Мифогенная любовь каст Пепперштейн Павел
Поручик и парторг последовали за ней.
- Трое были заброшены в глушь,
- Паразитов коснулися лбами,
- Как гниющие трупики груш,
- Под зловонными спали слоями.
- Но один пробудился к борьбе,
- И его наставляют и учат.
- Он внимает огромной судьбе –
- Доблесть дерзкая будит и мучит.
- Ему старший читает мораль
- И таращится, смех подавляя.
- Для него только сумрак – скрижаль,
- Ну а Кодекс – тропинка лесная.
- – Эй, сынок! Приосанься, взбодрись! –
- Ему с хохотом молвит Холеный. –
- Мы с тобою на свет родились,
- Чтобы в тине валяться зеленой,
- Но, раз прихоть врага такова,
- Подними, разомкни свои зубки –
- Ощетинься, слепая трава!
- Ощетиньтесь, стеклянные трубки!
- Эй, мамаша! Твой милый когда-то
- С фонарем приходил по ночам.
- А теперь ты надежда солдата –
- Подмогни, госпожа. Защищай!
- Небольшие по виду созданья,
- Как грибы, как осенняя грязь,
- Мы за Родину примем страданья –
- Скрежеща, извиваясь, смеясь!
Глава 14
Брест
Когда приходит война, все вокруг стареет. Кажется, что жизнь – это прошлое, а предметы – музейный реквизит.
Война, как и совокупление, являет собой, в сущности, «детское дело». И то и другое ставит взрослых в инфантильное положение. Как раньше говорили: дети действуют, взрослые рассказывают, старики смеются. Во время войны взрослым приходится быть детьми, а вещи становятся стариками. На долю вещей выпадает безмолвный смех и безмолвное исчезновение. И взрослый Дунаев теперь ощущал себя ребенком. Сквозь суровые тучи души «настоящего человека» проникла радость детства: парторг в душе ликовал, ужасался, восхищался, рыдал. В нем бушевала сила. Быть может, душа Машеньки действовала в нем. Он рассказывал, а Поручик смеялся. И Дунаев ощущал, что Машеньку связывает с Холеным более тайная и глубокая связь, чем с ним, Дунаевым. Искрящиеся в смехе глаза Холеного, казалось, говорили ему: «Отлично, сынок! Дай я тебя обниму!» («…и на тебе в руки гранату, и дай я тебя обниму».)
– Эх, атаман! Хорошо порой жить на свете! И понимаешь это, только когда война придет. Когда все спокойно, не думаешь о красоте. А ведь совсем недавно еще тихо так, тихо было… Еще и месяца не прошло ведь, поди? А, Поручик?
– Сегодня у нас тридцатое июля, – глухим голосом сообщил Холеный. – Больше месяца уже намотало. И кто же это умудрился продержаться там столько времени?
– Это ты о ком? – спросил Дунаев.
– Да о Брестской крепости бедовой. С того дня, как война началась, ничего не было известно о ней. Никому. Туча стояла над ней, и тьма кромешная, и огонь. Потому-то таперича так нужно нам с тобой, браток, туда подоспеть. Другие бы не подоспели… Такое на свежем месте можем узнать, что очень важно для всего последующего хода событий, для знания о том, что в действительности происходит, а не только то, что видят глаза и уши слышат.
– Без Мушки-то не полетели бы! – засмеялся Дунаев и вдруг в самом деле остро ощутил свою невидимость. Если бы в это солнечное утро кто-нибудь шел бы по проселочной дороге или по опушкам леса и задрал бы голову, то увидел бы только жаркое небо и ватные облака, полные ледяной влаги. Но Холеный и Дунаев были не видимы никому, даже самим себе. Они довольно быстро летели на небольшой высоте, по направлению прямиком к Бресту. Что-то менялось в воздухе, но на вопросы парторга Холеный только крякал и отшучивался.
– Вот она! Смотри! – закричал атаман.
Дунаев глянул вниз и остолбенел. При ярком свете солнца была отчетливо, до последнего кирпичика и надписи на стене, видна разрушенная до основания крепость, будто музейная руина или декорация.
Дым, пыль и копоть рассеялись, тучи не было, в синем небе упруго трепетал флаг со свастикой.
Дунаев, чтобы заглушить невольно возникающий страх (от снижения на вражескую территорию), вспомнил Муху-Цокотуху. Вспомнил, как она из Дунаева пельмени сделала и в печи изжарила. Взяла, да и раскатала его, потом на кусочки разрезала. Машеньку тоже на столько же кусочков – шестьдесят девять. Каждый кусочек Машеньки был завернут в раскатанный кусочек Дунаева. Муха и Холеный в четыре руки лепили пельмени. Потом их на противне поставили в печь. Когда изжарились, Муха в горшок с особым веществом их ссыпала и оставила пропитаться. Пельмени испускали благоухание. Тогда Муха открыла потайной сундук, внутри пустой. Она положила на дно блюдо с пельменями и закрыла сундук на все замки и засовы.
Они еще снизились над крепостью. Внизу дымился полуразрушенный город, по улицам проходили колонны солдат, шла военная техника. Но возле самой крепости еще звучали выстрелы – там засели последние оставшиеся в живых защитники советской границы.
Парторг и Поручик присели на одной из крыш, откуда видна была в отдалении крепость и черные столбы дыма над ней. Внезапно среди жара, копоти и грохота взрывов словно пахнуло холодом.
Холеный как-то странно скорчился и, глядя не на крепость, а куда-то в сторону, стал делать рукой такие движения, как будто пытаясь поймать муху.
– Мушка, Мушка… – бормотал он.
Потом он посмотрел на Дунаева каким-то тяжелым, отстраненным, равнодушным взглядом и сказал:
– Ну ладно, Дунаев, ты хотел воевать – вот тебе война. Помоги своим, если сможешь. Там внизу еще есть живые люди. Они решили обороняться до последней капли крови. Сейчас немцы сделают так, что подвалы крепости будут залиты говном из канализации. Люди погибнут. Попробуй сделать что-нибудь. А я пошел. У меня здесь, в Бресте, свое дело есть.
С этими словами Поручик исчез.
Дунаев сидел на крыше в полной растерянности, как картонный. Он чувствовал себя неумелой марионеткой, еще не научившейся двигаться в этом новом кукольном мире.
Резкие крики вывели его из оцепенения. Он стал осознавать, что происходит. Во-первых, он, Дунаев, не виден никому. Во-вторых, у него есть «гармошка», причем автоматическая. Он может дергать пространство и время. Вот сейчас Дунаев на крыше, а в следующее мгновение – внизу, на развороченной брусчатке. Идет мимо колонны немецких танков. Раздался выстрел, и Дунаев перескочил на пару минут раньше, чтобы проверить, кто стреляет. В мыслях он произнес: «Приближение». И увидел в окне полуподвала заросшее черное лицо с красноватыми белками глаз. Рядом с лицом показалось дуло автомата. Дунаев скакнул на пятнадцать минут назад. Лица еще не было. Парторг быстро прошел сквозь стену и оказался во тьме. Он подумал: «Освещение» – и стал видеть в темноте. Он увидел плакат на стене и человека, входящего в дверь. Человек шел крадучись, ноги его были чем-то обмотаны и казались медвежьими. Он был страшен. Перед Дунаевым был один из последних защитников Брестской крепости. Парторг тихо, запинаясь, промолвил:
– Спокойно. Я парторг Дунаев. Ты меня видишь?
Человек резко обернулся и посмотрел Дунаеву в глаза. Потом он перевел взгляд выше, и парторг ощутил, что он смотрит на девочку у него в голове.
