставшуюся часть Иллинойса до самого Давенпорта, Айова, через Рок-Айленд. И там, впервые в жизни, я увидел любимую свою реку Миссисипи, сохнущую в летней дымке, обмелевшую, с ее резким дурманящим запахом, напоминающим запах обнаженного тела самой Америки, потому что река его омывает. Рок-Айленд – железнодорожные пути, лачуги, небольшой деловой район, – и через мост, в Давенпорт, такой же городок, насквозь пропахший опилками в лучах теплого среднезападного солнца. Оттуда моей даме предстояло отправиться в свой родной город в Айове другой дорогой, и я вылез из машины.
Садилось солнце. Выпив пару кружек холодного пива, я пошел пешком к окраине города, и идти пришлось долго. Ехали с работы мужчины в железнодорожных фуражках, бейсбольных кепках, всевозможных шляпах – все в точности как в любом другом городе после рабочего дня. Один из них подвез меня вверх по склону холма и высадил на пустынном перекрестке у края прерии. Место было чудесное. Попадались только фермерские машины. Фермеры бросали на меня подозрительные взгляды, машины громыхали мимо; возвращались домой коровы. Ни одного грузовика. Со свистом проносились редкие легковушки. В одной мелькнул юный лихач с развевающимся шарфом. Солнце уже село, а я все стоял в лиловом сумраке. И тогда мне стало не по себе. В сельской местности Айовы не горел ни один огонек; через минуту уже никто не смог бы меня заметить. К счастью, меня подбросил к центру городка парень, ехавший в Давенпорт. И я оказался там, откуда пришел.
Я решил посидеть на автобусной станции и все обдумать. Съел еще один яблочный пирог со сливочным мороженым. В пути через страну я почти ничего больше не ел: я знал, что это питательно и к тому же вкусно. Поглазев на официантку в кафе автовокзала, я решил рискнуть, сел в автобус в центре Давенпорта и доехал до самой окраины, однако на этот раз вышел поблизости от бензозаправочной станции. Мимо с ревом проносились большие грузовики, и не прошло и двух минут, как один из них с визгом затормозил. Исполненный ликования, я бросился к нему. А что за водитель! – настоящий здоровенный головорез с глазами навыкате и хриплым скрипучим голосом. Колошматя руками и ногами по рычагам и педалям, он гнал себе машину вперед и не обращал на меня почти никакого внимания. Так что я мог дать небольшой роздых своей утомленной душе, ведь самая большая беда езды на попутках – это необходимость разговаривать с бесчисленным множеством людей, убеждать их в том, что они не совершили ошибки, взяв вас в попутчики, чуть ли не развлекать их, а все это требует огромного напряжения, особенно когда вы только и делаете, что едете и не собираетесь ночевать в гостинице. Этот же малый знай себе оглашал своим криком дорогу, мне оставалось лишь орать в ответ, и мы нисколько не напрягались. Так он и докатил свою машину до самого Айова-Сити, выкрикивая мне забавнейшие истории о том, как он объезжает закон в каждом городишке, где существуют несправедливые ограничения скорости, и то и дело повторяя: «Меня-то этим гнусным легавым вокруг пальца не обвести!» Как только мы прикатили в Айова-Сити, он увидел позади нас еще один грузовик и, так как должен был сворачивать на другую дорогу, мигнул тому малому стоп-сигналом и притормозил, давая мне возможность выпрыгнуть, что я и сделал, захватив свой мешок. А второй грузовик, подтверждая согласие на обмен, остановился, и я в мгновение ока оказался в другом просторном высоком экипаже, вполне готовом ехать сотни миль сквозь ночь, и как же я был счастлив! И новый шофер оказался таким же психом, как и его предшественник, и орал ничуть не меньше, а мне только и оставалось, что откинуться на сиденье и отдаться воле волн. Теперь я уже почти видел Денвер, неясно вырисовывающийся впереди, подобно Земле Обетованной – вдали под звездами, за прериями Айовы и равнинами Небраски, – а там, еще дальше, мне представлялась еще более величественная панорама Сан-Франциско, похожего на драгоценное ожерелье ночи. Шофер гнал грузовик вперед и часа два рассказывал истории, потом, в одном городишке в Айове, где через несколько лет нас с Дином остановят по подозрению в том, что наша машина напоминает угнанный «кадиллак», он заснул на несколько часов на сиденье, поспал немного и я, а проснувшись, прогулялся вдоль унылых кирпичных стен, освещенных единственным фонарем. Каждая улочка терялась в прерии, а запах кукурузы освежал ночь, точно роса.
На рассвете шофер резко проснулся, и мы помчались дальше, а через час впереди, над зелеными кукурузными полями, показался дым Де-Мойна. Водителю надо было позавтракать, ему некуда было спешить, и мили четыре до Де-Мойна я проехал, подсев к двум парням из Айовского университета. Непривычно было сидеть в их новенькой удобной машине и слушать, как они болтают об экзаменах, пока мы плавно вкатываем в город. Я уже валился с ног от усталости и поэтому в надежде снять комнату отправился в Молодежную христианскую ассоциацию. Свободных комнат не было, и я машинально добрел до железнодорожных путей – а в Де-Мойне их полно, – попал в мрачную старую гостиницу «Равнины» рядом с паровозным депо – настоящий постоялый двор – и весь долгий день проспал на просторной кровати с белоснежными крахмальными простынями. На стене у изголовья были вырезаны похабные надписи, а видавшие виды желтые шторы заслоняли от меня дымную сортировочную станцию. Проснулся я, когда багровое солнце уже клонилось к закату. И в это совершенно особое, самое удивительное мгновение моей жизни я вдруг забыл, кто я такой. Я находился далеко от дома, в дешевом гостиничном номере, каких никогда не видывал, был возбужден и утомлен путешествием, слышал шипение пара снаружи, скрип старого дерева гостиницы, шаги наверху и прочие печальные звуки, я смотрел на высокий потрескавшийся потолок и в течение нескольких необыкновенных секунд никак не мог вспомнить, кто я такой. Я не был напуган. Просто я был кем-то другим, неким незнакомцем, и вся моя жизнь была жизнью неприкаянной, жизнью призрака. Я проехал пол-Америки, добрался до пограничной линии, отделявшей Восток моей юности от Запада моего будущего, и потому-то, быть может, и произошло такое именно там и именно тогда, в тот странный багровый предвечерний час.
