Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля Розенштраух Иоганн-Амвросий
Война помогла Розенштрауху, всю жизнь боровшемуся за выживание, стать состоятельным человеком. Когда наполеоновская армия приблизилась к Москве, он спрятал свои товары, бросил магазин на произвол судьбы и попытался бежать из города. Но человек предполагает, а Бог располагает. Тщательно спрятанные товары были разграблены, а дом и магазин нашего героя уцелели. Как он рассуждал впоследствии, оставь он товар в магазине, он бы не был разграблен и его можно было бы с прибылью продать французам с деньгами, на которые нечего было покупать. Однако в таком случае русские заподозрили бы его в измене, сочтя, что он переехал в Москву только потому, что был в сговоре с французами и ожидал их прибытия. Таким образом, потеря товара доказывала его политическую лояльность. В то же время благодаря тому, что, в отличие от множества конкурентов, его магазин остался нетронутым, он мог возобновить торговлю сразу же по окончании войны. Оглядываясь назад, он верил, что слухи, воспрепятствовавшие его бегству из Москвы, были «милосердным, хотя и незаслуженным, попечением Божиим», поскольку именно они заставили его остаться в городе, «Отсюда многочисленные случаи вызволения из опасностей укрепили мою веру, мое доверие к всемогущему заступничеству Бога, этим обогатился мой опыт и была заложена основа моего позднейшего возросшего благосостояния» (с. 257).
Тот факт, что магазин Розенштрауха уцелел, несомненно способствовал восстановлению его дела. Остается только догадываться, как он смог пережить потерю товара на сумму 50 000 рублей, который, по его словам, был разграблен. Подобно многим москвичам, он ходатайствовал о правительственном вспомоществовании, но нет никаких доказательств того, что он его получил. Чаще всего финансовую помощь оказывали домовладельцам, чьи дома были разрушены[195]. Что до купцов, чиновники принимали во внимание сумму, требовавшуюся заявителю на восстановление предприятия, однако выделяемые суммы были обычно невелики: к концу 1815 года помощь была оказана только 209 московским купцам и средний размер пособия составлял только 6439,47 рубля[196].
А впрочем, Розенштраух мог добыть деньги и другими способами. В своих мемуарах он пишет, что наполеоновским солдатам не было смысла хранить российские ассигнации и они продавали их «не по стоимости, а пачками за золотые и серебряные монеты». «Некоторые жители, – писал он, – зарабатывали таким образом крупные суммы» (с. 248). Розенштраух не подтверждает, что и сам этим промышлял, но Иоганн Георг Коль, посетивший Харьков вскоре после смерти нашего героя, слышал о нем следующее:
Пожар Москвы сделал его на 14 дней бедняком, ибо его дома и товары сгорели вместе с остальными; но затем он снова сделался сказочно богатым, потому что оставшееся у него серебро он умело употребил на то, чтобы скупить у французов задешево ставшие им ненужными при отступлении русские ассигнации. Благодаря этому и новой удаче в торговле он стал очень обеспеченным и совершенно независимым человеком[197].
Возможно, эта история соответствует действительности; а может, Розенштраух просто ее не опровергал. Его положение в конце войны было бедственным: поскольку он не только потерял весь свой товар, но и до недавних пор был актером без копейки за душой, вполне представимо, что и утраченный товар он покупал в кредит. Послевоенная перестройка открывала новые возможности, но откуда у нашего героя взялся стартовый капитал? Современники, несомненно, тоже проявляли любопытство по этому вопросу. Спекуляции военного времени были болезненной темой. В воспоминаниях о 1812 годе Розенштраух подробно рассказывает о своем знакомстве с французским купцом Ларме (с. 254–255), но ни разу не упоминает о том, что после войны Ларме обвиняли в сотрудничестве с оккупантами и оказании им помощи в разграблении имущества россиян[198]. Розенштраух тоже содействовал противнику. Учитывая, какие это обстоятельство могло вызвать подозрения, ему могло быть выгоднее, чтобы его состояние приписывали ловким валютным спекуляциям, которые в конечном счете ни русским не вредили, ни французам не помогали.
Глава 4
Мечта сбылась:
Москва, 1812–1821
Розенштраух быстро восстановил свое дело и занял видное место в московской немецкой общине. В послевоенные годы он наконец обрел достаток и положение в обществе, к которым так долго стремился.
Де-юре наш герой по-прежнему числился купцом в Санкт-Петербурге[199], но и свой магазин, и семью он перевез в Москву. Дочь Вильгельмина проживала с ним уже в 1812 году, а теперь к ним присоединились и старшие дети: Вильгельм и Елизавета. 27 марта 1814 года в списке прихожан, бывших у святого причастия в лютеранской церкви Св. Михаила, рядом с именем отца впервые появляется имя Елизаветы. Вильгельм (по-русски его звали Василием Ивановичем) прибыл чуть позднее, весной или летом того же года, что очевидно из подписанной им ревизской сказки от 30 декабря 1815 года: «3 гильдии купец Василий Иванов Розенштраух 23 года; – у него жена Софья Фомина 21 год; прибыл в купечество 1814 г. августа 21 дня, бывший голландский подданный (в Голландии он родился. – A.M.); жительство имеет Мясницкой части в приходе Введения, что на Лубянке, в доме господина Демидова; торг галантерейным товаром»[200].
К 1815–1816 годам и Вильгельм, и Елизавета уже состояли в браке. Это позволило семье Розенштраух еще прочнее укорениться в московской инородческой диаспоре и окончательно забыть о том, что когда-то они были детьми актера без роду и племени.
Вильгельм женился на Софье Фоминичне Гудчайльд (Goodchild) (1794–1851)[201]. Ее девичья фамилия кажется английской, но, судя по дошедшим до нас отрывочным данным, к моменту рождения Софьи семья уже обрусела и одновременно онеметчилась. Родители невесты пользовались уважением в обществе, невзирая на то что большого состояния они не имели и сколь-нибудь выдающегося положения не занимали. Брат Софьи был армейским офицером; в 1822 году Софья и Вильгельм получили от него письмо (обратный адрес на котором гласил: «Смоленской Губернии в городе Дорогобуж Гренадерского Его Величества Короля Прусского полка юнкеру Ивану Фомичу Гудчайльду») с неотложной просьбой прислать денег. Письмо написано довольно нескладно, но, судя по всему, русский все же был родным языком автора: малообразованность и денежные затруднения были весьма характерны для российского младшего офицерства, типичным представителем которого был Иван Гудчайльд[202]. Впоследствии Иван дослужился до звания майора, а может, и выше[203]. В письме Иван упоминает еще одну свою сестру, Лизиньку, очевидно Елизавету Фоминичну Гудчайльд (1792–1858)[204]. Лизинька вышла замуж за человека по фамилии Вагнер, о котором у нас, похоже, нет никаких документальных данных, зато их дочь Елизавета Васильевна Вагнер (1809–1844) вошла в историю как супруга Михаила Петровича Погодина[205]. Погодин со временем стал одной из ярких звезд на российском интеллектуальном небосклоне, но на момент свадьбы в 1833 году особо выгодной партией он не казался: этот бывший крепостной был вольноотпущенником и все еще служил простым адъюнктом в Московском университете. Погодин, кажется, считал свою тещу типичной немкой – человеком честным, но эмоционально черствым, исполняющим в российском обществе важные, но по сути своей второстепенные функции. В письме Николаю Васильевичу Гоголю он приписывал ей те же особенности характера, какие выказывала гувернантка его детей, «русская немка, порядочная женщина, но сухая <…> Следовательно, глоса кротости, любви им (гувернантке и теще. – A.M.) недостает»[206]. Через Погодина Елизавета Фоминична познакомилась с Гоголем. Она ухаживала за ним во время его последней болезни и была рядом в момент его смерти в 1852 году[207].
Дочь Розенштрауха Елизавета тоже вышла замуж вскоре по приезде в Москву. Ее муж Георг Филип Дитрих Герхард Кинен (1784–1862), также известный как Егор Филиппович, в каком-то смысле был ее земляком: она родилась в Касселе, а он в расположенном неподалеку Фельсберге[208]. Кинен и Розенштраух вполне могли быть коллегами по масонству еще с санкт-петербургских времен: купец по имени Георг Кинен числится в списке членов ложи Пеликана[209]. В январе 1814 года Кинен зарегистрировался в московском купечестве[210], а в 1816 году женился на Елизавете. Кинен явно был успешным предпринимателем: он принадлежал ко второй купеческой гильдии, а когда в 1818 году в Москве было учреждено прусское консульство, именно он стал консулом[211]. Елизавета скончалась в январе 1823 года, вскоре после рождения сына.
В отличие от своих детей сам Розенштраух больше не женился. Возможно, его предыдущий брак так и не был расторгнут формально. В 1816 году ему было всего сорок восемь лет и он был зажиточным и обаятельным человеком, заинтересованным в достижении респектабельного положения в обществе. Повторный брак был бы ему в этом весьма полезен, и похоже, в его окружении не было недостатка в потенциальных невестах: списки прихожан, причащавшихся в его лютеранской церкви в 1816 году, насчитывают, помимо 305 мужчин, 312 женщин, 153 из которых были незамужними девицами или вдовами[212].
Помимо предпринимательства и поисков удачных брачных партий для детей, Розенштраух активно занимался делами своей церкви. Для немцев, так же как и для других этнических меньшинств, церкви были важными институтами, сплачивавшими вокруг себя всю общину. Розенштраух мог выбрать любую из двух немецких лютеранских церквей. Так называемая Старая община при церкви Св. Михаила была основана еще при Иване Грозном; Новая община, при церкви Св. Петра и Павла, образовалась в 1626 году[213]. Обе общины располагались в Немецкой слободе, в непосредственной близости друг от друга и от дома, который Розенштраух купил себе к северо-востоку от нынешней Комсомольской площади[214]. Церковь Св. Петра и Павла в 1812 году сгорела и вновь открылась только в 1819 году – в новом здании близ Маросейки. Розенштраух вступил в приход церкви Св. Михаила.
Как и все, что касалось московской немецкой диаспоры, община церкви Св. Михаила была маленькой, очень немногочисленной по сравнению с крупными приходами Санкт-Петербурга, что позволило Розенштрауху занять в ней гораздо более заметное место. По приблизительным подсчетам должностных лиц церкви Св. Петра на Невском проспекте, рядом с санкт-петербургским домом Розенштрауха, их приход насчитывал около восьми-девяти тысяч человек обоего полу[215]. Для сравнения: в период между 1814 и 1821 годами в церкви Св. Михаила в Москве ежегодно причащалось всего от 458 до 699 человек.
Демографический состав прихода был типичен для российских городских немецких общин. Когда в январе 1822 года в церкви Св. Михаила состоялись выборы нового пастора, представители церковного совета занесли в протокол социальное положение 214 из 333 избирателей обоего полу: 76 человек, или 35,51 %, были личными или потомственными дворянами (чиновниками, офицерами или титулованной знатью); 85 человек, или 39,7 %, были предпринимателями (купцами, фабрикантами или ремесленниками); и 53 человека, или 24,76 %, работали в областях, требовавших специального образования (в основном в медицине, фармацевтике и образовании). Никто из 214 человек, чей социальный статус нам известен, не был домашней прислугой или чернорабочим и не занимался каким-либо другим малопрестижным делом. Среди прихожан было несколько высокопоставленных особ, но большинство скорее относилось к мелкой буржуазии. Из 85 предпринимателей купцами было всего 19 человек; остальные были кузнецами, плотниками, портными, садовниками, сапожниками, пекарями, перчаточниками и тому подобным. В дворянской среде наблюдалась схожая картина: среди 27 дворян, бывших военными офицерами (или их женами или вдовами), насчитывалось пять генералов, пять полковников и подполковников и целых 17 майоров, капитанов и лейтенантов[216].
Многие прихожане давно прижились в России, особенно в Москве, но также и в остзейских губерниях и Санкт-Петербурге. Это вытекает из записей о месте рождения 279 юношей и девушек в возрасте от 13 до 18 лет, получивших конфирмацию в церкви Св. Михаила в 1814–1821 годах. Место рождения девяти из них неясно или не было записано при конфирмации. Что же до остальных, 171 человек (63,33 %) родился в Москве, 38 человек (14,07 %) в остзейских губерниях, 24 (8,8 %) в Санкт-Петербурге или его окрестностях и 15 (5,55 %) где-то еще по России. Только 22 человека (8,14 %) родились за границей, в основном на севере Германии.
Приходская община состояла почти исключительно из немцев, но не была совершенно отрезана от российского общества. Некоторые из прихожан, такие как полицеймейстер Адам Фомич Брокер, были важными фигурами в московском обществе. Немки тоже иногда выходили замуж за русских, но продолжали посещать лютеранскую церковь, несмотря на то что их мужья и дети, скорее всего, были православными. В качестве примеров можно назвать графиню Мусину-Пушкину, урожденную Вартенслебен, и княгиню Оболенскую, урожденную Штакельберг. Супруга Михаила Трофимовича Каченовского, издателя «Вестника Европы», была прихожанкой церкви Св. Михаила, как и вдова Харитона Андреевича Чеботарева, бывшего ректора Московского университета. Судя по именам, встречающимся в приходской метрической книге, ситуация, при которой немка выходила замуж за русского, но не оставляла лютеранство, случалась преимущественно в дворянской среде. В низших социальных слоях присутствие русских было гораздо заметнее. Многие перечисленные в списках причащавшихся были солдатами, полицейскими или пожарными, являвшимися к причастию в составе больших групп. Например, 8 апреля 1816 года причастилось более 100 человек; за исключением четырых женщин, всех, чьи имена стоят в списке под номерами от 446 до 550 – то есть одну треть от общего количества прихожан мужского пола, причастившихся в данном году (305), – писец определил как служащих одной и той же полицейской части. Большинство из них носило русские имена (Иван Иванов, Григорий Григорьев). Непонятно, были ли они лютеранами с русифицированными именами или людьми иного вероисповедания, откомандированными в эту церковь из соображений удобства. Так или иначе, складывается впечатление, что их пригнали в церковь старшие по рангу и что вряд ли они были органичной частью прихода.
Лютеранские церкви в Российской империи обладали некоторым подобием демократического самоуправления. Пастора избирала община. У церкви также был церковный совет, состоявший из председателя и нескольких старейшин-мирян. Совет управлял делами общины. Председательствовали советом обычно высокопоставленные лица. Что же до старейшин, то их избирали посредством кооптации на неопределенный срок в несколько лет[217]. Три основные категории прихожан были в примерно одинаковом соотношении представлены в совете людьми высокопоставленными и заслуженными: возможно, неполный список старейшин, входивших в совет между 1813 и 1820 годами, включает шестерых чиновников (двоих коллежских советников, двоих статских советников, двоих надворных советников), пятерых ученых мужей (двоих профессоров, врача и двоих фармацевтов) и шестерых купцов[218].
Иммигранты из самой Германии, как Розенштраух, были в приходе в меньшинстве, однако прибытие в Москву через Санкт-Петербург было довольно типичным случаем для его сограждан: две трети приезжих, конфирмованных в церкви Св. Михаила, были выходцами из окрестностей Санкт-Петербурга или Остзейских губерний – двух регионов России с наиболее плотным немецким населением и тесными связями с Западом. Принадлежность ко второй купеческой гильдии наделяла нашего героя более высоким социальным статусом, чем у других купцов в общине, не говоря уже о ремесленниках. Вероятно также, что он был состоятельнее большинства прихожан. Впрочем, деньги были не единственным мерилом статуса. В глазах знати он, вероятно, был «всего лишь» купцом, а доктора, аптекари, преподаватели и другие образованные люди, возможно, не одобряли отсутствия у него университетского образования. За исключением капельмейстера, в списке избирателей за 1822 год нет ни одного человека, связанного с театром или искусством; в этой среде актерское прошлое Розенштрауха вряд ли бы вызвало понимание.
Церковная община обладала важными свойствами, которые, вероятно, и привлекали Розенштрауха. Ее целью была жизнь духа. Она поддерживала существование немецкой культуры. Наконец, община была одним из немногих мест в Российской империи, где люди без выдающейся родословной, покровительства знати или служебного титула имели возможность заняться общественной деятельностью. Другим институтом, подпадающим под это описание, было масонство, также занимавшее важное место в жизни Розенштрауха во время его пребывания в Москве.
В августе либо 1816 либо 1817 года император Александр I посетил Москву. Будущий декабрист барон Владимир Иванович Штейнгель, адъютант московского военного генералгубернатора, позже писал, что этот визит был отмечен «некоторыми случаями достойными особого внимания». Первый был таков:
Некто, содержатель косметического магазина Розенштраух, после быший в Одессе лютеранским пастором, очень уважаемым, тотчас по приезде государя подал просьбу военному генералгубернатору о дозволении ознаменовать 30е августа открытием масонской ложи. По докладе об этом, государь изволил отозваться: «Я формально позволения на это не даю. У меня в Петербурге на это смотрят так (государь взглянул сквозь пальцы). Впрочем, опыт удостоверил, что тут зла никакого нет. Это совершенно от вас зависит». И ложа была открыта под фирмою «Тройственный рог изобилия» (из трех рогов составлялась буква А)[219].
События, описываемые Штейнгелем, знаменуют начало четвертой, и последней, стадии масонской карьеры Розенштрауха. Он вступил в масоны в Голландии в 1792 году, возобновил членство в ложе в Мекленбурге в 1801–1804 годах и начиная с 1806 года состоял в санкт-петербургских ложах. Не считая Остзейских губерний, Санкт-Петербург был основным местом пребывания российских немцев, и, впервые отправившись в Москву в 1811 году, Розенштраух продолжал поддерживать тесные связи с жителями Северной столицы, в том числе со своими собратьями по масонской ложе[220]. Однако после 1812 года он более прочно обосновался в Москве. С одной стороны, он окончательно перевез в Москву всю семью, с другой – он учредил там масонскую ложу.
