Еще вчера. Часть вторая. В черной шинели Мельниченко Николай

страдающего на распятии Христа было снабжено глазами, подтверждающими невыносимость этих страданий. Этот довольно мрачный бригадный пейзаж скрашивал Толя Цымбал, веселый словоохотливый мужик лет 45-ти, всегда чисто выбритый и опрятно одетый, с черными маслинами озорных глаз и густой шапкой совершенно седых волос. Первую байку, которую я услышал в его изложении, нельзя назвать высоконравственной. Во время работы завода Цымбал был бригадиром кочегаров, а кочегарами – необученные девчата из окрестных сел. Иной бы взвыл от такой ситуации, когда завод непрерывно требовал горячего пара, а кочегары – неумехи. А вот Цымбал рассказывал, какое это наслаждение – рассматривать оголившиеся ножки сельских красавиц, когда они, наклонясь до предела, шуруют в топках котлов тяжелым кайлом. Дальше шла вообще поэма, когда он начинал учить красавицу, как именно надо двигать кайлом, стоя сзади и положив для лучшей усвояемости свои руки на ее… По-видимому, вариации этих историй исполнялись Цымбалом не первый раз: бригадир улыбался краем рта, не отрываясь от записи работ, которые надо включать в наряды для начисления нам всем зарплаты. Гаврылюк сумрачно слушал, прогоняя резьбу на поврежденном болте. Так что все байки были направлены на меня, прилежно отскребающего от накипи свои краники… Безотносительно к содержанию баек, работать ставало как-то легче, свободнее. Позже я понял, как нужны в любом коллективе такие "баснописцы", не позволяющие вышеозначенному коллективу закиснуть от невыносимого усердия…

Однако у меня дела продвигались не так быстро, хотя я приобрел некоторую сноровку. Вскоре я понял, что меня тормозит несовершенство моего инструмента: он имел только прямые грани, что требовало больших усилий при их внедрении в накипь, имеющую твердость камня. Я сбегал в заводскую мастерскую к своему другу Мише Беспятко. Он подвел меня к станку с огромным наждачным кругом и показал, как он включается. За минуту я изменил профиль своего инструмента и вернулся на свой ящик. Как я и ожидал, работа значительно ускорилась. Довольный своей сообразительностью, я продолжал трудиться с особым рвением, ожидая похвалы от подошедшего бригадира. Внезапно он завопил не совсем поощрительным голосом:

– Ты посмотри, что он сделал! Единственный приличный плоский шабер он заточил на стамеску!

Я был уничтожен. Мои робкие оправдания, что так лучше, только разжигали справедливое негодование бригадира по поводу потери драгоценного плоского шабера. Поскольку потери были все-таки обратимы – еще оставался второй, не переточенный, конец шабера, да и стамеску можно было переточить, – бригадир потихоньку успокоился. Я с утроенным рвением принялся использовать свое незаконнорожденное дитя. Незаметно подошел обед. Гаврылюк ушел (он жил в заводском близком бараке), бригадир и Цымбал развернули взятые из дома "тормозки", не уходя с замасленных рабочих мест. У меня ничего не было, и я продолжал свою творческую деятельность на благо Родины. Первым откликнулся бригадир, очевидно желая подвести черту под шаберно-стамесочным инцидентом, он отвалил мне целую вареную картофелину. Вслед за ним, горько стеная по поводу отсутствия у него в данный момент четверти самогона и сала с чесночком, отрезал половину соленого огурца Цымбал. Мой обед прошел на славу, и я опять заступил на трудовую вахту.

К концу первого рабочего дня я понял, что мои небесные одеяния вымазались только на коленях, а "морда лица" оставалась почти чистой. Короче: мой облик не соответствовал образу заводского труженика, отдавшего все силы Родине. Чтобы ликвидировать это несоответствие, я забрался за котел и густо натер сажей лицо и штаны, которые навсегда лишились небесной голубизны. С сатанинской гордостью прошествовал я по главной улице Малой Родины в свое поместье…

В дальнейшем, – вполне естественной грязи – хватало с большим избытком, тем более, что мыло все эти годы находилось в числе сверх дефицитных товаров. В Казахстане для мытья можно было хоть использовать невзрачную травку, дающую при трении в воде некое подобие мыльной пены. На Украине эта травка не росла. Мыло – белые кусочки с синими прожилками неясного происхождения – покупали только на дому у еврейских "дилеров". Для стирки и для мытья головы, снабженной длинными волосами, обычно использовались "щелоки" – процеженный раствор золы. Зола имела градации по качеству в зависимости от происхождения: выше всех стояла зола шляпок подсолнухов.

Работа в бригаде шла успешно. Я узнал массу новых слов, среди которых особенно изысканно звучало "шнайтыза", обозначавшее раздвижную лерку. Все резьбы у нас были дюймовые. Для подручного слесаря, каковым я был официально, было непростительным грехом перепутать болты 3/8 с полудюймовыми, или, не дай Бог, – с 5/8 дюйма. Так же строго обстояло дело с прокладками – паронитовыми и клингеритовыми, маслом – обычным и "вареным". При совместных работах, подручный слесарь не должен ждать команд с открытым ртом, а молча подавать и делать то, что надо в данный момент ведущему. Это приравнивает труд подручного слесаря к высоко интеллектуальным занятиям: надо было понимать и дело, и психологию ведущего. В дальнейшей моей бешеной карьере подручного слесаря на ремонте завода, было несколько учителей, о которых хочется рассказать. Хмурый дед Николай Ипатьевич Грабарь терпеть не мог, когда по зубилу ударяли молотком дважды: первый удар был "пристрелочным". Он требовал, чтобы удар наносился сразу полный, с размахом из-за плеча. При этом смотреть надо не туда, куда бьешь молотком, а на изделие, которое рубишь. Если молоток, чтобы уменьшить возможность промаха, несчастный обучаемый держал слишком близко к бойку, Николай Ипатьевич заботливо предупреждал: "Задушишь молоток!". После нескольких заживаний разбитых пальцев левой руки, удерживающей зубило, начинаешь понимать эффективность освоенной так болезненно технологии.

На следующее лето настоящим учителем слесарных премудростей для меня стал Йосиф Матвеевич Веркштейн, принадлежащий к рабочей аристократии завода. Его бригада, в которой состоял и я, ремонтировала трансмиссии и насосы. Бригадир охотно отвечал на мои бесконечные "почему" и показывал "как". Единственной женщине в нашей бригаде, кстати, имеющей высокий пятый разряд, он мог сказать:

– Анечка, продиферь эту машинку. Мы с Николаем Трофимовичем(!) пошли портить баб!

Это значило, что Аня должна отмыть керосином очередной огромный насос перед разборкой на ремонт, а мы с бригадиром уходим в мастерскую заливать баббитом огромные подшипники для трансмиссий – длинных вращающихся валов со многими шкивами для приводных ремней. Подшипники затем монтировались на опорах, баббитовый слой трехгранным шабером подгонялся так, чтобы вал касался его не менее чем в 12 точках на квадратный сантиметр по всей поверхности заливки. Такая же точная работа требовалась для притирки к гнездам больших бронзовых клапанов. На притертый клапан карандашом наносилось много рисок. При небольшом повороте клапана в гнезде все до единой риски должны быть стерты…

"Ничто на земле не проходит бесследно". Наверное, и эта учеба – не прошла, хотя электропривод заменил трансмиссии. Баббит сейчас, кажется, тоже не заливают… О своих учителях при работе завода я, надеюсь, еще расскажу.

Бабкок, да еще и Вилькокс – это звучит!

Но это все было потом. Сейчас бригада Задорожного, и я в том числе, ремонтировала котлы Бабкок Вилькокс, загнанные в доску прошлым сезоном. Дошла очередь до водогрейных труб, десятки которых наклонно расположены прямо в топке котла. Каждая шестиметровая труба открывалась отдельным лючком, расположенным в коллекторах на фронте котла, – чуть ниже эстакады. Открыли лючки и ужаснулись. Внутри 80-мм трубы оставался просвет чуть больше 50 мм, таким толстым слоем накипи каменной твердости она была покрыта изнутри. Изготовили оснастку для удаления накипи. На эстакаде по рельсам надо было катать тележку. На тележке стоял электродвигатель, вращавший толстый гибкий вал в кожухе-оболочке. На конце вала вращалась шорошка с множеством каленых острозубых шестеренок – "звездочек". Они вращались по накипи и разрушали ее. Образующийся шлам смывался струей воды в нижний барабан котла и в канализацию.

Работенка была та еще. Один человек медленно катил по рельсам тележку с воющим двигателем. Я сидел на краю эстакады, удерживая в руках вибрирующую и рвущуюся из рук оболочку гибкого вала, и направлял ее Гаврылюку. Он медленно и равномерно вдвигал прыгающий вал в трубу и направлял туда струю воды. На чистку одной трубы у нас могло уйти от 20 минут до целого часа: если накипь была очень прочной, то приходилось проходить два – три раза. Часто оси, на которых сидели звездочки, изнашивались и разрушались, детали шорошки с грохотом сыпались в нижний барабан, наполовину заполненный водой и, отнюдь не целебным, илом. После этого все останавливалось, и зов трубы звучал только мне – персонально. Я быстренько снимал с себя все вериги, кроме трусов, и через небольшой люк вползал в ил нижнего барабана, внутри которого взрослому можно было только лежать. Я в барабане мог стоять на четвереньках, точнее – на трех точках. Одна рука наощупь в иле должна была найти звездочки и другие детали шорошки. Задним ходом я доставлял найденные сокровища во внешний мир. Оси менялись, на них нанизывались звездочки. Все опять возвращалось на круги своя.

Мы уже с нетерпением подсчитывали оставшиеся без нашего благородного влияния трубы, чтобы вскоре осчастливить и их. Однако маленькое происшествие чуть не лишило нас этого удовольствия… Обычно телегу с двигателем возил Цымбал. Приближаясь к нам с Гаврылюком, когда шорошка ревела глубоко в недрах котла и можно было разговаривать, он успевал нам рассказать анекдот или свою очередную историю, очень похожую на анекдот. Даже страдальческое лицо Гаврылюка прояснялось, а я откровенно ржал. Начальство разрушило эту идиллию: Цымбала ожидала работа посложнее. Вместо него нам дали здоровую румяную деваху, только что принятую на работу и преисполненную рвения, как я в первые дни. Она с трепетом взобралась к нам на высоченную эстакаду. Гаврылюк ее проинструктировал, как оказалось позже, – слишком лапидарно:

– Вот здесь включишь двигатель, и будешь катать тележку туда – сюда.

Дева преданно посмотрела в усталые глаза Гаврылюка и с энтузиазмом начала действовать точно по инструктажу. Включив двигатель и услышав рев гибкого вала, она легкой трусцой двинула тележку вперед. Гибкий вал, которому некуда было деваться, вздыбился и выскочил за ограждение эстакады, отбросив к ограждению эстакады и меня. Гаврылюк не смог удержать шорошку, почти не заправленную в трубу, и она проревела всеми шестеренками, не ограниченными тесным пространством трубы, возле его головы и начала бешено высекать искры из эстакады. Прижатый к ограждению, я с трудом удерживал беснующийся вал, на конце которого так ярко погибала шорошка, разбрасывая с высоты драгоценные звездочки по всей котельной. К счастью, наша деваха решила выполнить инструктаж полностью: ведь ей было сказано катать не только "туда", но и "сюда". Она также бегом, причем – задним ходом, потащила тележку обратно. Выпрямившийся вал плюхнулся с ограды на пол эстакады, и почти успокоился, жалобно рыча по металлу тем местом, где еще недавно красовалась великолепная шорошка. Наша дева тем временем готовилась к очередному броску вперед, но тут опомнившийся Гаврылюк нечеловеческим голосом завопил:

– Выключай!!! – что, после некоторого раздумья, и было исполнено.

После разбора полетов, которые наша трудолюбивая девушка выслушала со слезами на довольно красивых глазах, – все пошло прежним порядком. Темп наших работ возрастал: близилась сдача завода госкомиссии и начало сезона сахароварения. Наш завод объявлен дежурным. Это означало, что мы будем работать очень долго, подбирая все остатки сырья – сахарной свеклы, – которые не успели переработать другие, рано остановившиеся, сахарные заводы. Для нас, ремонтирующих завод, – это дополнительные требования по качеству и надежности ремонта. Я все больше осваивал тонкости наших работ, и Задорожный все больше на меня их наваливал. Правда, и "стимула" мне он теперь выписывал наравне с другими членами бригады. Некоторые работы были только "моими". В основном это было проникновение в такие дырки (по техническому – отверстия, люки-лазы и др.), куда остальные уже не могли пролезть. Потихоньку ко мне перешли и верхолазные сборки-разборки: все таки я был намного моложе и легче моих "дедовьев". Ну и, конечно, – сбегать за чем-нибудь мне было сподручней, тем более, что моя должность – подручный слесарь. "Что-нибудь" чаще всего оказывалось махоркой, которую "на стаканЫ" продавали бабули за проходной завода. Надо было выбрать махорку оптимальную по параметрам "цена – качество". Если цена определялась очень просто, то тайны качества пришлось изучать по-настоящему. Когда бригада после особенно тяжелой работы устраивала "перекур", я чувствовал себя неуютно, пока тоже не воткнул в зубы самокрутку. Через несколько "сеансов" я навсегда стал "табакозависимым".

Медицинское отступление. "Нет ничего легче, чем бросить курить. Я делаю это по много раз за день", – говаривал бывало Марк Твен. Я тоже несколько раз порывался это сделать. Держался по месяцу и более; один раз – целых двенадцать (!) лет. Не могу сказать, что стал намного здоровее, но толще и тяжелее, – несомненно. В конце концов, я опять "задымил". Сначала – для своего оправдания я придумал "теорию перегруженной плоскодонки", которую сравнил со здоровьем. Позже я понял, что эта теория имеет право на жизнь и более широкое применение. Любое резкое изменение обычного курса и даже подъем одной части лодки, приводит к нарушению равновесия и последующему "заливанию и утонутию". Эта простенькая истина особенно изящно сформулирована в Третьем Постулате Басни о Мороженом Воробье, который осмелюсь изложить в этой "дикой" автобиографии. Итак: летел Воробей. Замерз. Упал. Шла корова, положила на него "лепешку". Воробей оттаял и зачирикал. Шел Кот. Вытащил Воробья – и скушал. Выводы, они же – постулаты. 1. Не каждый тот враг, кто на тебя …(наложит лепешку). 2. Не каждый тот друг, который тебя оттуда вытащит. 3. Попал в г…о, – сиди и не чирикай!

Котам – масленица.