– Полковник Царев. Здесь Иваном-Царевичем звали. Щас я один, наверно, остался. Синяя нас всех одолела. Ух, что здесь было! Синяя свой платочек разорвала! Меня в Подковыку и в Заковыку вжарило. Но цел остался. Видеть стал в темноте.
– А раньше не видел? – спросил Дунаев.
– Как-то научиться не пришлось. Но твоего брата мне всегда видать. С детства видел тех, кого другие не видят. И сам таким стал.
– А Гармошка у тебя есть? – поинтересовался Дунаев. – Приближение есть?
– Все есть, не беспокойся, – заверил его вдруг Иван-Царевич совершенно другим тоном, хлопнул его по плечу и сказал: – Пошли прогуляемся!
Небрежно засунув руки в карманы (Дунаев угостил Ивана-Царевича папиросой), они вышли из подвала и поднялись на крышу. Здесь Иван рассказал:
– Синяя – Большая Карусель. Постоянно с Паразитом ходит. С тех пор как от ребят своих улетела. Где подцепила его – неведомо, а только воин она первоклассный. И Паразит – оружие превосходное. Он тебе и всю информацию высосет, и мысли тайные, и мозги, и кровь, когда кричит. Слышал, как Паразит кричит: «Агу-агу… агушеньки!»
Ивана передернуло. «Зеленые лягушеньки!» – почему-то подумал Дунаев, а Иван-Царевич вдруг помрачнел:
– Схватка у меня с Синей была неожиданная. – Он внимательно посмотрел на парторга каким-то знакомым взглядом.
– Что же случилось? – спросил Дунаев, будто о чем догадываясь.
– Да как тебе сказать… Не смог я ее по ранцу хлопнуть, – человек спокойно затянулся самокруткой, и Дунаев вдруг узнал в нем Поручика. – Здесь все погибли. Кроме одного. Один остался. Один-одинешенек. А мне одну вещь у него узнать надо. Одну только. Одну. – Поручик закрыл глаза и несколько минут сидел молча. Где-то под ними слышались гул танков и голоса немцев.
Дунаев теперь с удивлением вспоминал тот чудовищный корневой страх, который он раньше испытывал при виде немецких танков, фашистских униформ, при звуках военной немецкой речи.
Теперь он стал постепенно привыкать к немцам, он перестал обращать на них внимание. Они вошли в жизнь – такие жестокие и нелепые, в своих глупых мундирах, похожие на чудовищные тени, извлекающие кровь из глубины предметов. Он начал понимать, что настоящие враги – чудовищные и сильные – стоят за этими тенями, за металлическим грохотом перемещающихся частей колоссальной армии и ему только предстоит встретиться с ними лицом к лицу.
Поэтому Дунаев уже не так, как в первый раз, испугался, когда Поручик снова оставил его одного, просто сказав:
– Ну ты походи пока по городу, посмотри расположение частей. А я в госпиталь смотаюсь, с раненым поговорю.
Дунаев спрыгнул с крыши и пошел по улице, попыхивая самокруткой и глубоко засунув руки в карманы пыльника. Иногда ему приходилось переступать через неубранные мертвые тела, иногда он попадал в толчею немецких солдат, которые возились на улицах, растаскивая завалы и расчищая путь для прохождения все новых и новых автоколонн.
«Ишь силищу какую против нас приперли», – подумал парторг, но уже без всякого страха.
Его невидимость была достаточно зыбкой, время от времени его замечали. Два раза его окликали часовые, но как-то вяло и подавленно, как дети, окликающие игрушку, которая в темноте комнаты сама ползет по ковру.
Дунаев отметил, что его восприятие немцев избавилось от «карикатурного эффекта», который так измучил его тогда, около деревянного Мишутки, когда он первый раз увидел живых врагов. Теперь немцы казались обобщенными, смазанными. И патологическое впечатление, что они говорят на искаженном русском языке, больше не преследовало Дунаева.
Только один раз он увидел явно карикатурного «подозрительного» персонажа. Это был маленький, кругленький толстячок в мундире офицера особых частей СС, с рыжими, торчащими волосами и лицом, густо покрытым веснушками. Он стоял на балконе одного из уцелевших домов и смотрел на улицу. Когда он повернулся, чтобы уйти в глубину комнаты, Дунаев увидел, что френч у него странно оттопыривается на спине, как будто под ним спрятан горб необычной формы или засунут какой-то предмет.
Парторг долго ходил по Бресту, пока не оказался на окраине города, на незаметной улице с маленькими деревянными домиками. Здесь стояла странная тишина и совсем не было людей. Во многих окнах были разбиты стекла, но в основном дома не пострадали. Внимание Дунаева привлек нарядный домик с голубыми наличниками. Во всех его окнах стекла были целые и поражали абсолютной стерильной чистотой. Та же поразительная чистота и аккуратность присутствовала во всем облике домика: на подоконниках цвели анютины глазки, окошки были изнутри занавешены свежими синими занавесками в белый горошек. Дунаев толкнул калитку (отметив про себя, что ее выкрасили дня три назад) и вошел в палисад. Всюду были цветы. На лужайке лежали грабли – видно было, что здесь недавно пололи траву. Дунаев взошел на крыльцо, вошел в прихожую. Прихожая была совершенно пуста: выскобленный добела деревянный пол, свежеотштукатуренные стены. Только в углу были сложены какие-то продолговатые предметы, накрытые ковром. Дунаев почувствовал, что ковер издает легкий аромат женских духов.
Он присмотрелся и оледенел: из-под ковра чуть-чуть торчали детские пальцы с узкими розовыми ногтями. Одним движением он скинул ковер. Под ним были человеческие тела. Целая семья была сложена здесь: от стариков до детей. На трупах не было никаких следов насилия, ни одной капли крови. Все были одеты в праздничные глаженые платья и выглядели нарядными, как будто смерть застала их за именинным столом. Лица были спокойные, словно застывшие в благостном сне.
Дунаев почувствовал, что кровь закипает у него в жилах.
– Сволочи! – прошептал он. – Зверье поганое!
Не сомневаясь более ни минуты, он решительно распахнул дверь во внутреннюю комнату. Запах женских духов стал сильнее. Он увидел, что на скромном сельском трюмо расставлены флаконы, лежит черепаховый гребень и пилочка для ногтей. В кресле притаилась черная дамская сумочка. Дунаев вошел. Было пусто. Он посмотрел в трюмо и подумал, что совсем одичал за последние дни. Перед ним стояли его отражения: грязные, бородатые, с биноклями.
Внезапно он увидел в зеркале, как за его спиной бесшумно приоткрылась дверь и в нее проскользнуло что-то синее. В следующее мгновение на запястье ему легла узкая и прохладная женская рука.
Глава 15
Синяя
Парторг давно не видел женщины. Теперь перед ним стояла молодая женщина изумительной красоты. Длинные прямые волосы обрамляли узкое, нежное лицо, бледное, с сияющими глазами. Казалось, что эти глаза смотрят сквозь пургу и зимний мрак, смотрят с загадочной лаской. Так на крошечное существо, путешествующее лесом, смотрят высокие небеса из-за далеких сугробов, повисших на верхушках сосен. На женщине был аккуратный темно-синий жакет с золотыми пуговками и такого же цвета юбка. Шею обнимал белоснежный воротничок. На груди висел серебряный медальон.
– Заходите. Не стесняйтесь, – сказала женщина. – Вы можете сесть вот здесь.
Она говорила с легким акцентом, напоминающим эстонский.
Дунаев прошел к столу, но садиться не стал, пристально глядя на женщину.
– Кто вы такая? – спросил он, явно не веря своим глазам.