Устроение новой ложи не исчерпывалось вербовкой новых членов и арендой места для собраний. Считалось, что масонство – непосредственное продолжение еще средневековых и даже античных организаций и учений. Для создания себе репутации новая ложа должна была обеспечить преемственность масонской традиции за счет связей с уже существующими ложами. Кроме того, секретные общества какого бы то ни было толка нервировали власти предержащие: стремясь к контролю, государство поручало отдельным ложам руководство над всеми остальными. Ввиду этих обстоятельств для основания новой ложи требовалось заручиться как позволением властей, так и одобрением (хартией, или конституцией) «великой» ложи. Ложа Розенштрауха получила конституцию от Директориальной ложи Астрея в Санкт-Петербурге. Даруя ее, должностные лица Астреи объясняли, что ожидают от новой ложи «послушания и в особенности точнейшего и вернейшего отчета в работах и доставлении всех законных донесений, дабы Великая Ложа могла в полной мере исполнить возложенную на ее (sic) Высшим Правительством за все, подведомственные оной, ложи ответственности»[221].
Семь человек, ходатайствовавших перед Астреей о даровании им конституции, а впоследствии занявших в новой ложе большую долю ответственных должностей, представляли собой высший слой немецкого среднего класса Москвы. Среди них не было дворян, госслужащих, военных чинов или мастеровых. Розенштраух и его сын Вильгельм были петербургскими купцами; Иоганн Петер Шиллинг – купцом из Риги. Вильгельм Трёйтер и Л.В. Бреме были врачами. Леопольд Чермак служил театральным художникомдекоратором, а Карл Водарг учителем[222]. Чермак и Шиллинг дружили с Розенштраухом и упоминаются в его воспоминаниях о 1812 годе. Шиллинг состоял в церковном совете церкви Св. Михаила, и, когда он умер, его место в совете было отдано Розенштрауху, который и служил там вместе с Трёйтером. К 1819 году одним из чиновников ложи стал Юстус Христиан Лодер, еще один врач: он председательствовал в совете церкви Св. Михаила, а позже стал коммерческим партнером Вильгельма Розенштрауха. Таким образом, членство в масонской ложе было частью более крупной системы связей между влиятельными представителями немецкой общины.
Хронология учреждения ложи не слишком ясна. По свидетельству Штейнгеля, император даровал позволение на это во время своего визита в Москву в августе 1816 года. Этому противоречит письмо Розенштрауха без даты, согласно которому император разрешил основание ложи в августе 1817 года[223]. (Источники расходятся в том, находился ли Александр I в Москве в августе 1817 года[224].) Штейнгель вспоминает, что ложа должна была называться Тройственный рог изобилия. На деле вновь учрежденная ложа носила похожее, но не идентичное название: Александра к тройственному спасению. Так же, как и ложа Розенштрауха в Санкт-Петербурге, именовавшаяся ложей Александра благотворительности к коронованному Пеликану, новая организация явно была названа в честь царя. Согласно недатированному тексту речи, произнесенной на одном из заседаний, учредители впервые заговорили об основании новой ложи только в ноябре 1816 года[225], но документ из ложи Астрея свидетельствует, что великая ложа одобрила открытие нового филиала уже 11 ноября 1816 года[226]. Как бы там ни было, официально ложа обрела свою конституцию на тезоименитство царя, 30 августа 1817 года, а ее первое собрание состоялось 15 сентября 1817 года[227].
Делами ложи в какой-то мере заправлял тесный круг лиц, отличный от самой ложи и состоявший из Розенштрауха и его товарищей. Чтобы понять, как этот кружок функционировал, нам понадобится краткий экскурс в историю масонских степеней.
Франкмасоны верили, что ложи были преемницами секретных организаций, существовавших веками и посвященных в великие философские или моральные тайны. Масон продвигался от одной степени к другой по мере того, как росло его понимание этих тайн. Тремя Иоанновскими степенями, или градусами, признаваемыми во всех ложах по всему миру, были ученик, подмастерье и мастер, но некоторые масоны стремились к так называемым «высшим» степеням, которые еще больше приблизили бы их к великой мистерии. Важно было, чтобы степени и ритуалы посвящения в них в точности соответствовали существовавшим в более ранних организациях, на базе коих, как считалось, впоследствии развилось собственно франкмасонство. В XVIII веке это привело к появлению немалого числа так называемых уставов, каждый из которых предусматривал свои собственные высшие степени и пропагандировал собственные идеи об истоках масонства. Замысловатость исторических теорий, излагаемых разными уставами, и окружавшая высшие степени аура тайны нередко приводили посторонних наблюдателей к убеждению, что рядовые масоны были легковерными глупцами, а их лидеры либо шарлатанами, либо опасными заговорщиками. Например, В.И. Штейнгель отклонил предложение Розенштрауха присоединиться к ложе Александра к тройственному спасению потому, что, как он свидетельствовал во время расследования восстания декабристов, считал, что масоны «разделялись на два рода: на людей обманывающих и на людей обманываемых», а также поому, что «находил, что давать клятву на исполнение правил неизвестных и притом подвергать себя испытаниям, похожим на шуточные, противно человеку здравомыслящему»[228].
В Германии в 1770-х годах преобладал Устав строгого наблюдения. Масонский съезд на высшем уровне, прошедший в Вильгельмсбаде в 1782 году, пытался реформировать «строгое наблюдение», например отказавшись от утверждений о происхождении масонства от средневекового ордена рыцарей-храмовников. Одним из результатов Вильгельмсбадского конвента был Исправленный шотландский устав, или Благодетельные Рыцари Святого Града: устав, признававший различные высшие степени масонства[229]. Основанная Розенштраухом ложа Александра к тройственному спасению придерживалась именно этого устава.
Розенштраух, сам имевший высшие масонские степени[230], лелеял амбициозные планы на встраивание своей новой ложи в структуру Исправленного шотландского устава. 1 мая 1818 года, то есть спустя восемь месяцев по прошествии учреждения ложи, он встретился с тремя другими носителями высших масонских степеней. Это были статский советник Иоганн Христиан Андреас Хайм, врач Филипп Фридрих Пфелер и пастор Карл Август Бёттигер. Участники совещания приняли официальную резолюцию – «восстановить исчезнувший капитул 8-й провинции ордена Благодетельных Рыцарей Святого Града в Востоке города Москвы»[231]. Согласно Исправленному шотландскому уставу, Европа была поделена на девять провинций, каждая из которых управлялась капитулом. Россия относилась к восьмой провинции[232]. Основание капитула в Москве наделяло Розенштрауха и его друзей высоким авторитетом в масонских кругах южной столицы. Капитул затем проголосовал за то, чтобы чиновники ложи Александра к тройственному спасению имели право на награждение высшими масонскими степенями[233]. Поскольку ложа Александра работала только с системой Иоанновских градусов, для чиновников была устроена новая – Андреевская – ложа, допускающая более высокие степени. Назвали ее ложей Горы Фавор[234].
В результате был заложен фундамент для трехчастной масонской иерархии. В самом низу находилась ложа Александра к тройственному спасению. На должности чиновников этой ложи ежегодно переизбирали одну и ту же группу лиц, хотя иногда они менялись местами. Выше ее находилась средняя ложа, Горы Фавор. Состав этой ложи практически совпадал с составом должностных лиц ложи Александра к тройственному спасению. На самом верху пирамиды находился капитул Благодетельных Рыцарей. Розенштраух служил председателем всех трех организаций. Среди тех, кто принадлежал либо к ложе Горы Фавор, либо к капитулу, либо к обоим одновременно, были люди, занявшие значимое место и в других сферах жизни Розенштрауха: его сын Вильгельм, ставший чиновником ложи несмотря на свой юный возраст; друг Розенштрауха Чермак; врачи Трёйтер и Лодер, позже сотрудничавшие с нашим героем в церковном совете; и пастор Бёттигер, с чьей помощью Розенштраух впоследствии переехал в Одессу и стал пастором. Работа этих трех масонских организаций, в частности ложи Александра к тройственному спасению, поддается восстановлению благодаря обилию дошедшей до нас документации: соответствующее дело в Российской государственной библиотеке содержит 229 листов, многие из которых представляют собой протоколы собраний или речи, написанные рукой Розенштрауха[235].
Масонские обязанности Розенштрауха требовали от него серьезной отдачи. Особенно яркий свет документы проливают на его активное участие в заседаниях ложи Александра к тройственному спасению: несмотря на огромное количество подобных встреч, почти на каждой из них Розенштраух выступал с речью. Большая часть совещаний проходила на немецком языке; на нескольких собраниях, созванных отдельными группами должностных лиц, говорили по-русски или по-французски. Заседания обычно посвящались ритуалам приема новичков или продвижения существующих членов на более высокие степени (это называлось ложами принятий и ложами производств) и включали доклады по теории масонства, с которыми выступал Розенштраух, а иногда и другие члены ложи, в основном из числа должностных лиц. Документы, относящиеся к периоду с 15 сентября 1817 года по 20 марта 1820 года, показывают, что за 918 дней было проведено 181 заседание, то есть ложа собиралась в среднем примерно каждые пять дней. Розенштраух выступал с одной или несколькими речами или лекциями на 145 из этих заседаний, то есть примерно каждые шесть дней[236]. Судя по сохранившимся рукописям, речи нашего героя могли занимать от 10–15 до 40–50 минут.
Расписание Розенштрауха в октябре 1819 года дает представление о типичном ритме жизни нашего героя. В среду 1 октября состоялось собрание ложи Горы Фавор, где был принят в члены купец Филипп Ланг, а Розенштраух выступил с «подробным и поучительным пояснением аллегорического и символического в первом Иоанновском градусе»[237]. Все остальные заседания в этом месяце, о которых у нас есть документальные свидетельства, проходили в ложе Александра к тройственному спасению. В субботу 4 октября в ложу в чине ученика был принят торговец мебелью по имени Фридрих Бюк (Бек), и Розенштраух говорил «о братской любви», «отцовской любви и следовании свету». В среду 8 октября мастером масоном стал химик Георг Бауэр; Розенштраух провел беседу «О воспитании духа». Неделей позже, в среду 15 октября, трое учеников – купец Иоганн Иоахим Краузе, лейтенант Владимир Демидов и учитель Иоганн Георге – были произведены в ранг подмастерьев, и Розенштраух поделился своими размышлениями «О путешествующих подмастерьях». Спустя еще три дня, в субботу 18-го числа, в ложу в звании ученика вступил капитан Александр Май, в связи с чем Розенштраух обсудил «Самопознание и масонское поручительство». По прошествии полутора недель, в среду 29 октября, мастером масоном стал купец Иоганн Цинн, а Розенштраух произнес речь о «Бессмертии души» и «Похвалу его (скорее всего, Цинна. – A.M.) масонской деятельности». Можно предположить, что в октябре не обошлось и без совещания должностных лиц ложи Александра к тройственному спасению. Еще на двух встречах – субботних образовательных ложах для учеников – Розенштраух не выступал. Одна из них, 11 октября, проводилась на русском языке, другая – 25 октября – по-французски. На обоих языках Розенштраух изъяснялся с трудом[238].
Собрания членов ложи посвящались не только делам. Масонский календарь включал столовые ложи: они отмечали важные события в жизни ложи и масонства в целом и демонстрировали преданность масонов династии Романовых. Ложа Розенштрауха приурочивала подобные банкеты к празднику Ивана Купалы (24 июня), тезоименитству императора (30 августа), годовщине основания ложи (15 сентября), дню рождения государя (15 декабря), Новому году (31 декабря), и годовщине восхождения государя на престол (12 марта).
Еще одним важным направлением деятельности ложи была благотворительность. Некоторое представление о ней можно получить из доклада Фридриха Вильгельма Ройсса о деятельности ложи в 1818–1819 годах[239] (масонский год начинался и заканчивался Ивановым днем 24 июня). Документ этот представляет собой черновик доклада, и перечисленные в нем суммы иногда противоречивы или плохо поддаются пониманию. Похоже, несколько тысяч рублей были розданы непосредственно нуждающимся. Другие суммы направлялись в пользу различных проектов под руководством членов ложи, в частности школ. Целью франкмасонства была, выражаясь расхожей масонской метафорой, «работа над диким камнем», то есть улучшение природы человеческой, и открытие школ было логическим продолжением этого проекта. В июне 1818 года Бёттигер был назначен лютеранским суперинтендентом Новороссии – района, в котором проживало много немецких колонистов; ложа поддержала его работу, снабдив его суммами в 220 рублей на возведение церкви в колонии Мариендорф и в 325 рублей на постройку школы в Одессе. Еще 147 рублей были направлены в ланкастерскую школу в Санкт-Петербурге.
Львиная доля пожертвований – свыше 9600 рублей – пошла на то, чтобы помочь Чермаку открыть частный пансион. Чермак, часто упоминающийся в воспоминаниях Розенштрауха о 1812 годе, был театральным художником родом из Праги. До своего переезда в Санкт-Петербург, а затем в Москву, то есть до 1811 года, он работал в театре Кёнигсберга. После войны он вернулся было в Кёнигсберг, но заработать там себе на жизнь ему не удалось, и он опять приехал в Москву[240]. На момент основания ложи в 1817 году он по-прежнему числился в списках как художник-декоратор[241], но в конце концов явно решил, что содержание пансиона – довольно распространенное среди европейских иммигрантов занятие – гарантировало бльшую стабильность. Поддержка этого пансиона стала основным направлением благотворительной деятельности ложи. Если верить Ройссу, пансион Чермака обеспечивал образование, основанное на идеалах масонства, сыновьям членов ложи и восьми неимущим мальчикам (четверым немцам и четверым русским), чье обучение и проживание оплачивала ложа. Пансион снискал успех и просуществовал до 1840-х годов; одним из его воспитанников был Федор Михайлович Достоевский[242].
Судя по примерам Бёттигера и Чермака, ложи поддерживали начинания своих собратьев в том, что масоны называли «профанным» миром. Ожидалось, что в обмен на это масоны применят свои знания и умения на пользу ложи. Моральные наставления и ритуальные церемонии составляли основу собраний ложи и тем самым напоминали одновременно и церковь, и театр. Неслучайно до своего отъезда в Одессу пастор Бёттигер выступал на заседаниях ложи чаще других. Чермак как театральный художник приложил усилия к тому, чтобы помещение ложи выглядело подобающе внушительно. В одном недатированном документе Розенштраух превозносил его «замечательное усердие в украшении ложи»[243]. Этот документ также предоставляет уникальную возможность оценить роль масонских жен в этом, в общем-то, исключительно мужском кругу: ответственные лица ложи выражали свою благодарность «его благородной супруге нашей сестре фрау Чермак, которая изготовила безвозмездно все одеяния, и даже все относившееся к украшению, жертвуя своим ночным отдыхом, и несмотря на ее обязанности матери и домохозяйки»[244].
Розенштраух был трудолюбивым и амбициозным масоном. Он достиг высших степеней и возглавил иерархическую пирамиду, образованную ложей Горы Фавор и капитулом Благодетельных рыцарей. Наш герой посвящал своей масонской работе невероятное количество времени и усилий, стремился к лидерству и ожидал от коллег по ложе признания своего авторитета.
Доклады и речи Розенштрауха обнаруживают явное родство взглядов их автора с духом немецкого Просвещения. Немецкими государствами управляли короли и знать, поэтому стремление просветителей буржуазного происхождения к общественному лидерству поневоле умерялось их реальным политическим бессилием и подчиненным социальным положением. Им также приходилось мириться с тем фактом, что попытки Французской революции трансформировать государство сверху вниз увенчались явным провалом. В ответ на это многие выдвигали аргумент, что подлинный прогресс возможен лишь при условии морального и интеллектуального просвещения индивидуальных членов общества. Это позволяло просветителям считать свою культурную деятельность движущей силой истории, власти королей и знати отводить лишь второстепенную роль, а Французскую революцию объявлять аберрацией.
Масонские речи Розенштрауха вдохновлялись именно такими идеями. Он всерьез разделял постулат о франкмасонстве как непосредственном продолжении тайных обществ великой древности. Люди, опередившие свое время, говорил он, всегда понимали, что в массе своей народ не готов постичь глубины философских истин. Поэтому духовные элиты только делали вид, что принимают доминирующие в их странах идеи и социальный порядок, втайне же создавали общества, ставившие своей целью развитие добродетели и мудрости. В одном недатированном выступлении Розенштраух утверждал, что «…дух человечества зреет медленно, по своей собственной природе, подчиняясь неизменным законам Божиим; но не в теплицах, которые хочет изобрести человеческий разум». Адепты древних тайных культов разработали «Речи, знаки и обычаи», которые постепенно подводили посвященных к познанию истины, таким образом делая их масонами еще до появления собственно масонства. С течением времени труды этих искателей трансформировали общество в целом: «То, что было в древности содержанием египетских или греческих мистерий, стало теперь общим достоянием всех культурных народов – вера в Единобожие и в бессмертие; ибо человеческий род в целом идет вперед, даже если некоторые пятятся назад»[245]. Таким образом, франкмасоны были элитой, немногими избранными, наследниками духовного искания, бывшего движущей силой всей человеческой истории./p>
Институт ложи был необходим искателям истины по той же причине, по какой христианам нужна была Церковь: ложа позволяла накапливать и передавать знание и создавала защищенное пространство, в пределах которого можно было существовать в согласии с масонскими принципами. Опасность, в глазах Розенштрауха, заключалась в размывании границ между ложей и профанным миром. Это происходило, когда франкмасоны ошибочно направляли свои усилия не внутрь, на пользу ложи, а вовне, пытаясь оказать воздействие на более широкие слои общества. Масонство, напоминал собратьям Розенштраух, «жизнь более внутренняя, чем внешняя, более созерцание, чем действенность»[246].
С другой стороны, опасность представляло и вторжение во внутренний мир ложи, существующей в профанном мире системы социальных рангов и порождаемого ею лицемерия. Ложе надлежало быть местом, «где князья и подданные приветствуют друг друга как братья; перс и американец признаются в дружбе, а сторонники враждебных господ мирно принимают друг друга как братья»[247]. Стоит социальным различиям приобрести значение в пределах ложи, она тут же перестанет быть пространством, «где один брат обращается с другим не с гладкой ни о чем не говорящей вежливостью, а с истинным каменщицким участием, где вместо отмеренного тактичного поклона приветствием служит взаимное рукопожатие, сердечный поцелуй – где любят сердцем, а не языком»[248]. В другой раз Розенштраух сообщил собратьям, что целью масонства было «самосовершенствование». Стремление к нему было результатом естественной связи человечества с Богом, человечностью и мирозданием и составляло сущность всякой истинной веры: «Все истинно религиозные воззрения и чувства способствуют нашему самосовершенствованию»[249]. Дабы помочь собрату по масонству усовершенствоваться, настаивал Розенштраух, надлежит относиться к нему искренне и, следовательно, без оглядки на обычаи, принятые во внешнем мире: «В профанном кругу, к сожалению, в порядке вещей искусство казаться. – По негласному договору врут и обманывают друг друга, чтобы друг другу понравиться. С ложью о покорнейшем, преданнейшем, нижайшем слуге вступают в общество и покидают его»[250].