В воскресенье мы встретились с Толей Размысловским. Он мне рассказал вещи, после которых я подобрался как кот, увидевший мышку. После репрессирования главы семьи у Размысловских отняли половину большого дома. Недавно там разместили молочарню – молокосливной пункт, куда селяне, имеющие коров, приносили по утрам и вечерам натуральный налог в виде молока. В молочарне его разделяли на сливки и обезжиренное молоко – обрат. Сливки отправляли на маслозавод в Мурафу; из обрата делали казеин для пуговиц и клея, частично отдавали селянам для выращивания телят. Так вот, Толя обнаружил две вещи: первая – подвал под его частью дома и молочарней – сообщающиеся "сосуды", вторая – сливки с вечернего молока хранятся в 40-литровых бидонах в подвале до утренней отправки. Однако, похитить немного вожделенных сливок для употребления было невозможно: струя из сепаратора

на их поверхности образовывала воздушную пену, которая разрушалась при малейшем прикосновении, однозначно указывая на криминальное посягательство. Закоренелый рационализатор, сумевший сокрушить даже плоский шабер (я), задумался. Путем дальнейших расспросов подельника удалось выяснить, что эта пена целомудрия имеет ахиллесову пятку: в центре сохранялся небольшой пятачок поверхности, не покрытый пеной. Именно здесь стратеги наметили участок прорыва. Из алюминиевой гильзы патрона от ракетницы я изготовил спецчерпак емкостью около трети стакана, длинная рукоятка которого являлась продолжением гильзы. Края гильзы были украшены надрезами, чтобы поступление продукта начиналось плавно при углублении снаряда в ахиллово зеркало вожделенного продукта.

Толя провел производственные испытания снаряда, которые полностью подтвердили расчеты. Если не жадничать, и отбирать с бидона не более одного литра, то коварная пена плавно опускалась, не разрушаясь, вместе с новым уровнем сливок. Толя бережно сохранил результат Первого Отбора до моего прихода, и мы во вторых заброшенных сенях его дома трепетно вкусили продукт. Он успел слегка загустеть, но все было безумно вкусно и питательно. Как водится, обнаружились и слабые места. Для развития дела нужна была посуда: Толя предупредил, что мать скоро хватится неизвестно куда девавшейся кастрюльки. Кроме того, мы не смогли пить жирные сливки просто как воду, точнее – могли, но не так много, как у нас было в наличии. Увы, – нельзя было подкармливать похищенным продуктом своих родных: мы были бы немедленно разоблачены.

По всем затруднениям были приняты радикальные и исчерпывающие меры. На базаре были закуплены несколько глиняных кувшинов – гладущикiв, казалось специально сделанных для хранения ворованных сливок с их последующим распитием непосредственно из горлА. По второму затруднению решение принял я сам. Я перестал обедать с хлебом. Положенные мне по карточке 500 граммов, я получал вечером, уходя с работы. В чулане хлеб делился пополам. Одна половина была для мамы и Тамилы. Вторую мы еще раз делили пополам и приступали к трапезе. У Толи был только один продукт, но в большом ассортименте: сливки – свежие, вчерашние, загустевшие, очень загустевшие, сбившиеся в масло. Наша задача была очень простой: максимальное потребление сливок, при минимальном потреблении хлеба.

Мной овладела навязчивая идея – накормить Тамилу, но так, чтобы она ни о чем не догадалась. Мама вскоре уехала к брату Борису в Смоленскую область, поручив нас заботам бабки Фрасины. Я уговорил ее устроить званый обед с варениками, объявив, что у Толи есть творог и сметана – помощь от родственников. Добыли немного муки, сварили вареники, густо сдобрили бабушкину долю, а свои порции унесли в другую комнату в большом тазике. Туда втайне от бабки вылили полный кувшин свежих сливок. Тамила благоговейно смотрела на наши камлания, ничего не понимая. Гоняться в тазике ложкой за редкими варениками в сливках было неудобно, и мы взялись за чашки. Дело пошло веселей. Тамила наелась до "не хочу", – я был счастлив. Только бабушка недоверчиво посматривала на меня: с чего бы мы уединялись со своими варениками, "а не Їли, як всi люди".

Жировали мы около месяца. Слегка поправились, окрепли, уже реже мучил постоянный голод. Наверное, на молочарне что-то заподозрили. Толя, спустившись в свою часть подвала, наткнулся на свежую стену. Все в этом мире кончается. Спасибо судьбе и за эту подкормку: мы крали у общества не больше, чем могли съесть…

Еще один раз я кормил Тамилу, скажем так, – нетрадиционными продуктами. Случайно добыл несколько патронов, выпросил в школе малокалиберную винтовку и подстрелил трех черных здоровенных грачей. Правда, после ошпаривания, ощипывания и разделки они уже не выглядели такими большими. Я их сварил и представил Тамиле как недоразвитых цыплят. Запах был не совсем цыплячий, но мы дружно схарчили этих пернатых, прости нас, Господи. Но это было уже позже – в голодном 1947 году.

Кое-что горит и в воде.

Деребчинский сахарный комбинат (именно таким было его полное название) был самодостаточным предприятием. Дело не только в наличии у Комбината своего совхоза, выращивающего для колхозов семена сахарной свеклы. Я имею в виду, прежде всего заводскую мастерскую, которая могла делать почти все, как небольшой машиностроительный завод. Кроме почти полного набора металлообрабатывающих станков, мастерская имела кузницу и литейную с небольшой вагранкой. По собственным моделям заводская мастерская могла отливать детали из чугуна, бронзы и алюминия, делать поковки из стали и латуни.

В кузнице и литейной одновременно работал мой друг Миша Беспятко, который был старше меня всего года на три. Этот талантливый человек начал работу в колхозной кузнице, затем перешел на завод, где очень быстро стал незаменимым мастером на все руки: кузнецом, литейщиком, слесарем, жестянщиком, токарем и, Бог знает, – кем еще. Он шутя овладевал тонкостями любой профессии. Миша был красивым, рослым и мускулистым парнем, с нежной, и даже сентиментальной, душой. Например: он не мог удержаться от слез, когда смотрел кино "Без вины виноватые" с Аллой Тарасовой. Сельские кинофикаторы обычно переезжали с одним фильмом по ближайшим населенным пунктам. Так Миша смотрел этот фильм раз 10, посещая вечерние сеансы во всех ближних и дальних селах. Это был подвиг во имя культуры, если знать, что расстояния 10-15 километров в один конец преодолевались пешком после длинного и нелегкого трудового дня. Ранним утром ведь надо было опять идти на работу.

Я охотно трудился в мастерской, выполняя задания для бригады, например – сверление фланцев. Кстати, это была не такая уж простая работа, учитывая, что сверла делали мы сами из углеродистой (а не быстрорежущей) стали. Чтобы не сжечь такое сверло, надо его затачивать очень точно, подбирать нужные обороты и обильно поливать водой при сверлении. Миша учил меня всем премудростям очень охотно: ему явно не хватало учеников, которым было бы все интересно. Обеденный перерыв у нас был теперь целый час. Наши младшенькие сестры приносили нам горячего супца, по паре картофелин, иногда – молоко. Мы проглатывали все в течение пяти минут, отпускали домой наших сестренок, и начинали "зарабатывать на жизнь". Для натурального обмена на продукты (бартерные отношения!) изготовляли напильники, ножи, алюминиевые "чугунки", лудили оловом котлы и делали много других полезных вещей, на которые после войны был страшный дефицит.

Чтобы изготовить хороший напильник (само собой – вручную), надо было иметь руки хирурга или музыканта. Отпущенная (мягкая) болванка из высокоуглеродистой стали тщательно шлифовалась. Острым зубилом по всем сторонам болванки делались зарубки – одна возле другой. Искусство состояло в том, чтобы они были одинаковой глубины и шага. Зубило опиралось на еле заметный заусенец после предыдущего удара; удары молотка должны быть строго одинаковыми, – от них зависела глубина и равномерность насечки. Поскольку насечек – тысячи, работать надо было со скоростью автомата. Напильник был готовым товаром после термообработки – закалки до высокой твердости.

Расскажу о двух случаях, когда уже поверженный Гитлер, точнее – его техника, нас чуть не погубили. Ножи для дома и для работы мы обычно ковали из клапанов для двигателей. Миша работал кузнецом, я – молотобойцем, так как вытянуть металл жаростойкого клапана до формы ножа – довольно длительная процедура. На этот раз мы делали нож из "давальческого сырья", – заказчик с гордостью сообщил, что эти клапаны из мотора немецкого самолета. Как обычно, Миша нагрел заготовку и взял в руки кузнечное зубило с длинной рукояткой, чтобы отрубить тарелку клапана. Как обычно, я несильно ударил молотом по зубилу. Внезапно огненная струя просвистела возле моих глаз, достигла бака с водой, в котором начались взрывы, и загорелась… вода! Часть струи горела на политом водой бетонном полу. Мы оба красиво остолбенели. С трудом уяснив, что неизвестная субстанция загорается при встрече с водой, мы начали засыпать пол песком, оставив в покое бак с водой, в котором носились горящие частицы Чего-то. Вскоре все утихло. Мы с Мишей чесали необразованные репы и гадали: что это было? Позже я выяснил, что для улучшения теплоотвода немцы заполняли ножку клапана металлическим натрием. Натрий же при соприкосновении с водой – загорается. Чего хорошего можно было ожидать от врагов?

Кстати, с водой хорошо горит и магний. У нас валялось колесо от немецкого самолета из магниевого сплава. Если от колеса отломать кусочек и расплавить его, то на поверхности расплава появляются яркие вспышки магния. Теперь расплав надо вылить на мокрую землю, – магний вспыхивает белым огнем. После этого по огню надо ударить тяжелым плоским предметом, и получить звук подобный пушечному выстрелу. Чтобы обрадовать наших кормилиц – младших сестер – мы с Мишей несколько раз проделывали этот фокус, когда вблизи руководство не просматривалось. Когда на взрыв сбегался народ, мы делали непонимающие лица и говорили, что "бухнуло" что-то и "где-то", а не у нас. Так что о магнии и его свойствах мы кое-что знали. Как показали последующие события, – знали не все.

Один "левый" клиент заказал нам большой котел из алюминия и притащил для этого много лома. Миша заформовал в литейную опоку утвержденную модель, и мы перед обедом начали плавить в тигле металл, чтобы в обед сделать отливку. Когда металл весь расплавился, по его поверхности начали бегать белые вспышки. Мы поняли, что там много магния, и отливка не получится. Чтобы сохранить чужой металл, Миша в куче формовочной земли – специально обработанного песка – сделал деревянным цилиндром вместительное углубление, куда мы залили литров 5 расплавленного металла, и засыпали той же землей, чтобы отливка спокойно остыла. Окончив труды, мы приступили к трапезе: наши кормилицы уже все разложили. Мы были страшно довольны собой, что вовремя разоблачили "давальца материала", живо обсуждали, что мы ему скажем, когда он придет за готовым котлом, и мы ему предъявим болванку из его некачественного металла. Несмотря на разговоры, мы исправно работали ложками. Внезапный взгляд на литейную остановил ложки на полпути: в окне полыхал белый столб огня, достающий до высоких деревянных стропил литейной! Через мгновение мы были там и начали понимать ужас случившегося: фонтан огня и ярких искр исходил от нашей болванки. Формовочная земля была сырой! Металл подогревал сам себя, начинал кипеть и растекаться по всей куче формовочной земли, не переставая фонтанировать к стропилам. Засыпать его влажным песком было не только бесполезно, – опасно. Миша схватил большую совковую лопату, вонзил ее в пылающее ядро. К содержимому лопаты я добавил еще растекающегося металла с периферии. Выскочив из литейной через другой вход, Миша огляделся, – куда бы деть пылающее содержимое лопаты. Девать особенно было некуда: дорога, за ней пустырь с засохшим бурьяном. И тут его взгляд упал на огромный бак с водой возле вагранки. Миша решил покончить с огнем одним ударом, и бросил пылающее содержимое лопаты в бак. Раздался мощный взрыв, в воздух взлетели горящие белым огнем куски расплава. Один из них застрял между пальцев босой ступни Миши. Он запрыгал на одной ноге и заорал. Я бросился его спасать, вытолкнул лучинкой горящий металл, и начал поливать ступню водой. Вдруг мой пациент вырвался и с криком: "Крыша горит!" взлетел по высокой лестнице возле вагранки на крышу мастерской. Кровля из просмоленного рубероида горела в нескольких местах. "Воды!!!", – требовал Миша. Я набирал ведро из бака, взлетал по лестнице. Пока спускался вниз, – уже опорожненное ведро плюхалось в бак с водой, и я повторил рейсы вверх – вниз несколько раз. Взрыв и последующая наша неумеренная суета в тихий час обеденного отдыха привлекли толпу зевак, пытающихся отгадать: что происходит? Прибежал главный инженер завода, и, хотя огонь мы уже потушили, и весь магний сгорел, дал кому-то указание вызвать заводскую пожарную команду.

Минут через 5 – 10 раздался звон колокольчиков, и к мастерской лихо подкатила пожарная телега на тяге двух рысаков. Резко осадив возле мастерской, расчет брезентовых дядек в сверкающих медных касках бегом начал раскатывать тоже брезентовые ленты шлангов. Один из них, быстро оценив обстановку, воткнул гофрированный хобот насоса все в тот же несчастный бак, в котором после взрыва и моих трудов все еще оставалась вода. Два самых мощных огнеборца уже стояли на платформе, положив руки на деревянные рукоятки ручного насоса. Как только все шланги были проброшены, дядьки начали работать в бешеном темпе. Как кузнецы в игрушке: когда один поднимался – другой приседал. Однако – насос не хрюкал, ленты шлангов оставались плоскими, как камбала после голодовки. Собралась уже изрядная толпа, которая сначала тихо хихикала, затем начала откровенно ржать. Главный багровел:

– Колотов, а завод горит!!! – проревел он.

На Колотова – грозного начальника охраны завода, жалко было смотреть: он беспорядочно суетился, и не по делу орал на своих пожарников-охранников…

Мы поняли, что уже не являемся главными на этом празднике, и быстренько смылись доедать свои давно остывшие обеды. Наши сестры смотрели на нас со смесью ужаса и восхищения…

Оргвыводы были только по пожарникам: их столь наглядные успехи в тушении пожаров совсем затмили наши подвиги.

Печальная вставка из далекого будущего. С тех пор, когда я "ударился в воспоминания", много раз я пытался узнать о судьбе моего друга и учителя. Из космоса американская программа Google Earth показывала мне малую родину с высоты, но людей там было не различить… Сейчас в Киеве живут "деребчане": Леня Колосовский, Павел Гриневич, Боря Стрелец. Иногда они бывали в Деребчине, вести оттуда приходили общие и плохие: завод развален и не работает, нет уже никаких колхозов, нет работы и др. Но о судьбе Миши Беспятко никто ничего не знал… Сегодня, 05.12.2008 года, листая страницы интернетовской Википедии, я набрел на статью "Деребчин", где среди скупых данных был телефон сельсовета. С четвертого раза мне ответил молодой женский голос. Первый мой вопрос о Мише. "Давно умер" – был ответ. Я еще перечислил несколько знакомых ребят моего возраста: все уже ушли в мир иной… Все там будем.

