Пушкин. Тайные страсти сукина сына Баганова Мария

Я был до крайности удивлен, что подобная узкоспециальная тема заинтересовала поэта. Я принялся рассказывать, что и в России не везде больных сажают на цепь. Говорил я долго и, наверное, скучно для человека от медицины далекого, описывая труды своих коллег Кибальчича, Герцога, Бутковского, Завадского, применявших в терапии душевных болезней разумную диету, чередование отдыха и физического труда, молитву… К моему удивлению, Пушкин слушал меня очень внимательно, и в глазах его не было скуки.

– Но я удивлен, что вас эта тема заинтересовала… – оборвал я сам себя.

– А Наталья Николаевна вам не рассказывала никогда о своем отце? – спросил Александр Сергеевич. – Он болен давно. Безумен. А мать пьет… порой с лакеями, чтоб не в одиночку.

– Она вам родня не по крови.

– Среди моих предков тоже были безумцы. Я часто хвалюсь своим шестисотлетним дворянством… Ведем мы род свой от мужа честна Радши… или Рачи, нанявшегося на службу к Александру Невскому. От него пошло много дворянских родов. Имя предков моих повсеместно встречается на страницах отечественной истории. Они уцелели среди малого числа знатных родов от кровавых опал царя Ивана Васильевича Грозного, выжили в эпоху самозванцев. А вот после стольник Федор Матвевич уличен был в заговоре противу государя Петра и казнен вместе с Цыклером и Соковниным.

Дальше было хуже: прадед мой умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах.

– Но было ли это сумасшествием? – уточнил я. – Нравы тогда были жестокие, и убийство супруги не может быть названо обычным делом. Но у предка вашего мог быть настоящий к тому повод.

– Вряд ли, – усомнился Пушкин. – Обвинял он свою жену, как водится, в измене и в попытках его отравить. Но бедная женщина не думаю, что была виновна. В потомстве эта его черта сказалась: дед мой был человек такой же пылкий и жестокий. Первая жена его умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась – чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постелю всю разряженную и в бриллиантах. Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорит о странностях деда, а старые слуги давно перемерли. Нескучный народ, не правда ли?

Я подтвердил.

– Но прямого безумия тут нет. Только что прадед… А расскажите мне про предков матери вашей. Ведь она приходилась внучкой знаменитому Ганнибалу…

– В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихвинском монастыре, а дочь ее Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал ее себе на глаза. Вторая жена его, немка, вышла за него в бытность его в Ревеле обер-комендантом и родила ему множество черных детей обоего пола. Под старость он написал было свои записки на французском языке, но в припадке панического страха, коему был подвержен, велел их при себе сжечь вместе с другими драгоценными бумагами.

– Сия осторожность, возможно чрезмерная, не является еще безумием! – заметил я.

– Брак деда моего Осипа Абрамовича тоже был несчастлив. – продолжил Пушкин. – Ревность жены и непостоянство мужа были причиною неудовольствий и ссор, которые кончились разводом. Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекли его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой. Бабушка принуждена была подать просьбу на имя императрицы, которая с живостию вмешалась в это дело. Новый брак деда моего объявлен был незаконным, бабушке моей возвращена трехлетняя ее дочь, а дедушка послан на службу в черноморский флот. Тридцать лет они жили розно. Смерть соединила их. Они покоятся друг подле друга в Святогорском монастыре.

– Почти такую же историю рассказывала мне ваша покойная матушка о вашем дяде Василии Львовиче.

– Вот видите, как сильна кровь! – грустно улыбнулся он. – У сестры я наблюдал начало помешательства… Да и маменька покойна всегда считала меня странным ребенком. Наверное, она вам многое рассказывала, – произнес он скорее с утвердительной, нежели с вопросительной интонацией. – А папенька ей охотно вторил. Он плакался вам, что я хотел его убить?

– Помилуйте, как можно! – опешил я. А потом вспомнил странную сцену, которой был свидетелем. – Впрочем, как-то раз я застал Сергея Львовича в крайне возбужденном состоянии, но о смертоубийстве он ничего не говорил. Скорее выражение его было «убил словом», я понял, что вы повздорили, и только.

– О да, все было совершенно невинно, – со странной улыбкой подтвердил Пушкин. – Не дай мне Бог сойти с ума… наверное, это страшнее смерти. Лет пять назад я навестил Батюшкова. Мы были дружны когда-то. «Философ резвый и пиит», – звал я его, дразнил счастливым ленивцем. А теперь он лежит почти неподвижный. Дикие взгляды. Взмахнет иногда рукой, мнет воск. Боже мой! Где ум и чувство! Одно тело чуть живое. – Голубые глаза поэта выразили ужас. – Самая страшная смерть лучше, чем это.

– Помилуйте, Александр Сергеевич, – забеспокоился я, – вы толкуете мне об осьмнадцатом столетии, о больных друзьях… Что заставляет вас думать о грозящем именно вам безумии?

Мне показалось, что он собирается ответить серьезно… Но видимо, передумав, Александр Сергеевич рассмеялся.

– Друзья твердят, что я стал подозрителен и желчен. А один так и прямо назвал меня ненормальным.

– Из-за чего же?

Пушкин не ответил. Он поднялся со своего места и стал ходить взад и вперед по комнате, как тигр по своей клетке.

– Правду говорят: коли хочешь быть умен, учись, а коль хочешь быть в аду, женись. Я ревную Натали, – вдруг как-то по-детски откровенно признался он. – Она так прекрасна, а я – урод. Я даже стыжусь стоять рядом с ней: она высока, стройна, а я – карлик…

– Помилуйте, – изумился я, – какая чепуха! Да разве за красоту жены любят мужей? Наталья Николаевна честнейшая из женщин и предана вам всей душой!

– Да, я знаю, ревность моя глупа и нелепа, – согласился он. – Но я чувствую себя самым несчастным существом – существом близким к сумасшествию, когда вижу ее разговаривающей и танцующей на балах с красивыми молодыми людьми. Уже одно прикосновение чужих мужских рук к ее руке причиняет мне приливы крови к голове.