Рукописи дошедших до нас выступлений Розенштрауха по большей части не датированы, но похоже, что с течением времени его постигало все большее разочарование. В 1820 году, произнося речь по, в общем-то, радостному случаю – празднования государевых именин (30 августа) и годовщины основания ложи (15 сентября), Розенштраух не без горечи говорил: «В фундаменте нашего храма тайная чревоточина. Со стыдом должны мы взирать на протекший год. Всякий непредвзятый взгляд может видеть холодность и теплохладность братьев в сравнении с предыдущими годами». По словам нашего героя, когда ложа была меньше, на заседания являлось больше народу, чем теперь, когда она разрослась. Сократилось количество желающих выступить с докладом, сборы в помощь бедным пошли на убыль, и размах благотворительной деятельности перестал отражать увеличение членского состава. У проблемы было имя, и имя это было Алчность. Некоторые из новичков оглядывались по сторонам и задавались вопросом: «Что собственно я (получаю. – А.М.) за мой звонкий рубль?» Другие думали, что внесение «жалкого золотого» на благотворительные цели освобождало их от обязанности оказывать моральную поддержку собратьям по масонству[251]. «Если новый год с основания ложи начнется так же, и соответственно закончится – о, тогда лучше нам тотчас закрыть наш храм, – ибо тогда не получится так, что ложа пережила самое себя!!!»[252]
Черновик послания некоему «орденскому совету трех соединенных лож здешнего В. (Востока. – A.M.)» – без подписи, но написанный рукой Розенштрауха, – дает представление о том, как раздражали автора отсутствие в ложе братского духа и живучесть социальных различий. Письмо начинается заверением, что «я искал в масонстве ничто иное как то, что мы так настоятельно внушаем каждому вновь принятому; а именно: братскую любовь в самом широком смысле слова, взаимную помощь, совет, утешение, обоюдное побуждение к добродетели, образец через добрый пример, наивысшее терпение, бережение и самую искреннюю нежнейшую братскую любовь».
Главы ордена не следовали этим принципам. Розенштраух просил их поразмыслить о том,
…является ли руководствующий нами дух, гуманным, или еще того менее каменщицким? – Что же мне делать? Бороться с этим? – простому гражданину против мужей с высоким положением и рангом? (ах, неужели нужно упоминать <то, что само собой разумеется >, и даже объяснять на этой ступени <т. е. орденскому совету>.) Бороться? Нет, это, похоже бесполезно, да и борьба за доброе дело легко может получить ярлык революции, и подвергнуться наказанию более суровому, чем в гражданском мире (ибо мы к этому привыкли).
Поэтому «сим я торжественно отказываюсь от владения молотком и всеми прерогативами наших лож на тот срок», пока масонские лидеры не проникнутся истинным духом братства и пока «сердце, рвение, деятельность и истинное обращение не будут и без положения с состоянием считать достойными участия в великой работе масонства»[253]. Письмо не датировано, и можно только догадываться, когда и зачем оно было написано, но глубина постигшего Розенштрауха разочарования прочитывается в нем без труда.
Горечь нашего героя дополнительно объясняется упоминаемыми в его письме обвинениями в «революционерстве»: Розенштрауха сердила широко распространенная вера в подрывную политическую деятельность франкмасонов. Некоторые из его собратьев по ордену пользовались этим предубеждением в корыстных целях и приписывали своим соперникам членство в секте иллюминатов, то есть в мифическом международном заговоре против монархии и религии. Подобные обвинения были отнюдь не безвредны. Среди тех, кто частенько прибегал к подобной тактике, был Иосиф (Осип) Алексеевич Поздеев[254]. Ложа Розенштрауха действовала под руководством Директориальной ложи Астрея; Поздеев же стоял во главе Великой провинциальной ложи – конкурирующей организации со своей собственной сетью лож. В 1817 году группа гвардейских офицеров, состоявших в ложах поздеевской сети, сопровождала императора в Москву и испросила разрешения присоединиться к тамошней ложе, но Поздеев им вступление в ложу Розенштрауха воспретил: «Розенштраух есть ли бы не имел связи с иллуминатами <sic>, то было бы его не худо; но как это подозревается, то, мне кажется, с его братьями иметь дело и посещать его ложу не выгодно»[255].
Мания преследования достигла своего пика после восстания декабристов, когда правительство относилось с подозрением вообще ко всем тайным обществам. Масонские ложи были запрещены в России в 1822 году, но бывшие франкмасоны тем не менее оставались под подозрением. Розенштраух избежал обвинений в непосредственной связи с декабристами только потому, что, по иронии судьбы, Поздеев оказался не в состоянии отличить воображаемых революционеров от настоящих: офицеры, которых он предостерегал от вступления в ложу Розенштрауха из-за предполагаемой связи последнего с «иллуминатами», были членами Союза спасения, то есть будущими декабристами. После восстания, как мы видели, декабрист В.И. Штейнгель упоминал Розенштрауха в своих показаниях, а близкий друг Розенштрауха по масонству, князь Михаил Петрович Баратаев был арестован по ложному обвинению в участии в декабристском заговоре[256].
Ф. Реннеман, ранее входивший в московскую ложу Ищущих манны, тоже был вызван в 1826 году для дачи показаний о своей прошлой масонской деятельности. Стремясь отвести беду от себя, Реннеман возвел неопределенные, но зловещие обвинения на Розенштрауха, к тому моменту уже бывшего пастором в Харькове. Ложа Ищущих манны подчинялась поздеевской Великой провинциальной ложе и следовала Древнему и принятому шотландскому уставу, тогда как ложа Розенштрауха следовала Шотландскому исправленному уставу. Помимо этого, Ищущие манны были более склонны к мистицизму. Соперничество между двумя ложами высмеивается в «Войне и мире» Л.Н. Толстого, когда Пьер размышляет:
Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно[257].
Реннеман сообщил властям, что ложа Ищущих манны пеклась исключительно о самосовершенствовании своих членов, в отличие от ложи Розенштрауха, общения с которой он, впрочем, не мог совершенно избежать, поскольку обе ложи проводили собрания на одном этаже одного и того же здания (дома купца Ланге на Кисловке). Реннеман не жаловал соседей: «Они старались повидимому скорее и более набирать членов» и «Их главная цель обнаруживалась в благотворительности»; его же собственная ложа «неохотно сообщалась с ложей Розенштрауха, полагая, что он вводил много своей выдумки» и «слишком часто [проводил] богатые столовые ложи». Правда, посещая их, «я ничего противного не слыхал», но в свете недавних событий, то есть декабристского восстания, Реннеман сомневался в благонадежности Розенштрауха: ведь он, вероятно, принадлежал к иностранным ложам и уж точно был актером и купцом в Санкт-Петербурге и Москве, а затем пастором в Одессе и Харькове. Ложа Розенштрауха следовала «Новой системе» (Исправленному шотландскому уставу), и этим же уставом руководствовался человек, сделавший Розенштрауха пастором: его собрат по масонству Бёттигер. Ничто из вышесказанного еще не доказывало политической неблагонадежности Розенштрауха, однако «то обстоятельство, что сии, Новой Системы значительные масоны, домогались быть учителями Христианской религии и в таких значительных местах – обращает особое внимание»[258].
Как мы видели ранее, С.П. Жихарев уже в 1807 году слышал о желании Розенштрауха стать пастором. К зиме 1819/20 года сложились обстоятельства, благоприятствовавшие исполнению этой мечты. Дело Розенштрауха развивалось успешно, и он мог передать его своему сыну Вильгельму, который к тому времени вырос и обзавелся собственным семейством. Старшая дочь нашего героя тоже уже была замужем и обеспечена. В масонстве он разочаровался. Самое время было кардинально поменять жизнь.
К тому же Розенштрауху привелось осознать собственную бренность. В 1818 году ему исполнилось пятьдесят лет, и возраст вполне мог начать сказываться на его самоощущении. 8 января 1820 года он писал собрату по масонству князю М.П. Баратаеву, что «уже много недель я болен, на краю могилы, в глубину которой я смотрю мужественно, без страха, как подобает христианину и вольному каменщику»[259]. Двумя месяцами позднее он сообщал Баратаеву, что болезнь повторилась и он едва не умер. Столь близкое столкновение со смертью, писал он, сделало его «более, чем когда бы то ни было, жадным до деятельности, где она только не представится», однако в то же время заставило его понять, что земная жизнь преходяща и что жизнь загробная – единственное, что имеет значение[260]. Как позже утверждал его друг Лодер, именно болезнь заставила Розенштрауха избрать себе новую стезю – пасторство[261].
Несмотря на слабость здоровья, он по-прежнему активно занимался масонскими делами. В январе 1820 года, в промежутке между приступами болезни, он также вступил в совет своей церкви. В каком-то смысле этот шаг был логическим продолжением его масонской деятельности, поскольку многие из ведущих членов церковной общины занимали ответственные должности в ложе Александра к тройственному спасению и входили во внутренний круг, заправлявший ложей, то есть в ложу Горы Фавор или в капитул Благодетельных рыцарей. Эта группа включала пастора Вильгельма Нойманна; зятя Нойманна, музыканта Фридриха Шольца, иногда сопровождавшего музыкой церковные службы; четверых действительных или бывших старейшин: Ройсса, Трёйтера, Шиллинга и аптекаря Беньямина Ауэрбаха; и Лодера, председателя церковного совета[262].
Заседания совета проходили нерегулярно: от одного до четырех раз в месяц. Розенштрауха сделали казначеем приходской школы. Это задание вполне ему подходило, ведь он умел обращаться с деньгами и интересовался образованием. Розенштраух ценил стремление к самовоспитанию, а после болезни также придавал особое значение самосовершенствованию в религиозной сфере, то есть поиску Бога и спасения. Похоже, воспитание как механизм встраивания юношества в социальную систему не слишком его заботило: он редко обсуждал академическое или техническое обучение, а судя по его масонским выступлениям, он считал, что манеры, прививаемые в школах, поощряли лицемерие. Как человек, не обладавший сколь-нибудь зачительным формальным образованием, он наверняка испытывал неприязнь по отношению к классовым предрассудкам, насаждаемым в школах. Вместо этого его интересовала возможность с помощью образования сформировать у юношества здоровую мораль. В моральном воспитании видели смысл образования также драматурги эпохи Просвещения и франкмасоны: именно по этой причине ложа Розенштрауха спонсировала основание пансиона Чермака. Стремление Розенштрауха использовать образование, чтобы сформировать в ученике здоровый характер в соответствии с его естественными, богоданными склонностями, очевидно, из того факта, что в 1820 году имя нашего героя появляется (наряду с именами Ройсса, Чермака, Трёйтера и Лодера) в списке подписчиков на сочинения Иоганна Генриха Песталоцци – знаменитого швейцарского педагога, чья теория начального обучения подчеркивала необходимость развивать весь спектр способностей ребенка[263]. Протоколы заседаний церковного совета свидетельствуют о том, что Розенштраух был энергичным организатором и сборщиком пожертвований в пользу приходской школы. Судя по этим же документам, единственный раз, когда он высказался об образовании как таковом, в центре его внимания был, вполне ожидаемо, вопрос морали (а именно мастурбация): он убеждал совет увеличить здание школы и тем самым гарантировать (как, он не объяснил) «безусловное искоренение пагубного порока у мальчиков»[264].
В конце сентября 1820 года Розенштраух порвал со своей прошлой жизнью. 22 сентября он объявил во время заседания церковного совета, «что покинет Москву на долгое время, и потому должен сложить с себя должность старейшины». Он выступил с краткой речью, попрощался с коллегами и вышел из комнаты[265]. Тремя днями позже, 25 сентября, братья ложи Александра к тройственному спасению приняли отставку Розенштрауха с должности председателя[266]. После этого наш герой передал свой магазин сыну и уехал в Одессу.
Глава 5
Завершение пути:
Одесса и Харьков, 1820–1835
Оставив успешную предпринимательскую и масонскую карьеру и переехав в Одессу с целью стать лютеранским проповедником, Розенштраух начал новую главу своей жизни. Изменился и общий окружавший его исторический контекст. С самого своего прибытия в Россию в 1804 году Розенштраух был неразрывно связан как с крупными преуспевающими немецкими общинами, так и с европеизированными русскими элитами двух столиц Российской империи. Отправившись в Одессу – быстро развивавшуюся столицу Новороссии, наш герой принял участие в совершенно ином историческом процессе: колонизации степных земель современной Украины.
Новороссия не была похожа ни на одно из предыдущих мест жительства Розенштрауха. Санкт-Петербург и Москва своими сложными классовыми структурами и экономикой напоминали немецкие города: там были и прочно укоренившиеся крупные немецкие общины, и издревле существовавшие немецкие церковные приходы и дворянские и буржуазные элиты. Новороссия же скорее походила на американский Дикий Запад: население этой обширной территории было немногочисленным, но весьма пестрым по национальному составу, а социальный контроль слаб – здесь царила относительная свобода.
Присоединенная Екатериной II Новороссия как магнитом влекла к себе переселенцев. Многие из них были беглыми крестьянами из других областей России. В 1801 году 93,7 % новороссийских крестьян были де-юре свободны[267], и в одном романе 1860 года приводится высказывание местных жителей:
Беглые, да и все тут! Крепостная Русь, нашедшая свое убежище, свои Кентукки и Массачусетс. Здесь беглыми земля стала. Не будь их – ничего бы и не было[268].
Иностранцы тоже охотно переезжали в Новороссию и селились рядом с татарами, евреями, казаками и прочими местными жителями. Одной из категорий иностранных колонистов были немцы: Российское государство обещало выделить им земельный надел, гарантировало свободу вероисповедания и освобождение от налогов и службы в армии[269]. Число немецких переселенцев росло быстро: согласно ревизским данным, в 1796 году в Новороссии проживало 5500 немцев обоего пола, в 1834 году их было уже 85 600, а к 1858 году стало 138 800[270]. Поселения кальвинистов, гернгутеров, меннонитов, верящих в Тысячелетнее царство вюртембергских сепаратистов, католиков, немецких и швейцарских лютеран и других возникали на территории, простиравшейся от Бессарабии до Волги и Кавказа. Одесса – место пребывания новороссийского генерал-губернатора – была основана в 1792 году и выросла в один из основных торговых портов России. К 1826 году население города составляло 32 995 человек. В основном это были российские подданные, но хватало в Одессе и иностранцев: подданных Австрийской империи, немцев, итальянцев и христиан из Оттоманской империи[271].
В 1893 году историю одесской лютеранской общины опубликовал Фридрих Бинеманн. Бинеманн был профессиональным историком и занимался архивными изысканиями; впрочем, поскольку он был сыном одесского пастора, можно предполагать, что его знания о прошлом своей общины не ограничивались письменными источниками. При Александре I, пишет Бинеманн, новороссийские немцы – заметим, подобно своим соплеменникам в Америке – сформировали общество, только-только приступавшее к самоорганизации. Бытовые условия были тяжелы, а власть слаба, поэтому конфликты возникали часто. Бинеманн приводит слова одного немецкого купца: тот посетил немецкую общину Одессы, состоявшую в основном из ремесленников, и нашел, что «между ними невозможен никакой союз, и как бы они сами от этого не страдали, они обижают и портят жизнь друг другу всеми возможными способами»[272].
В отношении религии жизнь в Новороссии отличалась свободой и стихийным экуменизмом. В Одессе был один-единственный пастор, удовлетворявший нужды всех без исключения категорий «евангелистов» (протестантов), а в его отсутствие протестанты проводили крестины и похороны с помощью католического священника. В других частях Новороссии немецкие крестьянские колонии в основном обходились вообще без пастора[273]. По словам Бинеманна, разводы были обычным делом, процветали секты, люди переходили из одной конфессии в другую. Подводя итог тому, что он нашел в архивах, Бинеманн пишет о 1820-х годах:
…Религиозный непокой умов искал удовлетворения: мы видим, как многие протестанты переходили в католическую церковь, а католики, наоборот, становились протестантами <…> То поселенцы из Глюксталя отказываются от присяги, якобы противоречащей их совести, то мы узнаем о целом деле против Вормсских колонистов, якобы занимавшихся алхимией[274].
В глазах правительства все это было признаками беспорядка. После наполеоновского нашествия оно пыталось ужесточить контроль над обществом за счет передачи всей религиозно-духовной и образовательной сферы в ведение князя А.Н. Голицына – главы специально созданного Министерства духовных дел и народного просвещения. Составной частью этой политики была попытка централизовать церковную администрацию новороссийских колонистов-протестантов. Существовали планы, так и не воплотившиеся в жизнь и окончательно оставленные в 1832 году, поделить юг России между двумя новыми евангелическими консисториями: саратовской и одесской.
Александр I и князь Голицын ощущали духовную связь с теми, кто так же, как и они сами, прошел весь путь от деизма к более ортодоксальному христианству. Российским самодержцам было свойственно назначать на высшие должности доверенных людей, на чьи организаторские способности можно было положиться. Именно этими соображениями руководствовались Александр I и Голицын в своем выборе суперинтендентов для обширных и сложных консисторских территорий. Император и министр назначили на эти посты людей, подобно Розенштрауху лишь недавно принявших ортодоксальную протестантскую веру и начавших карьеру в Церкви, однако обладавших обширным опытом работы на юге империи, навыками лидерства и связями с российской аристократией.
Саратовским суперинтендентом был назначен Игнатий Аврелий Фесслер (1756–1839). Этот венгерский монах-католик обратился в лютеранство и стал видным берлинским франкмасоном. Зимой 1809/10 года по приглашению Михаила Михайловича Сперанского он прибыл в Санкт-Петрбург преподавать в Александро-Невской духовной академии. Фесслер также вошел в Комиссию составления законов, познакомился с князем Голицыным и произвел Сперанского в масоны. Православные клирики, особенно архиепископ Феофилакт (Русанов), обвиняли его в насаждении среди студентов вольнодумства, поэтому из академии Фесслера уволили и отправили в ссылку. В конце концов он нашел приют у гернгутеров в Сарепте под Царицыном[275].