Прорыв к самому синему в мире.

Самое синее в мире

Черное море мое…

В начале августа мы вместе с Борей Пастуховым предприняли отчаянную попытку прорваться в более высокий класс общества. Боря сказал, что он хочет поступить в среднюю мореходку в Одессе, где у него был адресок хороших друзей отца. Позвал меня с собой. Его отец договорился, чтобы меня отпустили на недельку, на всякий случай, – не увольняя с работы. Мы поехали. Денег на возвращение (конечно, если не удастся поступить), мы решили добыть торговлей: захватили по рюкзаку картошки, которая по слухам в Одессе была очень дорогой. За бесценок в Рахнах у поездного ворюги приобрели отличный женский сапожок, рассчитывая в далекой Одессе сторицей вернуть затраченные средства.

В Одессу мы приехали ранним утром, продали картошку и сапог перекупщикам, – увы, – почти без прибыли. Налегке двинулись в вожделенную Среднюю Мореходку. Балдели от курсантов в форменках, гюйсах и клешах, – представляя и себя в таком упакованном виде, от чего замирала душа. Чуть позже выяснилось, что набор уже давно закончен, и нам нет места на этом празднике жизни… Уныло поплелись мы в порт. Я впервые в жизни увидел море, – бесконечно голубую огромную, сверкающую на солнце, массу воды. Даже мусор на воде в порту, ободранные буксирчики и шаланды, обнаруженные при близком рассмотрении, не смогли испортить впечатления от Моря. Желание влиться в ряды тружеников моря (носящих Морскую Форму!) вспыхнуло в нас с новой силой. Мы пошли по второму кругу – по мореходкам классом пониже, что-то типа морских ПТУ. Мы рвались пополнить собой стройные колонны радистов, в крайнем случае, – мотористов. Увы, – там все уже было заполнено. Оставался набор на должности кочегаров. Мы сразу вспоминали о "воде, опресненной нечистой" и "упал, больше сердце не билось", – и двигались в очередное училище. День близился к концу, мореходок было еще много. Пора подумать о ночлеге. Из расспросов аборигенов мы выяснили, что улицы, указанной в заветном адресе, – никто не знает. Мы выбрали близкую по звучанию, долго туда ехали трамваем и шли пешком, – это уже был пригород. Увы, – такого дома там не было. Двинулись в обратный путь к центру всего сущего – вокзалу. Туда двух замурзанных пацанов не пустили: не было билетов на поезд. Неудержимо захотелось в туалет, но вокруг были только большие дома, хоть и изрядно ободранные недавней войной. Мы заметались в настоящей панике по ближним переулкам. Наконец мы увидели разбомбленный дом и от души благословили неизвестных летчиков, – наших или немецких. В этом доме сохранилась коробка и даже марши мраморных лестниц. Внутри все было заполнено отходами человеческой жизнедеятельности, и передвигаться можно было, только перепрыгивая по кирпичам и консервным банкам. Самые совестливые (или терпеливые) взбирались вверх по мраморной лестнице, но и там оставалось все меньше свободного пространства, куда могла ступить нога человека…

После невыразимого "чувства глубокого удовлетворения", возобладало чувство не менее глубокого голода. Чтобы удовлетворить и его, мы вложили почти всю свою наличность в некие, румяные на вид, пирожки с белыми шариками (т. н. "саго") внутри. Этими безумными затратами мы отрезали себе дорогу обратно: денег на билеты уже не было. Тыняясь вокруг неприступного вокзала, мы узрели почти пустой трамвай. Всего за 15 копеек, сидя в тепле и свете, мы почти час ехали куда-то к Лонжерону (?). Слева загадочно светилось море с лунной дорожкой и редкими огнями чего-то плывущего. Обратной дорогой мы откровенно спали. Сердобольная кондукторша разбудила нас возле вокзала и сказала, что вагон направляется в парк. Остаток ночи мы проспали все-таки на полу вокзала, проскользнув возле бдительной охраны. Ранним утром оттуда нас выгнали вместе со всеми: предстояла уборка и дезинфекция вокзала. Мы отправились по оставшимся адресам морских учебных заведений. Спеси у нас поубавилось, но кочегарами мы ставать по-прежнему не хотели. Были еще вакансии юнг, но для этого мы были уже, увы, старыми. Ничего другого весь флот СССР предложить своим замурзанным сыновьям не мог.

Домой мы возвращались на крышах поезда Одесса – Киев. Народа нашего типа там было достаточно, но и "плацкарты" были широкими. Главное здесь было не уснуть и не свалиться с покатой крыши, когда вагоны начинали раскачиваться на стрелках и ухабах железной дороги. На станциях надо было распластаться так, чтобы не было видно и слышно с земли. Зато на перегонах мы, сидя в обнимку с вентиляционными трубами, распевали песни и подставляли лица знакомому запаху и гари паровозной трубы.

В Рахнах мы облегченно скатились с крыши. Мы были дома. Все вернулось на круги своя. Морская (как оказалось, – не последняя) страница моей биографии закрылась.

08. МЫ ДЕЛАЕМ САХАР

Зарыты в нашу память на века

и даты, и события и лица…

(В. В.)

Последние мазки перед стартом.

Петух пробуждается рано, но

злодей еще раньше.

(К. П. N83)

На заводе спешно оканчивался ремонт, все принаряжалось, окрашивалось, готовилось к предъявлению Государственной комиссии. Завод потряс один случай. Была предъявлена к сдаче группа поршневых насосов, перекачивающих вязкую патоку. Насосы сверкали свежей краской. Все болты были надежно затянуты. Вдруг одному из членов комиссии из Винницкого Сахтреста захотелось посмотреть на клапан насоса. Этот клапан представлял собой отшлифованный бронзовый шар, весом в добрых пол пуда. У нашего завода не было круглошлифовальных станков, поэтому наши "черновые" отливки где-то долго мусолили и прислали, наконец, перед пуском завода. Член комиссии участвовал в бумажной суете вокруг этих клапанов, и захотел воочию увидеть предмет своих забот. Сдающая бригада очень неохотно начала вскрывать чугунный горшок клапана, предупредив, что придется менять прокладку, а паронит уже кончился и т. д. и т. п. Сняли тяжелую чугунную крышку горшка. Внутри на дне одиноко отсвечивало только бронзовое кольцо седла. Сверкающего шара не было. Не доверяя своим глазам бригадир ремонтников залез в горшок рукой. Рука тоже не обнаружила ничего. Ошарашенные члены комиссии и рабочие начали осматривать насос со всех сторон: не спрятался ли проказник шар где-то рядом. Все было чисто, в смысле – чисто от шара. Вскрыли еще один горшок. И там шар-клапан блистательно отсутствовал. Теперь уже без всяких понуканий рабочие лихорадочно начали вскрывать оставшиеся два десятка горшков на всех насосах. Ни в одном горшке обнаружить клапаны не удалось.

Сцена последнего акта "Ревизора" меркнет по сравнению с этой. Комиссия просто остолбенела. На заводское начальство жалко было смотреть. Срыв пуска завода, когда колхозы и совхозы уже полным ходом начали завозить свеклу, грозил расстрельными статьями. На новую отливку и обработку такого количества шаров понадобилось бы не менее месяца, уйма дефицитного металла и еще, Бог знает, чего.

Прямо у насосов начался разбор полетов: кто, когда закрывал горшки, где была охрана, и т. д. и т. п. Большинство вопросов сыпались на бригадира ремонтников, который, с белым как мел лицом, бормотал только:

– Да все же было… все же ставили по уму… да куда же все девалось???

Версии о пропаже выдвигались самые фантастические, вплоть до мести немецких прихвостней и вмешательства потусторонних сил. Робкий голос одного из слесарей, предлагавшего "посмотреть у Хаима", который возле базара держал конуру по приему ветоши, костей и макулатуры, сначала не был услышан. После отсеивания инопланетных версий, за эту ухватились, как за соломинку: она была единственной, которую можно было проверить, причем – немедленно. К Хаиму срочно двинулась солидная делегация. Хаим в замызганной фуфайке перебирал тряпье в своей лавочке. Увидев перед собой столько известного в Деребчине начальства, Хаим ничего не спрашивая, сдернул старое одеяло с одной кучи. Конура озарилась золотым светом: один к одному там лежало два десятка сверкающих бронзовых шаров. Один шар был на четверть разрезан ножовкой: осторожный старьевщик от вора требовал доказательств, что шар полностью бронзовый а не чугунный внутри.

– Я таки думаю, что такие важные люди пришли за этим! – приговаривал Хаим. Он еще ничего не заплатил вору, сославшись на отсутствие сейчас такой крупной суммы, и тихо радовался, что не дал себя облапошить…

Завод изнутри.

Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты -

И хрипят табуны, стервенея внизу.

(В. В.)

Котельная, в которой я начинал свой пролетарский путь, была как бы пристройкой к основному корпусу завода. Основное здание завода состояло из нескольких этажей, насыщенных аппаратами, трубами, насосами и разными транспортерами. Посредине огромного помещения был проем от пола до ферм кровли. На дне этого проема красовались рядом три большие паровые машины с красными тяжелыми маховиками диаметром каждый более трех метров. Толстые канаты передавали вращение от маховиков на главную трансмиссию – мощный вал, тянущийся в обе стороны через весь завод. От главной трансмиссии широкими резинотканевыми ремнями вращение передавалось на валы помельче, а уже оттуда – на отдельные агрегаты. Трансмиссии вращались постоянно. Чтобы выключить какой-нибудь агрегат, надо было бешено бегущий ремень перевести на холостой шкив, расположенный рядом с приводным. Вся эта система ревела, стонала, шумела, хлюпала и издавала другие звуки, которые были основными на заводе. На новичка она производила неизгладимое впечатление сложности и мощи завода. Самыми востребованными специалистами на заводе были шорники, – люди, сшивающие и ремонтирующие ремни. Самыми желанными техническими отходами завода были куски ремней и транспортеров: из них умельцы изготовляли подошвы и подметки для ремонта обуви.

Взгляд из очень близкого будущего. Через несколько месяцев на соседней станции мы перегружали с широкой колеи на узкую сахарный завод из Германии, вывезенный оттуда в счет репараций. Завод должны были построить в Джурине, куда вела только узкоколейка. Кроме огромных аппаратов – сосудов, все остальное оборудование было тщательно упаковано в деревянные ящики, с четкими номерами и надписями. Было много электродвигателей; совсем не было ремней и валов трансмиссий. Мы начали прозревать, что все ревущее великолепие родного завода – это прошлый век, и радовались, что Джурин получит для своего завода первоклассный электропривод на все станки, злорадствовали над немцами, потерявшими такое ценное имущество. Гораздо позже я уразумел, что плакать надо было нам, а не немцам: они отдавали морально и физически устаревшую технику и тем "консервировали" нас, расчищая у себя место для новых эффективных техники и технологии. В наше оправдание можно добавить, что завод в Джурине так и не построили. Среди картошки селянских огородов ряд лет нелепо высились громады фашистских аппаратов выпарки и вакуум – аппаратов. Медь с электродвигателей, я думаю, досталась таки Хаиму…

Высокая должность.

Я попал в смену, где начальником был отец моего друга Бори Пастухова. Первая моя должность располагалась под самыми фермами крыши, – выше меня был только заводской гудок. Кстати, о гудке. Питался он паром высокого давления от котлов, ремонт которых был первой вехой моей официальной трудовой биографии. Смены непрерывно работающего завода менялись через 8 часов: в 6 утра, в 2 дня и в 10 часов вечера. За полчаса до начала смены гудок ревел один раз; за 15 минут – два раза. Точно в час заступления новой смены троекратный рев гудка оповещал население Деребчина и всех сёл в радиусе 20 километров о точном времени. По этому гудку народ подтягивал гири уцелевших в военном лихолетье ходиков, и пальцами переводил своевольные стрелки в нужное положение. Я подробно описываю эти детали, поскольку они имели значительное влияние на мою жизнь, по крайней мере, – два раза.

Мое высокое рабочее место было связано с не менее высокими обязанностями. Вымытую свеклу из подполья завода грохочущий цепной элеватор с ковшами-карманами поднимал на эту высоту, наполняя корнеплодами вместительный ящик автоматических весов "Хронос". Когда вес свеклы в ящике весов достигал 500 кг (5-ти центнеров, т. к. на заводе и свекла и сахар учитывались в центнерах), поток свеклы перекрывался на несколько секунд, а ящик с грохотом опрокидывал свое содержимое в чрево свеклорезки. Внутри свеклорезки бешено вращалась карусель с зубчатыми ножами в рамках, разрезающими свеклу на тонкие трехгранные макаронины. Так вот, вместе со свеклой элеватор часто поднимал булыжники, внешне очень похожие на свеклу, и не осевшие почему-либо в камнеловушке, – чаще всего из-за переполнения ниш ловушки другими камнями и песком. Моей задачей было в грохочущем потоке свеклы узреть камень и выхватить его из ящика весов, прежде чем он опрокинется в свеклорезку. Если я не успевал этого сделать, камень мгновенно выводил из строя все ножи свеклорезки. Всё останавливалось на 15-20 минут. Чертыхаясь, ремонтники меняли блоки ножей на запасные. Раздавленный ответственностью, я часами напряженно вглядывался в грохочущий поток свеклы, наклонившись над ящиком весов. Выхваченные камни складировались рядом на полу. За смену их набиралось до двух десятков. Если я видел камень, но не смог его сразу ухватить, то надо было кратковременно остановить элеватор и вытащить камень, разгребая свеклу. При такой работе отлучиться по естественным надобностям было проблемой. Дома во сне я видел только грохочущий поток свеклы, который вдруг превращался в камнепад, и я не успевал их вытаскивать.

Однажды я напряженно вглядывался в поток свеклы, когда рядом с моей головой вдруг материализовалась голова Мефистофеля. Узкое клиновидное лицо, с такой же бородкой и хищным крючковатым носом. Прищуренные глаза в упор и глубоко проникали мне в душу. Я отодвинулся и заметил, что у головы было также тело в полувоенной одежде и хромовых сапогах. Немного полегчало.

– Ты нажимал ногой??? – грозно спросила Голова.

– Куда? – холодея, спросил я. Голова, не отвечая, молча разглядывала меня.