Однако пора было кончать с меланхолией и ехать дальше, поэтому я взял свой мешок, распрощался со старым хозяином гостиницы, сидевшим возле плевательницы, и отправился перекусить. Я съел яблочный пирог со сливочным мороженым – по мере того как я продвигался в глубь Айовы, и то и другое становилось лучше: пирог больше, мороженое жирнее. В тот день в Де-Мойне, куда бы я ни взглянул, всюду на глаза мне попадались стайки очаровательных девушек – они возвращались домой из школы, – но пока на подобные дела у меня не было времени, и я дал себе слово насладиться жизнью в Денвере. В Денвере уже был Карло Маркс. Там был Дин. Там были Чед Кинг и Тим Грэй – это же их родной город. Там была Мерилу. И еще я слышал о большой компании, куда входили Рэй Роулинс со своей красивой белокурой сестрой Бейб Роулинс, две официантки, подружки Дина – сестры Беттенкорт, и даже Роланд Мейджор, мой старый однокашник-писака, – и тот был там. Я с радостью и нетерпением предвкушал встречу со всеми этими людьми. Поэтому я несся вперед, мимо красивых девушек, а в Де-Мойне живут самые красивые девушки на свете.
Какой-то малый с настоящим инструментальным складом на колесах – грузовиком, полным инструментов, которым он управлял стоя, как это принято у нынешних молочников, – привез меня на вершину пологого холма, где меня сразу же взяли к себе в машину фермер с сыном, направлявшиеся в Эйдел, штат Айова. В этом городе, под громадным вязом возле бензоколонки, я познакомился с еще одним путешественником на попутках, типичным ньюйоркцем, ирландцем, который почти всю жизнь проработал водителем почтового грузовика, а теперь направлялся в Денвер – к девушке и навстречу новой жизни. По-моему, в Нью-Йорке ему что-то угрожало, скорее всего – закон. Этот отъявленный красноносый молодой пьянчуга лет тридцати, по идее, должен был мне быстро наскучить, если бы душа моя не была распахнута навстречу любому человеческому общению. Одет он был в заношенный свитер и мешковатые брюки и не имел при себе ничего даже отдаленно напоминающего сумку – ничего, кроме зубной щетки и носовых платков. Он предложил добираться до Денвера вместе. Мне бы следовало отказаться, потому что вид он на дороге имел жутковатый. Однако мы объединились, и какой-то неразговорчивый парень подвез нас до Стюарта, Айова, городка, в котором мы крепко сели на мель. Стоя перед будкой железнодорожного кассира в Стюарте, мы до захода солнца, добрых пять часов ждали попутного транспорта на Запад и сначала коротали время рассказами о себе, потом он выдал несколько похабных анекдотов, а в конце концов мы попросту принялись отшвыривать ногами камешки и бестолково шуметь. Нас одолевала скука. Я решил истратить доллар на пиво; мы зашли в Стюарте в старую пивнушку и немного выпили. И попутчик мой напился там точно так же, как делал это на Девятой авеню, возвращаясь вечерами домой. Восторженно и громко пересказал он мне на ухо все низменные желания своей жизни. Мне он по-своему понравился; не потому, что был славным малым, как выяснилось позднее, а из-за его восторженности по отношению ко многим вещам. На дорогу мы вернулись, когда стемнело, и никто, конечно, не остановился, да и мало кто проезжал мимо. Так продолжалось до трех часов утра. Какое-то время мы пытались уснуть на скамейке железнодорожной кассы, однако всю ночь щелкал телеграф, и сон никак не шел, вдобавок снаружи громыхали большие товарняки. Мы не умели вскакивать на ходу: раньше мы этого никогда не делали. Мы не знали, на восток они едут или на запад, не знали, как это выяснить, куда надо прыгать – в крытые вагоны, на вагоны-платформы, в размороженные рефрижераторы – все это нам было неведомо. Поэтому, когда перед самым рассветом подошел автобус до Омахи, мой попутчик вскочил в него и тут же присоединился к спящим пассажирам – я оплатил и его проезд, и свой. Его звали Эдди. Он напоминал мне двоюродного брата моей жены из Бронкса. Поэтому я к нему и привязался. Он казался мне старым другом, улыбчивым добродушным малым, с которым можно вволю подурачиться.