Заведовать Одесской консисторией правительство поставило собрата Розенштрауха по масонству Бёттигера (1779–1848). Этот уроженец Саксонии переехал в Россию по окончании обучения богословию и праву в Лейпцигском университете. В ранние годы его мировоззрение формировалось под воздействием «рационального сверхнатурализма» – учения, которое, по выражению Бинеманна, «колебалось между верой в Откровение и современным просвещением». Особенно на Бёттигера повлияла та разновидность этого учения, которая «обосновывает <…> религию разумом в смысле непосредственного чувственного восприятия сверхчувственного». Со временем пастор отошел от этой точки зрения, вызывавшей подозрение у традиционно настроенных лютеран, и обратился к более консервативному протестантизму[276]. Бёттигер был одесским пастором с 1811 по 1814 год, но не мог обеспечить себе существование и потому перебрался в Москву. Там он служил домашним учителем в семье Паниных и познакомился с князем Голицыным и прочими сановными лицами, благодаря которым в 1818 году получил должность суперинтендента Одесской евангелической консистории[277].
Одной из основных задач Бёттигера была вербовка новых пасторов. В 1815–1817 годах на десять губерний от Бессарабии до Кавказа – регион, размер которого почти на 50 % превосходил территорию Германского союза, – приходилось всего девять пасторов[278]. Поэтому Бёттигер вынужден был проявить гибкость и отказаться от строгого соблюдения общепринятого правила, по которому в пасторы годились лишь обладатели формального университетского образования. Одним из источников рабочей силы, к которым он обратился, была базельская семинария, готовившая в миссионеры студентов в основном крестьянского или ремесленнического происхождения. Эту семинарию основали немецкие пиетисты, тесно связанные с Робертом Пинкертоном – шотландцем, представлявшим в России интересы Британского и зарубежного библейского общества и основавшим, совместно со своим коллегой Джоном Патерсоном, Российское библейское общество[279]. Летом 1818 года с должностными лицами базельской семинарии встретился князь Голицын, а в январе 1819 года от Патерсона пришла формальная заявка на то, чтобы в Базеле обучали пасторов для работы в южнороссийских колониях[280]. Совместно с шотландским миссионерским обществом семинария направила в Одессу двух миссионеров, Фридриха Людвига Бетцнера и Бернхарда Зальтета, прибывших на место в середине октября 1820 года – примерно в то же время, что и Розенштраух. Их целью было проповедование Евангелия среди евреев и наведение справок о возможности миссионерской работы среди мусульман, живущих в районе Черного и Каспийского морей[281].
Бёттигеру, бывшему не только суперинтендентом, но и пастором Одессы, требовался помощник, который обладал бы лидерскими навыками, религиозным рвением и – что не менее важно – финансовыми средствами, позволившими бы ему помогать в строительстве новых церковных учреждений. Поэтому Бёттигер обратился к Розенштрауху. В письме к консистории Голицын резюмировал приведенные Бёттигером аргументы:
Суперинтендент Бёттигер по его собственному заявлению нуждается в помощнике для тяжелой и требующей много усилий должности пастора в Одессе. Но этот помощник должен иметь духовные качества и прежде всего христианское мировоззрение, чтобы ему можно было без опаски поручить заботы о вновь прибывающих, поскольку в своей должности пастора Бёттигер тратил и тратит много сил для борьбы с разными нестроениями. Он желает себе в помощники Розенштрауха, который живет своим собственным состоянием и не желает ничего более, как проповедовать миру Иисуса Христа Спасителя[282].
Розенштрауху приглашение Бёттигера предоставляло уникальную возможность стать пастором, избежав при этом необходимости посвятить долгие годы богословским штудиям в университете. Поэтому он поехал в Одессу и со свойственной ему энергией принялся за работу. Древнегреческий язык он изучал с Бёттигером, латынь и древнееврейский осваивал с помощью того, что называл «частными уроками у некоторых выдающихся ученых, а все богословские науки с Бёттигером и базельскими миссионерами Бетцнером и Зальтетом[283].
В письме от 21 мая 1821 года – его единственном сохранившемся послании детям – он красочно описывает свою жизнь в Одессе. Влияние на манеру письма Розенштрауха (и, возможно, также его образ мыслей) театра и пиетистской духовной литературы несомненно, однако столь же очевидна и относительная независимость нашего автора от штампов, изобиловавших в записках других западных путешественников по России. Он не описывает ландшафтов или этнографических особенностей местных жителей; в его сочинениях не встречается таких общих мест, как монотонность российских равнин, «северная» природа Санкт-Петербурга или Москва как сердце России. Это, впрочем, не означает, что идеи авторов травелогов никак не отразились на нашем герое. Как мы уже видели ранее, в воспоминаниях Розенштрауха о 1812 годе неоднократно всплывает расхожий мотив безрассудности низших слоев россиян. Точно так же и письмо из Одессы подчеркивает «южные» черты города, такие как изобилие фруктов, сильную жару и купание в море. Обитатели города тоже кажутся Розенштрауху некоей комбинацией средиземноморских типов: упоминая основные религиозные общины (евреев, мусульман, православных), он пишет, что на пляже купался рядом с «евреями, турками, греками, – короче говоря, всеми 19 нациями, которые пестрой смесью населяют Одессу»[284].
Девять месяцев спустя после своего ухода в отставку в Москве, а именно 16 июня 1821 года, Розенштраух выдержал открытое испытание на звание пастора. По закону экзамен должны были принимать всего трое лютеранских священнослужителей, но Розенштраух – то ли от пристрастия к спектаклям, то ли дабы рассеять любые сомнения в своей компетентности – настоял на присутствии в приемной комиссии троих лютеран (Бётттигера, базельского миссионера Бетцнера и пастора из немецкой колонии), двоих кальвинистов (Джона Патерсона и Эбенезера Хендерсона – представителей Британского и зарубежного библейского общества) и двоих католиков (один из которых, Игнац Линдл, был диссидентствующим священником, тесно связанным с пиетизмом). На первый взгляд может показаться, что Розенштраух стремился к экуменизму, но, судя по тому, что в экзаменационную комиссию не вошли (или отказались в ней участвовать) представители православного клира, экуменизм распространялся в основном на приверженцев пиетистского благочестия, базельских миссионеров и лиц, связанных с Библейскими обществами. Экзамен Розенштрауха, длившийся несколько часов, проходил в присутствии многочисленных представителей разных вероисповеданий. На следующий день Розенштраух был рукоположен в пасторы[285].
Теоретически Розенштраух числился помощником Бёттигера (Pastor-Adjunkt), но на деле он и был пастором Одессы, поскольку с сентября 1821-го по октябрь 1822 года Бёттигер пребывал в Санкт-Петербурге[286]. Очевидно, Розенштраух прекрасно справлялся со своими обязанностями. Об этом прослышали в Москве, и когда освободилось место пастора в приходской церкви Св. Михаила, в январе 1822 года кандидатура Розенштрауха была выдвинута на голосование. Друг нашего героя Лодер, председатель церковного совета, активно выступал в пользу Розенштрауха, да община выказывала ему горячую поддержку. Розенштраух писал, что и сам был заинтересован в получении этого места, но противники припомнили ему актерское прошлое и тем самым поставили под сомнение его моральные качества[287]. В конечном итоге предстоятелем церкви Св. Михаила был избран Адам Христиан Пауль Кольрайф – еще один переселившийся в российские степи выходец из Германии, чей жизненный путь чуть лучше соответствовал общепринятым представлениям о карьере пастора: хотя он и не учился в университете, но по крайней мере посещал теологическую семинарию гернгутеров в немецком городе Барби, а затем двадцать лет служил пастором немецкой колонии в Саратовской губернии[288].
Этот отказ, должно быть, глубоко ранил Розенштрауха. Возможно, именно поэтому, как он писал другу в 1829 году, «за девять лет, прошедших после того, как я покинул Москву, а с ней детей, внуков и друзей, меня ни разу не посетило желание приехать туда, хотя мне было бы его совсем легко осуществить»[289]. Непонятно, что именно вынудило Розенштрауха в конце концов оставить Одессу, но 27 октября 1822 года, примерно тогда, когда в Одессу вернулся Бёттигер, правительство утвердило Розенштрауха на должности лютеранского пастора города Харькова[290].
Конец дружбе Розенштрауха с Бёттигером положили горечь и взаимные упреки. В 1827 году некоторые из его собственных прихожан обвинили Бёттигера в «безнравственном образе жизни». Официальное расследование подтвердило обвинения, и в 1828 году Бёттигера сместили с занимаемого поста. После этого он из Одессы исчез[291]. Когда он вновь объявился в Германии под вымышленной фамилией, российское правительство добилось его экстрадиции и посадило его в тюрьму. Как вспоминал Иоганн Филипп Симон, глубоко почитавший Бёттигера Розенштраух был вне себя от ярости, узнав, что «именно этот ученый муж был виновником очень дурных проступков, а кроме того, скрылся с церковной кассой». Бёттигер просил Розенштрауха о помощи, но тот с негодованием отказал. Бёттигер сумел отомстить Розенштрауху посмертно. Как пишет Симон, в 1837 году, по пути в ссылку в Вятке, Бёттигер проезжал через Харьков и был приглашен провести вечер в местном обществе, где он флиртовал с дамами и вел себя как «как изящный придворный кавалер». Жеманясь, Бёттигер сообщил гостям, что за всю свою жизнь совершил лишь один непростительный грех. В ответ на настояния объяснить, в чем же он заключался, Бёттигер избрал для удара ахиллесову пяту своего бывшего, ныне покойного друга: «Грех в том, – ответил он со своей иронической улыбкой, – что я сделал актера Р… пастором»[292].
Подобно Одессе, Харьков был многонациональным городом: помимо украинского большинства в нем проживали поляки, евреи, а также несколько сотен немцев. Однако Харьков был старше Одессы и не испытал подобного периода бурного роста. В 1826 году население города насчитывало около 15 000, а к 1840 году увеличилось только до 23 612[293]. Харьков был университетским городом и не представлял особого интереса для переселенцев; возможно, именно по этим причинам немецкая община города казалась менее беспокойной и в ее состав входило большее количество образованных людей, чем в Одессе.
В 1880 году была опубликована история харьковской лютеранской церкви. Ее автором был член совета этой церкви, профессор Александр Людвигович Дёллен (1814–1882)[294]. Дёллен прибыл в Харьков только в 1867 году и знал о Розенштраухе только понаслышке, но он изучал церковные архивы и, можно предположить, слышал рассказы пожилых прихожан. Розенштраух занимает в книге Дёллена видное место.
Розенштраух, пишет Дёллен, выказал себя энергичным организатором, что, впрочем, неудивительно, учитывая, что ранее он с нуля поднял собственное дело, основал масонскую ложу и управлял делами церковно-приходской школы. До прибытия нового пастора харьковская община не имела стабильной организационной структуры, но благодаря Розенштрауху «вся церковная организация здешних лютеран была сразу же перестроена лучшим образом». Именно он ввел систематическое ведение документации, за что Дёллен как историк был премного ему благодарен: впервые за все время существования прихода церковный совет начал вести протоколы заседаний, а крестины, свадьбы и похороны стали регистрироваться в метрической книге. Предшественники Розенштрауха в основном проживали в других городах и бывали в Харькове только наездами, а церковные службы проводились то в одной, то в другой аудитории Харьковского университета. Для начала Розенштраух заручился разрешением ректора превратить одну классную залу в молельню с постоянными алтарем и кафедрой и тем самым решил проблему помещения для своей общины на более или менее длительный срок. На этом он, впрочем, не успокоился и получил от консистории добро на постройку отдельной церкви, после чего собрал необходимые на это средства и возглавил инженерно-строительный комитет. Человек небедный, Розенштраух жертвовал на строительство церкви и открытие в 1827 году приходской школы, и свой пасторский доход, и собственные средства (о чем с гордостью упоминал в своих записках о 1812 годе на с. 257). Наш герой регулярно выезжал за пределы Харькова и посещал лютеранские общины в соседних Курской и Полтавской губерниях[295]. В целях повышения посещаемости церкви Розенштраух предложил, чтобы лютеране, не получившие конфирмации, не имели права состоять на государственной службе. Это предложение обсуждалось в консистории, потом в Совете министров, после чего попало на стол к Николаю I и в конце концов вошло в Полное собрание законов Российской империи[296].
Розенштраух, трактовавший христианство в духе пиетизма, не слишком углублялся в доктринальные тонкости и поэтому протягивал руку дружбы и помощи и другим конфессиям. Лютеранская община пожертвовала средства на строительство университетской православной церкви. Католики приходили к Розенштрауху причащаться и креститься и даже получили приглашение назначить своего представителя в церковный совет лютеранского прихода; когда же католики возвели свою собственную церковь, лютеране отдали им сколько-то церковных скамей[297]. Пропасть, разделявшая христиан и иудеев, была куда глубже, но Иоганн Филипп Симон вспоминал дружественный богословский спор Розенштрауха с секулярным евреем[298].
Таким образом, Розенштраух в исполнение своих профессиональных обязанностей вкладывал неимоверные усилия. Однако личные взаимоотношения с паствой у него складывались не слишком просто. Вне церкви пастор избегал ежедневного общения с прихожанами. По свидетельству Симона,
в остальном он избегал визитов к кому бы то ни было, это было его правилом, не знавшим никаких исключений. Его дочь (Вильгельмина. – A.M.), сорокалетняя девица, заведовала хозяйством. Ее стол был всегда накрыт, как это заведено у всех состоятельных и богатых людей в России, дополнительно на шесть – восемь персон, для гостей, которые могли появиться неожиданно <…> Пастор же никогда не появлялся за столом, он ел совсем один в своем кабинете, предпочитая немного супа и овощи, тогда как его дочь накрывала изобильную трапезу[299].
Розенштраух винил в своей изоляции в основном избыток работы:
Я был тогда действительно очень занят. Приход в городе был велик; к нему причислены были еще многие колонии, которые от времени до времени надобно было навещать; в школе кроме того обучал я ежедневно Закону Божию; не мало было и писанья. Но я выиграл много времени, отказавшись от всех общественных удовольствий, которые не только время похищают, но и сердце охлаждают, и весь отдался обязанностям своего звания[300].
Когда Симон высказал предположение, что отшельничество пастора подрывает его влияние на прихожан, Розенштраух сначала рассердился на критику со стороны юнца, но затем объяснил, что по приезде в Харьков он, как и положено, наносил визиты видным представителям местного общества: как русским, так и немцам. Те, в свою очередь, тоже посещали его. Каждый день его стол был накрыт «на 16 и более персон», дочь Вильгельмина готовила изысканные яства, а «мой сын присылал мне из Москвы дорогие рейнские и французские вина». Гости насыщались его едой и вином, «Но когда я читал Отче наш после еды, они меня высмеивали – не вслух, правда, но все же так, что я мог слышать». Поняв это, «я удалился в свой кабинет, где [отныне] принимаю пищу»[301].
Розенштраух все чаще отказывался от личного общения, требовавшего соблюдения условностей приличного общества, и сводил свои взаимоотношения к переписке с теми, кто разделял его пиетистское мировоззрение. Он поддерживал переписку с сыном Вильгельмом, но в 1830 году жаловался княгине Марии Федоровне Барятинской, что «…письма моего сына ко мне обыкновенно коротки. Во-первых, потому, что у него много дел (и слава Богу, не только приносящих барыши), а во-вторых, потому, что он пишет только письма, которые мне интересны, а таковых с каждым днем все меньше»[302]. Корреспонденты Розенштрауха занимали самое разное положение в обществе, но большинство из них разделяло его эмоциональный подход к религии и обращалось к нему за духовным наставлением. Одной из них была вдовая княгиня Барятинская, в девичестве Келлер, уроженка Баварии и мать будущего фельдмаршала Александра Ивановича Барятинского. Розенштраух время от времени посещал ее усадьбу Марьино в Курской губернии и вел с княгиней оживленную переписку, заставляющую предполагать, что он был для вдовы чем-то вроде духовного наставника. Другим его корреспондентом был Христиан Фридрих Килиус, выпускник Базельской миссионерской семинарии, служивший пастором в Крыму[303]. Сохранились также послания Розенштрауха пасторам Прилук (Полтавской губернии) и Полоцка. В одном из них он извинялся, что не помнит, о чем писал в предыдущем письме: «потому что в каждый почтовый день я должен написать столько (писем. – А.М.) разного содержания, что спустя некоторое время уже не могу вспомнить, что писал тому или иному, ибо вся моя переписка в целом не выходит за круг христианский»[304].
Сочинения Розенштрауха о духовных материях стали известны широкой публике благодаря еще одному корреспонденту нашего героя, Фридриху Бушу – профессору кафедры теологии Дерптского университета. Поскольку это была единственная в России немецкоязычная кафедра теологии, Буш пользовался среди российских лютеран определенным авторитетом[305]. До его прибытия в Россию в 1824 году дерптская кафедра придерживалась рационалистического подхода к религии, но сменила курс при новом профессоре, который, по словам автора истории университета, «был адептом библейского христианства в отчетливо пиетистской манере»[306]. Письма и прочие сочинения Розенштрауха были написаны как раз в духе так импонировавшего Бушу благочестия, поэтому тексты нашего героя (или о нем) вошли в 28 выпусков популяризовавшего религию еженедельника Буша «Евангелический листок» (Evangelische Bltter)[307]. Не все клирики разделяли преклонение Буша перед Розенштраухом. Наш герой писал Килиусу, что «…так как я был призван к священству только на 53-м году моей жизни, я протягивал руки во все стороны, чтобы получить от опытных христиан поучение и совет. Но везде – и в особенности мои собратья по чину – со мной обращались пренебрежительно, часто насмешливо, потому что меня не понимали и принимали за лицемерие то, что было самым горячим побуждением моего сердца»[308].
Некоторые ортодоксальные лютеранские богословы презирали Розенштрауха по двум причинам сразу: как выскочку, занимающегося не своим делом, и как чрезмерно эмоционального мистика-пиетиста. В ответ Розенштраух обличал их высокомерие и подверженность влиянию просветительского рационализма. В проповеди, цитируемомй по памяти его другом Генрихом Блюменталем, Розенштраух задавался вопросом: опасаться ли нападок нехристей?