– Смотри у меня. Будешь нажимать, – загремишь в Сибирь! – угрожающе произнесла Голова, и величественно удалилась вместе с приданным ей телом. В полном смятении я начал соображать: куда мне следовало нажать, чтобы вызвать такие ужасные последствия. Я по очереди нажимал ногой на доски пола и другие выступающие части. Ничего не происходило достойного сибирской ссылки. В отчаянии я пнул ногой ящик со свеклой. И тут произошло чудо: неполный ящик бодро опрокинулся, а на счетчике весов добавилось 5 центнеров. Теперь уже я пнул ногой совершенно пустой ящик, – эффект был точно такой же. Я стал Могучим Повелителем Процентов! Одним движением ноги я добавлял своей смене пять центнеров переработанной свеклы! Все три смены соревновались. Ежедневно на специальной доске вписывались мелом показатели работы каждой смены – количество переработанной свеклы и выпущенного сахара. Цикл от мытья свеклы до выгрузки сахара занимал от 12 до 30 часов, все усреднялось и "виртуальная" свекла не могла быть обнаружена немедленно. Зато при общем подсчете недоставало сахара, следовательно, – где-то были его большие потери, за что уже отвечал главный технолог завода по фамилии Раввич… Именно ему принадлежала так напугавшая меня голова Мефистофеля. Однако она принесла мне и знания! Своим могуществом я не злоупотреблял, только иногда добавляя своей смене недостающие центнеры…

В работе я приобрел опыт: уже точно знал по многим признакам, когда камней не будет и можно расслабиться, а когда надо неусыпно бдеть. Однако труба позвала меня дальше, в смысле – ниже двумя этажами, но выше по уровню работы. Смене не хватало квалифицированных кадров. Я таковым тоже не был, но подавал некие признаки понимания при обучении. На мое высоко стоящее место прислали девочку из деревни, напуганную до смерти грохотом завода. Я, как мог, передал ей "тайны профессии" и даже показал, как давить ножкой, не забыв упомянуть о Сибири и Раввиче.

Следующим моим "кабинетом" стало весьма теплое, даже – слишком, местечко на "решоферах". Это были две толстенные колонны-теплообменники с тяжелыми ребристыми крышками, каждая из которых зажималась 12-ю откидными болтами. Через множество маленьких трубок внутри аппарата проходил сироп. Пар, омывавший трубки с сиропом, нагревал его до 120-130 градусов. Такой горячий сироп дальше шел в целую шеренгу выпарок – больших вертикальных баков со стеклянными иллюминаторами. В выпарках давление ступенями понижалось, и сироп все время бурно кипел, теряя воду и одновременно охлаждаясь. Так вот, на трубках моих решоферов, при нагревании сиропа, оседала некая вязкая бяка, тормозившая поток и нагрев. Бяку надо было соскребать с трубок дважды в смену. На время чистки одного решофера поток сиропа и пара переключался на другой – процесс ведь шел непрерывно. Таким образом, за восьмичасовую смену мне надо было провести четыре чистки. Это происходило так. Пар и сироп переключались раскаленными вентилями на только что очищенный аппарат. Отключенному надо было остыть хотя бы минут двадцать, чтобы можно было притронуться к крышкам. Затем я спускался на "бельэтаж" завода. Именно здесь вращались маховики центральных паровых машин и под потолком вращались основные трансмиссии. По узкой металлической лестнице я поднимался на открытый, без каких либо ограждений, решетчатый настил под нижними крышками подведомственных мне аппаратов. Внизу под настилом вращались шкивы, ревели ремни и быстро бегали туда-сюда ползуны поршневых насосов. Через маленькие краники я сливал в ведро "мертвый" остаток сиропа и приступал к самой тяжелой операции: отвинчиванию 12-ти больших гаек, уютно спрятавшихся в горячих ребрах крышки. Резьба была покрыта запекшимся сиропом, ключ был обыкновенный и, чтобы ухватить гайку, его приходилось держать под углом. Еще мне надо было пригибать голову, чтобы не обжечь ее горячей крышкой и держаться за что-нибудь холодное, чтобы не загреметь прямо на насосы. Ключ часто срывался, кисть проходила по горячим ребрам крышки (о применении рукавиц у меня воспоминаний не сохранилось). Сахарный сироп, попадая на сбитые костяшки пальцев, превращает их в "долгоиграющие", т. е. – в долгозаживающие.

Взгляд из будущего. Теперь я знаю, что администрация завода грубо попирала охрану труда и технику безопасности. Конечно, и время было такое, что об этом особенно не задумывались: совсем недавно легли костьми миллионы. Тем не менее, в случае моего увечья или гибели, у администрации были бы огорчения, хотя, как показал последующий опыт, о котором я надеюсь еще рассказать, – не очень большие. Тогда же, с точки зрения 14-летнего пацана родом из Великой Отечественной, – работа может быть разной, в том числе – опасной, и ее просто надо делать.

Открывание верхней крышки, где все видно и доступно, казалось легким развлечением. После ее открывания, я хватал трехметровый шомпол с упругим пятачком на конце и, стоя на все еще горячей трубной доске, с энтузиазмом прочищал полсотни трубок. Затем начинался обратный процесс сборки, который шел гораздо быстрее: все уже было холодным. Потоки пара, а после прогрева аппарата – и сиропа, переключались на очищенный аппарат, и все начиналось сначала.

Несмотря на все трудности моей новой должности, у нее было одно существенное достоинство: свободное время, пока остывали или нагревались мои решоферы. Рядом, на батарее диффузионных аппаратов бурлила неведомая жизнь, к которой с интересом я начал приглядываться. Бегали люди, закрывали и открывали множество вентилей и краников, засыпали стружку сахарной свеклы с широкой ленты транспортера по очереди в большие отверстия в полу, закрывая их затем тяжелыми крышками. Командовал всей этой колготней бригадир Юлик Посмитюха, высокий симпатичный парень, всего лет на 5-6 старше меня. Кое-что я уже начал понимать самостоятельно, но несколько невыясненных вопросов мучили меня, и я обратился с вопросами "почему" и "как" к самому Юлику. Он насмешливо оглядел меня с ног до головы и ответил вопросом:

– А ты, сынок, случаем, не немецкий шпион?

– Не-а, – смутился я.

– А справка у тебя есть? – продолжал наступать Юлик. Я собрался с силами и серьезно ответил:

– Конечно, есть. Даже – две. Одну подписал Риббентроп, другую – сам Гитлер.

– Ну, тогда тебе можно кое-что рассказать, – смягчился Юлик, но внезапно спохватился. Слушай, сынок, не ты ли бомбил с немецкими самолетами мастерскую, когда она загорелась?

– Нет, я тогда служил в пехоте, – скромно потупился я.

Высоко оценив мою скромность, и убедившись в моей лояльности, Юлик стал моим настоящим учителем: он глубоко знал и понимал завод. Отвечал он на мои бесчисленные "почему", "как", "что это" с непередаваемым лукавым юмором, но обстоятельно и понятно.

Диффузионная батарея – желудок сахарного завода. Именно здесь из настроганной свеклы извлекается сахар в виде водного раствора – сиропа. Батарея состоит из 12-ти "кастрюль", между двумя рядами которых проходит лента транспортера, несущего стружку свеклы после резки. Каждая вытянутая в виде яйца "кастрюлька" имеет объем 40 кубических метров и открывающиеся дно и крышку, диаметром по полтора метра. Кастрюлька доверху заполняется стружкой свеклы, герметично закрывается. Снизу, через всю массу стружки, под большим давлением проходит горячая вода, вымывающая сахар. Сироп на выходе подогревается паром в специальном теплообменнике – бойлере и направляется на следующий диффузор – "кастрюлю". В таком последовательном соединении обычно находится 10 диффузоров из 12-ти. Из оставшихся двух, по выражению Юлика, первый – "кушает", а последний – "какает". Когда полностью заряженный первый диффузор подключается к горячей воде, первым стает последний, и его начинают наполнять стружкой, предпоследний – очищается, – и так без конца. Чтобы выполнить эту схему, надо было отрывать и закрывать каждый раз десятки вентилей и вентильков, расположенных на полу возле верхних крышек диффузоров. Что в данный момент открывать, а что – закрывать, – можно было легко понять, зная принцип работы всей системы. Но с общими понятиями у бригады Юлика, состоящих из необученных селян, в основном – женщин, были проблемы. Я, как мог, помогал учителю. Через несколько смен я уже почти самостоятельно мог стоять вахту вместо него, что позволило Юлику одновременно выполнять работу заболевшего выпарщика и бригадира фильтр-прессов…

Отходы диффузионной батареи – жом, – это лишенная сахара стружка сахарной свеклы. Жом насосами перекачивается в специальную мощеную яму, размером больше футбольного поля. Это ценный корм для скота, и там всегда тесно от подвод и автомобилей, вывозящих свежий жом. Через несколько дней жом прокисает. Этот жом по запаху уже мало напоминает Шанель N5, но коровы, незнакомые с французской косметикой, его поедают, как будто, еще более охотно. К весне остатки прокисшего жома совсем загнивают, и запах жомовой ямы перекрывает все запахи в округе. Людей, живущих вблизи ямы, можно распознать метров за 100… В том немецком заводе, который мы перегружали с широкой колеи на узкую, якобы предусмотрена была технология высушивания жома и расфасовки его в бумажные мешки. Но такое немецкое чистоплюйство превышает пределы нашего понимания. Это стало, наверное, еще одной причиной, по которым дармовой завод по репарациям так никогда и не был построен

Я не рассказал еще об одном важном технологическом процессе, без которого будет непонятно дальнейшее, а главное – не получится сахара. Прежде чем попасть на решоферы для подогрева, сироп смешивался с известковым раствором – "молоком". При этом известь отнимала у сиропа некие вещества, кажется – пектины, которые мешали дальнейшему процессу сахароварения. Известь с захваченной бякой выделялась на фильтр-прессах, на плоских чугунных рамах которых были натянуты чехлы из плотной ткани, – весьма вожделенного материала для послевоенных обносившихся модников. Отработанную известь с прессов смешивали с водой и перекачивали в дальний сборник, километра за два от завода. Эта известь была желтоватая и непригодная для строительства, но являлась прекрасным удобрением, особенно для кислых почв. (Думаю, что практичные немцы извлекали из такой извести еще и примесь-бяку, и делали из нее какие-нибудь пряники).

Я – "любимчик командира".

Мой сменный инженер Пастухов всю смену носился по заводу и бурячной. Везде что-нибудь случалось, что требовало немедленного вмешательства, чтобы завод не остановился. В основном это была нехватка людей. Люди болели, их дети – тоже. Кроме того, каждому надо было один раз в неделю давать выходной. Ломка смен, то есть переход смены на другое время работы, происходила каждую неделю, что тоже вносило проблемы. Зияющие дыры надо было кем-то немедленно закрывать, выдав инструктаж длиной не более 60 секунд. По-видимому, я годился для этой роли. Постепенно я потерял свое постоянное рабочее место, приобретя должность "рабочего на выходных". В понятие "выходные", очевидно, входили всякие "нештатные ситуации", для расшивки которых требовались люди. Вся смена еще нежилась в комнате отдыха, а мы вместе со сменным инженером уже носились по заводу. Первым делом изучались запасы свеклы, доставленной гидротранспортером в ближний к заводу отстойник. Затем вдвоем при помощи тяжелого кайла из узкоколейного рельса взламывали и очищали камнеловушку (она называлась "камнеловушкой Рауде", – безвестный изобретатель поставил себе памятник на века, если кто-нибудь не придумает для ловли камешков более гуманное устройство). На весах "Хронос" – моем первом рабочем месте – снимались показания счетчика предыдущей смены, то есть начало нашего отсчета. Проносились по котельной, выясняли запасы угля и давление пара. Одной из болевых точек была "коза" – огромный вращающийся барабан, где непрерывно гасилась известь, образуя известковое "молоко".

Увы, как любая коза, наша тоже производила отходы, которые вызывали сильную головную боль у руководства. Отходы состояли из крупного песка и гальки, почти всегда присутствующих в обжигаемом в печи известняке. Эти отходы, в принципе, – прекрасный строительный материал, охотно забираемый для строительства. Проблема состояла в транспорте, точнее – в его отсутствии. "Коза" находилась в отдельной пристройке возле обжиговой печи, похожей на небольшую домну. Отходы "козы" загружались в вагонетку и выгружались неподалеку на площадку. Площадка уже заполнилась, отходы ссыпались рядом с рельсами, затем – под рельсы. Площадка поднималась. Наконец, подъем достиг такой крутизны, что вагонетку не могли выкатить даже трое мужиков. Тогда пришлось перейти на одноколесные тачки малой грузоподъемности. По проложенной доске груженую тачку еще можно было выкатить на вершину рукотворной горы и там разгрузить. При этой операции, правда, требовались изрядные сила и сноровка, а главное – отсутствие боязни заработать грыжу или радикулит. И этим требованиям я тогда удовлетворял.

Еще одна "убойная" операция того времени – погрузка сахара, затаренного в мешки. Стандартный вес мешка с сахаром в те времена составлял 90 килограммов (сейчас – всего 50 кг). На плечи грузчика такой груз укладывали обычно двое других. Подняв несколько раз по прогибающемуся трапу такой "кулек", начинаешь понимать, что "дрожь в коленках" – не только литературная фраза.

Я стал "любимчиком командира". Это понятие своего положения при руководстве возникло у меня гораздо позже – после просмотра одноименного югославского кино. "Любимчик" вовсе не означало трогательной любви начальства. Оно обозначало только веру начальства, что вышеупомянутый "любимчик" сможет справиться с любым заданием в любой, даже самой неблагоприятной, ситуации. Поскольку такие ситуации на производстве возникают непрерывной чередой, то "любимчики" используются руководством на 150 %. Меня всегда тяготила однообразная "тупая" работа. Работа "на выходных" мне нравилась своим разнообразием и непрерывным постижением завода, что было похоже на чтение интересной книги.

В зиму 45-46 года наш завод работал более полугода: с сентября по апрель. За это время я освоил очень многие специальности на производстве; правда, многие из них были простыми как репа и не интересными, типа "бери больше – таскай дальше". Неразгаданной тайной и недосягаемой мечтой оставалась одна специальность – вакуумщика, человека который ставит последнюю точку (иногда – запятую) в изготовлении сахара. Расскажу о ней.

Сахарный сироп, проходя через несколько выпарных аппаратов, теряет влагу и постепенно охлаждается. В вакуум-аппарат после еще одной фильтрации поступает бурая, довольно вязкая жидкость. В аппарате давление гораздо ниже атмосферного, поэтому даже при температуре около 50-ти градусов жидкость продолжает бурно кипеть и терять воду. Вакуумщик посматривает на приборы и напряженно наблюдает за кипящей поверхностью через иллюминатор на уровне глаз. Наступает некий момент истины, ведомый только Мастеру. В нишу вакуумного краника он насыпает несколько щепоток сахарной пудры – размолотого сахара. Поворот краника – и пудра немедленно высасывается разрежением аппарата, распыляясь над кипящим слоем. Тут же мгновенно зарождаются бесчисленные миллиарды кристаллов сахара. Кристаллы быстро растут, забирая из сиропа весь растворенный там сахар. Теперь Мастер по множеству каких-то признаков определяет конец кристаллизации. И недодержка, и передержка ведут к потере сахара. Если кристаллы не удались, – очень мелкие, желтые, а в патоке полно сахара, значит изготовлен утфельпродукт второго сорта, который может быть только добавлен в сироп для повторной варки в вакуум-аппаратах. Нормально сваренный сахар – это прозрачные кристаллы сахара, наполняющие бурую массу патоки.