На рассвете мы прибыли в Каунсил-Б лафс. Я выглянул в окошко. Всю зиму я читал о многочисленных отрядах переселенцев, которые держали там совет, прежде чем отправиться в своих фургонах по тропам Орегона и Санта-Фе. Теперь же там, разумеется, были только живописные пригородные коттеджи, окутанные унылой серой рассветной пеленой. Потом – Омаха, и – ей-богу! – первый увиденный мною ковбой, который шел вдоль мрачных стен оптовых мясных складов в десятигаллоновой шляпе и техасских сапогах и, если не считать наряда, ничем не отличался от любого потрепанного типа с Востока, где над такими же кирпичными стенами встает то же самое солнце. Мы вышли из автобуса и поднялись на самую вершину холма, пологого холма, тысячелетиями формировавшегося на берегу величественной Миссури, близ которой выросла Омаха. Выбравшись в сельскую местность, мы остановились и принялись голосовать. На короткое расстояние нас подвез богатый скотовод в десятигаллоновой шляпе, который утверждал, что долина Платте по красоте ничуть не уступает долине Нила в Египте, и едва он это сказал, как я увидел вдали вереницу высоких деревьев, змеящуюся вдоль русла реки, и бескрайние зеленеющие поля по обоим берегам и готов был с ним согласиться. Потом, когда мы голосовали на другом перекрестке и небо начинало хмуриться, еще один ковбой, на этот раз шести футов ростом и в скромной полугаллоновой шляпе, подозвал нас и спросил, не умеем ли мы водить машину. Эдди, конечно, умел, и у него, в отличие от меня, были права. Ковбой перегонял в Монтану два автомобиля. В Гранд-Айленде его ждала жена, и он хотел, чтобы мы пригнали туда одну из машин, а уж там за руль сядет она. Оттуда он собирался на север, и дальше нам с ним было не по пути. Однако это все-таки значило добрых сто миль в глубь Небраски, и мы ухватились за это предложение. Эдди вел машину один, мы с ковбоем ехали сзади, и не успели мы выбраться из города, как Эдди от избытка чувств принялся выжимать не меньше девяноста миль в час.
– Будь я проклят, что он делает! – заорал ковбой, бросившись в погоню.
Это начинало походить на гонки. В какой-то момент я решил, что Эдди хочет улизнуть вместе с машиной – и как знать, может, именно это он и собирался сделать. Но ковбой его не отпустил, он поравнялся с его машиной и дал гудок. Эдди сбавил скорость. Ковбой просигналил ему остановиться.
– Черт возьми, приятель, на такой скорости недолго превратиться в лепешку. Нельзя ли немного помедленней?
– Да черт меня подери, неужто я и впрямь выдал девяносто? – спросил Эдди. – На такой ровной дороге я и не заметил.
– Ты не слишком-то усердствуй, может, мы тогда и доберемся до Гранд-Айленда целехонькими.
– Ясное дело.
И мы вновь тронулись в путь. Эдди присмирел, а может быть, даже захотел спать. Так мы проехали сотню миль по Небраске, следуя вдоль извилистой Платте с ее зеленеющими полями.
– Во времена депрессии, – сказал мне ковбой, – я чуть ли не каждый месяц вскакивал на ходу в товарный поезд. В те дни люди сотнями набивались на грузовую платформу или в товарный вагон, это были не просто бродяги – кого там только не было, и все потеряли работу, все кочевали с места на место, а кое-кто и вовсе блуждал по свету без всякой цели. И так по всему Западу. В те времена тормозные кондуктора никого не трогали. Не знаю, как сейчас. Да и что проку в этой Небраске? Тогда, в середине тридцатых, это место было сплошным облаком пыли – куда ни глянь, всюду пыль. Нечем было дышать. Земля почернела. Пускай вернут Небраску индейцам, я не возражаю. Для меня это самое ненавистное место в мире. Теперь мой дом Монтана – Миссула. Приезжай как-нибудь, увидишь райский уголок.
Ближе к вечеру, когда он устал говорить, я заснул. Он был хорошим рассказчиком.
В пути мы остановились перекусить. Ковбой направился отдать в ремонт запасную покрышку, а мы с Эдди устроились в ресторанчике с домашней кухней. И тут раздался громкий смех, самый чудесный смех на свете, и в ресторанчик в сопровождении целой компании вошел настоящий кондовый небрасский фермер. В тот день его рокочущий хохот разносился по всей равнине, по всему серому миру равнин. И все смеялись вместе с ним. А ему все было нипочем, и к каждому он относился с крайним почтением. Ого, сказал я себе, послушай, как смеется этот парень! Это же Запад, вот я и на Западе. Он с шумом ворвался в ресторанчик, окликнул хозяйку по имени, и та испекла самый сладкий во всей Небраске вишневый пирог, от которого и мне достался кусок, увенчанный горкой сливочного мороженого.
– Сваргань-ка мне, хозяюшка, чего-нибудь пошамать, пока я самого себя в сыром виде не слопал, а то и не натворил чего поглупее! – И он упал на табурет и зашелся своим «хау-хау-хау-хау!». – И брось туда немного бобов!
Сам дух Запада сидел рядом со мной. Я пожалел, что не знаю ничего о его грешной жизни, не знаю, чем же, черт возьми, он всю жизнь занимается, кроме того что так вот хохочет и орет. «Э-э-эх!» – восторженно пропел я в душе, и тут вернулся ковбой, и мы отправились в Гранд-Айленд.
Добрались мы туда в мгновение ока. Ковбой заехал за женой и направился навстречу своей судьбе, а мы с Эдди вновь вышли на дорогу. Нас взяли к себе двое ребят – пастухи, сельские подростки в ветхой самодельной колымаге – и высадили где-то по дороге, под моросящим дождем. Потом старик, который не произнес ни слова – и одному Богу известно, почему он нас подобрал, – довез нас до Шелтона. Там Эдди в отчаянии застыл на дороге напротив колоритной компании низкорослых, коренастых омахских индейцев, которым некуда было идти и нечего было делать. По ту сторону дороги, у железнодорожного полотна, стояла цистерна для воды с надписью «Шелтон».
– Черт меня подери, – изумленно произнес Эдди, – я ведь уже бывал в этом городишке! Это было много лет назад, во время войны, ночью, поздней ночью, когда все спали. Я вышел на платформу покурить – и вот те на! – мы попали прямо в никуда, темень хоть глаз выколи, я поднял голову и увидел надпись «Шелтон» на той же самой цистерне. Ехали мы к Тихому океану, все эти чертовы безмозглые бездельники храпели, а мы остановились всего на несколько минут – наверно, запастись топливом, а потом двинулись дальше. Черт меня подери, это же Шелтон! Я всегда ненавидел это место, с тех самых пор!