– Прежде всего воспитанные люди называют свое имя, – произнесла женщина.
Дунаев ошеломленно уставился на нее. Какое, посреди войны, все это имеет значение? Но он чувствовал, что не все так просто, как на войне. Где-то, совсем рядом, велась божественная игра, без страха, без боли. Дунаев видел, что этой женщины война вообще не коснулась. И в то же время он уже понимал, что это и есть Синяя.
Он перескочил на минуту назад и одновременно в другую комнату, полутемную, с кроватью под периной и с горкой подушек. Синяя стояла рядом с ним как ни в чем не бывало. Она смотрела на него так, будто на ее носу были очки, – поверх несуществующих очков. «Поверх глаз своих же смотрит, будто лбом, – подумал Дунаев и догадался: – Это же она так на Машеньку смотрит!»
– Увы, здесь нет ни чистых улиц, ни магазинов, ни парков и зоопарков, ни гуляющих с детьми и собаками людей, – вдруг произнес парторг. Одновременно он ощутил холод в голове.
– Все это будет, – спокойно ответила женщина. – За этим мы и пришли сюда. Здесь будут чистые, прохладные улицы, и зоопарки, и люди будут гулять с собаками и детьми. Сторожа зоопарков будут настолько наивны и честны, что захотят прикрыть своими форменными тужурками наготу мраморных статуй. И будут детские шалости, и капризы, и вздорное поведение. И даже кое-где будет сказываться недостаток воспитания, но все это будет исправлено благодаря строгому и неусыпному вниманию няни, организующей как благопристойность дня, так и загадочные приключения ночи. Так будет, пока не переменится ветер.
Слушая ее спокойный, размеренный голос, с металлической точностью выговаривающий слова, Дунаев испытывал смешанное чувство робости, смущения, гнева и отвращения, которое (как он чувствовал) вот-вот перейдет в обожание. Ему мучительно захотелось встать на колени и прижаться лицом к ее аккуратно выглаженной юбке, просить прощения за свои шалости, за свою необузданность. И испытать скупую ласку прохладных, справедливых рук. Он пересилил себя, и у него хватило духа ответить:
– Ветер переменится скоро. Очень скоро. Поднимется не просто ветер – ураган народного гнева. И он выметет отсюда вашу сатанинскую карусель. Как вас зовут?
– Мария, – ответила она, как будто не расслышав предшествующих слов. – Может быть, вы выпьете кофе?
Дунаев не любил кофе, но внезапно воспоминание о его горьковатом вкусе показалось ему приятным. Он кивнул.
Синяя указала ему на кресло, а сама вышла в соседнюю комнату. Дунаев сел, но тут что-то заставило его вскочить и броситься в угол. Там он прижался к стене, уставившись неподвижными от ужаса глазами на дверь, в темном проеме которой только что исчезла Синяя. За дверью в соседней комнате заплакал младенец. Ничего более душераздирающего не слышал прежде Дунаев. Голос был тихий и жалобный, невыразимое горе смешивалось в нем со зловещим, словно механическим лепетанием и с нотками мучительного, слабого, как бы надломленного воя, будто не к маленькой Луне, а к Земле откуда-то с Луны тянулся холодной клейкой нитью этот вой.
Видимо, это плакал Паразит. Голову парторга сковала лютая стужа, в глазах побелело. Засунув два пальца в рот, он оглушительно свистнул, да так, что у самого заложило уши. Краем глаза он заметил, что за его головой на стене висит фарфоровое блюдо с каким-то изображением. Он разглядел лужайку, купы синих деревьев и маленькую девочку, по виду школьницу, уходящую между деревьями, с белым школьным ранцем за плечами. Не раздумывая, Дунаев ударил по блюду кулаком. Стало ослепительно светло, из головы Дунаева поднялся мощнейший столб холода. Дом весь задрожал, все заиндевело и поплыло. Потом наступила тьма. Кто-то негромко, интеллигентно кашлянул в тишине и тьме, и Дунаев сорвался и полетел куда-то вниз. Перед ним возник, словно бы отраженный в зеркале, профиль Синей. Издалека донесся ее голос:
- Почему вы покинули нас,
- О дерзкий предутренний странник?
- Эту редкую вечную соль
- Вы насыпали в крошечный ранец.
- Эта боль вдруг вошла в наши сны –
- Голова не кричит, не рыдает.
- Знать, неплохо воспитаны мы,
- И о боли никто не узнает.
Глава 16
Возвращение в избушку
Дунаев несся куда-то. Он снова был в Промежутке, где почти не было вещей, а были только ветер, скольжение, свист, стремительность и шелест.
Он не мог понять, то ли он победил и эта невероятная безудержная скорость его полета объясняется упоением и восторгом, то ли он совершил какую-то нелепость, может быть даже непростительную, и теперь вынужден бежать. Однако постепенно пришло успокоение.
За ним никто не гнался. Промежуток был пуст и свободен, как железная дорога, освобожденная для специального курьерского поезда. Вместе с успокоением нагрянула и усталость, и парторг на лету забылся обморочным, но сладким сном. Сонного, его вышвырнуло около самой Избушки, да еще с размаху шмякнуло о деревянную дверь, так что поневоле пришлось проснуться. Кряхтя и постанывая, он поднялся с земли и огляделся. Он снова был в самой глубине леса, возле избушки Поручика, каждое бревно которой уже было знакомо ему и казалось родным. При виде избушки даже слезы выступили на глазах. Он подумал, что, видимо, только что подвергался страшной опасности и счастливо ее избежал.
– Ай да парень! – услышал он веселый голос Холеного. – Да ты не самый плевый из тех молокососов, что шатаются по лесу! Ишь как от Паразита увернулся! Сноровистый ты.
Поручик сидел на крыльце, держа в руках стакан с каким-то травяным настоем и отпивая из него мелкими глотками. Кружку с таким же пойлом он протянул Дунаеву. Напиток был горек, однако снял дрожь во всем теле.
– Ну что… у Синей, значит, в гостях побывал? Знатное дельце. Это она тебе честь оказала, голубок. Не каждому такая честь выпадает-то.
– Кто… кто она? – прошептал Дунаев, и в сознании мелькнули лучащиеся глаза Марии.
– Ты ведь на волос от смерти был. Она – враг, да не из захудалых врагов. Смертоносица истовая. Ну да ты ее по ранцу хлопнул, таперича она помедлительнее станет. А как зима придет, мы Синюю скрутим. Скрутим, милок. – Холеный прищурился и засмеялся.
– Да как же так! Неужто зимы ждать? – воскликнул Дунаев. – Она же за это время народу побьет-покосит видимо-невидимо.
– Ну ничего, ничего. Найдется и на старуху проруха. Повоюешь – еще не таких врагов узнаешь. Есть и пострашнее. Да только кого наша русская подковырка не брала?
Сгущались сумерки. Спасаясь от комаров, они прошли в избу. Дунаев сразу завалился на печку.
Поручик еще продолжал бормотать что-то, но Дунаев больше не разбирал слов. Сон одолевал его.
Ему приснилось, что он сидит в кинотеатре. Показывают комедийный фильм. В зале то и дело раздаются взрывы хохота. Однако, как Дунаев ни всматривается в экран, ничего, кроме белесой мглы, разобрать не может. Потом он замечает, что вокруг никого нет, а хохот идет с экрана.
– Чего смеетесь? – спросил Дунаев у экрана. Хохот стих. Наступила тревожная тишина. Дунаеву почудилось, что откуда-то сверху и сзади кто-то мягко слетел и сел в заднем ряду, за спиной парторга. Дунаев вздрогнул и оглянулся, но снова ничего не увидел. Зато услышал. Это было тарахтение – легкое, как от маленького вертолета. Вокруг воздух чуть-чуть дрожал и расходился мелкими волнами.