Правда, прозрачными кристаллы стают только после отделения патоки на мощных центрифугахвестонках,- и промывки водой и паром.

Чайные церемонии.

Работа вестонщиков находится под пристальным вниманием всех работающих на заводе, так как имеет много трагикомических эффектов. Но, чтобы они были понятны, непосвященным следует сначала рассказать о чаепитии на сахарном заводе в то время.

Чая, предназначенного для заварки в красивых маленьких чайниках, давно никто не видел. Ну, может, кто-то и видел, а некоторые – даже употребляли, но "широких слоев трудящихся" это не касалось. Чая не было. Некие травки, завариваемые нами в Казахстане, в счет не идут: здесь их тоже не было. Тем не менее, – не пить чай на заводе, вырабатывающем сахар для этого чая, – голодному человеку невозможно.

Народные умельцы изобрели альтернативную заварку – тоже из сахара. Его просто надо было поджарить в жестянке до коричневого состояния и вылить в кипящую воду. Дьявол, как всегда, был в деталях: сколько брать сахара, и до какого состояния его жарить, чтобы получить напиток высшего качества не только по чайному цвету, но и по аромату и вкусу. Шаг влево, шаг вправо – брак. Признанные мастера заварки чая пользовались на заводе всенародной любовью и уважением. Чай такого разлива обычно заваривался в ведре кипятка без добавления обычного сахара для простой сладости, это была "прерогатива" рядового потребителя, – материал в буквальном смысле лежал под ногами (правда, не везде).

Один-два раза за смену доверенные лица разносили чай в ведрах по рабочим местам; добывались из "тормозков" "домашние заготовки", – у кого они были. Начинались чайные церемонии. Стаканы не употреблялись из-за хрупкости и недостаточности объема. Большинство, в том числе – я, в качестве чайных сервизов употребляло жестяные банки из-под американской свиной тушенки емкостью литр и более. Опытным путем было установлено, что если в чай добавить более трех чайных ложечек сахара (в пересчете, конечно, на обычный стакан чая), то напиток царапает по горлу и становится "труднопоглощаемым". Этот неумолимый закон природы научились очень просто обходить. Сначала в "чайную" банку на три четверти ее объема засыпался сахарный песок, затем до полного уровня доливался чай. После размешивания такой чай уже можно было употреблять, быстренько восстанавливая калории, затраченные на общественно полезную работу.

И все-таки этот вид чая был не совсем полноценным: в горле начинало першить после полулитра. (Кстати: самый дефицитный продукт на сахарном заводе – соленые огурцы). Все мечтали о легендарной белой патоке, которую можно пить как воду в любых количествах. Эта патока могла быть изготовлена только на вестонках.

Сладкая-сладкая, белая-белая патока.

Все, что есть хорошего в нашей жизни,

либо незаконно, либо аморально,

либо ведет к ожирению.

(WWW)

Вестонки – центрифуги для очистки кристаллов сахара от патоки. На нижней части вертикального вала вестонки закреплен цилиндр диаметром более метра и с загнутыми внутрь краями. Внутри цилиндр облицован мельчайшей латунной сеткой, не пропускающей кристаллы сахара. Вал и цилиндр центрифуги раскручиваются до 30 тысяч оборотов в минуту. Туда вливается продукт – сахар с бурой патокой. Огромная центробежная сила размазывает продукт по вертикальной поверхности сетки и выгоняет наружу вязкую патоку. По наружному кожуху бурая патока, в которой почти нет сахара, стекает к насосам, и перекачивается ими в резервуары хранения. Однако сахар еще желтоватый. Его отбеливают, обдавая паром, затем поливая горячей водой. Когда цвет патоки меняется на светлый, центрифугу выключают, и сахар выгружают на движущуюся внизу ленту конвейера.

Вестонок на заводе стояло в один ряд больше 10-ти. Работать на них могли только очень крепкие мужики: невыносимая жара, все заглушающий рев центрифуг, непрерывная тяжелая работа, требующая предельного внимания. Но главное: если сахар немного передержать ("пересушить"), то удаление его из центрифуги – работа не для слабеньких. Вестонщиком во время производства работал мой друг и учитель Миша Беспятко. Я видел, в каком состоянии бывал после смены этот могучий парень…

Очень большое значение для нашего рассказа имеет одна маленькая техническая деталь. Чтобы можно было следить за цветом патоки и знать, когда сахар будет готов, на боку кожуха приделана тоненькая смотровая трубочка. Выходящая из нее патока; прежде чем попасть в воронку и влиться в общий поток, – видна и осязаема. Все знали, что если продолжить поливать уже чистый сахар во вращающейся центрифуге горячей водой, то на выходе, вместо бурой патоки, будет идти белая – некий коллоидный раствор сахара и воды . Эта патока по цвету – светлый мед, по консистенции – сливки. Ее можно выпить очень много: почему-то она не дерет горло, чрезвычайно вкусна, замечательно утоляет голод и восстанавливает силы.

Вся беда была в том, что взять белую патоку можно было только из тоненькой смотровой трубочки. Чтобы изготовить литр белой патоки, надо было вылить на уже чистый сахар ведра полтора-два горячей воды, и тем самым отправить в отходы около пуда сахара. Этот пуд заметно повышал сладость бурой патоки в хранилищах. Это было очень хорошо для будущих самогонщиков, но вызывало сильную головную боль у технологов и администрации. Поэтому "промысел" белой патоки категорически запрещался. Сменный инженер еще мог закрыть глаза, если это делали к концу смены выжатые как лимон вестонщики, иногда угощая и его, тоже замученного.

Известна сладость запретного плода, тем более – действительно очень сладкого. У вестонщиков сразу находится масса друзей и знакомых, которые просто жаждут белой патоки. Конечно, очень старых друзей, вместе с которыми создавали, а затем – тушили пожары, удовлетворяют превентивно, без всяких просьб с их стороны… Однако, находятся, ну, очень назойливые и нудные "дальние товарищи", которые прилипают со своими просьбами намертво, подобно банному листу. Тогда в действие приводится проверенная годами акция, которую можно назвать "просвещение назойливых" или, например, – "очищение тела и души".

В горячую воду, которой поливают сахар в центрифуге, добавляют пол-литра машинного масла "веретенки". Полученную белую патоку, вкус которой никак не меняется, вручают избранному. Он с радостным урчанием удаляется на рабочее место, где сначала тайком предается потреблению запретного плода, и уже потом приступает к исполнению своих служебных обязанностей, ну, например, – крутит вентили. Завод уже все знает, и со всех этажей за избранным с интересом наблюдают. Через очень короткое время движения объекта становятся задумчивыми, затем – нервными. Наконец он начинает двигаться к ближайшему туалету. Медленные сначала шаги – ускоряются, затем переходят в бег. Объект долго не виден, но работа требует его усилий. Теперь уже бегом подопытный выскакивает из туалета. На рабочем месте быстро крутит свои вентили, и опять же бегом уносится в туалет. Наблюдатели живо комментируют события и заключают пари, сколько ходок успеет сделать несчастный до конца смены… Как правило, страсть к белой патоке у страдальца резко идет на убыль. Это почти невинное развлечение повторяется несколько раз в сезон. Зрителей винить нельзя: телевидения не было, а кино привозили очень редко.

ЧП первое, увы, – не последнее.

Всегда держись начеку!

(К. П. N129)

Завод несколько дней был на простое: чего-то не хватало для плановой работы. Обычно на это время большинству рабочих дают выходные, кое-кто грузит кое-что, или убирает где-то чего-то. Меня Пастухов пристегнул к своей доверенной женщине проверять и пересчитывать конверты (рубашки) на вторых тонких фильтрах. Эти фильтры стояли непосредственно перед вакуумными аппаратами. Но самое главное их свойство было иным. Конверты этих фильтров изготовлялись из плотной, но очень мягкой белой ткани. Из двух-трех конвертов (а было их сотни две в пяти корпусах) можно было пошить костюм хоть для свадьбы, настолько хороша была ткань. Во время простоя модники запросто могли вскрыть корпуса фильтров и приватизировать часть конвертов. Наша задача – открыть крышки фильтров и пересчитать конверты, а возможно – оставшиеся конверты.

Ребристая горизонтальная крышка фильтра весила килограммов 100; одной стороной к корпусу она крепилась шарнирами. На противоположной стороне было кольцо, за которое для подъема крышки надо было зацепить тонкий трос. Над каждой крышкой на низкой ферме был блочок, через который надо было пропустить трос. Ручная тяговая лебедка, тянущая трос при подъеме крышки, была далеко внизу. При одном ударе по металлу я начинал медленно вращать лебедку, пока не следовал двойной стук, который означал: "Стоп". Три стука означали "Назад". Мы уже по такой методе подняли две крышки: после каждого подъема Женя (она носила мрачноватую фамилию Порубайло) пересчитывала конверты, затем я крутил лебедку назад, крышка опускалась. Трос переносился на следующий блочок, и все начиналось сначала. При подъеме третьей крышки после одного оборота лебедки усилие резко возросло. Я подумал, что шарнир крышки поворачивается очень туго и продолжал медленно вращать лебедку, потому что сигнала "стоп" не было. Внезапно трос лопнул, оборванный конец со свистом пролетел возле меня. Наверху раздался крик. Я вылетел по двум трапам наверх. Женщина стояла, согнувшись возле фильтра, ее волосы были защемлены крышкой; затылок, лицо и руки по локоть были залиты кровью. Палкой, которой надо было страховать крышку после подъема, я каким-то образом приподнял крышку, освобождая волосы. Женщина упала. Ее лицо была сплошная кровавая маска. Я опять слетел вниз к телефону и вызвал дежурного и врача, – что кричал – не помню. Прибежали с носилками, унесли стонущую женщину…

Со мной начался "разбор полетов". Оказывается, дело было так: моя женщина зацепила трос за третью крышку, не перенося трос с блочка над второй. При натяжении троса для подъема крышка немного приподнялась, пока не образовала с тросом прямую линию. Больше крышка подниматься не могла. Добросовестная женщина, стремясь быстрее окончить работу, и не дав сигнала "стоп", – крышка ведь почти не поднялась, – сунула голову и руки в "крокодилову" пасть, и начала на ощупь пересчитывать рамы. Когда лопнул трос и пасть крокодила захлопнулась, она выдернула голову и руки, снимая скальпы со всех сторон…

Комиссия признала меня невиновным, воздав, наверное, бедному Пастухову, может быть – еще кому-нибудь. Я бы воздал на полную катушку недоразвитому инженеру, который поставил мощную лебедку с тоненьким тросиком для подъема удаленных невидимых тяжестей. Да еще по системе, требующей перестановки этого тросика на различные блочки. Поднимать эти проклятые крышки ведь будут люди, еще не до конца освоившие глубины теоретической механики и сопромата.

Я же считаю виновным себя до сих пор: если бы я тогда остановился… Женю Порубайло подлатали в местной больнице, увы, – не те доктора, которые как на барабане натянули кожу на морде лица заслуженной Гурченко. (Признаюсь, – я не переношу ее после разухабистого, точнее – похабного исполнения ею песен Великой Войны, – до боли знакомых и любимых). На лице и руках Жени Порубайло, до ЧП – миловидной сорокалетней женщины, – остались большие белые рубцы… При встрече с ней, я не могу удержаться от сострадательного взгляда, а она – отворачивает лицо. Значит, считает меня виновным и она…

Ощупывание – как метод сохранения социалистической собственности.

Чтобы жить по-человечески, надо

чтобы платили по-божески.

(WWW)

Половина завода буквально ходит по сахару, который, как известно, является ценным пищевым продуктом. После центрифуг сахар идет на досушивание в огромный вращающийся барабан. Барабан выдает отходы – окатыши затвердевшего сахара, сахарную пыль (кстати, пыль сахара в воздухе – взрывоопасна), и сухой сахар-песок, который должен затариваться в мешки. Мешков часто нет, и сахар ссыпается в кучу, огороженную валами из наполненных мешков в ангаре размером с футбольное поле. Высота куч – с двухэтажный дом. Периодически, когда поступают мешки, мы авралим в этом ангаре: разбиваем ломами успевший слежаться сахар, наполняем и перетаскиваем мешки. Мы попираем ногами ценный продукт. Сами мы пропитались запахом горячей патоки и сахара, сахаром питаться можем только, чтобы утолить нестерпимый голод.

Но дома у каждого есть голодные близкие, которым очень хочется принести, – нет, не пищу – просто гостинец, конфетку. Хотя бы те желтоватые окатыши – отходы сушильного барабана. Нельзя, никак нельзя. Периодически в клубе устраиваются показательные суды. Судят в основном женщин, которые несли сахар голодным детям. На выходе из завода всех тщательно ощупывают, мужчин – охранник, женщин – целых две охранницы. Ищут в потайных местах, поясах, за пазухой, тщательно проверяют сумки. Народ не безмолвствует, и часто вместо унылого "шмона" получается первоклассный балаган. Кое-кто заходится якобы от щекотки. Чернявая молодица вдруг вырывается из рук охранницы:

– Ну и надоели мне твои ласки, зараза! У меня сегодня день рождения, хОчу чтобы меня Васыль пощупав! Правда, Вася, ты ж хочешь меня пощупать?

Молоденький охранник Вася краснеет до корней волос и говорит:

– Та не положено же.

– Так давай я тебя пощупаю! – добивает бедного Васю веселая молодайка, делая к нему решительный шаг. Вася в ужасе отступает, народ от души потешается, призывая к решительным действиям, кто – Васю, кто – Марусю…

Толпа потихоньку процеживается из помещения досмотра в холодную ночь, или такое же темное утро. Многие отлучаются в сторону. Мешочек (торбу) или банку с сахаром они вынесли и припрятали во время смены, когда одиночек, идущих по делам, не ощупывают. Шумная толпа вытягивается по территории завода к входным воротам. Охрана, которая там стоит, уже досматривает только глазами: не несет ли кто стандартный мешок весом 90 кг. Покинув ворота и ступив на бурковку, можешь считать себя вольным казаком: малая толика от социалистической собственности уже навеки твоя.

Однако бывает проруха. Широкие ворота закрыты. Выход только через узкую калитку, где досмотр производит лично начальник охраны завода и особо доверенная, беспощадная к расхитителям соцсобственности, охранница. Тут уже не до шуток. Притихшая толпа молча, по одному, просачивается между рукастыми Сциллой и ХарибдоМ (начальник – мужчина). Все проходит благополучно. На том месте, где толпа ожидала досмотра, грязь на мостовой становится покрытой снегом. При более близком разглядывании снег оказывается сахаром…

Вот все волнения позади и… забыты. Толпа движется по еле видимой мостовой в полной ночи. Только кое-где светятся одинокие тусклые огоньки керосиновых ламп. В толпе происходит некая непонятная постороннему перегруппировка. И вдруг ночную темень пронзает тоскующий и радостный, высокий и вибрирующий девичий голос.