О, нет, нет – это книжники и фарисеи нашей собственной церкви, чьи возвышенные и надменные речи проникнуты высокомерием и спесью, это их, их нам надо бояться, они столь легко сбивают с толку совесть слабых, ничтоже сумняшеся выступая с самозваными истолкованиями Святых писаний, да еще и дерзко объявляют свои заблуждения высшей истиной! Они суть волки в позаимствованных овечьих шкурах, которых должна бояться и бежать их всякая благочестивая душа; к ним применимо сказанное: «ядущий со Мною хлеб поднял на меня пяту свою»[309].
Посредником между Розенштраухом и Бушем был Блюменталь – выпускник Дерптского университета и профессор медицины в Харькове, который разделял пиетистскую веру Розенштрауха, служил в харьковской лютеранской общине председателем церковного совета и сам писал для «Евангелического листка» Буша. Блюменталь оставил нам описание характера Розенштрауха в последние годы его жизни. Он описывает пастора как человека «проникновенного ума», здравого рассудка, сильной воли, огромного самоконтроля и хладнокровия. Жизненный опыт научил его разбираться в людях, а «христианство выработало в нем внутренее смирение и приглушило естественный взрывной характер его духа»[310]. Розенштраух частенько бывал «слаб и болен» и даже с трудом поднимался на кафедру, но
вскоре на самой проповеди все менялось. Голос его начинал звучать, глаза сверкали божественным огнем, он говорил с такой мощью, которая уже в 30-летнем мужчине могла бы вызвать восхищение. После проповеди снова проступала физическая слабость, и тот, кто приходил к нему на квартиру к вечеру, должен был почти сомневаться, был ли этот болезненный, с трудом и тихим голосом говорящий старик тот же, кто сегодня в церкви потрясал души своей мощной речью[311].
Идеи, которые он раз за разом воспроизводил в своих письмах и проповедях, были просты. Спасение приходит только за счет Божьей благодати – дара свыше, незаслуженной милости, которую невозможно заработать добрыми делами[312]. Благодать доступна каждому, но люди не просят ее, потому что не желают задуматься о смерти всерьез. Эти пункты лютеранской доктрины составляли центральный сюжет публикаций в «Евангелическом листке», где Розенштраух описывал свои впечатления о последних днях и часах жизни различных представителей высших слоев харьковской немецкой общины, которых он провожал в мир иной: профессора, офицера, студента-медика, купца, художника и нескольких чиновников. (Как мы увидим позже, на с. 149, эти сочинения Розенштрауха впоследствии увидели свет и в русском переводе.) Состоятельные люди, пришел к выводу Розенштраух, слишком увлечены мирскими делами, чтобы подумать о вечном, и в любом случае они ошибочно верят, что добьются спасения добрыми делами. «Если бы даже богатый или знатный больной был убежден в необходимости того, то уже в самом своем состоянии или богатстве встречает он величайшие препятствия к довлетворению своего сердечного желания от глубины души примириться с Богом»[313]. И пациент, и его семейство, и врач боятся сказать друг другу правду о состоянии больного, и даже краткосрочное улучшение здоровья вполне способно свести на нет духовное просветление умирающего, каким бы глубоко прочувствованным оно ни было. Розенштраух частенько возвращался к этой мысли, как, например, в послании пастору Килиусу в 1829 году:
Бог попускает, что богачи проводят каждый день в великолепии и радостях жизни; но как скоро кончается и самая долгая жизнь, и кто тогда не желал бы быть лучше Лазарем, чем богачом! И то и другое, счастье здесь и блаженство там, едва ли кажутся совместимы[314].
Ту же мысль Розенштраух повторил, говоря о возможной пользе недавней эпидемии холеры, и в письме княгине Барятинской в 1830 году:
Не только каждый должен был опасаться в это тяжелое время за свою собственную жизнь; смерть столько же находила путей к сердцу каждого члена семьи, сколько близких людей было в его кругу. Самые болезненные и отвратительные симптомы этого несчастья, как и скорость, с какой эта болезнь убивала, способствовали тому, чтобы даже черствое сердце было потрясено. Частые известия о смерти, доказательства того, как часто бесполезными оказывались все защитные средства и уверение в том, что ни положение, ни возраст, ни пол не могут защитить от смерти, усиливали впечатления и открыли всем сердца и уши для гласа Божия, который призывал к покаянию и перемене образа мыслей[315].
Помимо иллюзорного чувства безопасности, создаваемого богатством и положением в обществе, еще одним источником фатального духовного соблазна была «философия», то есть религиозный скептицизм. Розенштраух рассказывал о богобоязненном некогда офицере, утратившем веру в университетские годы, когда двое профессоров «совершенно, по нем, убедительно доказали ему неосновательность христианской религии». Впрочем, безверие угрожало не только высшему сословию: один немец-портной признавался на смертном одре, что хоть и вырос в благочестивой семье, но «во время своих странствований, увлеченный разговорами, примерами и книгами, научился он сначала пренебрегать христианскою религиею, а потом и смеяться над нею»[316].
Прошлое было для Розенштрауха тяжким бременем. По-дружески любивший его Лодер считал его жизненный путь – от актера к священнослужителю – убедительным образцом истории о грехе и искуплении, но далеко не все разделяли это мнение[317]. Те, кого задевала страсть пастора к нравоучениям, обвиняли его в лицемерии. Он осуждал азартные игры и пьянство, но, как он рассказывал Симону, «когда я произношу проповедь об этом, все говорят: “Ну да, старику хорошо говорить! Он-то в юности все это прошел, а теперь, когда он уже для этого не годен, он хочет отнять у нас все удовольствия!”»[318].
Нападки на Розенштрауха основывались на том, что когда-то он был актером. Поэтому он старательно избегал каких бы то ни было разговоров о своем прошлом. По словам Блюменталя, «каждый разговор он быстро и умело сводил к теме христианства <…>. Даже когда он рассказывал интересные случаи из своей жизни, они были лишь переходом к какой-нибудь христианской истине, которую он тогда воодушевленно влагал в сердца присутствующих»[319].
Если же вовсе не упоминать о прошлом было невозможно, Розенштраух прибегал ко лжи: да, некоторое отношение к театру он имел, но актером уж точно не был. Иоганн Георг Коль, прибывший в Харьков через полтора года после смерти нашего героя, слышал о нем следующую историю, сочинить которую вряд ли мог кто-то кроме самого действующего лица:
Он родился и воспитан в Праге в низком состоянии, женившись там же очень рано, получил место подмастерья художника-декоратора. Он был тут так беден, что делил со своей семьей бедный соломенный тюфяк и в позднейшей своей жизни часто рассказывал своему ставшему богатым сыну в Москве, как часто умоляющий взгляд того доставлял ему большие страдания, ибо он временами не знал, чем сына кормить и во что одевать. Из Праги, также декоратором, он уехал в Брюссель, откуда его, австрийца, изгнала Французская революция. Так как на Западе Европы горизонт для него покрылся тучами, он обратился на Восток и последние заработанные в Брюсселе гроши потратил на покупку благовоний и парфюмерии, с которыми он и его семья погрузились в Любеке на корабль в Петербург. Здесь он основал так называемую косметическую лавку и завел благодаря своим благовониям знакомства среди некоторых благородных, которые помогли ему получить место в театре. На этом месте он вскоре поднялся с обыкновенной скоростью, с какой делают в России карьеру умелые и умные иностранцы, и дорос до инспектора большого императорского театра, надзор за которым был ему поручен. Однако с ним приключилось несчастье – театр под его начальством сгорел. А так как в России принято, что все начальники отвечают головой за все им порученное, он полагал, что петербургский полицмейстер, тогда очень суровый человек, поставит ему в вину весь пожар в театре. Он приготовился поэтому собрать себе узелок в Сибирь. «Но Бог и сейчас еще являет иногда чудеса, и льва невидимым образом обуздывает», – говаривал он, рассказывая эту историю. На другой день полицмейстер приехал к дрожащему инспектору театра и сказал ему: «Что, натерпелся вчера страху? Твой старый театр-то сгорел. Ну да ладно, ладно – постараемся снова построить получше!» – Тем не менее N. (Розенштраух – A.M.) стал со временем думать, что, учредив модную торговлю в Москве, он еще увеличит свое благосостояние, и отправился туда…[320]
По стилю эта история, вышедшая как минимум в трех немецких изданиях и в переводе на английский, совершенно типична для Розенштрауха: это одновременно и экземплум – притча, иллюстрирующая моральный довод, и театральная пьеса с такими характерными элементами, как сценические декорации и реквизит («бедный соломенный тюфяк»), авторские ремарки («дрожащий инспектор театра»), диалог и захватывающая сюжетная линия. Речь пастора обладала столь характерными интонациями, что Симону не составило труда воспроизвести ее по памяти (вспомним историю о пекаре, см. с. 52), а Колю – со слов третьих лиц. И все же в этом повествовании нет ни слова правды – это компиляция из фрагментов биографий двоих друзей Розенштрауха: Чермака, художника-декоратора из Праги, и Георга Арресто – знакомого Розенштрауха по совместной службе в труппе Крикеберга в Мекленбурге-Шверине в 1801–1804 годах. Арресто как раз и был директором петербургского Немецкого театра, когда тот сгорел в ночь с 31 января на 1 февраля 1806 года[321].
Весьма вероятно, что Розенштраух выдал чужую историю за свою еще в одном случае. Симон слышал от него, что после переезда в Москву, уже купцом, наш герой руководил частным театром, в конечном итоге обанкротившимся и закрытым генерал-губернатором[322]. По другим сведениям, опубликованным спустя три года после смерти Розенштрауха, он всю жизнь был купцом и связался с театром только в Москве, когда ему предложили руководство труппой. Предложение это он принял, поскольку намеревался заставить актеров следовать христианским заповедям и подвергнуть цензуре исполняемые ими пьесы, но ушел в отставку под давлением публики, настаивавшей на привычных ей аморальных развлечениях[323]. Похоже, это ссылка на события из истории частного Немецкого театра в Москве с 1819 по 1821 год[324]. Антрепренером театра в этот период был Иоганн Гаппмайер, бывший сослуживец Розенштрауха по труппе Немецкого театра в Санкт-Петербурге[325]. Нет никаких доказательств тому, что Розенштраух имел хоть какое-либо отношение к московскому театру Гаппмайера.
Сложное отношение Розенштрауха к пережитому делает его воспоминания о событиях 1812 года еще более примечательными. Наш герой избегал обсуждать свое прошлое в «бренном мире» с другими, но самому ему, в его одиночестве, от воспоминаний было некуда деться. Кое-какие из них он записал в своих мемуарах о 1812 годе. Объем этих записок столь велик, что Розенштраух, должно быть, посвятил им немалое время. Для кого он их писал: для своих детей? профессора Буша – в надежде на то, что тот, возможно, сумеет их напечатать? кого-то из своих друзей, таких как Блюменталь, Симон или княгиня Барятинская? или для потомков? Как бы хотелось это узнать…
Розенштраух завершил рукопись в 1835 году. В сентябре того же года к нему приехали погостить московские невестка и внуки[326]. 6 декабря пастор прочел проповедь по случаю именин Николая I и присутствовал на собрании церковного совета. Утром следующего дня, субботы 7 декабря, наш герой написал сыну Вильгельму с просьбой продлить его подписку на «Евангелический листок» на следующий год. В десять утра он собрался было выйти из дома, но внезапно занемог. В два часа дня позвали Блюменталя, бывшего по профессии врачом, и друзья вместе помолились. Фельдшер все еще пытался сделать Розенштрауху кровопускание, когда тот испустил дух[327]. Блюменталь назвал его смерть легкой – именно такую кончину пиетисты считали кульминацией жизни христианина. Причиной смерти назвали отек легких.
Благодарные Розенштрауху люди желали почтить его память. На похороны собралось множество бедноты и представителей других вероисповеданий[328]. Доктор Карл Вильгельм Кристоф (Карл Антонович) фон Майер пожертвовал в память пастора крупную сумму 1000 рублей ассигнациями. Часть этих денег должна была быть использована на учреждение ежегодной Премии Розенштрауха для учащихся харьковской лютеранской приходской школы[329]. Сам К.А. фон Майер жил в Санкт-Петербурге (он был старшим врачом Обуховской больницы), но его отец, тоже врач, был инспектором СлободскоУкраинской врачебной управы и жил в Харькове; вот он-то вполне мог быть дружен с Розенштраухом, своим земляком по Бреслау[330]. Распространялось и изображение Розенштрауха. Единственный известный его портрет был написан в 1834 году австрийским художником Иоганном Батистом Фердинандом Матиасом Лампи (1807–1855)[331]. Гравированные копии этого портрета продавали в ходе благотворительной кампании с целью пополнить пожертвование доктора фон Майера (см. илл. 2 и 3). К 1839 году доход от продажи гравюр составил 500 рублей ассигнациями[332]. В том же году гравированные иллюстрации к гнедичевскому переводу «Илиады» рекламировались по цене 4 рубля за набор из 24 рисунков[333]; судя по этим расценкам, портрет Розенштрауха пользовался у покупателей большой популярностью.
Глава 6
«Есть у книжек судьба»:
наследники Розенштрауха, 1820–1870
«Pro captu lectoris habent sua fata libelli», – писал древнеримский автор Теренциан Мавр: судьба книг зависит от восприятия их читателей[334]. Судьба записок Розенштрауха о событиях 1812 года подтверждает этот афоризм.
За время, минувшее со смерти автора, и до самого XXI века публика лишь однажды услышала о существовании этого текста[335], но до сих пор не имела возможности с ним ознакомиться. Среди потомков Розенштрауха он передавался из поколения в поколение как семейная святыня, окруженная ореолом загадочности. Пра пра пра правнучка Розенштрауха рассказала мне слышанное ей в 1980-х годах. от своей бабушки, родившейся в 1889 году, что первоначально мемуар описывал и ранние годы жизни Розенштрауха, но члены семьи удалили эту часть, утеряв таким образом навсегда сведения о том, почему он эмигрировал из Германии в Россию[336]. Рукопись, на которой основана настоящая публикация, не обнаруживает никаких следов уничтожения текста. В то же время с 1788 года Розенштраух вел дневник, который, очевидно, утерян[337] – возможно, именно этот автобиографический текст имела в виду бабушка моей респондентки.
Откуда вся эта секретность? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит воспользоваться советом Теренциана и пристальнее присмотреться к читателям или, по крайней мере владельцам рукописи, то есть исследовать историю потомков Розенштрауха и их место в обществе имперской России.
Зачем и для кого Розенштраух писал свои воспоминания, неизвестно, но, поскольку он работал над ними в последние месяцы жизни, рукопись вполне могла, вместе с остальными его бумагами, попасть в руки его детям. Розенштраух жил в Харькове со своей незамужней дочерью Вильгельминой: после смерти отца или после смерти Вильгельмины рукопись, вероятно, перешла к единственному наследнику пастора – проживавшему в Москве сыну Вильгельму.
Публикация мемуаров Розенштрауха была бы вполне объяснимым решением. Воспоминания о войне 1812 года пользовались в России большим спросом, а имя Иоганна-Амвросия Розенштрауха, как мы увидим, было у российских литераторов на слуху. Вильгельм наверняка об этом знал, ведь, в отличие от своего отца, он прекрасно говорил по-русски и был, в том числе через семью жены, связан с миром российской литературы и искусства. По жене он приходился свойственником М.П. Погодину. Кроме того, он был знаком с князем Петром Андреевичем Вяземским; в 1860 году Вильгельм писал тому о «долгих годах» их знакомства[338]. Дочь Вильгельма Наталья была замужем за Андреем Болиным, придворным поставщиком ювелирных украшений[339]. Сын Вильгельма Фридрих (по-русски Федор) переводил русскую литературу на английский язык[340], а в 1876–1878 годах пожертвовал «до 120 масонских книг и брошюр на немецком языке» Московскому публичному и Румянцевскому музеям (предшественнику нынешней Российской государственной библиотеки)[341]. Другой потомок Вильгельма (возможно, еще один его сын), Карл, в 1902 году предложил Третьяковской галерее купить у него картину кисти Ивана Константиновича Айвазовского[342].
Полагаю, напечатать рукопись Вильгельму помешали сложные чувства по отношению к отцовскому (да и своему) прошлому. В частной жизни он от этого прошлого не отказывался и поддерживал переписку с отцом до самой смерти последнего. Масонские книги, впоследствии пожертвованные Фридрихом музею, вполне возможно, остались еще со времен масонской карьеры Вильгельма и его отца до 1822 года. Похоже, Вильгельм сохранил и портрет своего отца работы Лампи. Однако за пределами семьи Розенштраух-младший всячески избегал демонстрировать какую бы то ни было связь с отцом.
Такой поворот событий явно не соответствовал намерениям Иоганна-Амвросия. Сам он повторно жениться не мог, но позаботился о том, чтобы брачные узы связали с местными семьями его отпрысков Вильгельма и Елизавету. Самому ему пришлось получать богословское образование неформально, в Одессе, однако своего сына Вильгельма он послал учиться в университет – в Дерпт. Муж Елизаветы стал прусским посланником в Москве, а Вильгельм – чиновником основанной Розенштраухом масонской ложи. Уезжая в Одессу, Иоганн-Амвросий передал свой магазин Вильгельму, но какое-то время казалось, что он еще сможет вернуться и стать пастором своей бывшей приходской церкви в Москве. Рисовалась заманчивая картина будущего, в котором семейство Розенштраух играло бы ведущие роли в торговых, религиозных, политических и масонских кругах московской немецкой диаспоры.
После того как Розенштраух-старший проиграл выборы на пост пастора и застрял в Харькове, Вильгельму пришлось строить себе карьеру самостоятельно. Продвижения он добивался сразу в трех областях: карабкаясь вверх по официальной лестнице сословий и почестей, занимаясь благотворительностью и занимая неоплачиваемые, но престижные общественные посты. Даже краткого знакомства с его карьерой вполне достаточно, чтобы понять, что возвышение Вильгельма было продуманным и целеустремленным.
Примерно тогда, когда Вильгельм перенял отцовский магазин, семья Розенштраух перешла в первую купеческую гильдию (сообщают, что в 1820 году Иоганн-Амвросий Розенштраух принадлежал ко второй гильдии, а в 1821 году уже к первой[343]). Вместе взятые, две эти гильдии представляли собой элиту российского предпринимательства. В период между 1816 и 1858 годами в каждый конкретный момент к первой гильдии в России принадлежало всего около 500–1000 семей, а ко второй только 1200–2700[344]. В Москве в 1810 году в обеих гильдиях состояло 118 и 375 семей соответственно. Из-за наполеоновских войн к 1823 году эти показатели упали до 45 и 150 семей; к 1825 году первая гильдия восстановилась до 136 семей, тогда как вторая гильдия по-прежнему насчитывала лишь 149 членов[345].