Парторг проснулся, но звук и дрожь в воздухе не исчезли. Почему-то тело парторга оказалось не на печи, где он заснул, а на лавке возле оконца. Мутноватое, грязное стекло слегка вибрировало. Вдруг ветер резко распахнул раму. Трава на лужайке стлалась и расходилась кругами от какого-то невидимого центра. Затем закачались верхушки деревьев. Да, была полная иллюзия, что за окном с лужайки поднялся маленький, невидимый вертолет. Парторг посмотрел в пустое небо, где замирало, удаляясь, легкое тарахтение.
Он смотрел вслед чему-то, исчезающему в западном направлении, но что это или кто это, он не знал.
Неопределенная тревога заставила его вскочить с лавки и заметаться по комнате. Поручика нигде не было. Комната вдруг показалась загроможденной какими-то ненужными предметами: парторг то и дело натыкался на рассохшиеся тумбочки, покосившиеся этажерки. На полочках он впервые заметил слежавшиеся пыльные стопки каких-то книг. Схватил одну из них, но это оказался старый, пожелтевший номер журнала «Физкультура и спорт». Подстрекаемый какой-то нервной бессмысленной потребностью в действиях, Дунаев свернул журнал в трубку и засунул его себе в штаны таким образом, что конец трубки торчал из полурасстегнутой ширинки, как конец возбужденного члена. Затем он снова заметался. Несмотря на состояние невменяемости, в котором он пребывал, все вокруг было удивительно отчетливым, подробным. Никогда раньше он не видел, не умел увидеть ни одной детали тех вещей, которые находились внутри избушки. Как будто возможности такой раньше не было и его внимание было насильственно отвлечено от этих вещей и вещиц. Теперь возможность детального изучения как будто бы появилась, но сознание Дунаева было не в силах сложить наблюдаемое в какую-либо цельность. Все казалось исполненным значения, но это значение оставалось неуловимым. Дунаев метался словно внутри зашифрованного текста, наталкиваясь на конспиративные уловки, на неуклюжие и дряхлые элементы некоего кода. И все это порождало в нем такое смятение и такую глупость!
– Козел! – прошептал парторг. – Я просто козел!
Он снова заметил мутные фотографии на стенах, которые при первом поверхностном взгляде показались ему неприличными. Такими они и были. Под каждой из этих фотографий, на бревенчатую стену избушки, был наклеен кусок выцветших, покоробившихся обоев. Эти обои, грубо топорщившиеся на неровных изгибах бревен, с их мелкими, поблекшими букетиками полевых цветов, с кое-где проступающей позолотой, были так неуместны и претенциозны, что это заставило бы парторга рассмеяться, если бы его внимание, заряженное маниакальной эвристической серьезностью, не утонуло бы в несуществующей глубине этих «извивающихся небес». Он представил себе возможность своего существования в мире, где были бы только букеты и блестки, и развевающиеся ленты, и шелест стареющей бумаги. И видение такого скудного, но изящного бытия оказалось настолько затягивающим, что его пробила дрожь.
– Давненько я не видел узоров, – прошептал он. Но это было только очередное фальшивое откровение. Он видел узоры, конечно, совсем недавно. Хотя бы узор на его собственном галстуке, который он почему-то продолжал носить, хотя тот превратился почти в тряпку.
Чтобы отвлечься от обоев, он стал рассматривать фотографии. На первой две голые полнотелые девушки в купальных шапочках стояли на краю бассейна. Одна присела на корточки и трогала рукой воду, смеясь. Приглядевшись, можно было увидеть, что под водой, на кафельном дне бассейна в непристойной позе притаился аквалангист. Его дыхательная трубка высовывалась из воды, но на нее села белая птичка, и аквалангист корчился одновременно от сладострастия и удушья. Девушки смотрели на птичку и смеялись. Второй снимок, сильно отретушированный, представлял из себя своего рода скабрезную иллюстрацию к сказке Андерсена «Принцесса на горошине». На огромной горе перин, составляющих величественную мягкую колонну, возлежала девочка лет двенадцати, в ночной рубашке, соблазнительно задравшейся таким образом, что видны были девственные гениталии. Она сладко спала, подложив руку под головку. Во сне из ее приоткрытого рта стекала тоненькая струйка слюны и расползалась полупрозрачным пятнышком на подушке. Из-под столпа наслаивающихся перин высовывался спрятавшийся там человек, занимающийся онанизмом. По всей видимости, он только что кончил, и струйка спермы, выбрызгивающаяся из его члена, по форме повторяла слюну девочки – это были два параллельных завитка, своего рода белесые головастики в сумеречном пространстве фотографии, образующие «открытые кавычки».
«После открытых кавычек идет прямая речь», – мелькнуло в голове у Дунаева, и он понял, что кто-то собирается что-то сообщить ему таким затейливым способом. Он понял, что этот «кто-то» выше и значительнее Поручика. И может быть, это не «кто-то», а скорее «нечто», и оно даже имеет отношение к тому, о чем Поручик как-то упомянул в среднем роде: «Научился кое-чему у того, что здесь раньше было. А оно потом ушло и все мне оставило».
Дунаев стал двигаться вдоль стен комнаты, внимательно рассматривая фотографии одну за другой, вглядываясь в каждую деталь.
Вот фото с девушкой в легком платьице, стоящей на четвереньках над отверстием люка. Крышка люка лежит на спине девушки и заставляет ее сладострастно изогнуться и запрокинуть голову в оргазме.
А вот мальчик лет десяти, совокупившийся с огромной пушистой кошкой. Кошка пристроена у него на коленях, хвост ее закрывает нижнюю часть лица мальчика, но видны его зажмуренные глаза. Видно, он вот-вот кончит.
Вот снимок с закругленными уголками. На нем девочка с большим бантом в волосах рассматривает в увеличительное стекло член маленького мальчика. За ее спиной в приоткрытую дверь заглядывают две смеющиеся старушки, видимо бабушки детей.
«Что бы все это могло значить?» – мучительно раздумывал Дунаев.
Внезапно он вздрогнул. С одной из фотографий (тоже с закругленными уголками) на него смотрели незабываемые глаза Синей. На снимке была видна комната, по виду детская в каком-то западноевропейском городе. Женщина была почти совсем голая – она раздевалась перед сном. Сквозь деревянные прутья младенческой кроватки за ней следили крошечные близнецы – мальчик и девочка не более двух лет. Их пухленькие белые лица были искажены такой безудержной похотью, какая случается только у некоторых стариков на последней стадии сенильного разложения. Однако Синяя была настолько прекрасна, что у парторга сжалось сердце. Внезапно он с ужасом осознал, что любит ее.