  • В полi криниця,
  • В полi глибока…

Ладный хор в полный голос, где басы оттеняются высокими заливистыми первыми голосами, естественно входит в темноту ночи, полностью поглощает ее, делая незаметной.

  • А в нiй холо-о-дная вода-а-а…
  • Его люблю я, по нем страдаю,
  • И не забуду никогда!

Никого не смущает, что половина слов на украинском языке, половина – на русском. Просто, это значит – песня народная, новая, – так мы говорим. Мелодия же такая, что позволяет петь полным голосом, а запевалам – оканчивать каждую строку высокими долго звучащими голосами.

  • Ой, надо?ли менi цвiточки,
  • Ой, то сади, то поливай,
  • Ой, надо?ли всi ухажори:
  • Ой, то люби, то забувай!

Одна песня сменяется другой, голоса далеко разносятся в ночи. Село, то ли – еще, то ли – уже сонное, слушает с благоговением: "гарно спiвають дiвчата!".

  • Що ти робиш, Галю?
  • Бурячки сапаю.
  • Як вечiр настане
  • Василя чекаю…

Однако, пора расставаться, толпа уже здорово уменьшилась в пути. Очищенные песней, с повлажневшими глазами, люди расходятся по обыденности и повседневным заботам. Только где-то глубоко спрятана радость: завтра опять будет этот, ни с чем несравнимый, праздник души…

Тревога! ТРЕВОГА!

– Скажите, а где тут поезд на Одессу?

– Уже ушел.

– Вот здрасьте! А куда?

(WWW)

Я каждый день работаю на новом рабочем месте. Знаю уже почти всех рабочих и все дыры на заводе. Больше всего приходится работать на диффузионной батарее: Юлик иногда теряет юмор из-за недостатка людей. Ему дают "годных, необученных". Недавно такой кадр отправил в отходы 40 кубометров свежей свекловичной стружки. То-то, коровы радовались!

Рядом с диффузионной батареей стоят вертикальные корпуса выпарок с круглыми иллюминаторами на уровне глаз. Выпарщик, пожилой убеленный сединами человек, знал еще отца, и явно благоволит мне. Я засыпаю его по своей дурацкой привычке вопросами: "что, как, почему". Он не сердится, подробно объясняет. Он меня даже допустил к своему священному месту ГУДКУ! Рядом с выпарками стоял помост. Там на хорошо изолированной трубе размещается вентиль заводского Гудка, который расположен высоко над крышей. Рев гудка слышен в радиусе 20 километров, по нему сверяют часы. Большой круглый хронометр с римскими цифрами, по которому "дают" гудок, висит на стенке недалеко от помоста. Гудок открывать надо "с умом". Сначала вентиль открывается очень медленно: в трубе может остаться конденсат, и выстреленная давлением пара вода просто оторвет саму "гуделку". После "пробулькивания" вентиль открывается уже быстро. Могучий рев заполняет все вокруг. Теперь, кроме этого рева, не слышно ничего. Если гудков два или три, то на время паузы вентиль быстро закрывается до полного умолкания и открывается спустя несколько секунд.

Выпарщик (к сожалению, я не помню имени этого пострадавшего за меня человека) научил меня "пускать" гудок в знак особого расположения. Я самонадеянно полагал – за мои заслуги. Мы вдвоем стояли на помосте, ожидая точного совпадения стрелок хронометра. Первый раз он держал свою руку на маховике вентиля, чтобы я не сорвал гудок. Убедившись, что я действую "с понятием", он стал мне доверять полностью. Когда время "Ч" приближалось, он издали кивал мне головой. Я взбирался на помост и напряженно следил за стрелками часов, в нужный момент делая все как надо.

Реветь с такой силой – величайшее наслаждение, несравнимое даже со стрельбой. Кроме того, все люди моего поколения читали и восхищались неоконченным романом Николая Островского "Рожденные бурей". Там главный герой Андрей тоже "ревел гудком", запершись в обстреливаемой котельной. Производя такой могучий звук, никто не мешал тебе вообразить, что завод обстреливается, или ты стоишь (конечно, в должности капитана) на ходовом мостике океанского парохода…

В ту ночную смену я успел совершить массу полезных дел. В начале смены я вместе с Пастуховым вычистил камни в камнеловушке. Затем был брошен на прорыв в котельной: там увеличилось расстояние до запасов угля и кочегары не успевали его подвозить вагонетками. Затем прекратилась подача свеклы на завод, и почти до конца смены я участвовал в разборке завала. Было очень холодно и сыро: завал был за территорией завода на открытой площадке. Я мог бы прямо с этой площадки уйти домой, но у нас после окончания смены в 6 утра было назначено собрание, на котором непременно надо было присутствовать. Примерно в 5-15 я пришел в завод погреться. Наша смена еще работала и я, в ожидании конца смены, заслуженно растянулся на теплом помосте гудка, рассчитывая, что если даже усну, – рев гудка меня уж наверняка сможет разбудить. Первый гудок я слышал. Решил понежиться в тепле еще 15 минут. Когда я открыл глаза, часы показывали ровно без четверти шесть. Стрелка часов уже начала переваливаться на 46 минуту, а к вентилю гудка никто не подходил. Тогда я подумал, что должен действовать сам, и начал медленно продувать трубу гудка. Наконец могучий рев заглушил все вокруг. Уверенно я прервал гудок и начал реветь второй раз: во время "без четверти" положено было давать два гудка. Когда с чувством исполненного долга я повернулся, то увидел, что к моему подиуму бежит весь завод, причем – все незнакомые люди. Правда, одного я узнал. Это был начальник другой смены, толстый Мультан. С побелевшим лицом он приблизился ко мне и выдохнул: "Ты что делаешь?". Я величественно показал на часы и произнес что-то типа "время гудеть". Мультан молча взял меня за руку и повел поближе к часам. Часы показывали шесть часов 45 минут. "Без четверти" было уже не шесть, а семь часов. Я проспал один час 15 минут и не слышал второго и третьего гудков.

Как ошпаренный я побежал в комнату ожидания, где должно было проходить собрание нашей смены. Оттуда бежали уже люди нашей смены с одним вопросом: "Что случилось на заводе? Авария? Пожар?". Я, как знающий истину, успокоил их: "Да один дурачок там спросонок включил гудок, все в порядке". У меня еще хватило наглости посидеть на концовке собрания. Правда, о чем там говорилось, – помню смутно.

Такое большое (и – громкое) шило, конечно, в мешке не утаишь. "Из достоверных источников" стало известно вот что. Наша директорша – несгибаемая царь-баба (рост – метр девяносто, вес – за 130 кг, потребляемое курево – махорка, тембр голоса – бас) Мария Петровна Черкасова в 6:45 завтракала картошкой с солеными огурцами. При звуках гудка надкушенный огурец застрял у нее во рту. Когда гудок взревел во второй раз, она бросила свои 130 кг к окну, опасаясь увидеть зарево пожара или полную темень крупной аварии. Окна завода горели по-прежнему, завод издавал специфический гул нормально работающих механизмов. Маруся протолкнула огурец вглубь туловища и схватила телефон сменного. Что ей сказал Мультан, и что она говорила немедленно вызванному на ковер Пастухову, – можно только предполагать.

А в окрестностях радиусом 20 км творились тоже события, внешне может быть заметные только по массовому появлению огоньков в окнах, доселе темных. Если бы существовал некий прибор, измеряющий мозговую активность широких слоев трудящихся, то он зафиксировал бы необычайный всплеск таковой у аборигенов этого обширного пространства. Большинство кинулось к своим приборам времени – хронометрам по имени "ходики", и начали внеурочно подтягивать гири и пальцем переводить стрелки. У трудящихся, более уверенных в своих часах, вихрем стали проноситься мысли о вселенских катастрофах: "Налет вражеской авиации? Пожар в жомовой яме? Забастовка? Смерть вождя???". Народ замер, ожидая следующих звуковых подтверждений своих самых худших опасений, и вглядываясь в ночную мглу по направлению Гудка. Подтверждений не было, и аборигены в недоумении возвращались к повседневным скучным делам…

На следующий вечер Пастухов встретил меня мрачнее тучи.

– Немедленно! На бурачную! На пост регулировки! – произнес он, ошпаривая меня свирепым взглядом. Я молча повиновался: блеять какие-либо оправдания было бессмысленно. Согревала мысль, что я по-прежнему оставался любимчиком командира: он бросил меня на самый трудный участок. В тот поздний вечер (это было начало ночной смены) Пастухов в гордом одиночестве яростно вертел узкоколейным рельсом, очищая камнеловушку имени Великого, но безвестного, Изобретателя Рауде…

Жизнь Постового в изгнании.

Жизнь не фонтан,

но как бьет!

(WWW)

Чтобы почувствовать аромат жизни рабочего на бурячной, и в частности – напосту регулировки, надо рассказать об этих важных объектах. Меня все время тянет нарисовать эскиз объекта и не упражняться в красноречивых описаниях. Огромным усилием воли я сдерживаю себя, подпирая слабеющую волю такими мыслями: "А вдруг эти записки станет читать Гуманитарий, незнакомый с ортогональными проекциями и размерными линиями? А что, если он не догадывается, что линии разной толщины и обозначают разные вещи? А вдруг…?", – такими гуманными соображениями я удерживаю себя от технических картинок в этом опусе – своей автобиографии. Хорошо бы нарисовать все красиво и понятно, со смешными человечками, – как у Жана Эффеля. Но, увы, это мне не дано, хоть и любимо.

Так вот: на расстоянии полукилометра от завода, на более высоком месте, расположено десятка полтора кагат. Кагаты – это глубокие V-образные рвы, с облицованными бетоном или досками стенками, длиной метров по 300-500, куда подъезжающие самосвалы ссыпают сахарную свеклу – буряки. На дне кагаты, то есть в нижней части буквы V находится полуметровый лоток, по форме уже вполне славянской буквы П, правда – опрокинутой вверх ногами. Перед загрузкой в кагаты свеклы, зияющую щель опрокинутой буквы П закрывают поперек множеством толстых дубовых досок – плашек. Это мероприятие, весьма разорительное для дубовых рощ Родины, не позволяет своевольным бурякам заполнить лоток, который предназначен для более высокой роли гидротранспортера. Из толстой трубы в начале кагаты, т. е. в самой его высшей точке, в лоток вливается поток воды, который под толщей буряков в кагате и – далее просто по открытым магистральным лоткам – самотеком устремляется к заводу. Если в конце кагаты специальной киркой с двумя острыми зубцами выдернуть крайнюю плашку или две, то слой свеклы, находящийся над ними, обрушивается в лоток. Его подхватывает поток воды и несет в завод, попутно отмывая от грязи. (Я выделяю слова "начало" и "конец" кагаты, чтобы потом можно было понятно рассказать, как начало моей глупости, чуть не привело к моему же концу).

Но это было потом. Сейчас же я занял почетную должность Регулировщика на Посту, короче – Постового. Регулировать надо было поток свеклы, идущей к заводу. Если ее было мало, – завод задыхался от голода. Если много – питание застревало в горле – широком лотке отстойника непосредственно перед заводом, и вода гидротранспортера не в силах была сдвинуть огромную массу буряков. (Из этой схемы ясно, насколько важным является правильное питание, – даже для заводов).

Для выполнения своих важных задач у меня было несколько орудий труда. Главное орудие – тяжелый шибер с рычагом, которым я мог на время перекрыть лоток с потоком свеклы. Если этот поток был очень большим, то при длительной задержке я мог образовать затор свеклы в подводящем лотке, особенно неприятном под мостами, где лотки проходили под дорогами. Тогда в действие надо было приводить другие, вспомогательные, орудия труда: руки, ноги и лом, при помощи которых ликвидировались заторы. Если заторы или дефицит ставали хроническими, в ход пускалось последнее средство – здоровая глотка. Я добегал к кагатам, и там объяснял работающим, что я лично об них думаю, настойчиво призывая их к подвигам или воздержанию от таковых.

Мое главное орудие труда – шибер – располагалось в дворце размером 2 на 2 метра с толстыми шлакобетонными стенами. Такие стены аборигенов научили воздвигать румынские оккупанты, отливая в опалубку тесто из бросового шлака и извести. В моем дворце были два окна с видами на управляемые лотки и двери для вхождения в должностное место. Правда, – окна были не застеклены, даже рамы не предусматривались. Рама двери и сама дверь тоже блистательно отсутствовали. Такие особенности архитектуры, возможно, были сделаны для лучшей вентиляции и комфорта летом. С другой стороны – эта предусмотрительность оставалась непонятной, поскольку завод летом не работает. Возможен и другой вариант: все окна и дверь были когда-то, но аборигены их изъяли (прихватизировали) для более насущных нужд в личном хозяйстве. В морозные зимние ночи шлакобетон ненавистных оккупантов явно притягивал к себе холод, вызывая неудержимые позывы к танцам возле руководящего рычага. На вторую ночь, исчерпав все известные па своих танцев, я занялся другим делом.

Запасенными зубилом и молотком я выдолбил в толстой стене великолепную нишу, имеющую выход наружу. В этот выход был вставлен отрезок трубы. Полученное сооружение было помесью камина Луя 14-го и казахстанской кабыци в земле. Когда в моем гибридном устройстве запылал огонь, то иней на стенах заискрился как бриллиантовый. На огонек забрели гости с кагат и жомовой ямы: оказывается, им тоже не хватало чего-то такого в суровых буднях. Общими усилиями осколками стекла заделали оба оконных проема, а на дверной – навесили рогожу; из досок получились сиденья. Стало тепло и уютно: света печурки вполне хватало, чтобы свернуть "цыгарку" и там же прикурить ее. Ночной клуб "На посту" начал исправно действовать. Вступительный взнос принимался чурками и щепками. Фирменные блюда в меню: обогрев, перекур, треп. В своей должности постового я стал кое-что соображать, и начал предвидеть всякие "суффиксы", не допуская их.

Блаженство длилось дней (и ночей) недели две, затем труба опять позвала меня на завод. Не то, чтобы я был прощен: просто я оставался "любимчиком командира", а амбразур, требующих немедленного закрытия грудью, у него было более чем достаточно.

Косая пахнет гнилыми буряками.

… Трудно дышать, не отыскать

Воздух и свет…

Словно в час пик, всюду тупик

Выхода нет!

(В. В.)

Пока у гипотетического читателя этих заметок еще хранится в памяти устройство кагат и гидротранспортера, следует рассказать еще об одном случае на этой территории.