В Шелтоне мы и застряли. Как и в Давенпорте, Айова, все машины почему-то оказывались фермерскими, лишь время от времени попадались туристские автомобили, что еще хуже – со стариками за рулем и их женами, тычущими пальцем в достопримечательности или изучающими карту, а то и с недоверием оглядывающими все вокруг, откинувшись на сиденье.
Дождь усилился, и Эдди схватил насморк: одет он был очень легко. Я извлек из своего парусинового мешка шерстяную клетчатую рубаху, и он ее надел. Ему стало немного лучше. Зато простудился я. В какой-то покосившейся индейской лавчонке я купил пастилки от кашля. Потом я зашел в крошечную, тесную почтовую контору и отправил тетушке грошовую открытку. Мы вернулись на мрачную дорогу. И вновь она была прямо напротив нас, эта надпись «Шелтон» на цистерне. Мимо пронесся «Рок-Айленд». Замелькали размытые черты пассажиров пульмановских вагонов. Поезд с воем унесся по равнинам туда, куда мы так вожделенно стремились. Хлынул настоящий ливень.
Остановив машину на левой стороне дороги, к нам направился долговязый человек в галлоновой шляпе. Он был похож на шерифа. Каждый из нас принялся наскоро сочинять свою небылицу. Он не спеша подошел.
– Вы, ребята, едете, чтобы куда-то добраться, или просто едете?
Мы не поняли его вопроса, а это был чертовски хороший вопрос.
– А что? – спросили мы.
– Просто я владелец разъездных аттракционов, они сейчас стоят в нескольких милях отсюда по этой дороге, и мне нужны ребята, которые не прочь подзаработать. У меня есть концессия на рулетку и концессия на деревянные обручи – знаете, хочешь попытать счастья – попробуй набросить их на кукол. Захотите на меня работать – получите тридцать процентов выручки.
– А жилье и харчи?
– Койку получите, а еду нет. Есть придется в городе. Мы же переезжаем с места на место.
Мы задумались.
– Это хороший шанс, – сказал он и стал терпеливо дожидаться нашего решения.
Мы были ошарашены и не знали, что сказать. Что до меня, то я не желал связываться ни с какими аттракционами. Мне страшно хотелось поскорее добраться до своей денверской шайки.
– Даже и не знаю, – сказал я, – по правде говоря, я очень спешу, боюсь, у меня просто нет времени.
Эдди ответил то же самое, и тогда старик махнул рукой, ленивой походкой вернулся к машине и уехал. Только мы его и видели. Ненадолго это привело нас в веселое расположение духа, и мы принялись фантазировать, что бы из всего этого вышло. Мне представился темный пыльный вечер на равнинах, представилось, как бредут мимо небрасские семьи с их румяными детишками, которые с благоговением смотрят вокруг, и я понял, что мне было бы просто противно дурачить их всеми этими дешевыми балаганными трюками. Да еще и чертово колесо, крутящееся в двухмерной тьме, и – Боже милостивый! – печальная музыка карусели, и надо немедленно ехать – а я сплю на мешковине в каком-нибудь золоченом фургоне.
Попутчиком Эдди оказался довольно рассеянным. Мимо нас прокатил странный ветхий драндулет, которым управлял старик. Сооружен он был, кажется, из алюминия и по форме напоминал ящик – без сомнения, это был трейлер, но невообразимый, шаткий самодельный небрасский трейлер. Старик, который ехал очень медленно, остановился. Мы бросились к нему, а он заявил, что может взять только одного. Эдди, ни слова не говоря, вскочил в машину, которая с грохотом неторопливо скрылась из виду. А моя шерстяная клетчатая рубаха так и осталась на нем. Что ж, увы и ах! – пришлось мне с ней распрощаться. В конце концов, дорожил я ею лишь из сентиментальных соображений. В нашем несчастном, Богом забытом Шелтоне я прождал целую вечность – несколько часов, – и каждую минуту мне казалось, что вот-вот наступит ночь. На самом-то деле до вечера было еще далеко, просто день стоял пасмурный. Денвер, Денвер, как же мне добраться до Денвера? Оставив всякую надежду, я уже собрался было пойти куда-нибудь, посидеть и выпить кофе, как вдруг неподалеку остановилась совершенно новая машина с молодым парнем за рулем. Я рванулся с места как сумасшедший.
– Куда тебе ехать?
– В Денвер.
– Что ж, миль на сто могу подбросить.
– Это же грандиозно, ты спас мне жизнь!
– Я сам ездил на попутках и теперь всегда беру пассажиров.
– Будь у меня машина, я бы поступал точно так же.
Так мы поболтали, а потом он рассказал мне свою жизнь, которая оказалась не очень-то интересной, и я немного вздремнул, а проснулся вблизи Готенберга, городка, где парень меня и высадил.
4
И тут подъехала самая шикарная попутная машина в моей жизни – грузовик с прицепной платформой, на которой развалились шестеро или семеро парней, а водители, два молодых светловолосых фермера из Миннесоты, подбирали каждую одинокую душу, встреченную ими на этой дороге. О более улыбчивой, неунывающей парочке статных неотесанных парней не приходилось и мечтать. На обоих – хлопчатобумажные рубашки и комбинезоны, больше ничего; у обоих – сильные руки и широкие радушные улыбки для всех и каждого, кто попадется в пути. Я подбежал, спросил: «Есть место?» Они ответили: «А как же, прыгай, места всем хватит».