Переход в первую гильдию стоил недешево: взнос составлял 2200 рублей в год, тогда как членство во второй гильдии обходилось всего в 880 рублей ежегодно. Обеим гильдиям разрешалось заниматься торговлей примерно одинакового размаха: разница заключалась лишь в том, что купцу второй гильдии непозволительно было ввозить из-за границы партии товаров стоимостью свыше 50 000 рублей каждая, а его ежегодный оборот торговли с заграницей не мог превышать 300 000 рублей[346]. Непонятно, требовался ли Вильгельму статус купца первой гильдии для продвижения дела. В 1833 году он еще входил в список купцов первой гильдии, но в 1842 и 1857 годах, несмотря на процветание семейного предприятия, он числился уже среди членов второй гильдии[347].
Возможно, Вильгельму импонировал престиж статусных символов, доступных купцам первой гильдии и похожих на дворянские. Так же как чиновники, купцы первой гильдии имели право носить губернский мундир. Они могли просить о присвоении им почетных титулов негоцианта, банкира или коммерции советника; получать ордена; и ходатайствовать о разрешении их сыновьям поступать на гражданскую службу на тех же правовых основаниях, что и сыновья обер-офицеров. Ощущение уподобления купцов первой гильдии дворянству дополнительно подкреплялось статьей закона, гласящей, что «вообще купечество 1 гильдии не почитается податным состоянием, но составляет особый класс почетных людей в Государстве»[348].
Кроме того, Вильгельм снискал известность в обществе как видный филантроп. Едва переняв семейное дело в 1820 году, он целеустремленно начал жертвовать на благотворительность и своим размахом перещеголял даже своего отца, делавшего вполне существенные взносы. Согласно приходской книге записи взносов в помощь вдовам и сиротам, в годы между 1817 и 1826 большинство прихожан лютеранской церкви сдавало до 20 рублей в год; меньшая часть около 25 рублей; несколько человек жертвовали около 50 рублей, и лишь один вносил свыше 100 рублей, и то не каждый год. Взнос Розенштрауха-старшего обычно составлял от 20 до 25 рублей в год, Вильгельм же стал давать от 50 до 54 рублей, то есть максимальную в большинстве случаев сумму пожертвования[349]. В 1824 году Вильгельм пообещал давать по 100 рублей в год – больше почти всех прочих дарителей – петербургской глазной больнице[350]. Двумя годами позже читатели «Вестника Европы» узнали, что 25 марта 1826 года в Москве был образован комитет по созданию глазной больницы для бедных. Подписавшие соглашение перечислялись в соответствии с занимаемым ими положением в обществе: сначала шли девять чиновников (в эту группу входили и врачи), затем двое неслужилых дворян и, наконец, трое купцов первой гильдии, в том числе Василий Иванович (Вильгельм) Розенштраух[351].
Одним из титулов, на которые могли претендовать купцы первой гильдии, было звание коммерции советника, и в декабре 1825 года Лодер успешно ходатайствовал о присвоении этого титула Вильгельму. Это звание, введенное в гоударственный оборот в 1800 году с целью повысить статус элиты среднего класса, уравнивало его носителя в правах с обладателями восьмого ранга по Табели о рангах (за тем исключением, что коммерции советники не получали дворянства)[352]. Письмо Лодера наглядно показывает, что престиж купца в глазах государства заждился на совокупности таких его качеств, как образованность, богатство и активная деятельность на благо общества. В своем письме Лодер всячески рекомендовал Вильгельма:
Здешний купец первой гильдии, Вильгельм Розенштраух, который <…> учился в Дерптском университете, а при здешнем университете состоит 6 лет комиссионером без вознаграждения. За это время он не только уладил многие комиссионные дела за границей безвозмездно, с большим энтузиазмом и пунктуальностью, но и обогатил анатомический кабинет подарками, которые занесены в каталог. Заслуживает и упоминания, что он, старейшина евангелической общины в церковном совете прихода Св. Михаила, уже три года оказывал церкви и связанной с ней школе важнейшие услуги[353].
Как видно из письма Лодера, церковь Св. Михаила была для Вильгельма важным объектом общественной деятельности. С 1823 по 1836 год он был старейшиной церковного совета, а затем невероятно долго – с 1836 по 1869 год – служил председателем церковного совета[354]. Значимость этой церкви для московской немецкой диаспоры явственно прослеживается в русскоязычных воспоминаниях, написанных в 1880-х годах сыном одного из прихожан. Помимо всего прочего этот текст свидетельствует о том, как прочно было забыто сомнительное происхождение семьи Вильгельма:
Мать моя <…> была прихожанкой церкви св. Михаила в немецкой слободе. В Москве и в то время (1840-е годы. – А.М.) были уже два лютеранских молитвенных дома или две кирки (Kirche), как они тогда назывались. К первой старинной, св. Михаила, принадлежало все высшее общество немецкой колонии с престарелым комендантом Стаалем во главе, бароны Врангель, Соммаруга и друг., некоторые сенаторы и самые старые, издавна поселившиеся в Москве дома немецкого купечества: Розенштраух и друг., и вообще все верные старым преданиям евангеликолютеранского исповедания (Altglaubige). Пасторы церкви св. Михаила отличались строгой благочестивой жизнью: Kartenspiel [карточные игры] и Tanzgesellschaft [танцы] в их семейном быту не допускались. К другой новой – свв. апостолов Петра и Павла на Маросейке принадлежали почти все вновь прибывавшие члены немецкой колонии. Здесь уже допускались некоторые новшества и веяния Тюбингенской школы. Это были уже Neuglaubige [нововеры], которые первых [традиционалистов] величали пиетистами, гернгутерами[355].
Другую возможность для карьерного роста Вильгельму предоставил его зять Кинен, прусский консул. Сестра Вильгельма Елизавета умерла еще в 1823 году, но ее муж и брат сохранили близкие отношения, и Кинен сделал Вильгельма своим заместителем. Вильгельм, однако же, метил выше. В 1827 году прусский посланник сообщал в Берлин, что разделяет «благоприятное мнение» о Розенштраухе прусского министерства иностранных дел, и присовокуплял:
Пока что его торговля не слишком масштабна, но благодаря своей деятельности в Москве он завязал разнообразные знакомства, которые помогут ему быть весьма полезным тамошним подданным Его Королевского Величества. Кроме того, могу <…> доложить, что он горячо стремится получить пост королевского консула, как только появится подобная вакансия[356].
Мечта Вильгельма сбылась в 1829 году: его назначили консулом, когда Кинен переехал в Германию. Розенштраух-младший занимал эту неоплачиваемую должность вплоть до 1866 года – дольше, чем любой другой прусский консул в России[357]. В 1860 году Отто фон Бисмарк, бывший в то время посланником Пруссии в Санкт-Петербурге, превозносил Розенштрауха за «честность, служебное рвение и осмотрительность». Не проходило и недели, писал Бисмарк, как прусское посольство обращалось к Вильгельму за помощью «по какому-либо вопросу об истребовании или обнаружении наследства или еще каком-либо посредничестве», и «каждый раз порученное ему дело бывало исполнено быстро и в срок»a xmlns:fb="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:fo="http://www.w3.org/1999/XSL/Format" xmlns:xlink="http://www.w3.org/1999/xlink" xlink:href="#n_358" type="note" id="link_n_358">[358].
В 1834 году благодаря своему титулу коммерции советника Вильгельм сумел получить вновь введенное звание «потомственного почетного гражданина». Это важный момент в истории семьи Розенштраух. С юридической точки зрения положение Вильгельма и его отца всегда было довольно неопределенным. Как актер Розенштраух-старший целиком и полностью зависел от своего антрепренера. Поэтому вступление в купеческую гильдию было для него большим шагом, ведь купцы в России, подобно дворянству и духовенству, обладали важными привилегиями: они были освобождены от рекрутской повинности и телесных наказаний, а также от подушной подати, круговую поруку (то есть коллективную ответственность) за которую несли все члены местных общин. Эта последняя привилегия выводила купцов из-под власти общины над отдельными своими членами, связанными системой круговой поруки. Однако купеческие привилегии сохранялись только до тех пор, пока их обладатель был в состоянии платить ежегодные гильдейские взносы. Получив статус потомственного почетного гражданина, Вильгельм гарантировал своим потомкам сохранение этих привилегий и возможность передавать их по наследству[359].
Помимо прочего, обладатель звания почетного гражданина обретал престиж и становился видной фигурой в обществе. Судя по справочнику, в 1834 году в Москве звание потомственных почетных граждан было пожаловано лишь 27 семьям, а во всей Российской империи – всего 196 семьям. О большинстве из этих 196 награжденных справочник сообщает лишь их фамилию и имя, место жительства и гильдию, тогда как запись о Вильгельме Розенштраухе включает также целый список званий и наград: «Розенштраух Василий (Ком[мерции] С[о]в[етник]) [Ордена] Св. Вл[ладимира] 4й ст[епени] Св. Ан[ны] 3й ст[епени] Прусского Красн[ого] Орла 4й ст[епени] Московский 1[й гильдии купец]»[360].
За пятьдесят лет Вильгельм Розенштраух создал себе солидное реноме одного из самых влиятельных московских горожан. После его смерти в 1870 году именно деятельность Вильгельма на благо общества стала основной темой написанного Погодиным некролога:
В продолжении сорока лет он нес с честью и пользою многие общественные службы в Москве: в тюремном комитете, которого был лет тридцать главным деятелем с доктором Газом; в Глазной больнице, учрежденной преимущественно по его старанию; в комитете о продовольствии арестантов, в комитете для разбора и призрения просящих милостыню. <…> Несколько лет был комиссионером Московского университета, около сорока лет президентом церковного совета при старой лютеранской церкви Св. Михаила, и попечителем ее школы. В 1828 году, вместе с знаменитым Лодером, устроил заведение искусственных минеральных вод, которое <…> принесло много пользы для всех нуждавшихся в этом лечении.
Сверх того, он с 1829 по 1866 год исправлял должность генерального консула прусского.
Вот гражданские заслуги покойного Розенштрауха. Все московские генералгубернаторы <…> полагались на его мнение в случаях когда обращались к нему с вопросами. Нечего говорить каким уважением он пользовался в кругу всех его знакомых. А кто же его не знал?[361]
Общественной деятельности Вильгельма способствовало процветание его магазина, среди покупателей которого были выходцы из высших слоев российского общества. Например, в сентябре 1824 года Александр Яковлевич Булгаков писал из Москвы своему брату Константину о ходе поездки императора по российским губерниям и добавлял: «Он щедро сыплет деньги и подарки на пути. К Розенштрауху прислано 30 тысяч для покупки разных мелочных подарков, как то: перстни, фермуары, табакерки, цены не выше 800 рублей и не менее 150»[362]. Очевидно, Розенштраух был способным и честным предпринимателем, преуспевшим в создании для своего магазина яркого, привлекательного образа. В 1826 году один автор описывал торговые точки Кузнецкого моста одновременно иронично и соблазнительно:
Почтенный читатель, оставя дома кошелек ваш и запасшись благоразумием, можно из любопытства заглянуть в магазины; начнем с Розенштрауха. При первом шаге вашем в его магазин глаза ваши не будут знать, на чем остановиться, все так прекрасно и у места расставлено, что вдвое кажется лучше, нежели есть в самом деле. Начиная от богатых ламп, ваз, бронзы, даже до последней щеточки для ногтей, все так чисто и хорошо расположено, что обворожает зрение. – Скупой! не ходи сюда, или долго будешь раскаиваться[363].
Торговое заведение Вильгельма стало так знаменито, что стало появляться в литературе как символ дорогого магазина. Например, в повести «Густав Гацфельд» (1839) В.А. Ушаков пишет об одной из героинь: «Вышедши замуж за дворянина, она легко могла <…>, встретив одну из них (то есть бывших пансионских подруг – A.M.) в магазине Розенштрауха, занятую рассматриванием сторублевых вещиц, тут же потребовать бронзы и фарфора тысяч на пять»[364]. В том же ключе заведение Розенштрауха упоминалось в других художественных произведениях, например, в романе И. Тургенева «Накануне»[365], и в журналистике[366].
Таким образом, Вильгельм Розенштраух заработал себе внушительную репутацию. Как мы увидим позже, точно так же поступал и его отец. Примечательно, что, хотя фамилия Розенштраух встречается в России крайне редко[367], почти никто не замечал связи между двумя ее носителями. Выяснение причин этого прольет свет одновременно на механизмы работы имперского российского общества и на судьбу воспоминаний о 1812 годе.
Мне известен только один текст современника, в котором Вильгельм описывается как сын своего отца. В брошюре, изданной по случаю открытия Комитета для призрения просящих милостыню в 1839 году, Федор Николаевич Глинка писал, что «в числе самых жарких участников и деятелей по Комитету справедливость требует назвать: Розенштрауха, наследовавшего от почтенного родителя своего любовь к бедным, высокое стремление к пользе человечества»[368]. Во всех прочих случаях у Вильгельма отца как будто не было, несмотря на то, что тот, по всей видимости, был единственным другим сколь-нибудь заметным в Российской империи носителем фамилии Розенштраух. Дабы понять, как такое было вообще возможно, стоит повнимательнее присмотреться к тому, как и откуда поступала информация об Иоганне-Амвросии Розенштраухе.
За пределами кругов общения, в которых он участвовал лично, Розенштраух-старший при жизни был известен в основном по разрозненным сообщениям немецкой прессы. Искать их – все равно что разыскивать пресловутую иголку в стоге сена. По счастью, Интернет позволяет производить поиск по огромному количеству публикаций XIX века, и именно так я обнаружил перечисленные ниже упоминания о Розенштраухе. Сколько еще упоминаний о нашем герое сохранилось в неоцифрованных архивах, мне неизвестно.
В 1804–1809 годах его имя регулярно встречалось в отчетах театральной периодической печати о петербургском Немецком театре, тем самым позволяя немецким театралам следить за ходом артистической карьеры нашего героя. Затем он на целое десятилетие пропадает из поля нашего зрения. В 1820 году одна газета назвала Розенштрауха в числе участников освящения новой лютеранской церкви Св. Петра и Павла на Маросейке в Москве[369]. Гораздо более значимо сообщение широко читаемой газеты «Гамбургский корреспондент», опубликовавшей в 1821 году статью о назначении «московского купца Розенштрауха» пастором Одессы. В статье не было ни единого намека на то, что этот пастор и актер Розенштраух – одно и то же лицо:
Этот человек 54 лет, вдовец, ранние годы жизни которого были посвящены другим делам и который вдоволь пострадал от нужды и невзгод, позже вступил в купеческое сословие, где судьба так благоволила ему, что он открыл в Москве один из лучших и чаще всего посещаемых магазинов так называемых галантерейных товаров. Он оставил процветающую торговлю (передал магазин сыну) и нежно любившую его семью и год назад приехал сюда, чтобы <…> посвятить остаток жизни <…> службе Евангелию.
Статья отмечала экуменизм Розенштрауха, выражавшийся в участии в его испытаниях на пасторское звание реформатского и римско-католического клира, однако подчеркивала, что, несмотря на это, он «не мечтательный мистик (Schwrmer) и не [религиозный] фанатик, но <…> человек, которому льстит всеобщее уважение к его неподдельному благочестию и любви к ближнему»[370].
Одним из тех, кто прочел это объявление (или какое-то другое, написанное в том же духе), был винодел Карл Кёльнер из баварского города Вюрцбурга. Кёльнер также стремился оставить предпринимательство и последовать своему духовному призванию. Пример Розенштрауха, писал Кёльнер своему отцу, вдохновлял на подражание:
Мои виноградники проданы, и вскоре я надеюсь отказаться и от своего дома, но куда потом? Это следующий вопрос. Несколько дней назад я с большим интересом прочел новость о том, что богатый купец из Москвы, Розенштраух, на 54-м году жизни отказался от своего магазина, чтобы посвятить оставшиеся ему дни провозглашению Евангелия; он вступил в духовное сословие и имеет назначение в Одесском районе. Это написано как будто специально мне в утешение в нынешней моей ситуации. Надеюсь, Господь отворит дверь и нам тоже[371].
Разумеется, Бавария довольно далеко отстояла от юга России. Чтобы выяснить, как именно новость о Розенштраухе добралась из Одессы до самого Вюрцбурга, стоит ненадолго отступить от основной темы, ведь только так можно понять, что связывало отдельные социальные группы в Германии и в России, – а известие о Розенштраухе достигло его родины посредством именно этих связей.
Одним из таких связующих звеньев была крупная пиетистская община в Вюртемберге, направлявшая на юг России множество переселенцев и миссионеров. Кёльнер (1790–1853) вышел из этой среды и сохранял с ней связи и после своего переезда в Баварию. Он был активным членом Немецкого общества в поддержку христианства (Deutsche Christentumsgesellschaft) – организации, отвечавшей за деятельность миссионерской семинарии в Базеле. Отец Кёльнера, вдовый пиетистский пастор из Вюртемберга, занял должность в базельском отделении Немецкого общества, и Кёльнер-младший надеялся тоже туда перебраться и открыть школу для иудеев, желающих обратиться в христианство. Семинария в Базеле сотрудничала в деле подготовки миссионеров для России с Британским и зарубежным библейским обществом. Таким образом, юг России с Англией, Вюртембергом и Базелем объединял, в частности, пиетизм.
Кёльнер был также связан с Игнацем Линдлом – диссидентствующим католическим священником, отправившимся в Россию и присутствовавшим при рукоположении Розенштрауха. Кёльнер пристально следил за развитием карьеры Линдла. Как активный участник деятельности нюрнбергского (не слишком отдаленного от Вюрцбурга) отделения Немецкого общества в поддержку христианства Кёльнер благодаря своим связям в Нюрнберге получал информацию не только о Линдле, но и о России и ее правительстве в целом. Так, 4 января 1820 года он писал отцу, что «[Линдл] благополучно прибыл в Петербург и был весьма радушно принят князем Голицыным, а также императором <…> в целом, Россия ныне являет образец истинно христианской жизни, не в пример Германии. Глядя на нее, я не перестаю удивляться»[372].