Наш завод был дежурным; вместо обычных 3-4 месяцев производства, мы работали более полугода. Мы влезли в весну, подбирая остатки свеклы со всех остановившихся заводов. В последней большой кагате уже была не обычная свекла, а некая бурая слежавшаяся масса, источающая густой дурманящий запах плохого самогона. Даже после очень трудного вырыва плашек над лотком, спрессованная масса бывшей свеклы не хотела падать в лоток. Ее надо было "отколупывать" ломами маленькими кусочками. Завод не мог работать с таким мизерным питанием. На бурячную были брошены все силы, однако увеличение числа "колупающих" помогало мало: их просто негде было разместить в кагате. Тогда руководство приняло рискованное решение: работать на кагате одновременно с двух концов. Это означало, что свекла, сброшенная в лоток в начале кагаты, проходила под толщей слежавшейся свеклы на всем протяжении кагаты. В случае затора потока где-то по пути, пришлось бы раздалбывать, выгребать и чем-то вывозить несколько тысяч тонн спрессованной свеклы со всей 300-метровой кагаты.

В тот день Пастухов придал мне группу женщин и велел работать в недавно открытом начале кагаты, вблизи подводящих воду труб. Мы распределились и бодро начали работу: я вырывал киркой плашки, мои бабоньки ковыряли ломиками слежавшиеся буряки.

Вдруг одна из них добыла большую гирлянду из двух десятков нанизанных на стальную проволоку свеклин. Пытаясь удержать гирлянду, я схватил за одну из них, скользкий овощ выскользнул из рук, вся гирлянда оказалась в лотке, была немедленно подхвачена струей воды и затянута под нависающую громаду кагаты. Через несколько секунд вода вздыбилась и начала заполнять выработанное пространство кагаты.

Все произошло очень быстро. Мои женщины стояли с открытыми глазами, еще не понимая трагедии случившегося. Я бросился к вентилю подачи воды и перекрыл его. Поступление воды прекратилось, ее уровень в лотке начал медленно понижаться. С нижнего конца кагаты донеслись крики: "Воды нет!"; работа там, конечно, тоже остановилась.

Скоро остановится весь завод. Для меня это будет похлеще внеурочного гудка. Я начал медленно стаскивать с себя фуфайку, напряженно решая задачу: далеко ли успела вода затянуть проклятую гирлянду, смогу ли я достать ее? Судя по малому времени остановки потока – она должна быть близко…

Вода со скользкой свеклой заполняла уже только треть лотка. Я лег на дно лотка, наполовину погрузившись в воду. Вода была не очень холодной: ее подогревали перед подачей в кагаты, Конечно – не для моего удобства, а чтобы не замерзла. Отгребая руками и ногами скользкую свеклу, упираясь головой в плашки, я вползал в темень лотка все дальше и дальше. "Надо было все-таки привязать к ногам веревку", – подумал я. Такое предложение было, не было веревки и времени на ее поиски. "А что если гирлянду унесло на половину длины кагаты?". – думал я продолжая вползать в щель лотка.

Наконец я нащупал руками проволоку и хотел с облегчением вздохнуть. С ужасом понял, что дышать стало очень трудно: вместо воздуха был только дурманящий аромат полугнилой свеклы. Я схватил одной рукой проволоку и попытался двинуться "задним ходом". Зажатая свеклой проволока не поддавалась, кроме того, мне не от чего было оттолкнуться: скользкая свекла просто скользила по мокрому лотку. Вертикальные стенки лотка, почти зажавшие меня, были совершенно гладкие и скользкие.

Мелькнула отчетливая мысль: погибаю. Вместо того чтобы быстренько прокрутить в сознании прожитые годы, мне почему-то представилось, как будет суетиться Пастухов, командуя добычей моего тела из-под толщи полугнилой свеклы. Эта картина наполнила злостью, я сосредоточился и начал кое-что соображать. Еще подергал проволоку, она немного поддалась, хотя каждый рывок меня тоже вдвигал вглубь лотка. Тогда я изменил тактику и начал перед гирляндой отгребать свеклу и переносить ее назад, рискуя замуровать себя. Гирлянда пошла легче, и я продвинул ее на полметра назад. Сообразил лечь на бок. Теперь я руками и плечами упирался в стены лотка, выталкивая ногами свеклу по дну лотка впереди себя. Дело пошло веселее, но на моем пути отступления вырастала куча свеклы, почти перекрывающая лоток.

Двигать ее и дышать ставало все труднее, и моя "расклинка" начала проскальзывать. Неожиданно пришло облегчение. Это женщины, обеспокоенные моим долгим отсутствием, увидели некие толчки свеклы, и начали ее усиленно отгребать назад от входа в преисподнюю. Когда они увидели мою ногу, то быстренько вытащили меня за нее вместе со злополучной гирляндой, которую я не выпускал из рук.

Первое, что я сделал "на воле" – открыл вентиль подачи воды и убедился, что она свободно проходит по лотку. Несколько минут сидел и вдыхал воздух, только слегка разбавленный запахом "бродивших" буряков, не чувствуя ни холода, ни мокрой одежды.

Женщина, добывшая гирлянду, тихо плакала, глядя на меня. Не знаю, сколько длилась моя операция: для меня время остановилось. На заводе ничего не заметили: знали, что последняя кагата подает свеклу с трудом. Кстати: из такой свеклы сварить белый сахар уже невозможно, и завод гнал утфель – мелкий желтый сахар пополам с патокой. Его можно, наверное, употреблять для изготовления каких-нибудь пряников, или в следующем году добавлять в сироп при изготовлении настоящего сахара.

Выдохся завод, выдохлись люди, кончилась даже гнилая свекла. Завод прекратил работу, уже очень "дерганную" в конце сезона. Начинался ремонт.

Расставание с заводом. Техника и музыка – народу.

Дорогие вы мои,

Планы выполнимые!

(В. В.)

Я был включен в ремонтную бригаду Иосифа Матвеевича Веркштейна, о котором уже немного рассказывал. Он принадлежал к рабочей аристократии завода, и все умел и знал. Меня он начал учить по настоящему. Человек он был юморной, любил подшучивать и разыгрывать людей, но его уроки слесарного мастерства были строги и деловиты, Не знаю, что он рассказывал обо мне у себя дома, но его дочка Маечка – ровесница и одноклассница Тамилы, восхищенно смотрела на меня как на восходящее слесарное светило.

Иосиф Матвеевич (ИМ) совершенно игнорировал присвоенные его рабочим разряды. Мы ремонтировали трансмиссии, вращающиеся в огромных баббитовых подшипниках, большие паровые вентили и насосы. Первая и самая грязная работа – их разборка и чистка. Бригадир без зазрения совести приставлял к этому делу ("продиферить" насосики) всех, кроме себя и меня, числящегося все еще "подручным слесарем". Сейчас, во всяком случае, до 1988 года, когда я вынужден был заглядывать в Единый тарифно-квалификационный справочник, – такой специальности нет вообще. Поэтому моя профессия, вписанная в трудовую книжку, – либо атавизм, либо местное изобретение. Мы с бригадиром уходили "к бабцам", – заливать баббитом и затем "шабрить" подшипники, ползуны насосов и притирать большие бронзовые клапана. ИМ никогда не ругал меня, величал только по имени-отчеству, только иногда позволяя себе исторические пассажи, если я проявлял недомыслие или неумение. Если подшипник "не шел", значит, валу в нем было "так же хреново, как Наполеону на реке Березине" или "фюреру под Москвой". Если все "срасталось", – значит мы это "разделали как бог черепаху" или как "немцев под Сталинградом". Мне было интересно работать с ИМ. Возможно, ему было интересно учить.

Дома жизнь была довольно беспросветной, хотя и с надеждами на будущее улучшение. Не хватало пищи. Одежда и обувь состояли в основном из заплат. Дома приходилось бывать не так много: для ремонтников рабочий день опять стал 10-ти часовым, при одном выходном. Надо было ухаживать за огородом, добывать и рубить дрова и выполнять еще тысячу дел по хозяйству. Конечно, мама и Тамила не все могли делать, а у меня не хватало вечеров и воскресенья. Да и работа липла ко мне, как блохи к собаке. Например, сломался замок. Я его починил, мама похвалилась соседке, какой у нее сын рукодельник. Немедленно у меня появилась гора допотопных поломанных запоров, которые надо было ремонтировать.

Меня стал заботить свет, точнее – освещение по вечерам. У керосиновой лампы было уязвимое место – стекло. Оно почему-то трескалось или разбивалось, лишая нас вечеров, когда можно было читать. Я, как крупный спец по коротким замыканиям, хотел решить проблему капитально: устроить автономное электрическое освещение. Для этого у местного умельца Серветника был приобретен источник тока – генератор с велосипеда. Я, уже знавший, что ток бывает переменный и постоянный, почему-то возжелал последнего, возможно я мечтал о зарядке аккумуляторов на период безветрия. "Постоянный, постоянный, – если крутить постоянно", – развеял мои сомнения относительно рода тока сельский умелец.

Я начал строить ветроэлектростанцию. Из разрезанных вдоль трубок я изготовил шесть лопастей. Вместе с Витей Вусинским из дубовой чурки выточили на его станке ступицу; в ее косые пропилы я вставил и закрепил лопасти. Колесо ветряка получилось диаметром больше метра. Все это я насадил на вал. Большой шкив на валу передавал вращение маленькому на генераторе. Устройство, кроме ветряка, конечно, было размещено в ящике, снабженном мощным хвостом – флюгером, который должен был разворачивать ветряк против ветра. Поток электроэнергии снимался с контактных колец, не мешающих повороту ветряка. Настоящий ветряк я видел в брошенном совхозе в 1941-м. Высоко, на решетчатой колонне вращалось многолопастное колесо. Только там ветряк качал воду. Шток в центре колонны ходил вверх – вниз. Мы с Вилей Редько цеплялись за него, – без какого либо напряжения шток поднимал и опускал нас обоих. Такая машина снилась мне по ночам…

Постройку отдельной мачты мне было не осилить: не было подходящих материалов, да и как поднять ее – я себе не мог представить. Придумал такой вариант: стойку для своей электростанции я протыкаю сквозь соломенную кровлю, и закрепляю на стропилах.

Все уже было почти построено. Когда поднялся сильный ветер, я решил на земле испытать ветряк. Он лихо раскрутился, а меня начало трясти и мотать так, что я не мог его удержать. С чего бы это? Лопасти и колесо в целом были тщательно отбалансированы по весу. Одно было понятно: если это поставить на хату, она рухнет раньше, чем ток по проводам добежит до лампочки Ильича, которая должна ее озарить изнутри. Даже ничего не зная о динамической балансировке, можно было предвидеть тяжелые последствия от ее отсутствия. Да и освещение было дохлым: только вполнакала светилась крохотная лампочка от фонарика даже при бешеном вращении моей электростанции… Так что и этот мой проект рухнул под грузом технического невежества. В свое оправдание могу сказать, что даже спустя более полувека проблема получения энергии от ветра остается актуальной, хотя технические возможности ее осуществления неизмеримо выросли.

Технический взгляд из будущего. Когда в садоводстве в очередной раз вырубают свет, мне хочется вернуться к своей наивной детской мечте: построить ветроэлектростанцию. Только теперь, отягощенный технической мудростью, я твердо знаю, сколько всяких сложных устройств и автоматов надо установить, чтобы все это работало. Технически я мог бы все это сделать, пожалуй. Многое можно приобрести по отдельным элементам из других изделий: например генератор и регулятор напряжения с автомобиля. Но кроме мачты, ветряка – нужна еще батарея аккумуляторов, инвертор, превращающий постоянный ток в переменный и т. д. и т. п. Начинаешь сравнивать время отпущенной жизни (гипотетическое, конечно) и время, требующееся для решения такого, в общем, – небольшого вопроса, и терпишь, пока свет не включат. Сейчас, правда, продаются изящные японские электростанции с бензиновым двигателем, но эту прелесть придется возить с собой: утащат за милую душу.

Немного позже мне удался один "проект", который имел и дальнейшие последствие. Мной овладело радио. По описанию в каком-то журнальчике типа "Юный Техник" я построил детекторный приемник, в котором все детали, кроме наушников, были самодельными: катушка контура, переменный конденсатор, и даже полупроводниковый (!) диод – детектор. Из всех полупроводниковых приборов (даже слов таких тогда не было) был известен "кристадин Лосева", – насколько я понимаю, предшественник транзистора. А вот полупроводниковые диоды – детекторы – я изготовлял лично еще в сороковые годы и успешно их применял. Делалось это так: свинец сплавлялся с серой. Кристаллический столбик разбивался. Если теперь к свежему излому слегка прижать заостренную пружинку, то можно найти такое ее положение, когда радио заработает. В наушниках все было хорошо слышно – без какой-либо дополнительной энергии. Правда, требовалась мощная антенна, которую я построил через весь огород на самых высоких деревьях.

Это было чудо. Я слушал киевскую длинноволновую станцию – все, что передавали. В перерыве говорил "Киев – РАТАУ", – там отчетливый женский голос по слогам диктовал дозу последних известий для районных газет. Не особенно надеясь на грамотность записывающих этот диктант сотрудников, женщина "с центра" отчетливо выговаривала и повторяла каждый слог и буковку. Я слушал все, часто засыпая с наушниками. Во сне чувствовал неслыханное облегчение: это мама или Тамила снимали с меня наушники.

Вскоре я "нащупал" еще одну мощную радиостанцию – Маяк. Мой приемник не позволял определить длину волны или частоту, и я до сих пор не знаю, где работал этот настоящий "Маяк". Современный "аптечный" Маяк, по которому без конца крутят рекламу фармакопеи, который без конца сам себя расхваливает, ни в какое сравнение не идет с тем старым Маяком. Тогда по Маяку непрерывным потоком, без всяких пауз лилась музыка и популярные песни. На этот поток с интервалом в десяток секунд накладывались позывные: несколько точек-тире, которые совсем не портили впечатление от музыки. Говорят, – это действительно был приводной маяк, позволявший брать пеленг движущимся самолетам и судам, когда сила и непрерывность сигнала имеют решающее значение.

К этому Маяку я "прикипел" душой. Любимые песни повторялись, что давало возможность записать слова и распевать их вместе с Толей, – я уже говорил, что у него был поразительный музыкальный слух. Особенно нам нравилась оперетта Мокроусова (?) "Роза ветров", песни и арии из которой мы горланили "в лицах". Я вопил басом: "Из моего гарема невольница бежала, сюда ведут ее следы, ал – ла. Она как злобный демон вдруг на меня бросалась, и клок волос из бороды рвала…". Толя отвечал строго по тексту женским голосом. Так мы проигрывали всю оперетту, которую по Маяку передавали несколько раз в исполнении Московского театра.