Мельком он глянул на соседний снимок и застыл: на нем крупным планом был снят участок стены в той же детской и была видна обнаженная рука Синей, узкая и тонкая, сжимающая черепаховый гребень. В центре фотографии было блюдо, то самое блюдо, которое он разбил кулаком. Парторг вздрогнул и сорвал фото со стены. Затем, уже ничего не соображая, сорвал и соседнее фото, с голой Марией, вскочил и побежал во двор, сжимая фотографии в руках. Он разыскал укромную баньку, но это была уже не банька, а замшелый сарай, заваленный неведомо чем. В углу высилась какая-то куча. Дунаев бросился туда, и, расшвыривая вещи, наконец обнаружил колодец, закрытый намертво железным люком и замком. На люке была отлита рельефная буква Р. Собрав силы, Дунаев ударил железным ломом по замку. Тот слетел, открыв небольшой зазор. Воткнув туда лом, Дунаев резко поднял его, и крышка люка откинулась. Заглянув с ходу в колодец, Дунаев заметил, что в неизмеримой глубине этого пустого провала есть какое-то свечение, вроде бы даже бросающее отсветы на стены. Парторг посмотрел на фото Марии, и ему мучительно захотелось съесть это фото. Не успев передохнуть от волны этого желания, он испытал другое: броситься в колодец. Это наваждение было гораздо сильнее предыдущего, и парторг, чтобы как-то справиться с ним, поджег гильзой обе фотографии. Долго он смотрел, как пепел летит в глубину. Вдруг он быстро разделся и швырнул всю одежду в колодец. Оттуда уже вовсю шел запах жасмина. Свет приближался. Не помня себя, Дунаев плюнул в колодец, и в этот момент в голове у него Девочка сказала: «Наконец-то ВЕЩИЧКИ спрятал».
Совершенно внезапно и плавно («как по маслу») перед Дунаевым раскрылась неведомая ему прежде прохлада. Бесцветное свечение шло прямо на него, мягко окутывая лицо и затылок. Затем как будто из бутылки выбило пробку, и он очнулся.
Он лежал в траве совершенно голый, и только его член, почему-то находившийся в стоячем состоянии, был обернут журналом «Физкультура и спорт». Над ним было высокое утреннее небо, освещенное первыми лучами солнца. Тело оказалось мокрым от росы. Оглушительно благоухали цветущие травы. Пели птицы. К их пению примешивался знакомый смех и жужжание. Дунаев увидел, что над ним летает муха с бронзовеющим брюшком. Затем сбоку вдруг наклонился Поручик, ловко поймал муху в ладонь и засунул ее в карман. Смеющееся лицо Поручика блестело. В руке он держал большую корзину.
– Эй, парень, ну ты принарядился! Пойдем-ка по грибы. Надо тебе подкрепиться. Потом на Смоленск полетишь. Один. Без меня.
Дунаев встал, чувствуя головокружение и небывалую легкость, почти невесомость. Ему казалось – толкни его легонько, и он плавно полетит, лежа в воздухе и покачиваясь, как лодочка. В голове что-то хрустело и шел треск, концентрическими кругами расходясь от Девочки.
«Наверное, во сне ворочается…» – нежно подумал Дунаев.
– Ну и молодчина ты, Дунай! – одобрительно посмеивался Поручик, доставая откуда-то из сапога кисет с табаком. – Как тебе удалось Вещички спрятать, ума не приложу! Ты же попал в Промежуточность, там до Заворота добрался, но поскольку не ориентируешься, случайно сверху оказался, а там как раз Тайник был. Тайник всегда перед любым Заворотом имеется, да только не каждый может там свои Вещички спрятать. И лишь некоторые всеми тайниками владеют, ВЕЗДЕ свои Вещички прячут. А это важно – их спрятать. Тогда как будто гора с плеч слезает и крылья за спиной распускаются. Много всего дано становится тому, кто на Тайник свои вещи кинул, а еще больше тому, кто вернуться сумеет после Заворота без помех. Без сучка без задоринки. А ты вот и Вещички припрятал, и Заворот одолел, но только сумеешь ли вернуться, не знаю, не знаю…
Все вокруг стало мельчайшим, неотчетливым, как с другого конца подзорной трубы. Дунаев вдруг увидел, что сидящий Поручик – вовсе не Поручик, а стожок гнилого сена, прикрытый простреленным мешком. Парторг ощутил, что внизу ничего нет и он давно уже летит в бесконечную пустоту и все летит вместе с ним – и яркое солнце, и сверкающие изумрудные заросли, теперь еще покрывшиеся какой-то паутиной инея. Он абсолютно все забыл: не мог вспомнить, что было только что, мгновение назад. Потом он забыл то, что он все забыл. С ним что-то происходило, он вроде где-то оказывался, но никогда уже не мог вспомнить это.
И тем не менее, несмотря на все эти ощущения, одновременно с ними, он шли с Поручиком по лесу и собирали грибы. Точнее, собирал их Поручик, ловко наклоняясь то тут, то там, раздвигая траву, разгребая заскорузлыми пальцами палую траву и хвою.
Дунаев, как был голый, плелся за ним в сомнамбулическом состоянии. Голова, как у малого ребенка, запрокидывалась то назад, то вбок, то падала на грудь.
В очередной раз мотнув головой, он совершенно ясно увидел красную блестящую, как медуза, спину сыроежки. Наклонившись, он заметил под шляпкой юбочку и позвал Холеного.
– Вишь, заметил-таки! Как не заметить?! Да только пробовать их не вздумай. Их здесь нельзя пробовать. Вот как вернемся, тогда я и научу тебя их есть. Грибы здесь особенные, их собирать надо и с ними возвращаться.
– А если съесть? – полюбопытствовал Дунаев.
– Ох, Дунай, несладко будет. При нынешнем слепом умении ты с ума сойдешь и назад возвратиться не сможешь. А воин должен беспрепятственно туда-обратно сноровиться. Да ты и права не имеешь рисковать – совета лучше у Машеньки спроси.
Дунаев положил гриб в корзинку Холеного и посмотрел на небо. Оно как-то необычно изменило оттенок, стало каким-то суконным. Солнце покраснело и отражалось в каплях росы.
Отстав от Поручика, парторг курил самокрутку и тут увидел еще один гриб, похожий на сморчок. Откровенно говоря, он походил больше на мозги, но Дунаев гнал от себя эту мысль, срывая его. Он ощутил внезапную бодрость, держа его в руках. Все вокруг потемнело, как от глотка чистого кислорода. Быстрым шагом он нагнал Поручика, вручил ему находку и удостоился похвалы за редкий и ценный экземпляр Дума.
– Думы-грибы растут только над утопленниками, ими кормятся. Еще только на могилах умерших лунатиков растут, больше нигде, – пояснил Холеный и подмигнул. Опять Поручик исчез впереди, а Дунаев присел на кочку и заметил в чаще что-то темное, возвышающееся. Приблизившись, Дунаев обнаружил старый шалаш, покрытый мхом, черный и полуобвалившийся. Дунаев глянул внутрь. Там, в полутьме, было пусто, но в самом центре рос большой гриб, на короткой белой ножке, от которой вверх тянулась, как крона тополя, распухшая белая губка. Протянув руку, Дунаев ощутил тепло. Но он сорвал гриб, причем белизна того приняла несколько фиолетовый оттенок. Он забыл о словах Поручика, покоренный красотой гриба. И мысли его обратились к Машеньке. Та во сне прошептала:
- – Не садись на пенек,
- Не ешь пирожок!
- Вскочи на пенек
- И съешь грибок!
Дунаев, держа гриб в руке, запрыгнул на пень и стал жевать губчатую, хрустящую, хрупкую мякоть гриба.
И тут все запрокинулось. Дунаева завертело, потом все остановилось, и парторг отчетливо услышал хруст шагов. Вдруг он подумал: «Невидимка» – и стал невидимым. Затем он перескочил на два часа назад и обнаружил себя одетым и стоящим на крыльце избушки. Из сеней задумчиво вышел Поручик. Увидев Дунаева, он всплеснул руками и захохотал.
– Вернулся, милок! – орал он. – Вернулся, родимый. Позабыл все и вернулся!
Глава 17
Смоленск
– Да, ты обучаешься не по дням, а по часам, – говорил Холеный. – Я же говорил, что воин ты от природы. Вот, например, «невидимка» и прочие чудеса, что были Мушкой заложены, ведь другие месяцами обучаются, как овладеть всей этой техникой. А тебя Шалашный гриб и так всему научил, помог тебе возвратиться. И больше учить тебя этому уже незачем.