– Тогда я прикажу поставить вам пиявки, – улыбнулся я.

– Ох, уж эти эскулапы! – рассмеялся Пушкин. – Вы бы и душевную тоску лечили клистирами, пиявками и кровопусканиями. А что, скажите, есть у вас взаправду лекарство от тоски?

– Александр Сергеевич, – оборвал его я, – лекарство от тоски вы сами давно нашли: «Откупори шампанского бутылку иль перечти “Женитьбу Фигаро”».

Ответ мой Пушкина развеселил. Он оживился и от задумчивости перешел к нервному, возбужденному веселью.

– А и правда, шампанское вещь дельная! Не поехать ли нам с вами к цыганам, Иван Тимофеевич? – спросил он меня.

– Вот так, сразу?.. – опешил я.

– Поехали! – оживился он. – Вы слыхали, как поет Таня?

– Да, полноте, Александр Сергеевич, поздно уже. Там уж спать небось легла ваша Таня…

– Поднимется! – заверил меня он. – Ей не впервой.

Он вскочил и вдруг с места перепрыгнул через стол, опрокинув свечи. Выходка эта меня изумила и испугала, но Пушкин на мой испуг не обратил никакого внимания и, казалось, был очень доволен собой. Я принялся отнекиваться, напоминая, что это повлечет непредвиденные расходы, а профессорское жалованье…

– Чепуха! Я вас приглашаю, и я за все плачу! – заверил меня Пушкин. – Я ведь богаче многих князей: им приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный – с тридцати шести букв русской азбуки.

Я продолжал отказываться, зная его долги и достаточно стесненные обстоятельства, но настоять на своем у меня не было никакой возможности. И уж спустя всего лишь четверть часа мы катили по ночной столице к дому, где квартировал цыганский хор.

– В Бессарабии я провел несколько дней в цыганском таборе, – рассказывал Пушкин. – Удивительный народ!

И потом, чтобы развеселить меня, Александр Сергеевич рассказал мне еще один анекдот из своей замечательной родословной. Историю эту слышал он от бабушки Марьи Алексеевны, происходившей по матери из рода Ржевских.

– Она дорожила этим родством и часто любила вспоминать былые времена, – говорил Пушкин. – Так, передала она историю о дедушке своем, любимце Петра Великого. Монарх часто бывал у Ржевского запросто и однажды заехал к нему поужинать. Подали на стол любимый царя блинчатый пирог, но он как-то не захотел его откушать, и пирог убрали со стола. На другой день Ржевский велел подать этот пирог себе, и какой был ужас его, когда вместо изюма в пироге оказались тараканы – насекомые, к которым Петр Великий чувствовал неизъяснимое отвращение. Недруги Ржевского хотели сыграть с ним эту шутку, подкупив повара в надежде, что любимец царский дорого за нее поплатится.

Мы оба весело смеялись над этим давнишним происшествием, представляя, как силен мог быть гнев Петра Великого, кабы все не разрешилось так счастливо. Пушкин принялся за другой анекдот.

– Однажды маленький арап, то есть мой прямой предок по матери, сопровождавший Петра I в его прогулке, остановился за некоторой нуждой и вдруг закричал в испуге: «Государь! Государь, из меня кишка лезет». Петр подошел к нему и, увидя в чем дело, сказал: «Врешь: это не кишка, а глиста», – и выдернул глисту своими пальцами.

Мы снова посмеялись.

– Анекдот довольно нечист, но рисует обычаи Петра, – полуизвинился Пушкин.

В ответ я тоже рассказал анекдот о нашем великом государе, приведя шутку знаменитого шута Балакирева о Петербурге: «С одной стороны море, с другой – горе, с третьей – мох, с четвертой – ох!» Пушкин вспомнил историю, слышанную им от князя Голицына, о неком отставном мичмане, который, будучи еще ребенком, представлен был Петру I в числе дворян, присланных на службу.

– Государь открыл ему лоб, взглянул в лицо и сказал: «Ну! Этот плох. Однако записать его во флот. До мичманов авось дослужится». Старик любил рассказывать этот анекдот и всегда прибавлял: «Таков был пророк, что и в мичманы-то попал я только при отставке!»

Я тоже ответил какой-то старинной историей.

– Вы не поверите, как мне хочется написать роман, – поведал мне Пушкин, – но нет, не могу: у меня начато их три. – начну прекрасно, а там недостает терпения, не слажу.

– А о ком или о чем вы бы стали писать роман?

– Да именно что о Петре Великом! Но нет… тут не справлюсь. Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко, – надо отодвинуться на два века, – но постигаю это чувством; чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться; надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься; время это исправит. Но я сделаю из этого золота что-нибудь. О, вы увидите: я еще много сделаю! Ведь даром что товарищи мои все поседели, да оплешивели, а я только что перебесился; вы не знали меня в молодости, каков я был; я не так жил, как жить бы должно; бурный небосклон позади меня, как оглянусь я… Я стою вплоть перед изваянием исполинским, которого не могу обнять глазом, – могу ли я списывать его? Что я вижу? Оно только застит мне исполинским ростом своим, и я вижу ясно только те две-три пядени, которые у меня под глазами. Однако начал я роман «Ибрагим» о моем прадеде… посмотрим, выйдет ли.

В таких мечтаниях показалось мне, что доехали мы уж очень быстро. Я был рад, что Александр Сергеевич перестал хандрить, но в то же время частая смена его настроений казалась мне нездоровою.

Как я и ожидал, певицы все уж легли спать. Встретила нас одна из них – молодая в красном платье, с расплетенной косой и головой, повязанной белым платком.

– Поваренок! Поваренок! – стал дразнить ее Пушкин.