Не успел я влезть на прицеп, как грузовик с ревом тронулся. Я пошатнулся, один из пассажиров меня подхватил, и я уселся. Кто-то передал мне бутылку с остатками дешевого виски. Обдуваемый первозданным, поэтичным, пропитанным изморозью ветерком Небраски, я сделал добрый глоток.
– Эге-гей, поберегись! – заорал парень в бейсболке, и ребята разогнали грузовик до семидесяти миль в час, обгоняя всех на своем пути.
– Эту чумовую колымагу мы оседлали еще в Де-Мойне. Ребята гонят без остановок. Вот и приходится то и дело орать, если уж вовсе невмоготу, не то пришлось бы на ходу поливать, а держаться-то не за что, браток, не за что.
Я принялся разглядывать компанию. Два молодых фермера из Северной Дакоты в красных бейсболках – стандартном головном уборе фермеров Северной Дакоты. Они ехали зарабатывать на уборке урожая; старики на все лето отпустили их восвояси. Двое городских парней из Коламбуса, Огайо, футболисты школьной команды. Они жевали резинку, перемигивались и распевали песни на ветру. По их словам, за лето они собирались объездить автостопом всю страну.
– Мы едем в Лос-Анджелес! – крикнули они.
– Что вы там будете делать?
– Черт возьми, понятия не имеем! Какая разница?
Был там и высокий, худой малый с хитринкой во взгляде.
– Откуда ты? – спросил я.
На платформе мы лежали рядом. Бортов не было, и сесть без риска вылететь наружу было невозможно. Он медленно повернулся ко мне, раскрыл рот и произнес:
– Мон-та-на.
И наконец – Миссисипи Джин со своим подопечным. Миссисипи Джин был смуглым пареньком, ездившим по стране на товарных поездах, – тридцатилетний бродяга, однако с внешностью юноши, поэтому возраст его определить было невозможно. Поджав ноги по-турецки, он сидел на досках платформы, обозревал окрестные поля, не произнося ни слова на протяжении сотен миль, а в одно прекрасное мгновение повернулся наконец ко мне и спросил:
– А ты куда собрался?
Я сказал – в Денвер.
– У меня там сестра, вот только я уж позабыл, когда и видел-то ее в последний раз.
Речь его была мелодична и нетороплива. Он был исполнен смирения. Его подопечный, высокий шестнадцатилетний блондин, тоже был одет в видавшие виды лохмотья. Другими словами, на обоих была потрепанная одежда, почерневшая от сажи железных дорог, грязи товарных вагонов и ночевок на голой земле. Светловолосого малыша тоже не было слышно. Похоже, ему грозила какая-то опасность, и, судя по тому, как он, облизывая губы, смотрел прямо перед собой, словно терзаемый тревожными снами, он был не в ладах с законом. Изредка с ними, ехидно улыбаясь, вкрадчиво заговаривал Долговязый Монтанец. Они даже не смотрели в его сторону. Долговязый был сама въедливость. Мне становилось не по себе от застывшей на его лице туповатой ухмылки, с которой он смотрел каждому в глаза и от которой выглядел полоумным.
– У тебя есть деньги? – спросил он меня.
– Черта с два! Разве что на пинту виски, чтоб дотянуть до Денвера. А у тебя?
– Я-то знаю, где можно поживиться.
– Где?
– Да где угодно. В темном переулке всегда можно кого-нибудь облапошить, разве не так?
– В общем-то да.
– Когда мне и впрямь нужны деньжата, я такими делами не брезгую. Еду в Монтану повидать отца. В Шайенне придется слезать с этой телеги и двигать дальше другой дорогой. Эти чокнутые едут в Лос-Анджелес.
– Прямиком?
– Без пересадок. Если и ты туда же, считай, тебе повезло.
Я обмозговал ситуацию. Одна мысль о том, чтобы за ночь проскочить Небраску и Вайоминг, утром оказаться в пустыне Юта, а днем наверняка в пустыне Невада, да к тому же так скоро попасть в Лос-Анджелес, едва не заставила меня изменить планы. Но мне надо было в Денвер. В Шайенне мне тоже придется слезать и в Денвер добираться на попутках – еще девяносто миль на юг.
Я обрадовался, когда в Норт-Платте миннесотские фермеры – владельцы грузовика – решили остановиться перекусить. Мне хотелось на них взглянуть. Они вылезли из кабины и заулыбались всем нам.
– Оправка! – объявил один.
– Пора поесть! – сказал другой.
Но из всей компании только у них и были деньги на еду. Мы поплелись за ними в ресторанчик, которым заправляла целая женская команда, и там расселись, взяв кофе и гамбургеры, а водители наши принялись опустошать наполненные до краев тарелки, да с таким аппетитом, словно их уже вновь потчевала на кухне мамаша. Они были братьями. Перевозя фермерское оборудование из Лос-Анджелеса в Миннесоту, они неплохо на этом зарабатывали. Вот и подбирали они каждого встречного, возвращаясь порожняком на Побережье. Совершив уже пяток таких рейсов, они прекрасно себя чувствовали. Они просто наслаждались жизнью и непрестанно улыбались. Я попробовал с ними заговорить – нечто вроде дурацкой попытки подружиться с капитанами нашего корабля, – и единственным ответом мне были две ослепительные улыбки, обнажившие крупные белые, взращенные на кукурузе зубы.
В ресторанчик с ними пошли все, кроме двух бродяг – Джина и его парнишки. Когда мы вернулись, они все так же сидели в кузове, всеми покинутые и несчастные. Смеркалось. Водители устроили перекур. Я с радостью ухватился за возможность сбегать за бутылкой виски, которая не даст замерзнуть на порывистом, холодном ночном ветру. Когда я им об этом сказал, они заулыбались:
– Давай, только поторопись.
– И вам пара глотков достанется, – заверил я.