Необъятна благодать русских лесов – она терпкая и липкая, как звук пчелиного гудения. Но поистине невероятным кажется действие большой реки на душу человека. Дунаев, еще недавно задумчиво сидевший на высоком берегу Днепра и следивший за двумя потоками – реки и армейской колонны, движущейся вдоль реки по пологому берегу, теперь не удержался и шагал среди солдат, в грязной форме и жестких сапогах, такой же, как другие солдаты.
Тягостное уныние царило среди пехоты, подходящей на помощь крупному соединению, которому явно грозило окружение противником. Все молчали, иногда глухо перешептываясь. Дунаев угостил рядом идущего солдата махоркой и на ходу спросил его:
– А как дела в городе?
– Да хуево дела-то, – отвечал солдат. – Все чего-то волыну тянут, а немец не ждет. У него молниеносная война, а у нас что? Не готовы мы к войне-то оказались. Нам только в войнушки во дворе играть, ебать не встретить!
– А куда идем? – спросил Дунаев.
– Да ты откуда свалился, браток? Ты приблудный, что ли?
И только парторг приготовился врать свою легенду, как по рядам прошел шум.
– Штабные весть принесли! – донеслось до Дунаева. Пройдя еще немного, он увидел довольно ухоженного связного, стоявшего перед группой офицеров.
– Как взорвать? Они что там, рехнулись? Ведь там же целая армия, считай, остается! – горячился молодой полковник. Штабной рассудительно отвечал:
– Вас всех немцы все равно к реке прижмут и сбросят к ебаной матери!
– А перевозка? Нагрузка? Морозка? – вдруг спросил один офицер.
– А это… В нарукавничках такое дело не сделать, – скривился в усмешке штабист. – Мы здесь не в канцелярии бумажки заполняем. В общем, я доложу Тимошенко о ситуации. Смоленск мы уже сколько дней держим… надо не отпускать!
– Мы? – переспросил с горечью молодой офицер. – Это мы держим, а ты как раз в канцелярии сидишь… А у нас, между прочим, силы на исходе.
– Ну ты это – не горячись, – пробормотал штабист и вдруг махнул рукой: – Ну ладно, я поехал. – И он быстро зашагал к стоящей неподалеку «эмке». Хлопнула дверца, и Дунаев вздрогнул. Колонна пехоты давно прошла, а он все стоял неподвижно – невидимый и какой-то горячий.
Он впервые отправился в бой один, без Поручика, без Мухи-Цокотухи, без каких бы то ни было других помощников.
Пока летел до Смоленска, видел множество столбов дыма. Стояла страшная жара, вовсю светило солнце, вокруг были гарь, дым, копоть, как будто весь мир жарили на сковородке. И дух захватывало от этого жара и кипения. Голова сильно кружилась. Приземлившись, он обнаружил, что от его тела идет дым – прозрачный, едкий, с запахом пота. Тут-то, чтобы остыть, он и посидел у реки. Но это не помогло. Он увидел лица советских солдат – такие замученные, родные, и ему стало не по себе. Стало досадно на свою нелепую и скандальную исключительность, на свою невидимость и нечаянную лесную судьбу. Почему же он не вместе с ними, не в одном строю? Он попал было на несколько минут в этот общий строй, но кем он был там? Лазутчиком в стане своих.
«Ну что ж, если так сложилась судьба, то мы найдем способ узнать, кто здесь хозяйничает!» – яростно подумал Дунаев.
Постепенно он раскалялся все больше и больше и, войдя в город, передвигался в столбе мутного дыма.
Ему даже трудно было смотреть сквозь этот дым. Было страшно и горько здесь, где смертельная угроза, нависшая над сильными и слабыми, безумными и мудрыми, жестокими и добрыми, казалось, опаляла землю своим тяжким дыханием. Будто кто-то неотвратимо приближался, на ходу вытаскивая из сумки смертельное оружие, и заряжая его, и целясь… «Ничего не щадить!» – мелькнула у парторга мысль, и он поймал себя на том, что эта мысль не его, она кем-то внушена. Краем глаза он заметил тень на раскаленной пыльной земле и понял, что пролетел самолет. Прямо из неба посыпались бомбы, загрохотало. Он отскочил на какое-то время назад, но, к своему удивлению, обнаружил себя не на том же месте, а в каком-то помещении, похожем на комнату кружка судоавиамоделистов в районном Доме культуры. В потемках смотреть было почему-то трудно, все разъезжалось, и нельзя было ни на чем сфокусировать взгляд. Но ощущение Дома культуры не проходило. Девочка внутри головы парторга прошептала, очень медленно и невнятно произнося слова: «За-держи Ма-лы-ша».
Дунаев, шатаясь, пошел сквозь комнаты. Вот он наткнулся на дверь, открыл ее и попал в небольшой зал. Здесь тоже было душно и сумеречно, но видимость была получше. Он различил гардины с рюшами на окнах и огромные конструкции, напоминающие вентиляторы или пропеллеры, составленные в многослойные пироги. В центре зала можно было различить пробивающийся сквозь конструкции свет. Дунаев пробирался между стальными лопастями, рискуя порезаться об их острые и блестящие края, и наконец увидел в центре что-то похожее на кабинку кинооператора. В ней, спиной к вошедшему, сидел на стуле маленький белобрысый мальчишка, в шортах с помочами и чистой рубашке. Время от времени мальчик наклонялся и заглядывал в стеклышко на нижней грани прибора, вмонтированного в стол. Он обернулся к Дунаеву довольно скромным и опрятным лицом. «Как сюда попал этот мальчишка? Генеральский сын?» – лихорадочно думал тот.
– Как звать тебя, мальчонка? Как сюда попал-то? Взрослых кругом вроде нет. Смотри, как бы не набедокурил!
– Ничего, дяденька, не беспокойтесь. Я тут уже не первый годок занимаюсь, – важно ответил мальчуган.
Дунаев заметил, что мальчик испуганно смотрит под стол, на нечто, что нельзя было увидеть Дунаеву из-за скатерти, свисавшей со стола до самого пола. Под ногами мальчика валялось раскрошенное печенье.
– Покажи, что ты тут мудришь, – шагнул Дунаев к столу, но мальчик повернулся, чтобы выйти.
– Не здесь, дяденька, показывать надо. Это так, игрушка. А вот то, что главный наш мастер с нами, пионерами, смастерил, вот это посмотреть стоит. Идем!
Они опять шли среди лопастей и остановились в самой гуще.
– Вот тут, – мальчуган указал на стальную дверь в лопасти толщиной в сантиметр. – У нас движочки поставлены. Щас я вам покажу!
Он полез за ключом и вместе с ним вытащил маленькие карманные часы. «Золинген», – отметил про себя Дунаев. Вдруг мальчик хлопнул себя по лбу и закричал:
– Ой, батька из штаба идет! Мне ж дома как штык надо быть! У батьки совещание было, голодный придет, а картошки сварить некому! Не Пушкин же варить будет!
– Что ж делать? Идем, – сказал Дунаев и тут неожиданно вспомнил: «Задержи Малыша!» Он немедленно схватил мальчика за руку и вывернул ее.
– А-аа! Включается! – изо всех сил заорал мальчик и стал вырываться как бешеный. Поднялся гул, заработали мощнейшие двигатели, и все лопасти завертелись на предельной скорости. В одно мгновение и Дунаев, и мальчик были искромсаны в мелкие клочья. Эти куски взлетели на воздух.