Цыганка не обиделась, а крикнула что-то товаркам на своем, и они расхохотались. Пушкин все допытывался, что она сказала, но девица не отвечала, отнекивалась. Впрочем вскоре это было забыто. Александр Сергеевич приказал послать за шампанским, черноокая красавица запела. Голос у нее был сильный, но пела она вполголоса из-за позднего часа. «Друг милый, друг милый, с далека поспеши…», – выводила она горестно и отчаянно.

– Прелесть бесценная! – шептал Пушкин.

Мы пили шампанское, закусывая блинами, принесенными из ближайшей харчевни. Цыганка пела еще и еще, среди ее песен была и «Капитанская дочь, не ходи гулять в полночь», а Александр Сергеевич ей с удовольствием вторил:

– … Не прокладывай следов, / Не прокладывай следов мимо моего двора! / Как у моего двора приукатана гора, / Приукатана-углажена, водою улита, / И водою улита, чеботами убита….

Голос у него был неплохой, хотя и не очень сильный, а слух – отменный! Потом мы пили за здоровье государя Николая Павловича.

– После коронации меня привезли в Москву чуть ли не под арестом, совершенно больного, – рассказывал Пушкин. – «Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге? – спросил меня император. «Был бы в рядах мятежников», – отвечал я не запинаясь.

Цыганки ахнули, одна из них перекрестилась.

– Ох, сильно бранил он вас? – сочувственно спросила одна из них.

– Я ожидал гнева, но вместо надменного деспота, крутодержавного тирана, – ответил Пушкин, – я увидел человека прекрасного, благородного лицом. Вместо грубых и язвительных слов угрозы и обиды, я услышал снисходительный упрек, выраженный участливо и благосклонно. Потом он расспрашивал меня, переменился ли мой образ мыслей и дам ли я ему слово думать и действовать впредь иначе, если он пустит меня на волю.

– И что же вы ответили?

– Я долго колебался, – признался Пушкин. – Но потом протянул ему руку с обещанием сделаться иным. Я его просто полюбил! – восклицал Пушкин, рассказывая еще какие-то подробности о своей личной встрече с российским императором. – Он назвал меня умнейшим человеком России! – хвалился поэт.

Все за него радовались, говорили что-то приятное… Цыганка Таня снова пела, вторила ей подруга ее Ольга… Александр Сергеевич казался веселым и беззаботным. Но веселье наше вдруг кончилось разом. Цыганка запела «Ах, матушка, что так в поле пыльно? / Государыня, что так пыльно? / Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони? / Кони Александра Сергеевича…»

И на этих словах Пушкин вдруг громко зарыдал. Цыганка пение оборвала, сконфузилась, смутилась.

– Ах, эта песня всю мне внутрь перевернула, она мне большую потерю предвещает! – закрыв лицо руками, промолвил Пушкин.

Вечер был испорчен. Масляные лакомые блины и пенистое шампанское разом потеряли свою привлекательность. Сославшись на какого-то ожидающего его кредитора, Пушкин собрался, и мы уехали.

Половину дороги он молчал. Я заговорил первым, надеясь выпытать, что за печаль терзает его.

– Иван Тимофеевич, простите меня! – ответил Пушкин. – Я сегодня сам не свой; сержусь на всех и за все. В эти минуты надобно мне быть одному… Простите, не сердитесь…

– Что же беспокоит вас, Александр Сергеевич? Мысли о смерти?

– Нет, смерти я не боюсь, Иван Тимофеевич, – заверил меня он. – Все мы умрем. Я уж и могилку себе присмотрел – в Михайловском, сухую, песчаную, чтобы было не сыро лежать, чтобы и мертвому было хорошо… Наоборот, я стыжусь, что доселе не имею духа исполнить пророческую весть, которая разнеслась недавно обо мне, и еще не застрелился. Глупо час от часу долее вязнуть в жизненной грязи. Вы слышали? Кто-то распускает слухи, что я застрелился.

Голубые глаза его раскрылись широко, как у ребенка. Я тут же вспомнил слова Пешеля о том, как Пушкин полоснул себя ножом по запястью.

– Тьфу! Грех какой! Негоже… Чего это вы удумали? – забормотал я.

– Да не стану, не стану… – примирительно заверил меня Пушкин. – Да вы никак всерьез приняли? Иван Тимофеевич, помилуйте! – Он рассмеялся, но как-то неестественно. – Вот вы любите слушать про мои любовные похождения – так получайте! Знаете, в молодости был я влюблен в одну даму, старше себя лет на двадцать… – принялся вспоминать он. – Совсем юной девушкой она по капризу императора Павла была выдана замуж за богатого, но уродливого и очень неумного князя Голицына, прозванного дурачком или иными – последним русским боярином. После гибели Павла она разошлась с ним и начала жить самостоятельно. В ее доме был один из самых известных и посещаемых петербургских салонов. Устроила она жизнь свою, не очень справляясь с уставом светского благочиния. Но эта независимость, это светское отщепенство держались в строгих границах чистейшей нравственности. Никогда ни малейшая тень подозрения, даже злословия, не отемняла чистой и светлой свободы ее… В медовые месяцы вступления своего в свет я был маленько приворожен ею и писал ей стихи – если не страстные, то довольно воодушевленные. Она и впрямь в те годы была прекрасна: черные волосы, черные брови и черные глаза, зубы диковинные, рот, осанка… Отстаивая все русское, она по окончании Отечественной войны появилась на балу Благородного Собрания в сарафане и кокошнике, оплетенном лаврами… Правда длилась моя влюбленность недолго… Прозывали ту даму La princesse Nocturne. Знаменитая мадемуазель Ленорман предсказала ей, что она умрет ночью в своей постели, и прекрасная княгиня, дабы избежать предсказания, превратила день в ночь, а ночь – в день. Она никого не принимала в своем салоне ранее десяти часов вечера.

– А что же сейчас? Как умерла?

– Жива еще. Но годы ее красоты не пощадили, превратив в уродливую старуху. Говорят и умом она тронулась, – со злым, мрачным выражением проговорил он.