– Нет-нет, мы не пьем. Давай беги.
В поисках винной лавки вместе со мной по улицам Норт-Платте бродили Долговязый Монтанец и два школьника. Каждый из них добавил немного денег, и я купил бутылку. У зданий с декоративными фасадами стояли, наблюдая за нами, высокие угрюмые мужчины. Главная улица была застроена домами-коробками. Вдали, там, куда не доходила ни одна из этих унылых улиц, взору открывались необъятные равнины. В воздухе Норт-Платте я чувствовал что-то особенное, а что – не знал. Понял я минут через пять. Вновь забравшись в грузовик, мы помчались дальше. Быстро темнело. Все сделали по глотку, и вдруг я увидел, как начали исчезать зеленеющие фермерские поля долины Платте, а вместо них, так далеко, что не видать ни конца ни края, протянулась плоская песчаная пустошь, поросшая полынью. Я был поражен.
– Какого черта, что это? – крикнул я Долговязому.
– Степи начались, приятель. Дай-ка мне еще выпить.
– Ого-го-го! – орали школьники, – Пока, Коламбус! Вот бы сюда Спарки с ребятами, то-то подивились бы! Эге-е-ей!
Сменился за рулем водитель. Отдохнувший братец выжимал предельную скорость. Стала другой и дорога: посередине появились ухабы, а вдоль пологих обочин – канавы фута в четыре глубиной, так что грузовик принялся подпрыгивать и вилять от обочины к обочине – чудесным образом в такие моменты навстречу не попадалось ни одной машины, – а я решил, что всем нам предстоит сделать сальто. Однако водителями братья оказались потрясающими. Ах как расправлялся грузовик с небрасским бугром – бугром, который выпирает над Колорадо! И вскоре до меня дошло, что я наконец-то и в самом деле над Колорадо и, хотя формально еще туда не въехал, уже ищу взглядом Денвер, что всего в нескольких сотнях миль к юго-западу. Я испустил вопль восторга. Мы передавали друг другу бутылку. Засияли яркие звезды, растаяли вдали оставшиеся позади холмы. Я чувствовал себя стрелой на туго натянутой тетиве.
И тут Миссисипи Джин спустился вдруг с заоблачной выси своих смиренных грез на землю, повернулся ко мне, наклонился поближе и заговорил:
– В этих равнинах есть что-то от Техаса.
– Ты из Техаса?
– Нет, сэр, я из Гринвелла, Мазз-сиппи, – Именно так он и сказал.
– А малыш откуда?
– В Миссисипи он попал в беду, вот я и решил помочь ему выкарабкаться. Парень ведь один еще никуда не ездил. Я приглядываю за ним как могу, он ведь еще совсем ребенок.
Хотя Джин был белым, в нем чувствовалось что-то от мудрого усталого старого негра. И еще он чем-то напоминал Элмера Хассела, нью-йоркского наркомана, только Хассела железных дорог, Хассела-путешественника, дважды в год пускающегося в свою одиссею через всю страну – зимой на юг, летом на север, и все лишь потому, что нет ему нигде пристанища, нет такого места, которое бы ему не надоело, и еще потому, что некуда ехать, кроме как куда угодно, лишь бы катить вперед под звездами, и почти всегда – под звездами Запада.
– Я пару раз был в Огдене. Если хочешь, поедем в Огден, там у меня друзья, у которых можно зарыться.
– Из Шайенна я еду в Денвер.
– Черт возьми, да ты уже почти приехал! Не каждый день такие попутные машины попадаются.
Еще одно заманчивое предложение. Что там, в Огдене?
– Что это за Огден? – спросил я.
– Через это местечко едут почти все ребята, они всегда там собираются. Кого там только не встретишь!
В свое время я плавал на одном корабле с высоким костлявым малым из Луизианы по прозвищу Тощий Хазард, а по имени Уильям Холмс Хазард, бродягой по убеждению. Ребенком он увидал, как бродяга выпрашивает у его матери кусок пирога, который она ему и дала, а когда бродяга снова пустился в путь, мальчик спросил: «Кто этот парень, ма?» – «Да это же бродяга!» – «Ма, я хочу стать бродягой». – «Заткнись, Хазардам такое не пристало». Но тот день он так и не забыл и, когда вырос, отыграл какое-то время в футбол в студенческой лиге, а потом и в самом деле сделался бродягой. Мы с Тощим ночи напролет рассказывали друг другу истории, сплевывая в бумажные пакеты пережеванный табак. Что-то в поведении Миссисипи Джина так напоминало мне Тощего Хазарда, что я спросил:
– Тебе случайно не попадался парень по прозвищу Тощий Хазард?
И он ответил:
– Это не тот длинный, что громко смеется?
– Да, похоже, это он. Он из Растона, Луизиана.
– Точно. Иногда его зовут Долговязый Луизианец. Дассэр, Тощего я наверняка знаю.
– Он еще работал на нефтяных месторождениях в Восточном Техасе.
– Верно, в Восточном Техасе. А теперь он погонщик скота.
И это была чистая правда; а все-таки мне не верилось, что Джин и впрямь знает Тощего, которого я разыскивал уже несколько лет.
– А на буксирах в Нью-Йорке он не работал?
– Ну, насчет этого я ничего не знаю.
– Наверное, ты знал его только по Западу.
– Скорей всего. Я никогда не был в Нью-Йорке.
– Да, черт подери, просто поразительно, что ты его знаешь. Страна-то большая. И все же я был уверен, что ты должен его знать.
– Дассэр, Тощего я знаю неплохо. Когда у него есть деньги, он на них не скупится. А нрав у него крутой. Я видел, как в Шайенне, на станции, он одним ударом нокаутировал полицейского.