Как ни странно, сознание Дунаева продолжало работать. Он висел в воздухе в виде парящих клочьев, не оседающих вниз из-за ветряного вихря, производимого вентиляторами. Малыш был тут же, он перемешался с Дунаевым. Первым делом Дунаев стал думать о Машеньке и об отторжении от Малыша. Но перемешивание произошло, и уже Дунаев знал, что мальчишка – враг, помощник немецкого офицера из особых частей СС, толстого маленького штандартенфюрера. Того самого, которого Дунаев видел на балконе дома в Бресте. Штандартенфюрер уже сидел на месте Малыша в центре чудовищного агрегата и громко хохотал, забыв обо всем. Дунаев отчетливо видел уродство штандартенфюрера – горб сильно оттопыривал мундир, отчего был виден толстый зад. Рыжие волосы походили на парик из пакли. Фуражка валялась на полу. Дунаев сосредоточился на этой фуражке, и она стала шевелиться. Потом, взлетев ввысь, она с размаху упала на голову офицера, ударив его козырьком по зубам. Тут же Машенька (которая теперь находилась неизвестно где, возможно, и она была рассечена на пылинки, но продолжала спать) засветилась под потолком ярче, чем лампа. Машенька пропела совет-заклинание:
- Гуси-лебеди, летите
- Над горящею землей!
- Над кипящею смолой!
- Эй, Холеный-Закаленный,
- Принимай лебедушек!
- Вынимай своих, чужих,
- Ни живых, ни мертвеньких!
- Принимай-ка роды, старче,
- Чтобы битвы были жарче!
Дунаев понял, что надо призывать на помощь Поручика. Он стал исступленно повторять песню слово в слово. Вокруг задымилось. Внизу фашист, упав на пол, задыхался и силился сорвать фуражку с головы. Но фуражка вцепилась в голову. Дунаев желал, чтобы она грызла его волосы и высасывала кровь, и мозг, и глаза из его черепа. «Значит, гуси склюют нас всех, а там уже Поручик разделит, кто есть кто», – думал парторг, вслушиваясь, но шум агрегата заглушал все остальное.
- Гуси-лебеди, летите!
Постепенно Дунаеву удалось сосредоточиться на этом «взывании». Оно набирало силу, становилось властным, засасывающим, как труба. И даже показалось ему, что сквозь механический, скрежещущий треск бесчисленных пропеллеров он различает прохладный шелест множества белоснежных крыльев, шелест нежный и в то же время отстраненно-родной («Родной-чужой», – подумал Дунаев), приближающийся откуда-то издалека. Он обрадовался, и спящая Машенька, видимо ощутив приток сил, произнесла где-то безмолвными губами, издающими только (как показалось в этот момент Дунаеву) теплый шорох оберточной бумаги:
- Лепка. Отклик. Скульптор дряхл.
- Гипсового уронил.
- На отцовских рукавах
- Сын рассыпался без сил.
- Словно перхоть, словно мел,
- В седине отцовских рук
- Внук воскрес – летуч и смел,
- И воззвал примятых слуг.
- Эти слуги как комочки
- В тесте теплом и сыром.
- Смастери, Малыш, мосточки!
- Знай: твой дедушка пришел!
- Деда можно и обидеть,
- Оттеснить его в чулан,
- Но за это смерть увидеть –
- Помни это, мальчуган!
В этот момент вращение пропеллеров стало замедляться, как будто бы воздух сделался тягучим и густым, и острые как бритва лопасти начали увязать в нем. Тут же Дунаев почувствовал, что клочки мертвого Малыша, перемешанные с частицами его собственного тела, стали отделяться и оседать на пол к ногам корчащегося эсэсовца, быстро складываясь в детское тельце. Вскоре это был уже цельный мальчишечий трупик, лежащий на полу с беспомощно распростертыми тонкими руками, подогнувшимися ножками в коротких штанишках до колен и гольфиках, с запрокинутым посеревшим веснушчатым лицом и растрепанными, светлыми, почти белыми волосами. Шелест приближающихся крыльев стал слышнее. В этот момент Дунаев вдруг отчетливо увидел, что толстенький эсэсовец извивается вовсе не от страдания, которое якобы причиняла ему фуражка, а от самого что ни на есть веселого, отчаянно веселого смеха. Просто изнемогая от хохота, он наконец сдернул фуражку с орлом и черепом на околыше и швырнул ее в угол комнаты с такой силой, что она пробила каменную стену дома, и осталась сквозная белая дыра, как будто в этом месте прошел снаряд. Не поднимая глаз вверх на Дунаева, а глядя на мертвого Малыша и все еще сгибаясь от смеха, штандартенфюрер стал расстегивать пуговицы своего черного кителя. Его белые пухлые ручонки, похожие на сдобные булочки, неторопливо поднялись к воротничку, украшенному дубовыми листиками и руническими письменами SS, расстегнули его, затем – так же медленно – опустились к следующей пуговице, расстегнули и ее.
Дунаев следил за этой процедурой как завороженный, ощущая в сердце нарастающий ужас. Пропеллеры вокруг вертелись все медленнее, и время как будто замедлялось вместе с ними, все более и более превращаясь в вязкое, липкое время кошмара. Дунаев вдруг отчетливо и неуместно вспомнил свою первую ночь с женщиной, в шестнадцать лет. Вспомнил тот момент, когда она наконец поддалась на его уговоры и стала раздеваться. И он тогда с невероятным напряжением наблюдал, как она расстегивает пуговицы на блузке – одну за другой, так же медленно, как это делал теперь штандартенфюрер, так же, как он, посмеиваясь, с покрасневшим лицом, глядя куда-то вниз и вбок. Тогда, с каждой расстегнутой пуговицей, Дунаева все сильнее охватывало вожделение, теперь же им все сильнее овладевал ужас, но это было похоже: так же билось сердце, и подкашивались ноги, и кровь приливала к лицу, и слегка подташнивало, и кололо в висках…
«Это он свой “стриптиз” делает! – догадался Дунаев (или это подсказала ему Девочка?). – Сейчас Горб показывать будет».
Действительно, штандартенфюрер расстегнул китель (под ним оказалась красная клетчатая рубашка), снял его и снова со смехом швырнул в угол – китель со свистом исчез в дыре, пробитой фуражкой. Движения толстячка становились все более нарочитыми, он явно любовался собой и рассчитывал на эффект, напоминая то ли атлета в цирке, то ли какую-то отвратительную самовлюбленную проститутку. Один раз, мельком, он все же взглянул на Дунаева светлыми свиными полупрозрачными глазками, в которых застыло что-то томное и в то же время ясное и даже милое. Затем он медленно повернулся к Дунаеву спиной, и парторг увидел, что из спины у него (вместо горба) торчит пропеллер, излучающий резкое ослепляющее металлическое сверкание. В тот же момент сверху по периметру комнаты зажглась яркая, пестрая, исступленно-праздничная надпись: САМЫЙ НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА В РАСЦВЕТЕ СИЛ.
- За мир булочек с терпкой корицей,
- За мир шалостей чистых детей
- Он выходит отчаянно биться,
- Не щадя ни мозгов, ни костей.
- Знай же, тухлый шаман из болота,
- Смехотворный удмуртский ванек,
- Ты сегодня столкнулся с пилотом
- Истребителем! Сгинь, паренек!
- Я военно-воздушные сил
- Вашей грязной и бедной страны
- Уничтожил и сплавил в могилы
- Ваших летчиков хрупкие сны.
- И пока вы дремали на печках,
- Вас во сне предавал я огню
- И винтом с белоснежной насечкой
- Ваши крылья срезал на корню.
- Ты посмел Малыша укокошить!
- На ребенка поднялась рука?!