– На все воля Божья… – выдохнул я. – Сами видите, чрезмерная вера во всевозможные приметы и предсказания эту вашу красавицу до добра не довела.

Пушкин мрачно молчал.

– Полноте, Александр Сергеевич, – снова заговорил я. – Вы хоть и не молоды, но и не стары вовсе. У вас талант, слава, красавица-жена, милые дети… А вы все о могиле!

– Древние римляне в момент праздничного веселья говорили друг другу: «Memento mori», «Помни о смерти!»

– Ну их, римлян, к шуту! – возмутился я. – Христианину приличествует думать о смерти, но звать-то ее зачем? Сами вы писали: «Не пугай нас, милый друг, / Гроба близким новосельем: / Право, нам таким бездельем / Заниматься недосуг», – процитировал я поэту его же собственные строки. – К чему вы так много размышляете о смерти? – спросил. – Если здоровье ваше неладно, то могу ли я как врач…

– О нет… Я здоров. Знаете, у нас в Болдино крестьяне величают господ титлом «Ваше здоровье»? Титло завидное, без коего все прочие ничего не значат. – Он усмехнулся.

– Согласен, без здоровья ничто не в радость, – с готовностью признал я.

– Но я и умру не от болезни. – вдруг сообщил Пушкин. – Меня убьет белокурый человек или белая лошадь.

– Откуда же вы можете это знать?! – изумился я.

– А вы никогда не бывали в салоне госпожи Кирхгоф? – спросил он. – В число занятий этой старой немки входит и гадание.

Про немку-гадалку я, конечно, слышал. Представлялась она то Александрой Филипповной, то Шарлоттой Федоровной… Мастерски предсказывала по линиям на ладонях и по картам, клиентуру имела обширную. Подозреваю, что многие из моих студентов наведывались к ней перед экзаменами в надежде выведать, что за вопрос им выпадет.

– Гадает эта барыня действительно изрядно, – подтвердил Пушкин. – Свидетелей на сей предмет предостаточно имею: мы завалились к ней большой компанией. Госпожа Киргоф сразу обратилась прямо ко мне, говоря, что я человек замечательный. Рассказала вкратце мою прошедшую и настоящую жизнь, потом начала предсказания сперва ежедневных обстоятельств, а потом важных эпох моего будущего. Она сказала между прочим: «Вы сегодня будете иметь разговор о службе и получите письмо с деньгами». О службе я давно уже не говорил и не думал; письма с деньгами получать мне было неоткуда, и я ей не поверил и не обратил большого внимания на предсказания гадальщицы. Однако вечером того дня, выходя из театра до окончания представления, я встретился на разъезде с генералом Орловым, и мы разговорились. Орлов коснулся до службы и советовал мне оставить свое министерство и надеть эполеты, а возвратясь домой, я нашел у себя письмо с деньгами от своего давнего лицейского товарища Корсакова: «Милый Александр, посылаю тебе должок свой лицейский. Прости, что запамятовал…» – Глаза Пушкина возбужденно сверкали. – Мы, будучи еще учениками, играли в карты, и я его обыграл. Хотя сумма была приличной для меня, тогда игра была шуткой, поэтому я и забыл про тот выигрыш.

– Совпадение, – уверенно произнес я. – совершеннейшее совпадение.

– Но старуха Киргоф предсказала мне изгнание на юг и на север, – возразил Пушкин, – рассказала разные обстоятельства, впоследствии сбывшиеся… – Он сделал паузу, словно приступая к самому главному, – а потом поглядела немка еще раз на мои руки, – он поднес левую руку к лицу и слегка оборотил ко мне ладонь, водя по ней пальцем другой руки. Но было темно, и я все равно не мог разглядеть линий на его ладони. – Она заметила, что черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под именем стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у меня оказались совершенно друг другу параллельными. Ворожея внимательно и долго их рассматривала и наконец объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина.

– Так прям и белокурый?! – с недоверием фыркнул я.

– Я тоже тогда усомнился, но на мой вопрос: «Кто же мой враг»? – она быстро разложила карты и добавила, что опасаться мне нужно белой лошади, белой головы и белого человека. Даже трижды повторила: «Weisser Ross, weisser Kopf, weisser Mensch». И с тех самых совпадений после гадания ее я прямо-таки с отвращением ногу в стремя ставлю, если лошадь – белая.

– Батюшка, и этой чепухой вы себя изводите! – воскликнул я.

– Перед самой свадьбой я вновь посетил ее салон. Кирхгоф подтвердила, что ждет меня фатальная женитьба, и на тридцать седьмом году жизни я умру насильственной смертью, и жена будет замешана в моей смерти.

– Неужели, Александр Сергеевич, это вас серьезно занимает? – произнес я уже более серьезно.

– Как сказки старой няни: сознаешь, что пустяки, а занимательно и любопытно, не верю, но хотелось бы верить… Скажу, перестановив те же слова, те же нянины сказки: верю, но хотелось бы не верить. Неужто Наталья Николаевна меня отравит? – вдруг рассмеялся он. – Но нет, невозможно! Она – ангел!

– Невозможно! Это совершеннейше невозможно, – подтвердил я. – И гадалка эта ваша вам наврала.

– А другому из нашей компании та гадалка по линиям ладони нагадала, будто он очень скоро умрет смертью насильственной, – возразил Пушкин. – И что вы думаете? На следующее утро после встречи какой-то пьяный солдат его штыком проткнул в казармах. Тоже совпадение?

– Безусловно, – с убеждением произнес я.

– А то, что во время венчания, как мы с моей супругой обходили аналой, с него упали свеча и Евангелие… – вспомнил Пушкин. – Потом у меня в руке свеча потухла… Все дурные предзнаменования!

– Но, несмотря на все это, вы женаты и счастливы! – продолжал убеждать его я. – И ваша супруга вас обожает, она подарила вам четверых очаровательных здоровых деток! Не гневите Бога, радуйтесь тому, что имеете, оставьте эти мрачные мысли… – Но он словно меня не слушал.