Религия, впрочем, была не единственным, что связывало Вюрцбург с Одессой. После смерти Розенштрауха в 1835 году краткие заметки о его кончине появились в газетах Львова (Лемберга), Нюрнберга и Мюнхена[373]. В эпоху до железнодорожного сообщения один из основных европейских торговых путей вел из Одессы через Киев, Львов и Краков в Лейпциг, а оттуда на юг и запад Германии. Тот факт, что заметка о смерти Розенштрауха вышла в Львове – городе, с которым наш герой, судя по всему, не имел никаких связей, наводит на мысль, что по этой древней дороге путешествовали не только товары, но и информация. Интерес немцев к Одессе и к Черноморскому региону в целом особенно возрос в 1821 году, как раз когда Кёльнер прочел о рукоположении Розенштрауха. Сторонники Греции по всей Европе внимательно следили за Одессой, находившейся в непосредственной близости от театра военных действий Греческой войны за независимость: «Реаль Цайтунг», выходившая дважды в неделю в Эрлангене, что неподалеку от Вюрцбурга, упомянула Одессу по крайней мере 28 раз за период между июнем и сентябрем 1821 года, неизменно в контексте войны в Греции.
За пределами пиетистских кругов сообщения о Розенштраухе временами носили оттенок осуждения, особенно когда речь заходила о его прошлом и сомнительной ортодоксальности его веры. Книжный обозреватель немецкого богословского журнала скептически отозвался о бытности нашего героя купцом и директором театра, после чего написал, что отчет Розенштрауха об услужении умирающим грешникам состоял из «самых поразительных, но вместе с тем самых неубедительных историй обращения на путь истинный» и что «многое в этих историях вплотную приближается к границам мистического фанатизма [Schwrmerey]»[374].
Другие авторы связывали Розенштрауха с полемикой о подрывной деятельности заговорщиков и о модном при дворе Александра I мистицизме. Важным действующим лицом в этой полемике был Игнатий Аврелий Фесслер. Как мы помним, Фесслер был католиком, обратившимся в лютеранство и назначенным саратовским суперинтендентом. Он считал Розенштрауха близким по духу человеком и в 1824 году писал в своих воспоминаниях, что во время своего приезда в Москву в мае 1820 года он пребывал в «духовном общении с Розенштраухом, в котором уже тогда мощно проявилось призвание проповедовать Слово Господне»[375].
В 1823 году Фесслер подвергся нападкам Карла Лиммера, пастора, с которым он вступил в конфликт в Саратове. В своей книге Лиммер утверждал, что Фесслер и другие мистики представляли собой угрозу престолу и алтарю, поскольку, следуя иезуитской повестке дня, они проповедовали слепое повиновение еретикам: «Ничто иное не могло более угодить иезуитам и иллюминатам, гернгутерам и лицемерным ханжам, которые, прячась под маской поддельной святости, ищут лишь одного: подчинить монархов и целые народы своему иерархическому кнуту!»[376] Фесслер и его коллега по масонству Пауль Помиан (Павел Павлович) Пезаровиус опубликовали опровержения, и немецкая пресса печатала сообщения о ходе полемики[377]. Лиммер был одним из предшественников Розенштрауха на посту харьковского пастора[378], и теперь он мимоходом обвинил в участии в фесслеровских кознях «актера, а затем лавочника Розенштрауха», таким образом указывая на логическую связь между постыдным прошлым нашего героя и сомнительностью его религиозного правоверия[379]; этот пассаж был перепечатан несколькими немецкими изданиями[380]. Представление о связи между Розенштраухом и Фесслером бытовало долго: мы вновь обнаруживаем его в 1845 году, когда автор по имени Эдуард Рудольфи утверждает, что Розенштраух был саратовским суперинтендентом[381].
Помимо театральной периодики и высказываний пиетистов, я нашел еще один комплекс упоминаний о Розенштраухе, начинающийся с краткой, исполненной симпатии к герою биографии Иоганна-Амвросия, очевидно вышедшей из-под пера его собрата по масонству Неттельбладта и напечатанной в мекленбургском масонском журнале в 1837 году. С точки зрения фактов статья вполне аккуратна, за тем исключением, что она утверждает, что Розенштраух стал епископом. То, что случилось после того, как эта статья была в 1862 году воспроизведена еще в одном масонском журнале[382], показывает, как отрывочная информация о Розенштраухе распространялась и как ее можно было эксплуатировать в зависимости от целей публикации.
На основе статьи Неттельбладта писатель Людвиг Брунир в своей биографии актера и франкмасона Фридриха Людвига Шрёдера (1744–1816) превратил Розенштрауха в символ антиклерикализма и просвещения. К моменту выхода книги Брунира в 1864 году актерство уже не считалось презренной профессией, и Брунир высмеивает клириков-реакционеров, во времена Шрёдера проклинавших актеров как грешников. Что бы они сказали, размышлял он, описывая карьеру Розенштрауха, «узнав о том, что бывший актер и франкмасон стал – епископом!»[383].
Директор одной берлинской школы Карл Дидлер истолковал информацию, полученную у Неттельбладта, совсем в другом ключе. Революции 1848 года придали новый импульс страхам перед масонскими заговорами, бытовавшим еще со времен Французской революции. Дидлер специализировался на написании сенсационных антимасонских трактатов, которые он дополнил мотивом, в то время едва начавшим входить в европейский дискурс: утверждениями о жидомасонском заговоре, цель которого – господство над миром[384]. В 1860-х годах Дидлер публиковал десятки выпусков из серии брошюр с почти пародийным названием «Меморандум о франкмасонах: о политической деятельности лиги франкмасонов как пропагандистов, скрытно снующих среди нас под разными именами и личинами с целью низвержения легитимных престолов и положительного христианства». (Учение о «положительном христианстве» защищало Откровение и институт Церкви от попыток рационализировать богословие). Выпуск номер 9, вышедший в 1864 году, содержал заметку о «епископе Розенштраухе». Его имя было помечено тремя крестами – таким способом Дидлер обозначал «ярых» приверженцев «духа, ныне преобладающего в лиге франкмасонов <…>, сформировавшегося в политической и религиозной сфере с целью низвержения престола и алтаря»[385]. По мнению Дидлера, Розенштраух был «одним из самых важных представителей иллюминатов и основал в России много тайных иллюминатских лож». О неназванных сыновьях Розенштрауха Дидлер писал, что, «естественно, они продолжили работу отца в качестве агентов тайных заговоров. Совсем недавно появилось сообщение, что его подлинное имя осталось неизвестным и что он будто бы был католиком – не евреем ли???»[386].
Остается только гадать, какое представление о Розенштраухе складывалось у получателей всех этих разрозненных известий. Издатели вряд ли бы стали печатать бессвязные фрагменты никому не нужной информации. Театральные, торговые, религиозные и масонские круги, к которым принадлежал Розенштраух, были довольно обширны географически, но число их членов было все же ограниченно, так что издатели, должно быть, полагали, что какие-то имена коллег у читателей на слуху. С другой стороны, информируя публику о важных изменениях в жизни или карьере конкретных лиц, газеты нечасто углублялись в контекст события или даже указывали имя героя – обычно обходились одной фамилией. Например, нюрнбергский «Курьер мира и войны» сообщал в 1826 году, что «комиссионеры Московского университета – книгопродавец Хартманн в Риге и купец Розенштраух в Москве – получили титул коммерции советников»[387]. Как читателю было догадаться, имеет ли этот Розенштраух какое-то отношение к Розенштрауху-актеру, купцу, пастору, консулу или масону-заговорщику?
Помимо сообщений в прессе, немецкая публика имела доступ и к сочинениям самого Розенштрауха. Его размышления об услужении умирающим и некоторые его письма выходили в «Евангелическом листке» профессора Буша, публиковавшемся в Дерпте, но распространявшемся также и в Лейпциге. Кое-какие из этих текстов вошли в антологию образцовых жизнеописаний пасторов, изданную Иоганном-Христианом-Фридрихом Бурком (1800–1880), вюртембергским пастором и активным издателем пиетистской литературы. Только за 1816–1820 годы в Россию в поисках веротерпимости эмигрировали примерно 10 000 вюртембергских пиетистов, в основном переселявшихся в степные колонии Новороссии; возможно, Бурк узнал о Розенштраухе от них[388]. Очевидно, передавая то, что Розенштраух сам рассказывал о себе в Харькове, Бурк описывал его как купца, недолгое время подвизавшегося в качестве театрального антрепренера, а затем ставшего пастором[389]. Антология Бурка была позднее опубликована в переводе на голландский[390]; еще одна подборка сочинений Розенштрауха вышла по-датски[391]. В 1845 году труды пастора, ранее опубликованные в «Евангелическом листке», были напечатаны в Лейпциге отдельной книжкой; второе издание вышло в 1871 году[392].
Лейпцигское издание 1845 года кажется отправной точкой для рецепции сочинений Розенштрауха в России. Кто взял на себя труд составить этот сборник, неясно. По одной версии, это был Блюменталь[393]; по другой – Мария Петровна Вагнер, урожд. Балабина (1820–1901)[394]. Вагнер была связана с петербургскими литераторскими кругами, которые способствовали распространению трудов Розенштрауха в России, при этом явно не подозревая о том, что в Москве о нем сохранялась живая память. Через своих родителей Вагнер познакомилась – и подружилась – с Петром Александровичем Плетневым и Гоголем[395]. Еще один общий друг Плетнева и Балабиных[396], Александра Осиповна Ишимова (1804–1881), автор нравоучительно-морализаторских сочинений для детей, опубликовала в 1846 году русский перевод лейпцигского издания Розенштрауха[397]. Через Плетнева Ишимова переслала экземпляр книги Гоголю, который ответил, что книга «очень хороша» и что особенно один пассаж в ней – «сущий перл»[398]. (Впрочем, несколькими месяцами ранее он признавался Александре Осиповне Смирновой-Россет: «Я очень боюсь, чтобы Плетнев не стал меня потчевать Финляндией и книгами, издаваемыми Ишимовой, которую я весьма уважаю за полезные труды, и уверен, что книги ее истинно нужны, но только не мне»[399].) Плетнев послал книжку Розенштрауха и Василию Андреевичу Жуковскому[400]. Тот назвал ее «бриллиантом»[401] и сказал, что они с супругой получили от нее такое удовольствие, что хотели бы заказать еще три экземпляра[402]. Друг Плетнева Яков Карлович Грот просил экземпляры книги Розенштрауха, возможно в немецком издании, для распространения в Финляндии: «Летом намерен я, при посещении пасторов, оставлять им по экземпляру на память – в Розенштраухе они увидят пастора, каким всякий из них должен быть, хотя могут и не вполне соглашаться с его религиозным воззрением, которое в нынешнем протестантском мире мало найдет приверженцев»[403].
Второе русское издание лейпцигской антологии Розенштрауха вышло в 1863 году. Этот совершенно новый перевод с немецкого был выполнен Николаем Александровичем Астафьевым (1825–?)[404]. Астафьев был специалистом по древней истории и преподавателем всеобщей истории в Санкт-Петербургском университете. В 1863 году он также основал Общество для распространения Св. Писания в России, в рамках работы которого он писал и переводил дидактические религиозные тексты[405].
Ни ишимовское, ни астафьевское издание сочинений Розенштрауха не позволило бы читателям заподозрить, что харьковский пастор имел хоть какое-то отношение к московскому коммерции советнику. Введение Ишимовой отражало расплывчатое и невнятное жизнеописание героя, данное Бурком: Розенштраух, писала она, «будучи с самого детства ревностным Христианином, был сначала богатым купцом, потом Директором театра, наконец – 50ти лет от роду – учеником богословии [sic] и вскоре потом пастором, в звании которого, он в продолжении более нежели двадцати лет, наставлял, просвещал и утешал свою паству, как нежный отец. <…> Он был соотечественником нашим, он родился и жил в России»[406].
Астафьев сообщал ровно то же. Рецензии в прессе тоже не добавляли ясности. Одна рецензия на перевод Ишимовой выражала разочарование в том, что переводчица не дала никакого «разъяснения личности пастора Розенштрауха <…> Видим только, что был человек святой жизни… Нужно бы по крайней мере знать путь, по которому дошел Розенштраух до такого положения; а этогото и нет в книжке гжи Ишимовой…»[407]. Рецензенту астафьевского издания даже случилось встретиться с Розенштраухом лично, однако и он тоже не предоставил о нем никакой биографической справки[408].
В 1886 году Николай Семенович Лесков написал статью, в которой защищал изображение смерти в произведении Льва Николаевича Толстого «Смерть Ивана Ильича». В доказательство реалистичности толстовского описания Лесков цитирует Розенштрауха:
Был в России один превосходный мастер наблюдать умирающих <…>. Это Иоган Амброзий Розенштраух, известный в свое время евангелический проповедник в Харькове. Он был прекрасный, умный и безупречно правдивый христианин, пользовавшийся уважением всего города (в сороковых годах). У Розенштрауха было сходство с гр. Л.Н. Толстым в том отношении, что он тоже «почувствовал влечение к религии в зрелом возрасте, шестидесяти лет», и пошел в бесповоротную: он «стариком сдал экзамен и сделался пастором». Свидетельство такого человека должно внушать доверие[409].
Несмотря на то что Лесков обсуждает Розенштрауха на протяжении четырех с лишком страниц, ясно, что он практически ничего о нем не знает: единственное, что он сообщает, – ошибочное утверждение, что Розенштраух стал пастором в возрасте шестидесяти лет и что он жил в 1840-х годах.
Наглядной иллюстрацией того, как плохо сохранилась память о подробностях жизненного пути Иоганна-Амвросия и Вильгельма Розенштрауха, служит шестнадцатый том «Русского биографического словаря», опубликованный в 1913 году. В словарь вошли данные об обоих Розенштраухах, что означает, что оба считались значимыми деятелями российской истории[410]. На с. 372 мы узнаем, что Василий Иванович (Вильгельм) родился в Голландии в купеческой семье и по смерти отца унаследовал семейное дело в Москве. На следующей странице мы читаем об Иоганне-Амвросии, что он приехал в Москву купцом, затем недолго побыл актером, а впоследствии стал пастором. Основной посыл биографической заметки о Василии – его участие в общественных организациях и начинаниях; биограф Розенштрауха-старшего делает упор на пасторской деятельности Иоганна-Амвросия. Ни та ни другая статья ни словом не упоминают о том, что эти двое приходились друг другу отцом и сыном.
На основании всего этого возникает вопрос: зачем Вильгельму Розенштрауху понадобилось скрывать историю своей семьи?
Ясно, что кое-кто все же имел представление о происхождении Вильгельма. В конце концов, он унаследовал от отца не только магазин и, таким образом, его клиентуру, но также видное положение в церкви Св. Михаила и даже некоторых друзей (например, Лодера). Другим связующим звеном между ними был Блюменталь, председатель церковного совета харьковской церкви Розенштрауха, в свое время способствовавший публикации некоторых трудов пастора в «Евангелическом листке». В 1837 году Блюменталь переехал в Москву, где стал главным врачом Голицынской больницы; кроме того, с 1843 по 1868 год он стоял во главе московской Евангелическо-лютеранской консистории, заведовавшей церковью, в которой Вильгельм служил председателем церковного совета с 1833 по 1869 год[411]. Тот факт, что происхождение Вильгельма оставалось неизвестным широкой публике, заставляет предполагать, что все эти люди уважали его стремление к сохранению тайны.
Вероятно, других знакомых Вильгельм не посвящал в свои секреты намеренно. Мы уже видели, что некролог Вильгельма был написан Погодиным: их знакомство продолжалось как минимум тридцать лет. Погодин не только прославлял Розенштрауха как гражданина и семьянина, но и упоминал о его личной жизни, ссылаясь на некие семейные передряги, омрачившие последние годы покойного. Полное отсутствие в некрологе информации о происхождении Вильгельма вполне может означать, что Погодин просто ничего о нем не знал[412].
Вильгельм был гордым и упрямым человеком. Подобно успешным представителям среднего класса в других странах, он познал бедность и социальную изоляцию. Ему было примерно восемь лет, когда его родители разошлись, двенадцать, когда отец переехал в Россию, и семнадцать, когда отец оставил театр. Он повидал немало трудностей и знал, что избежать их возвращения ему помогут только дисциплина, тяжелый труд, поддержка семьи и удача.
Характерным для России отягчающим фактором было широко распространенное предубеждение против иммигрантов, добившихся в жизни успеха. Это предубеждение разделяли как коренные жители России, так и иностранцы. Среди русских бытовало устойчивое подозрение к низкородным иностранцам, презиравшим русский народ и все же каким-то образом выбившимся в люди. Пушкин в «Капитанской дочке» (1836) нарисовал язвительную карикатуру на подобный типаж в лице мосье Бопре, парикмахера из Франции, нанятого русскими дворянами обучать их сына наукам и манерам. Карл Нистрем, неутомимый составитель адресных книг Санкт-Петербурга и Москвы, также подвергся в 1839 году нападкам своего русского конкурента: «Иностранец Нистрем, занимавшийся прежде портным мастерством, и едва только знающий русский язык»[413]. Некоторые иностранцы тоже питали схожие чувства, но по другой причине: для них продвижение по социальной лестнице было свидетельством российского деспотизма. Писатель Эдуард Рудольфи считал Иоганна-Амвросия Розенштрауха живым доказательством тому, что успех в России зависел лишь от протекции, а не от подлинных заслуг: «Только за границей удивлялись бы тому, например, что некто вроде Розенштрауха, бывшего актером в Петербурге, оставил сцену, стал продавать в тамошнем магазине помаду, затем перевез свою торговлю в Москву, а оттуда отправился в Саратов суперинтендентом [консистории]»[414].
Вильгельм явно пытался обезопасить себя от подобных аттак, добиваясь ответственных общественных постов и умалчивая о своем прошлом. Его отец был человеком без роду и племени; непонятно почему неженатым отцом семейства; бывшим атером; верующим, чья пылкая религиозность граничила с ересью; а может, даже участником международного жидомасонского заговора. Кому-то он вполне мог показаться воплощением той самой подрывной подвижности – социальной, пространственной, интеллектуальной и религиозной, – которая ассоциировалось в России с преуспевшими инородцами. Даже в образе добродетельного пастора он рисковал навлечь на себя гнев русских патриотов. После того как Ишимова опубликовала свой перевод сочинений Розенштрауха-старшего, она получила пышущее яростью письмо от читательницы по имени Мария Извединова. Во-первых, Извединова обвиняла переводчицу в том, что своей публикацией она оскорбляла православие, потому что Розенштраух был лютеранином. Кроме того:
Пастор Р. 20ть лет наблюдал за умирающими? да неужели наши священники закрыв глаза напутствуют русских к смерти? Но вот в чем обман сатаны. Немец скажет речь, сложит руки, наклонит голову – и это тотчас напишут и русские с восторгом читают, а православный священник проводит всю жизнь свою у одра больных – умирающих <…> и об нем никто не напишет, никто и не знает[415].