Экскурсия в музыкальное будущее. Через несколько лет, когда мы оба учились в Киеве, Толя часто меня "таскал" в свою любимую Музкомедию (?). Этот легкий жанр мне сначала тоже нравился, хотя пластинки я уже покупал с оперными ариями, а заслушивался пением Бориса Гмыри. Но вот появился анонс: в театре Музкомедии через месяц – наша любимая "Роза ветров"! Предвкушая неземное наслаждение от живого спектакля, мы ждали с нетерпением, билеты на премьеру добыли с большим трудом и за немалые для нас деньги. Уже первые звуки оркестра заставили нас вздрогнуть: музыка из самодельного радио звучала намного лучше, даже для нас непросвещенных! После первых арий наши уши завяли, а мы были в состоянии легкого ступора. Мы мужественно выдержали один акт: с первых рядов было неудобно уходить. Больше никогда в жизни мы не бывали в театре Музкомедии… Возможно, нам просто не повезло: в "Вечернем Киеве" вскоре появился фельетон. Заслуженная оперная дива Зинаида Старченко (?) правдами и неправдами пристроила в Музкомедию своего мужа. Слова из фельетона: "Когда он запел, то даже видавший виды оркестр Музкомедии дрогнул". Так вот на премьере одну из главных ролей исполнял этот самый муж…

Пришла радостная весть: в Деребчинской НСШ открывался восьмой класс! Мама настойчиво предлагала мне покинуть ряды пролетариата, в котором я уже естественно обитал, как рыба в воде, и пополнить собой ряды учащейся молодежи, за которой будущее. На мои унылые возражения на тему: "как жить будем?", мама отвечала категорически и загадочно: "Якось стягнемося". Тамила тоже была "за". Мои заработки на заводе были не ахти, даже с учетом самогонного стимула. При мне главный инженер завода (отец моего будущего приятеля Алика Спивака) высчитывал, что мне надо работать лет пять, при этом не есть и не пить, чтобы накопить себе на приличный костюм. Так что кормильцем семьи в таком статусе я был неважным. Ну, освоил бы я еще несколько, оставшихся непокоренными, профессий на заводе, – а дальше что? Короче: я согласился с доводами родных и решительно поменял "статус кво": выскочил из рядов рабочего класса. 20 августа 1946 года я был уволен с завода – "в связи с уходом на учебу", как записано в трудовой книжке. В тот же день я написал заявление с просьбой о зачислении меня учеником восьмого класса.

Взгляд из пенсионного будущего. Обратно в рабочий класс я вернулся официально только спустя 42 года, в 1988 году, хотя всегда себя чувствовал рабочим, если не по званию, то по духу. Мне кажется, что это мне давало большую свободу, когда приходилось приказывать подчиненным выполнить какую-нибудь работу, часто – невероятно тяжелую и опасную. Я мог ее сделать сам, а иногда – и делал. И тут дело не только в каких-то особых трудовых навыках, приобретенных на заводе, хотя и это нужно. Просто важно иметь моральную готовность сделать это самому, лично. После завода это было просто.

09. СРЕДНЯЯ ШКОЛА

Нельзя войти в одну и ту же реку дважды…

Второй заход в среднюю школу. Опять голод.

После завода оказаться в некогда привычных стенах школы – не так просто. Все необычно и непривычно. Чистый класс, свежеокрашенные парты, звонки через 45 минут, торопливые перекуры на переменках. Пожалуй, самая главная непривычность: сидеть почти неподвижно за партами, ставшими почему-то тесными, и чему-либо напряженно внимать.

Через несколько дней все "устаканивается" и становится привычным. Парты оказываются немного просторнее, под свежей краской на них проявляются вырезанные предыдущими поколениями имена. Курение через 45 минут, иногда только на большой переменке – очень гуманный режим, особенно если не торопиться. На многих уроках можно вполне расслабиться и читать увлекательную книжку, на других – с интересом слушать, или решать задачи. Ну и главное: в классе появляется общество, коллектив, который живет по своим законам. Определяется "кто есть кто", сплачиваются группы и группки, объединенные школьными и другими интересами. Жизнь стает разнообразней и интересней, на переменках не затихает смех.

Однако смех этот ставал все сдержанней. На Украине выдалось чрезвычайно засушливое лето, хлеба колхозы собрали очень мало. Как водится, все подчистую сдали государству: обязательные поставки и т. н. "натуроплата МТС". МТС – государственные машинно-тракторные станции, которые за эту самую натуроплату выполняли в колхозах все машинные работы – от вспашки – до молотьбы и вывозки хлеба. На заработанные в колхозе "палочки" – так назывались записываемые в ведомости "трудодни", по которым в конце года должны были выдать оплату натурой – зерном и другими продуктами, – колхозники не получили вообще ничего. Был закон, по которому колхозник был обязан отработать в колхозе довольно высокий минимум этих самых трудодней, такой, что трудиться на своем огороде, с которого в основном кормились, было некогда. Дело в том, что этот минимум колхозу требовался не в любое время, а тогда же, что и личному огороду. Кроме того, сельхозналог натурой, т. е. собранным урожаем, полагалось сдать и с этого самого огорода, с каждой яблоньки, с каждого плодового куста.

Взгляд из близкого будущего на сельхозналоги и партийную семантику. Посетив родные пенаты после окончания института, я очень удивился, что крестьяне выделяют из всех и свято чтят память одного из "верных сталинцев" – Г. М. Маленкова, который, на мой взгляд, ничем особенным из общей массы "соратников вождя" не выделялся. Оказывается, за короткое время своего царствования, до того как попасть в "антипартийную группу", разгромленную Хрущевым, Маленков успел отменить этот натуральный сельхозналог, чем заслужил вечную благодарность и память народа. Эти поборы натурой были такими весомыми и омерзительными, что фруктовые деревья и всякую ягоду-малину на клочках земли возле хат просто вырубали. Может быть, именно этим объясняется полное отсутствие чего-нибудь растущего возле домов в тамбовской деревне Мельгуны, которое так нас поразило в 1941-м? Кстати, об "антипартийной группе". В постановлении ЦК она была обозначена перечислением фамилий (кажется, это были Ворошилов, Маленков, кто-то еще – я не хочу рыться в энциклопедии, изданной при Хрущеве). Фамилии всегда и везде – в газетах, по радио, во всех выступлениях, – перечислялись строго в указанной последовательности. Забавно то, что в конце списка неизменно добавлялось: "и примкнувший к ним Шепилов". Из памяти людей моего поколения уже давно выветрились первые лица списка, но навеки врубился в сознание слоган "ипримкнувшийкнимШепилов" (по анекдоту – самая длинная русская фамилия). Именно так антипартийная группа "числится" в Малой Советской энциклопедии. Такова великая сила истинно партийного слова, придуманного Первым Лицом, таково похвальное единообразие миллионов.

Ну и еще два слова об этой "Малой Советской энциклопедии". До войны все внимательно следили за жизнью станции "Северный полюс" (СП-1), впервые в мире живущей на дрейфующей льдине в высоких широтах Северного Ледовитого океана. Интерес всей страны к отважной четверке исследователей можно сравнить, пожалуй, только с интересом и всенародной любовью к первым космонавтам. Мы знали всех поименно: Папанина, Ширшова, Федорова, Кренкеля. Особой любовью народа пользовался Иван Дмитриевич Папанин, начальник станции. Собственно, и называли коллектив станции даже в прессе не официально, а просто – папанинцами. Вся страна, да и весь мир, затаив дыхание, следили за их борьбой и спасением, когда льдина двинулась на юг и стала раскалываться… И. Д. Папанин, отважный полярник, дважды Герой Советского Союза, доктор наук, контр-адмирал, начальник Главсевморпути в 1941-1946 годах, одновременно уполномоченный ГКО по перевозкам на Севере во время войны. Только высшим орденом Ленина Папанин награжден восемь (!) раз. Именем Папанина назван мыс на Таймыре, горы в Антарктиде, подводная гора в Тихом океане. Каждый может понять, как много сделал этот человек для Родины.

Однажды, для какого-то доклада, мне надо было уточнить время дрейфа станции СП-1. Естественно, я начал искать в энциклопедии Папанина, начальника СП-1. Там его фамилии не было. Не веря глазам своим, я несколько раз пролистал страницы. Были: Папа Римский, греки Пападиамандис и Папаригас, физики Папалекси и Папен, даже артист Папазян. Папанина не было. Тогда в других томах я начал искать Федорова, Ширшова, Кренкеля. Все трое были на месте, участие в СП-1 отмечено у каждого, как одна из главных заслуг. Папанин не упоминается нигде. Только позже я узнал причину такой неосведомленности составителей энциклопедии. Иван Дмитриевич осмелился возразить Хрущеву, чуть ли не по вопросу выращивания кукурузы на дрейфующих льдинах. И все. Уничтожить физически такого человека уже было невозможно: его знал и любил весь мир. Попытались уничтожить имя. Возможно, это сделал даже не лично Хрущев. Сверх исполнительных товарищей, специалистов попу-лизации, было воспитано достаточно, они синхронно колебались вместе с Первым Лицом…

Между тем уже осенью начался голод. В ту зиму умерло от голода много людей: стариков, детей, женщин, потерявших силы и способность бороться. Самые оборотистые прорывались в Западную Украину, там меняли свои товары на хлеб, или зарабатывали его, – тем спасали свои семьи. Умерла сорокалетняя дочь бабки Фрасины и ее двухлетний ребенок, нажитый от пленного узбека. Вскоре от горя и голода вслед ушла и наша бабка Фрасина…

Мама, Тамила и я выжили. У нас не было никаких источников доходов (нищенскую зарплату мамы можно было не брать в расчет: цены на продаваемые на рынке продукты были доступны только миллионерам). Я думаю, что нам помог казахстанский опыт выживания. За конец 1944 и весь 1945 годы мы, увы, мало что растеряли из этого опыта… Когда стало ясно, что надвигается настоящий голод, мы начали готовиться к нему. Во второй половине нашей хаты, предназначавшейся для скота, я отрыл небольшой погреб, куда мы ссыпали тщательно собранную и подготовленную картошку со своего огорода. Учителям давали еще по несколько соток "дальних" огородов. Там весной мы посеяли просо. Собранный урожай вручную очистили, перебрали и изготовили на крупорушке сельского умельца Вицка пшено – наш стратегический резерв. Осенью еще можно было почти за бесценок купить фрукты, да и на нашем огороде росло несколько слив. Все превращалось в сушеню – сухофрукты.

Был еще один источник помощи, о котором нас очень скоро заставили неблагодарно забыть: помощь Соединенных Штатов Америки. Это была совершенно необходимая нам тотальная помощь – продуктами, одеждой, автомобилями, оружием, материалами и еще Бог знает чем. Сразу после войны мы постарались забыть это, хотя все буряки на завод подвозили по немыслимым дорогам только сказочные машины "Студебеккеры" (я надеюсь еще рассказать об этих машинах). Вся армия и изрядная часть мирного населения питалась американской свиной тушенкой. Пустая тара от тушенки высоко ценилась в качестве чайных и иных сервизов. Из пожертвованной одежды даже Тамиле досталось пальтишко с удивительной подкладкой, переливавшейся всеми цветами радуги… Мне, слесаренку, в последние дни работы на заводе выдали продуктовый набор. Это был тщательно упакованный ящик из гофрированного картона с массой непонятных надписей и вполне понятных картинок с инструкциями по вскрытию сокровищ. Кроме нескольких банок свиной тушенки, там была двухлитровая прямоугольная жестянка с колбасами, залитыми смальцем – топленым жиром. Все это мы потребляли очень долго, растягивая время относительной сытости. А вот смалец мама слила в отдельную банку "на черные дни". Ее любимая поговорка в те времена, когда мы с Тамилой щелкали зубами и готовы были съесть все сейчас, немедленно: "Бiльше днiв, як ковбас!". Затем мама решительно пресекала наше пиршество, думая о грядущих днях, которых оказалось действительно больше, чем колбас. Кстати об американских посылках (скорее всего это были остатки военных поставок по ленд-лизу). По объему, а главное – по качеству, они намного превышали современную продуктовую "помощь", получаемую нами сразу после развала СССР от Европы. Даже не говорю о воровстве и продаже за наличные этой "безвозмездной" помощи… Так вот, в той помощи, американской, были на выбор еще и посылки с деликатесами: вареньем, галетами, сигаретами "Camel" и Лаки страйк. Пахли они потрясающе. При курении, после крепкой махорки, они мне показались пресными, где вместо табака была бумага. Однако их дым, особенно если рядом дымили махрой, давал аромат непередаваемой прелести. Что-то у современных "Верблюдов" я не встречал такого аромата, – возможно потому, что рядом никто не курит махорку…

К весне, как ни старалась мама растянуть наши "ковбасы" на все дни, у нас уже ничего не осталось. Даже не сдав все многочисленные тогда экзамены за восьмой класс, я отправился на заработки, которые единственные позволяли выжить нашей семье. В колхозе имени Молотова за полный рабочий день (около 12 часов) сразу же выдавали целых 400 граммов (фунт) настоящей кукурузной муки, потребив которую могут не умереть от голода три человека.

Однако до этого момента произошли некоторые события. О них стоит рассказать, чтобы хоть как-то придерживаться хронологии, которую автор без конца нарушает своими дурацкими вставками из будущего, легкомысленно перемещаясь во времени туда – сюда, как будто он житель не Деребчина, а Амбера из фентези Желязны. Там жители силой воображения создавали себе любой мир и время, в которых хотели быть.

Моя свободолюбивая бабушка. Я – Наследник.

Поздней осенью 1946 года мы получили письмо от дяди Антона. Бабушке Анастасии – матери отца – было плохо, и Антон решил забрать ее к себе. Мне предлагалось прибыть в родовое гнездо, в котором я ни разу в сознательном возрасте не был, для дележа наследства, – как представителю своего отца. Я поехал. Село Озаринцы находится в 10 километрах от Могилева-Подольского, стоящего, как известно, на Днестре, по которому проходит граница с Молдавией. До 1939 года она была также государственной границей СССР, на правом берегу была Бессарабия. Добирался я на перекладных, долго и нудно. В Озаринцах путем расспроса аборигенов нашел хату, где родился и рос отец. Из долины, по которой протекала небольшая речушка, надо было подниматься на каменистую возвышенность. Хата была как хата, правда, – довольно большая, стены были сложены из плит известняка, оштукатурены и побелены. Во дворе стоял обширный сарай – стодола. Состояние ворот и забора сразу выдавали отсутствие в доме мужиков: все обветшало и потихоньку разваливалось, все заплатки были выполнены явно неумелой рукой из подручных материалов – веток и лозы.

Встретил меня дядя Антон, в хате подвел к бабушке.

– Це синок Трохима – Коля, мамо, – представил меня дядя.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В монографии предпринята попытка выявления роли и места православного воспитания в контексте социали...
Две с половиной тысячи лет назад Сунь-цзы написал этот ставший классическим трактат, основываясь на ...
Предлагаемая работа посвящена анализу проблем духовно-нравственного воспитания личности. Обосновывая...
В настоящий том включены 9 номеров «Русского Колокола. Журнала волевой идеи», который редактировал и...
Жизнь и быт этой рано уставшей женщины движутся в постоянной колее однотонных событий. У неё есть св...
Кто такие земные ангелы? Откуда и для чего они приходят на эту планету? Как распознать в окружающих ...