Похоже, это действительно был Тощий: он постоянно молотил кулаками воздух, тренируя этот свой удар. Он был похож на Джека Демпси, разве что на молодого Джека Демпси, который вдобавок пьет.
– Черт возьми! – крикнул я ветру и сделал еще один глоток. Теперь я чувствовал себя вполне прилично.
Порывистый ветер, набросившийся на открытый грузовик, начисто лишал каждый глоток его дурного действия, а польза благополучно оседала в желудке.
– Шайенн, я еду! – пропел я. – Жди меня в гости, Денвер!
Долговязый Монтанец повернулся ко мне, показал пальцем на мои башмаки и заметил:
– Думаешь, если зарыть их в землю, что-нибудь вырастет?
При этом он даже не улыбнулся, а остальные услыхали и рассмеялись. Да, это были самые нелепые башмаки в Америке. Надел я их главным образом для того, чтобы не потели ноги на раскаленных дорогах, и, если не считать дождя на Медвежьей горе, они оказались незаменимыми в путешествии. Поэтому я рассмеялся вместе со всеми. Теперь-то башмаки уже порядком поистрепались, во все стороны торчали лоскуты цветной кожи, напоминавшие ломтики свежего ананаса, и пальцы вылезали наружу. Смеясь, мы сделали еще по глотку. Как во сне летели мы сквозь неожиданно возникавшие в темноте маленькие городки на пересечении дорог, минуя в ночи длинные вереницы шатающихся без дела сборщиков урожая и ковбоев. Повернувшись в нашу сторону, они провожали нас взглядом, и мы видели, как в удаляющейся тьме другого конца городка они колотят себя от смеха по ляжкам – компания наша и впрямь выглядела презабавно.
В это время года в округе было полно народу – начался сезон сбора урожая. Ребята из Дакоты заерзали.
– По-моему, на следующей стоянке надо выйти. Похоже, работа в этих местах найдется.
– Главное – когда закончите здесь, двигайте на север, – порекомендовал Долговязый Монтанец, – и догоняйте себе урожай, пока не доберетесь до Канады.
Ребята рассеянно кивнули; они не очень-то нуждались в его советах.
Все это время юный светловолосый беглец сидел не меняя позы. Изредка Джин, воспаривший в своем буддийском трансе над стремительно проносящимися мимо равнинами, опускался на землю и что-то нежно шептал мальчику на ухо. Тот кивал. Джин заботился о нем и пытался умерить его капризы и страхи. Мне хотелось знать, куда они едут и какого черта собираются делать. У них не было сигарет. Я угощал их, пока не кончилась пачка, – так они пришлись мне по душе. Они благодарно мне улыбались, но сами не попросили ни разу – предлагал я. У Долговязого Монтанца тоже были сигареты, но он так и не протянул им свою пачку. Мы пронеслись мимо еще одного придорожного городка, миновали еще одну группу рослых, худощавых, одетых в джинсы парней, теснившихся в тусклом свете фонарей, словно мотыльки в пустыне, и вновь оказались в кромешной тьме, а звезды над головой были чистыми и яркими, потому что воздух становился все более разреженным по мере того, как мы все выше поднимались на западное плато, а поднимались мы, как я слышал, с каждой милей на фут, и ни одно дерево нигде не заслоняло низких звезд. А однажды у самой дороги я мельком увидел в зарослях шалфея унылую беломордую корову. Мы ехали словно на поезде – так же равномерно и так же прямо.
Вскоре мы подъехали к очередному городку, сбавили скорость, и Долговязый Монтанец сказал: «Ага, стоянка», – однако миннесотцы не остановились, они миновали и этот городок.
– Черт подери, мне надо выйти, – сказал Долговязый.
– Давай на ходу, – посоветовал ему кто-то.
– Что ж, придется, – ответил он и под нашими взглядами начал медленно, осторожно продвигаться на боку к заднему краю платформы, изо всех сил стараясь удержаться. Наконец он свесил ноги наружу.
Кто-то постучал в окошко кабины, чтобы привлечь ко всему этому внимание братьев. Те обернулись, и их сияющие улыбки погасли. И едва Долговязый приготовился справить нужду, что было и без того небезопасно, они на скорости семьдесят миль в час пустили грузовик зигзагами. На мгновение Долговязый повалился на спину, и мы увидели в воздухе китовый фонтан. С превеликим трудом ему снова удалось сесть. Тогда братья резко вывернули грузовик. Бац! – он свалился на бок, поливая себя с ног до головы. Сквозь страшный грохот до нас доносилась его ругань – такая слабая, что, казалось, кто-то хнычет далеко за холмами. «Проклятье… проклятье…» – Он так и не понял, что мы все подстроили; он лишь боролся за существование, несгибаемый, как Иов. Закончив наконец, он вымок до нитки, и теперь ему предстоял обратный путь по трясущейся платформе, и он пустился в этот путь с самым удрученным видом, а все, кроме печального светловолосого мальчика, заливались смехом, хохотали и миннесотцы в кабине. В качестве компенсации за страдания я протянул ему бутылку.
– Что за черт, – сказал он, – они что, нарочно?
– Наверняка.
– Вот дьявольщина, как я сразу не понял! Ведь еще в Небраске я делал то же самое, и тогда все было куда как проще!