– Счастлив, говорите? – Глаза его стали тоскливы. – Нет, это не счастье… Счастье другое. Когда находит на меня такая дрянь, которую принято звать вдохновением, то я запираюсь в своей комнате и пишу в постели с утра до позднего вечера, одеваюсь наскоро, чтоб пообедать в ресторации, выезжаю часа на три, возвратившись, опять ложусь в постелю и пишу до петухов. Это продолжается недели две, три, много месяц и случается единожды в год, всегда осенью. Но только тогда и знаю я истинное счастие.

– Ну так за чем же дело? Пишите! Сочиняйте!

– Нет! – воскликнул он. – Вот вы спрашивали о стихах, почему не печатаю! Так этой осенью та дрянь ко мне и не пришла… – Он чуть не плакал. – Я не пишу сейчас…

Я как-то неуклюже принялся его утешать, говорил что все пройдет, что вдохновение вернется. Повторял что-то детушках и в который раз – о красавице жене. Мало-помалу Пушкин стал вслушиваться в мои слова и слабо улыбнулся.

– Да, теперь я женат и счастлив. А ведь мог быть давно женат и на другой, – задумчиво проговорил он. – Но та особа отказала мне – именно из-за предсказания, со словами, что сие предвещание, хотя и несбыточное, все-таки заставило бы ее постоянно думать и опасаться за себя и за меня: поэтому она и отказывает мне для меня же самого. Дело разошлось. Но оно и к лучшему, Наталья Николаевна гораздо красивее.

– Тот отказ уязвил вас сильно? – спросил я.

– Пожалуй. Хотя – нет! – после минутного раздумья ответил он. – Мне и раньше давали от ворот поворот… – Он рассмеялся, но как-то не очень весело. – А предсказание сделало меня фаталистом. Я много раз стрелялся, и все с темноволосыми. И ни один не попал, все промазали! А один раз… Смешно! – Он улыбнулся, и его голубые глаза засияли в темноте коляски. – Возвращаясь из Бессарабии в Петербург, в каком-то городе я был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей заметил я одного светлоглазого белокурого офицера, который так пристально и внимательно меня осматривал, что я, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал меня убить. Офицер последовал за мною, и так и проходили мы из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. Мне и совестно, и неловко было, и, однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул.

– Ну что же вы так, Александр Сергеевич, будете опасаться всех, у кого волос светлый? – ласково пожурил его я. – Невозможно ведь…

– Невозможно, – согласился он. – Глупо… Стыдно. Что поделать, я сын своего отца – мнителен и хандрлив… Один раз лестницу из-за своей мнительности отказался придержать.

– Какую лестницу? – опешил я.

– У княгини Волконской был в Москве на Тверской дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Один наш друг общий вызвался прикрепить отбитую руку, а меня попросили подержать лестницу и свечу. Я сначала согласился, но потом смотрю на него… а он белокурый. Я поспешно бросил и лестницу и свечу и отбежал в сторону. «Нет-нет, я держать лестницу не стану, говорю. Ты – белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте».

И он вдруг рассмеялся, словно приглашая и меня посмеяться над этим нелепым анекдотом. Я охотно ему вторил.

– Глупость! Глупость такая! – повторял Пушкин.

– Конечно, глупость… – заверял его я.

Проводив Александра Сергеевича домой, я хотел было тут же ехать, но не вышло. Зазвал он меня к себе, налил вина, а я возьми да и опрокинь неловким жестом рюмку на скатерть. Пушкин аж побледнел. Я принялся было извиняться, но оказалось дело не в испорченной скатерти, а в примете. Мол, если гость уходя прольет масло или вино – то встрече той быть последней. Но, как уверил меня сам Пушкин, примета сия действовала лишь до полуночи, вот и пришлось мне сидеть у него еще с полчаса, выжидать, пока минует заветное время.

* * *

Тут снова в рукописи перерыв, но совсем незначительный, словно кто-то оторвал низ листа на самокрутку, потому не совсем ясно, каким образом разговор коснулся эпидемии холеры.

… вспомнив незабвенного коллегу своего и учителя, умершего от этого поветрия Матвея Яковлевича Мудрова. Он описал холеру как весьма быстротечное, острое воспаление слизистой оболочки желудка и кишок, а потом и наружной оболочки оных; оттого происходят сильный внутренний жар, нестерпимая боль, непрестанная рвота и понос.

– А вот холеры я не боялся! – принялся хвататься Пушкин. – Скажите, Иван Тимофеевич, ведь вам, наверное, по роду вашей деятельности часто приходится сталкиваться с заразительными поветриями. Страшно бывает?

Я признал, что бывает и еще как страшно!

– Однако холера при поданной во время надлежащей врачебной помощи весьма часто бывает излечима, – заметил я.

– А я долго имел о холере самое темное понятие, – начал рассказ Пушкин, – хотя было мне лет двадцать с небольшим, когда старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни. Знал я, что это поветрие пришло к нам из Индии, где она поражает не только людей, но и животных и самые растения, зарождаясь от гнилых плодов.

Я подтвердил его слова, напомнив, что тлетворные холерные миазмы не могут быть ничем другим истреблены, кроме паров минеральных кислот; и следственно, дабы отвратить распространение холеры, необходимо окуривание комнат и вещей.

Пушкин усмехнулся:

– Году еще этак… в двадцать шестом один дерптский студент мне сказал, что Choleramorbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас. Я стал его расспрашивать, и он объяснил мне примерно то же, что сейчас вы. Таким образом, в дальнем уезде Псковской губернии молодой студент и ваш покорнейший слуга, вероятно одни во всей России, беседовали о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы.

– Помню я хорошо это бедствие, – ответил я, – унесшее и жизнь великого князя Константина Павловича, царствие ему небесное…

– Тогда был я в Москве, – продолжил Пушкин, – и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в нижегородской деревне. Перед отъездом прочел я письмо, где говорилось о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме, как элегия к дифирамбу.