Вильгельм вполне мог опасаться, что публикацией отцовских записок о 1812 годе навлечет на себя похожую вражду. Как мы уже видели ранее, русскоязычные отчеты о событиях в Москве в 1812 году не замалчивали социальную напряженность военного времени. Однако к 1850–1860-м годам в обществе стал доминировать дискурс о 1812 годе, подчеркивавший патротическое единение сословий перед лицом войны, тогда как в мемуарах Розенштрауха, наоборот, на передний план выступал социальный конфликт. Единственным автором XIX века, упомянувшим о воспоминаниях Розенштрауха, был Михаил Сергеевич Корелин (см. о нем далее), который проницательно заметил, что «рассказы автора о демидовских крестьянах, усердно старавшихся разграбить дом именно своего барина, обнаруживают интересное явление, которое, сколько мне известно, не отмечено в других мемуарах <…> в этом факте сказались, как мне кажется, следы сословной вражды, которая проявлялась и в других случаях, рассказанных автором»[416].
Поддержание личной репутации было для Вильгельма особенно важно из-за его уязвимости в отношениях с русскими элитами. Уязвимость эта, в частности, касалась финансов. Поскольку в России не существовало системы коммерческих банков, которые ссужали бы предпринимателей средствами на ведение дела, деньги приходилось одалживать у частных лиц. В результате деловые отношения тесно переплетались с личными и семейными и кредитоспособность заемщика зависела от его репутации порядочного человека[417]. Одним из кредиторов Вильгельма был Погодин. В 1840 году Вильгельм писал, что должен Погодину 1900 рублей серебром[418]. В октябре 1842 года его долг супруге Погодина Елизавете Васильевне (племяннице жены Вильгельма) выражался в ломбардных билетах на сумму 7000 рублей[419]. В декабре 1842 года он просил Погодина о недельной отсрочке по выплате займа, потому что ожидал выплат от своих собственных должников[420]. В марте 1846 года долг Вильгельма Погодину составлял 10 000 рублей ассигнациями[421]. В апреле 1848 года он подсчитал, что должен Погодину 8350 рублей ассигнациями, тогда как Погодин в свою очередь должен был ему 921,11 руб. ассигнациями[422]. В декабре 1848 года Вильгельм просил еще об одной отсрочке: все наличные у него на тот момент деньги нужны были, чтобы заплатить за получение товара[423]. Схожие письма сохранились и от 1850-х и 1860-х годов. Заимодавцы середины XIX века часто вписывали в договоры о займе, будто бы процент по кредиту составлял всего 6 процентов – такова была максимальная разрешенная законом ставка. На самом же деле они взимали с должников гораздо больше[424]. Погодин этим не злоупотреблял и брал с Вильгельма не более дозволенных по закону 6 %, что прекрасно иллюстрирует экономическую ценность доброй репутации Вильгельма и его личных связей. В то время как Розенштраух прилагал все усилия к поддержанию собственной кредитоспособности, у него не было почти никакой возможности заставить знать, бравшую его товары в кредит, вернуть ему долг. Например, в 1820 году князь Барятинский приобрел шоколада, духов, карандашей, штопоров и прочих товаров на сумму 200 рублей; десятью годами позже Вильгельм все еще писал вдове князя подобострастные письма, умоляя ее – на чистом французском языке – заплатить за покупки мужа[425].
Помимо этих финансовых взаимоотношений, уязвимой точкой Розенштрауха была его зависимость от легко поддающегося стороннему влиянию правосудия. Один уроженец Британии, посетивший Москву в 1837–1838 годах, слышал следующую историю. В магазин Розенштрауха явился генерал и попросил показать ему несколько колец с бриллиантами. После генерала вошел подученный им нищий бродяга и отвлек внимание на себя. Когда спокойствие было восстановлено, оказалось, что одного из колец недостает. Розенштраух справедливо обвинил генерала в краже, но не только не добился правосудия, но и, более того, был оштрафован на две или три тысячи рублей за клевету на генерала[426]. Правдив этот рассказ или нет, он достоверно передает ощущение незащищенности купцов, подобных Розенштрауху.
Из-за слабости финансовой и судебной систем участие в кредитных операциях представляло собой риск для всех участвовавших в них сторон. Заимодавцы, не пользующиеся значительным личным влиянием в обществе, были практически бессильны по отношению к злостным неплательщикам. Они могли защитить себя, выставив жесткие условия выплаты, но это было чревато либо разорением должника, либо тем, что, пытаясь избежать разорения, должник прибегнет к сутяжничеству. Все эти факторы – неблагоприятные для Розенштрауха условия кредитования, невозможность взыскания долгов, судебные тяжбы – сошлись воедино в 1860-х годах и привеи состоятельное некогда семейство к разорению.
Непосредственной причиной обрушившихся на Розенштраухов несчастий, как кажется, был промах старшего сына Вильгельма, Фридриха (род. 1816). Следуя по стопам своего отца, относившегося к нему как к младшему партнеру, Вильгельм сделал Фридриха заместителем прусского консула в Москве и помощником в семейном торговом деле. Однако Фридрих, судя по всему, не обладал отцовским и дедовским консерватизмом в отношении религии, денег, семьи и положения в обществе. Фридрих значительно лучше, чем его отец и дед, вписывался в культуру и нравы образованного слоя русского общества, но, возможно, именно поэтому ему недоставало навыков выживания, определявших успех иммигрантов средней руки.
Одним из немногих документов, проливающих свет на характер Фридриха и его взаимоотношения с отцом, является длинное письмо, написанное им (по-русски) М.П. Погодину по поводу горького раздора в семье. В марте 1847 года Фридрих, тогда тридцати одного года от роду, писал «любезнейшему Михаилу Петровичу», пытаясь оправдать перед ним свои поступки. Послание начинается гневным обличением отцовской склонности к нравоучениям, а также его религиозности:
Смотрите на меня глазами человеческими, снисходительными, а не чрез призму религии, как смотрит на все людские дела батюшка; (я не говорю этим что человеку не нужна религия, – нет – счастлив тот кто ее имеет, и кому она служит в жизни путеводителем, но как часто строгорелигиозные люди требуют от других того, что превышает их силы, не соответствует ни их возрасту ни полученному воспитанию): так со мною было издавна: от двадцатилетнего юноши батюшка требовал степенности 40-летнего мужа; скрытность и охлаждение к нему с моей стороны были плодами его строгих правил, той же причине припишу и шалости мои[427].
Источником конфликта, объясняет Фридрих, были деньги. Подобно многим другим юношам из зажиточных семей дореформенной Москвы, он жил не по средствам, потому что стремился жить красиво и не отставать от равных себе[428]. Отец его тоже брал деньги в долг, но только на нужды дела, и потому не спускал сыну подобного поведения:
Судя по себе, ему казалось удивительным, что я не мог довольствоваться получаемым моим жалованием (самый значительный оклад который я получал не превышал 500 р. сер.) в то время, как многие семейства существуют с меньшим; я же, разумеется по легкомыслию, не мог отставать в издержках от своих товарищей, не зная нужд, избалованный в своих привычках, я не знал цены деньгам, издерживал свой доход и делал долги.
В восемнадцать лет Фридрих работал на Фердинанда (Федора Львовича) Глогау – купца, бывшего тогда консулом Вольного города Франкфурта и женатого на сестре зятя Вильгельма, Кинена[429]. В течение этого времени он «не получал жалованья, а имел из дому карманных денег 5 р. асс. в месяц, в которых должен был ежемесячно отдавать батюшке отчет». Вильгельм отказывался понять, что этой суммы было недостаточно; напротив, «воспоминая свою собственную юность он мне утверждал что сам, в мои лета получал не более». Положение усугублялось по мере того, как Фридрих набирал долгов, которые Вильгельм скрепя сердце оплачивал. Фридрих отвергал всякое предположение о том, что живет не по средствам:
Вы знаете меня, Михаил Петрович, много лет! <…> Одну слабость имел я <…> Любил блеснуть сначала галстуком, новомодным пальто а потом лошадьми, экипажем, но непростительна ли была в [мо]лодом человеке такая слабость, и многого ли бы она стоила батюшке, когда бы с моей стороны все могло было делаться не скрытно, пред его глазами и как то делали прочие мои товарищи.
Отчаявшись, Вильгельм послал Фридриха в Гамбург, но снабдил его слишком малой суммой на расходы и такой «двусмысленной рекомендацией», что найти работу с ней не представлялось возможным: «Скажите, Михаил Петрович, взяли бы Вы для помощи в какомнибудь деле, тридцатилетнего человека, о котором отец его отзывается двусмысленно, и которого он, после десяти лет, которые он был при нем, обязал послать в свет, собственными силами отыскивать пропитание?» В довершение всего родители отказались верить, что единственная причина, по которой он нынче сидел без дела в Гамбурге, заключалась в отсутствии у него денег на переезд куда бы то ни было еще. Поэтому они отказывались и выслать причитающиеся ему деньги и даже пытались сделать так, чтобы его выставили из гостиницы:
По поручению батюшки, Г. Фишер с которым он в торговых сношениях, призвал к себе хозяина гостиницы, в которой я живу, и сообщил ему что батюшка обо мне ничего не хочет знать, что деньги, которые ему следуют за квартиру, стол, отопление и проч. он должен счесть потерянными, потому что я никакого состояния не имею, и ни откуда денег ожидать не могу. Далее батюшка, непростительным образом, очерняет Г. Фишеру и чрез него хозяину трактира моего, женщину, совершенно с своей стороны невиновную в моих теперешних несчастных отношениях к семейству моему.
Это была еще одна больная мозоль Фридриха: то, что Погодин, очевидно, назвал «преступной страстью» к «чужой жене, с которой живу». Фридрих жил в одной гостинице с женщиной по имени МКЛ, с которой он до того в течение пяти лет виделся в Москве почти ежедневно и которая в то время намеревалась поступить в театральную труппу города Лейпцига. Это описание подходит Марии Карловне Леоновой (1818–1912), замужней певице, выступавшей в Большом театре в Москве с 1842 по 1847 год прежде чем оставить Москву «в силу семейных обстоятельств», как об этом деликатно выразился один автор, и начать выступать в Гамбурге и других немецких городах[430]. Понятно, что отец Фридриха, памятуя о браке собственных родителей, неодобрительно отнесся к связи сына с замужней актрисой. Подозрения, высказываемые родителями и Погодиным, выводили Фридриха из себя: «Никакой страсти, наиболее преступной в связи моей с МКЛ нет. <…> как больно мне видеть несправедливые преследования батюшки, Вы себе не можете представить»[431].
Скандал в конце концов рассосался сам собой: Леонова осталась в Германии, а Фридрих отправился в Лондон, а затем в Москву, где вернулся к своим обязанностям отцовского помощника. Впрочем, в его злоключениях невозможно не видеть предвестия будущих несчастий. Фридрих гораздо органичнее, чем его отец, вписывался в русское общество и потому не видел столь острой необходимости скромнее вести себя в повседневной жизни. Его, должно быть, также задевало и то обстоятельство, что он по-прежнему был всего лишь помощником своего пуритански настроенного, властного отца. Его письмо Погодину от 1847 года заставляет предполагать, что в ответ он потворствовал даже самым рискованным своим желаниям, таким как связь с Леоновой, и винил других, когда что-то шло не так. Похоже, эта модель поведения сыграла значительную роль в разрушении семейного достояния.
Все началось 16 января 1863 года, когда Фридрих обзавелся залогом по подрядам и поставкам и занял у купца Якова Фейгин акций на сумму 43 000 рублей серебром. Вернуть акции он обещал через год, под 5 процентов. Любая задержка с возвратом долга влекла за собой весьма весомую неустойку в 3000 рублей в месяц. В качестве залога Фридрих предоставил три подписанных, но не заполненных вексельных бланка, куда можно было вписать сумму до 43 000 рублей. Это было противозаконно, поскольку, по Уставу о векселях, «употребление вместо векселей просто бланков на вексельной бумаге воспрещается». В январе 1864 года срок займа истек, но, так как Фридрих акций не вернул, Фейгин заполнил векселя на сумму 42 500 рублей и потребовал уплаты долга. Фридрих отказался, Фейгин обратился в управу благочиния, и Фридриха арестовали среди ночи и забрали в тюрьму, где он и просидел до 1866 года[432].
Вместо того чтобы признать свою вину, Фридрих обвинил Фейгина в подлоге, а суды в коррупции[433]. За помощью он, так же как и его отец, обращался к знакомым, связи с которыми Вильгельм налаживал десятилетиями. Сидя в заключении, пока полиция вела дознание по его обвинениям против Фейгина, Фридрих засыпал Погодина письмами. 6 мая 1865 года, досадуя на то, что полицейское расследование не подтвердило его обвинений против Фейгина, Фридрих жаловался, что дело его
…было предоставлено не правосудию Закона, а самому возмутительному безотчетному произволу лицеприятного и подкупленного следователя. <…> Эти господа не хотят вникнуть, что мне дорог и важен не только всякий час, но что здоровье мое и физическое и нравственное безвозвратно теряется, пока они играют Правосудием и тешатся своею бесконтрольною будто бы властью.
Не мог бы «любезный Михаил Петрович» ходатайствовать перед министром внутренних дел Петром Александровичем Валуевым и князем Василием Андреевичем Долгоруковым, который за несколько недель до того занимал пост шефа жандармов и начальника Третьего отделения собственной Е.И.В. канцелярии?[434] Двумя днями позже, 8 мая, он писал, что «полиция с начала до конца принимает преступное участие в деле»[435]. 9 мая он умолял Погодина поговорить с генерал-губернатором, который «предупрежден против меня и полагает дело мое нечистым и кляузным»[436]. 13 мая Фридрих сетовал, что уже шестнадцать месяцев сидит под стражей безвинно; даже в отсталой Бухаре к людям относятся с большей справедливостью![437] Сестра Фридриха Анна разделяла его убеждение, что помочь ему могут лишь высокопоставленные заступники, и горько плакалась Погодину, что помощи от них не дождаться. «Впрочем старая русская пословица говорит: сытый голодного не понимает. При таком правосудии чего ожидать? Ежели Бог не поможет то на людей кажется надежды мало»[438]. Вильгельм тем временем молил о заступничестве прусское министерство иностранных дел. Берлин, однако же, не желал быть замешанным в скандале и понуждал Фридриха отказаться от должности вице-консула; в конечном итоге 18 апреля 1866 года со своих консульских постов ушли и Вильгельм, и Фридрих[439].
В поисках защиты Фридрих пытался прибегнуть и к объявлению банкротства. 27 июля 1865 года он писал Погодину, что намеревается просить губернское правление передать его имущество под конкурсное управление[440]. Ходатайство Фридриха было удовлетворено, и 10 фераля 1866 года губернские власти объявили Розенштрауха несостоятельным – по документам непонятно, имелся ли в виду один Фридрих или и Вильгельм тоже. Что до претензий Фейгина, конкурсное управление признало законным долгом лишь капитальную сумму, но не 75 000 рублей пени, набежавшие с момента истечения срока займа; Фейгин обжаловал это решение в судебной палате Московской губернии, но его апелляция была отклонена. Конкурсное управление пошло дальше: ввиду (в то время рассматривавшегося уголовным судом) утверждения Фридриха о том, что вексель был поддельным, 28 октября 1866 года оно признало вообще всю претензию Фейгина спорной и 19 мая 1867 года претензию Фейгина со счета долгов исключило. Фейгин обжаловал все эти решения вплоть до Сената – высочайшего в империи апелляционного суда, который постановил, что Фейгин пал жертвой неприемлемых судебных уловок:
4го сентября 1867 г. уголовный суд признал извет Розенштрауха, не подлежащим уголовному преследованию до разрешения существа претензий Фейгина судом коммерческим, а 15го мая 1869 г. ком. суд отказался от рассмотрения существа претензий Фейгина, под предлогом подсудности уголовному суду. Ясно, что в настоящее время преграждены все пути к правосудию.
В 1871 году Сенат отменил решение Московской судебной палаты о том, что Фейгин не имеет права на пеню по займу. 17 августа 1872 года Сенат объявил возведенные Фридрихом на Фейгина обвинения в подлоге беспочвенными и приказал коммерческому суду вынести решение по существу претензий заимодавца; в результате 2 августа 1873 года коммерческий суд вынес решение в пользу Фейгина. Наконец, 23 апреля 1874 года Сенат отклонил последнюю апелляцию других кредиторов Розенштрауха, вероятно, опасавшихся, что претензии Фейгина будут удовлетворены за их счет[441].
Между тем все попытки Розенштраухов поправить свое финансовое положение проваливались одна за другой. 1 июня 1865 года Вильгельм продал свой магазин за 104 000 рублей серебром купцу Карлу Эдмунду Мазингу. Так же как и с Погодиным, с Мазингом Розенштрауха связывали отношения как деловые, так и личные. В своем некрологе Погодин отмечал, что Мазинг был «воспитанник [Вильгельма] который с мальчиков служил ему в продолжении тридцати лет, и к которому он имел полную доверенность»[442]. Впрочем, под управлением Мазинга магазин не смог принести доход, достаточный для погашения долга нового владельца старому. 1 марта 1869 года, внеся всего 13 831,91 из 36 500 рублей – предусмотренной договором суммы взносов за период с момента совершения сделки, т. е. с 1865 года, – Мазинг прекратил выплаты. Пытаясь вернуть себе проданный Мазингу товар, Вильгельм обратился в суд; в июне следующего года, когда Вильгельм умер, судопроизводтво все еще шло[443]. 24 июня 1870 года судебный документ резюмировал существо дела и не без пафоса описал его развязку: «Ныне же оказывается, что в продолжении предсмертной болезни скончавшегося 3го сего Июня кредитора Розенштрауха, должник Мазинг торговлю свою прекратил, существовавший в Москве 60 лет магазин закрыл и товар вывез неизвестно куда»[444].