Неожиданно мы оказались в городке Огаллала, и тут миннесотцы с неподдельным торжеством объявили из кабины: «Стоянка! Можно облегчиться!» Долговязый, скорбя по упущенной возможности, понуро стоял возле грузовика. Ребята из Дакоты распрощались со всеми, рассчитывая именно отсюда начать сбор урожая. Мы смотрели, как они удаляются в ночь, в сторону лачуг на окраине городка, где, как сказал ночной сторож в джинсах, находится бюро по найму. Мне надо было купить сигареты. Желая размять ноги, со мной пошли Джин с Блондином. Я попал в самое неподходящее заведение – типичный для равнин унылый буфет с газировкой для местных подростков. Некоторые из них танцевали под музыкальный автомат. Когда мы вошли, наступило временное затишье. Джин с Блондином стояли ни на кого не глядя: кроме сигарет, им ничего не было нужно. Среди подростков были и хорошенькие девочки. И одна из них начала строить Блондину глазки, а тот так ничего и не заметил, да если бы и заметил, его бы это не тронуло – так он был потерян и грустен.
Я купил каждому по пачке. Они меня поблагодарили. Грузовик был готов ехать. Приближалась полночь, холодало. Джин, который ездил по стране столько раз, что не сосчитать на пальцах рук и ног, сказал, что сейчас, чтобы не замерзнуть, нам лучше всего потеснее прижаться друг к другу и накрыться брезентом. Таким вот способом, да еще с помощью того, что оставалось в бутылке, мы и согревались, когда ветер стал ледяным и засвистел у нас в ушах. Чем выше мы поднимались на Высокие Равнины, тем ярче казались звезды. Мы были уже в Вайоминге. Лежа на спине, я смотрел на величественный небосвод, упивался быстрой ездой и торжествовал оттого, что нахожусь так далеко от унылой Медвежьей горы. И еще я трепетал от возбуждения при мысли о том, что впереди Денвер – что бы там меня ни ждало. А Миссисипи Джин затянул песню. Он пел с южным акцентом, тихо и протяжно, и песня его была простой: «Моей милой лет шестнадцать, красивей ее не сыщешь». Повторяя эти слова, он вставлял и другие, о том, как он далеко, и как хотел бы к ней вернуться, и как все-таки ее потерял.
– Джин, это замечательная песня, – сказал я.
– Моя любимая, – ответил он с улыбкой.
– Надеюсь, ты доберешься туда, куда едешь, а там будешь счастлив.
– Как-нибудь не пропаду, мне всегда везет.
Долговязый Монтанец спал. Проснувшись, он обратился ко мне:
– Эй, Чернявый, как насчет того, чтобы вечерком вместе прошвырнуться по Шайенну, а уж потом отправишься в свой Денвер?
– Заметано! – Я был уже достаточно пьян, чтобы согласиться на что угодно.
Когда грузовик достиг окраины Шайенна, мы увидели наверху красные огоньки местной радиостанции, а потом неожиданно очутились среди снующей на тротуарах многочисленной толпы.
– Вот дьявольщина, это же Неделя Дикого Запада! – сказал Долговязый.
Толпы коммерсантов – толстых коммерсантов в сапогах и десятигаллоновых шляпах, со своими дюжими женами в нарядах девиц-ковбоев, с радостным гиком сновали по деревянным тротуарам старого Шайенна. Вдали протянулись огни проспектов нового делового района, но празднество сосредоточилось в Старом городе. Палили холостыми патронами. В переполненные салуны невозможно было войти. Я был поражен и одновременно чувствовал нелепость происходящего: не успел я попасть на Запад, как увидел, до какого абсурда он дошел в попытке сохранить свои благородные традиции. Нам пришлось спрыгнуть с грузовика и распрощаться. Миннесотцам ни к чему было там околачиваться. Грустно было смотреть, как они отъезжают, и я понял, что больше никого из них не увижу, но так уж вышло.
– Ночью вы отморозите задницы, – предупредил я их, – а завтра днем зажарите их в пустыне.
– Ну, если уж мы выкарабкаемся этой холодной ночью, остальное не страшно, – сказал Джин. И грузовик тронулся, осторожно пробираясь сквозь толпу, и никто не обращал внимания на странных ребят, завернувшихся в брезент и глазевших на город, словно укутанные одеялом грудные детишки. Я смотрел им вслед, пока они не исчезли в ночи.
5
Со мной остался Долговязый Монтанец, и мы с ним пустились в поход по барам. У меня было долларов семь, пять из которых я той ночью безрассудно промотал. Поначалу мы вместе со всеми этими псевдоковбоями – туристами, нефтепромышленниками и скотоводами – крутились у стоек, в дверях баров и на тротуаре. Потом я некоторое время тряс на улице Долговязого, которого от выпитого виски и пива начало слегка пошатывать – он был тот еще пьяница. Глаза его остекленели, и через минуту он уже что-то доказывал совершенно незнакомому человеку. Я зашел в мексиканскую забегаловку; прислуживавшая там мексиканка оказалась настоящей красавицей. Поев, я написал ей на обороте счета любовную записку. В закусочной никого не было; все находились там, где можно было выпить. Я попросил официантку перевернуть счет. Она прочла и рассмеялась. Там было небольшое стихотворение о том, как бы я хотел пойти вместе с ней полюбоваться ночным весельем.
– С удовольствием, чикито, но я уже условилась со своим парнем.
– А нельзя ли от него избавиться?
– Нет-нет, нельзя, – сказала она грустно, и я влюбился в то, как она это сказала.
– Я как-нибудь еще зайду, – сказал я. А она ответила:
– В любое время, малыш.
Но я все не уходил, я взял еще кофе и смотрел на нее. Вошел ее парень и с мрачным видом пожелал узнать, когда она освободится. Она принялась суетиться, чтобы побыстрей закрыть заведение. Мне пришлось выметаться. На прощанье я улыбнулся ей. Снаружи все бурлило, как прежде, разве что пузатые пердуны стали пьянее, а восторженное гиканье – громче. Зрелище было довольно странное. В толпе, среди раскрасневшихся пьяных рож, с важным видом бродили индейские вожди с громадными украшениями в волосах. Я увидел ковыляющего куда-то Долговязого и подошел к нему.