Приятели, у коих дела были в порядке (или в привычном беспорядке, что совершенно одно), упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество.

На дороге встретил я Макарьевскую ярмарку, прогнанную холерой. Бедная ярмарка! – рассмеялся он. – Она бежала, как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!

– И даже это вас не остановило? – удивился я.

– Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее с досадой и большой неохотой. Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждаются карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности и загадочное непривычному своему стеснению. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.

Я посетовал на непросвещенность и невежество нашего народа, отвергающего карантинные меры, столь необходимые при поветрии.

– Хотя холера и менее прилипчива, чем восточная язва, однако ж она весьма легко сообщается от прикосновения к трудно больным, и умершим от оной. Опасно даже и вдыхание воздуха, испорченного вредоносными испарениями, – заговорил я, – и потому нельзя отвергать мер предосторожности, ибо холера есть болезнь наносная.

Слова мои были Пушкину неинтересны совершенно. Подумав о чем-то, он продолжил свой рассказ, о том, как занимался в поместье делами, перечитывал Кольриджа, сочинял свои сказки… И к великому счастью, никуда не ездил!

– Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Вот тогда страх меня пронял – в Москве… Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!

Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета.

– Вот и не спорьте с мужиками! – заключил я. – Пожелали они вам многие лета – так и живите!

Пушкин в ответ лишь грустно улыбнулся.

– Правы вы, Иван Тимофеевич! Как наш государь Петр Алексеевич говаривал: «Несчастья бояться – счастья не видать!»

Он пожал мне руку, пожелал доброй ночи и простился. Ямщик уж ждал меня, чтобы везти домой. Так я и оставил Пушкина в тот раз, не вполне успокоенного, но все же приободрившегося. Однако состояние духа его продолжало меня тревожить. К сожалению, доходившие до меня слухи поводов для беспокойства давали немало.

Как я уже неоднократно подчеркивал, к светскому обществу ваш покорный слуга не принадлежал, а значит, все петербургские сплетни доходили до меня с некоторым запозданием и в искаженном виде. Однако на этот раз, довольно ясно понял я, что дело неладно: зная, что пользую я и семейство Пушкиных, петербургские прелестницы сами первыми заводили о них разговор и передавали мне новости в надежде, что я расплачусь с ними ответными откровенностями. Увы, ожидания их были жестоко обмануты. Из бесед с этими дамами пришлось мне узнать, что некий гвардейский офицер блестящей наружности принялся ухаживать за Натальей Николаевной Пушкиной, и та принимает его ухаживания благосклонно. Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде принят дружески. Госпожа Пушкина виделась с ним в доме одной общей приятельницы… тут было названо имя дамы весьма вздорной, хоть и изысканной наружности, знаменитой своими прекрасными рыжими волосами.

Сочувствия бедный ревнивый поэт вызывал мало.

– Он сам виноват! – говорила при мне одна прекрасная судия двадцати двух лет от роду. – Он открыто ухаживал сначала за Смирновой, потом за Свистуновой. Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна, привыкнув к неверностям мужа, и стала позволять и себе чуть более того, что почитается приличным. Ах нет! Грань она, по-видимому, не перешла, оставаясь верна мужу. Пока все обходится легко и ветрено. – Глаза молодой сплетницы горели в предвкушении чего-то уже не столь легкого.

Увы, я твердо решился ее разочаровать и не вымолвил в ответ ни слова.

* * *

Несколькими неделями позже в доме самого Пушкина мне пришлось услышать обрывок разговора княгини Веры Федоровны Вяземской, недавно вернувшейся из Италии, где она схоронила дочь, и прекрасной Натальи Николаевны, только что получившей в подарок от известного своего воздыхателя театральный билет.

– Я люблю вас, как свое дитя; подумайте, чем это может кончиться! – увещевала княгиня молодую прелестницу.

– Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Ну что такого может быть? Ничего! Будет то же, что было два года сряду, – смеялась в ответ госпожа Пушкина.

– Извините, милая моя, но в этом случае, оберегая честь своего дома, я буду вынуждена сама напрямик объявить нахалу французу, что я прошу его свои ухаживания за вами производить где-нибудь в другом месте, – довольно резко заявила княгиня. – Я прикажу не принимать господина Геккерна.

Увы, ее серьезность не подействовала на Наталью Николаевну. Она продолжала смеяться и болтать о пустяках.

Княгиня Вера Федоровна была очень любима Пушкиным, который, как я слышал, называл ее княгиней-лебедушкой. Не будучи красавицей, она гораздо более их нравилась. Небольшой рост, маленький нос, огненный, пронзительный взгляд, невыразимое пером выражение лица и грациозная непринужденность движений молодили ее, хоть эта приятная дама давно уже перешагнула сорокалетний рубеж. Я редко видел ее такой серьезной: княгиня слыла хохотушкой, несмотря на нелегкую жизнь и смерть многих ее детей. Чистый и громкий хохот ее в другой казался бы непристойным, а в ней восхищал, ибо она скрашивала и приправляла его умом и здравым смыслом. Мне было крайне жаль, что Наталья Николаевна не послушалась старшую подругу.

В свою очередь, и я пытался говорить с ней о расстроенных нервах ее мужа и о его болезненной ревности.

– Вы все сговорились против меня! – ответила мне Наталья Николаевна. – Даже сам государь говорил мне о ревнивом характере моего Пушкина и о комеражах, которым красота подвергает меня в обществе. – Она кокетливо глянула на себя в зеркало и поправила упругий локон. – Он советовал мне быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастия мужа при известной его ревнивости.

– И что же вы?

– Я рассказала об этом Александру Сергеевичу, – призналась красавица. – Он потом благодарил государя за доброе ко мне отношение.

Она рассмеялась.

– Подумайте, оказывается мой ревнивец даже государя подозревал в ухаживании за мною! Но, поверьте, я не даю ему не малейшего повода думать обо мне плохо. Я со всеми ровна, хоть и не держусь букой. На самом деле Александру Сергеевичу нравится, что меня почитают за первую красавицу. – Она кокетливо приподняла свою безукоризненные брови.

Однако повод по всей видимости, все же был. Я посещал несколько раз его дом, навещая Наталью Николаевну, и не мог не заметить, что Александр Сергеевич почти все время был грустен, задумчив и озабочен. Он ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! Тоска!»

Шутка, острое слово порой оживляли его электрическою искрою. Пушкин на время оживлялся, даже хохотал, обнаруживая ряд белых прекрасных зубов. И вдруг снова, став к камину и сунув руки в карманы, принимался тосковать. Писал он в то время мало.

* * *

Я постарался выяснить все, что мог о красавце разлучнике, ставшем причиной ревности Александра Сергеевича, и вот что я узнал: Жорж Дантес, француз по происхождению, пару лет назад прибыл в Россию и был принят корнетом в привилегированный Кавалергардский полк по протекции голландского посланника, барона ван Геккерна, с которым Жорж познакомился в дороге.

По-русски он не говорил, но, несмотря на это, Жорж быстро влился в светское общество и, хотя не отличался особым прилежанием на службе, совсем недавно был произведен в поручики. Говорили, что красавец Жорж имел талант нравиться людям, обладал галантными манерами и очень хорошо танцевал. А Наталья Николаевна очень любила танцы! Несмотря на то что Жорж Дантес постоянно ухаживал за светскими дамами и пользовался их благосклонностью, ходили слухи о его совсем не платонических отношениях со своим покровителем, бароном Луи Геккерном: голландский посланник слыл приверженцем однополой любви.

Я знал, что молодой повеса, приемный сын голландского посланника, продолжает видеться с Натальей Николаевной. Александр Сергеевич тоже это заметил, были домашние объяснения; но дамы легко забывают свои обещания, и Наталья Николаевна снова принимала приглашения Дантеса на долгие танцы, что заставляло мужа ее хмурить брови.

Помимо воли моей и противно своим убеждениям пришлось мне стать собирателем сплетен, не с целью передать их дальше, а только ради того, чтобы знать больше о положении дел драгоценного моего пациента.

Одна генеральская дочка на выданье, описывая весело проведенный вечер, поведала мне следующее.

– На лестнице рядами стояли лакеи в богатых ливреях. Редчайшие цветы наполняли воздух нежным благоуханием. Роскошь необыкновенная! – ворковала она.

Я уже привык, что молодые дамы непременно должны были любой свой рассказ начать с описания окружавшей их роскоши и богатства.

– Поднявшись наверх, матушка и я очутились в великолепном саду – пред нами анфилада салонов, утопающих в цветах и зелени. – Глаза молодой барышни сияли восторгом. – В обширных апартаментах раздавались упоительные звуки музыки невидимого оркестра. Совершенно волшебный, очарованный замок. Большая зала с ее беломраморными стенами, украшенными золотом, представлялась храмом огня – она пылала. – Глаза рассказчицы светились восторгом. – Оставались мы в ней недолго: в этих многолюдных, блестящих собраниях задыхаешься. В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. – Девушка округлила глаза. – Мне показалось, что лицо его выражало тревогу – он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале.

– И вы последовали за ним? – уточнил я.

– Ах, вовсе нет! – Она надула губки. – Чрез минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиной. До моего слуха долетело: «Уехать – думаете ли вы об этом – я не верю этому – это не ваше намерение»…

Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее: они безумно влюблены друг в друга!

– Так уж и влюблены? – усомнился я.

– Да, именно так! – запротестовала она. – Потом я видела как барон танцевал мазурку с госпожою Пушкиной – как счастливы они казались в эту минуту!..

– Возможно, вы все же преувеличиваете силу их взаимной страсти, – предположил я.

– Ах, нет, нисколько! – Девица едва могла скрыть восторг. – Я еще не все вам рассказала! Когда они, танцуя, оказались рядом со мной, я смогла расслышать слова: «я люблю вас, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг…»

– Вот видите, – произнес я. – Госпожа Пушкина верна своему долгу, вы же сами это слышали.

Подобные разговоры расстраивали меня тем более, что я понимал, как они неприятны Александру Сергеевичу. Но я знал, что Наталья Николаевна снова беременна и скоро удалится от светских развлечений. Я с радостью думал о том, что сплетники за время ее отсутствия найдут себе иные предметы для пересуд и все забудется.

Некоторое время все шло именно таким образом. Наталья Николаевна разрешилась четвертым ребенком – девочкой. В тот раз роды были особенно тяжелыми, мне даже пришлось просить помочь Василия Богдановича Шольца, опытнейшего акушера, служившего неподалеку в Воспитательном доме. Его помощь весьма мне пригодилась.

Я предписал роженице домашний режим, долгое время удерживая ее от выездов. Но потом здоровье Натальи Николаевны поправилось, и она снова показалась в свете, блистая небесной прелестью. Женщина, подобная ей красотой, не может оставаться в тени. Она всегда будет привлекать внимание, вызывать восхищение и зависть.

И разразился скандал!

* * *

Эти записи, относящиеся уже к последнему году жизни поэта, показывают, что он пребывал в сильной депрессии. Пушкина преследовали мысли о смерти. Из следующей части записок видно, что депрессивное состояние поэта усилилось. Немаловажно для нас, что тут он приводит свою родословную, которая говорит о его наследственной отягощенности.

Глава 9

Надо признать, что Пушкин почти всю свою жизнь был объектом внимания столичных сплетников. И вот теперь они получили новый повод для болтовни.

Миловидная обаятельная дама, известная в обществе как очень умная женщина, но со злым языком, в противоположность своему мужу, которого называли «божьей коровкой», по настоянию молодого красавца-офицера, пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Ничего не подозревавшая Наталья Николаевна оказалась с Жоржем Дантесом наедине и была крайне смущена. Тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая девочка – дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней, ну а потом поспешила уехать домой, где все рассказала мужу.

Пушкин был в бешенстве. Он не скрывал от жены, что будет драться. Он спрашивал ее, по ком она будет плакать.

– По том, – простовато отвечала Наталья Николаевна, – кто будет убит.

Такой крайне неудачный ответ бесил его: он требовал от нее страсти и преданности, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. Она сама считала, что пикантная ситуация разрешилась вполне благополучно, честь ее не пострадала и повода для волнений нет. Но супруг ее был иного мнения!

Все пытались успокоить Пушкина, но толку было мало. Подливали масла в огонь и другие его проблемы, связанные с оценкой и продажей села Михайловское, принадлежавшего его покойной матушке. Он показывал мне обширную переписку со своим шурином и с отцом, которые никак не могли столковаться по поводу стоимости имения. Видно было, что эти дела сильно утомили поэта. Он выглядел настолько нездоровым и измученным, что я настоял на медицинском его осмотре. Результаты меня не обнадежили, хотя я не мог поставить ему никакого диагноза.

– Мое здоровье было сильно расстроено в ранней юности, – тихо, но очень быстро говорил Пушкин. – Вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уже долгие годы я ношу с собой смерть. Неужели им нельзя оставить меня в покое на остаток жизни, которая, верно, долго не продлится?!

Аневризма я не обнаружил, зато заметил, что дыхание его было быстрым и неглубоким, таким же учащенным показался мне и пульс. Цвет лица Пушкина, несмотря на смуглую кожу, был изжелта-бледным и говорил о разлитии желчи. Сквозь эту бледность и желтизну пробивался нездоровый румянец, рот то и дело кривился презрительной гримасой, углы его подергивались. Однако болезнь его показалась мне более нервической, нежели телесной. Не смог не припомнить я наставление Матвея Яковлевича Мудрова об удалении больного от забот домашних и печалей житейских, кои сами по себе суть болезни. Зная взаимные друг на друга действия души и тела, я не мог не заметить, что есть и душевные лекарства, которые врачуют тело. Они почерпаются из науки мудрости, чаще из психологии. Сим искусством печального утешишь, сердитого умягчишь, нетерпеливого успокоишь, бешеного остановишь, дерзкого испугаешь, робкого сделаешь смелым, скрытного откровенным, отчаянного благонадежным. Сим искусством сообщается больным та твердость духа, которая побеждает телесные боли, тоску, метание и которая самые болезни, например нервические, иногда покоряет воле больного. Обо всем этом я и попытался сказать Александру Сергеевичу, надеясь его успокоить и привести в более ровное расположение духа. Попытка моя вряд ли была удачной. Понял я, что терзают Александра Сергеевича муки злой ревности и злосчастное его уязвленное самолюбие. Он не мог подолгу сидеть на одном месте, вздрагивал от малейшего шума.

– Апостол Павел говорит в одном из своих посланий, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и во огнь вечный, – признался Пушкин. – А для меня самый брак оказался такой геенной. Когда я вижу Натали танцующей на балах с другими – все во мне переворачивается. Уже одно прикосновение чужих мужских рук к ее руке причиняет мне приливы крови к голове. У меня кровь в желчь превращается! – произнес он, заскрежетав зубами. – Тем более, что этот мерзкий француз на самом деле красив и высок ростом. Я вижу, как все любуются ими… а я… Я уродлив!

– Но разве красота ценится в мужчинах? Разве за это жены любят мужей? И разве Наталья Николаевна хоть раз позволила себе нечто сверх разрешенного приличиями? – увещевал его я.

– Я не могу не думать о том, что, оставаясь мне верной физически, Наталья Николаевна может изменить мне в мыслях! – Глаза поэта стали безумными.

– Опомнитесь! Нельзя же так строго судить молодую женщину за ее желание насладиться отпущенными годами жизни. Ведь и вы сами не без греха, – напомнил я. Это было моей ошибкой.

– Обязанность моей жены – подчиняться тому, что я себе позволю, – почти выкрикнул Пушкин, весь вспыхнув. – Вы забываетесь!

Я пробормотал слова извинений. Пушкин нервно вскочил со своего места и принялся бродить по кабинету взад-вперед.

– Я не могу терпеть, чтобы Натали имела какие бы то ни было сношения с этим проходимцем. Я не могу позволить, чтобы этот мерзавец смел разговаривать с моей женой и отпускать ей казарменные каламбуры, разыгрывая преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец.

Я видел, что он дрожит всем телом и почти не владеет собой. Я всерьез опасался за его рассудок.

Душевное состояние Пушкина ухудшилось еще более, когда он сам и некоторые из его знакомых получили письмо на французском языке следующего содержания. «NN, канцлер ордена Рогоносцев, убедясь, что Пушкин приобрел несомнительные права на этот орден, жалует его командором онаго».

Анонимные письма посылать было очень удобно: в это время только что учреждена была городская почта. Легко представить действие сего гнусного письма на Пушкина, терзаемого уже сомнениями, весьма щекотливого во всем, что касается до чести, и имеющего столь пламенные чувства, душу и воображение. Его ревность усилилась, и уверенность, что публика знает про стыд его, усиливала его негодование; но он не знал, на кого излить оное, кто бесчестил его сими письмами.

– Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, гнуснейшего пасквиля, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. Это мерзость против жены моей, – негодовал он. – Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата, – поспешно рассказывал мне Пушкин. – Я занялся розысками. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена решению проблемы повышения эффективности применения вертолета путем использован...
Знаменитый американский психолог написал книгу, которой суждено оказать сильнейшее воздействие на на...
Если вы руководите людьми, эта книга принесет вам огромную пользу. Ведь менеджер, применяющий знамен...
Россия, сегодняшний день. Ксенофобия и любовь в одном флаконе… Превратится ли эта гремучая смесь в к...
Новая книга известного тележурналиста Игоря Прокопенко посвящена едва ли не самой актуальной для наш...
Определяя вербальный интеллект как способность «жонглировать» буквами, то есть комбинировать их в сл...