- Ну теперь выходи, мой хороший,
- Ты узнаешь, что лопасть легка,
- Что пропеллер мозг режет, как бритва,
- И как воздух звенит тетивой,
- И что значит смертельная битва –
- Беспощадный и радостный бой!
Глава 18
Карлсон
Не успел Дунаев сообразить что-либо, как штандартенфюрер нажал пухлым пальцем себе на пупок, пропеллер у него на спине завертелся с бешеной скоростью, мгновенно превратившись в цельный сияющий нимб, и фашист взвился в воздух. В руке у него Дунаев заметил сачок – почти такой же, какой видел перед этим в руках у Поручика, когда тот остановил этим сачком стремительный полет Дунаева в небеса. Мгновение – и Дунаев был накрыт и опутан липкой белесой сеткой. В следующее мгновение Карлсон вылетел в дыру в стене и взвился высоко в небо. Когда они поднимались, Дунаев посмотрел вниз, но города почти не увидел – все заволокло черным дымом сражения, только кое-где виднелось пламя пожарищ и вырастали взрывы, похожие на тягостные пухлые деревья или столбы тумана…
Поднимаясь, они проскочили через полосу воздушного боя – колонна немецких бомбардировщиков шла прямо на них. От гула заложило уши, и Дунаев ничего не слышал: все происходящее разворачивалось в ватной тишине, как в кино без музыки. В какой-то момент он успел увидеть сосредоточенное лицо немецкого летчика в шлеме. Карлсон игриво махнул летчику рукой и увернулся, чуть не задев своим пропеллером о крыло. Впрочем, они были невидимы. Полет доставлял Карлсону не меньшее наслаждение, чем ранее Поручику, – он так же хохотал в воздухе и извивался, как от щекотки, упиваясь своей силой и ловкостью.
Они поднялись выше – теперь самолеты были где-то под ними и казались парящими черными крестиками, отбрасывающими смешные тени на далекую землю. Небо вокруг сгустилось, сделалось темнее, его синева, казалось, режет глаза. Поднявшись на эту высоту, Карлсон остановился и повис, вглядываясь куда-то в даль. Дунаев посмотрел туда же и различил приближающееся белое пятно.
«Гуси-лебеди, – догадался он. – Мне на помощь идут. Всей стаей».
Тело Карлсона затряслось от нового приступа радостного смеха. Он предвкушал бой. Лебеди быстро приближались. Выглядели они как-то странно, как искусственные, но клювы и глаза были свирепые – из открытых клювов шел смрад, как от тухлого мяса, разносящийся на большое расстояние. Огромные белые крылья были усеяны сосульками – лед на этой высоте не таял.
Дунаев представил себе, какое отвратительное зловоние источают лебеди на земле, при более теплой температуре, и его чуть не стошнило. Но несмотря на омерзение, Дунаев всем сердцем понимал, что в них – в этих «родных-чужих» ему существах – единственный шанс на спасение. Карлсон вывернул наизнанку сачок и выхватил Дунаева из сетки. Сачок (более не нужный) полетел вниз. Дунаев вдруг обнаружил, что представляет из себя теплую, только что испеченную булочку с корицей. Издеваясь, Карлсон показал эту булочку лебедям – стая замедлила свой полет, и парторг увидел, как в маленьких злобных глазках птиц зажглась изумленная ярость. Они узнали его и теперь были в нерешительности, что предпринять для его спасения. А Карлсон, продолжая свои отвратительные кривлянья, то подманивал лебедей плюшкой, то подносил ее ко рту, нюхал, закатывал глаза, цокал языком и причмокивал, делая вид, что собирается откусить от нее. Лебеди кружили вокруг, выжидая подходящий момент для нападения. Внезапно Карлсон быстро поднес плюшку ко рту и действительно откусил кусочек. Дунаев почувствовал нестерпимую боль и потерял сознание. Он успел увидеть, как его кровь искрящимся фонтанчиком брызнула из надкушенной булочки на лебединые крылья и птицы бросились на Карлсона со всех сторон. Самое ужасное ощущение, испытанное во время укуса, была даже не боль, а понимание, что во рту у Карлсона – не зубы, а крошечные белые пропеллеры, вращающиеся и безжалостно режущие плоть. Дунаев пробыл без сознания, по-видимому, всего несколько секунд и очнулся, когда бой был в разгаре. Он по-прежнему был плюшкой и был сжат пухленькими пальчиками Карлсона – эти пухленькие пальчики обладали мертвой хваткой, как будто в них были скрыты железные пружинки.
Боевая тактика Карлсона изумила Дунаева, она была виртуозна, хотя и строилась на приеме, отличающемся чудовищным коварством.
Карлсон постоянно орудовал плюшкой-Дунаевым, плюшкой, истекающей человеческой кровью и, видимо, поэтому неодолимо притягивающей лебедей. Они тянули к плюшке свои длинные шеи, с резким гортанным криком щелкали клювами, пытаясь выхватить мучное, но тут Карлсон делал стремительный и виртуозный кульбит в воздухе и своим пропеллером перерезал им шеи и срезал головы. Они крутились как будто посреди огромного, белого, крылатого шара, среди оглушительного птичьего крика и биения крыльев, но в центре этого шара был другой шар – Карлсон, вращающийся все стремительнее, окруженный аурой из кровяных брызг, белых перьев, кусков разбитого льда и отрезанных лебединых голов. Одно за другим обезглавленные белые тела птиц, опрокинувшись и вертясь, отваливались от шара и падали вниз, к земле. Стая редела на глазах.
От холода кровь Дунаева стала стыть, и Карлсон дышал на место укуса, отогревая ее. Боль в боку усиливалась под нежным, теплым дыханием врага. С какой радостью парторг оказался бы в невыносимом зловонии лебедей и как гибельно было детское тепло для него в эти минуты! Но увы! Карлсон вертелся со страшной скоростью, и лебединые головы все чаще попадали в смертельную мясорубку. Пока враг дышал, они норовили укусить его, но неизбежно гибли. Остальные, отталкивая в полном безумии друг друга крыльями, стремились к булочке и обретали смерть. Каким-то образом Дунаев ощущал, что и на земле, и в небе под ними происходит нечто подобное. Один за другим самолеты со звездами на боку распускали черные дымные хвосты и обрушивались вниз, в гущу окопов, заграждений, бегущей пехоты и танков. Танки со звездами, порой сделанные из тракторов и автомобилей, нелепо заваливались, как груды мусора, под стальными гусеницами танков с крестами. Такие же танки давили нашу пехоту. Сыпались бомбы, подымая букеты из земли и обломков техники. Толстые самолеты с крестами на крыльях летели за юркими истребителями. Фашисты надежно побеждали. Никто из советских летчиков даже не совершил подвига Гастелло. Наступал вечер, но бой не утихал. За холмами советские группировки готовили контрпрорыв. С другой стороны шел сильный жар и очень сильный запах кипящей смолы – небо на западе полыхало.
В небе, где висел Карлсон, потемнело. Несколько белых, освещенных далеким заревом перышек порхало где-то недалеко, тела лебедей давно исчезли внизу. Карлсон, утомленный победным хохотом, уснул как ребенок, покачиваясь в глубокой фиолетовой выси. Зажигаясь, звезды освещали голубоватым неверным светом булочку, зажатую в пухлой руке Карлсона. Кровь подсохла и казалась черным отверстием на плюшке. Пропеллер на спине спящего победителя вращался все медленнее, и Дунаев заметил, что их стало постепенно сносить вниз, к земле. Темнело, и бой внизу затихал. Вскоре, по мере своего снижения, они вошли в полосу едкого плотного дыма. Над замершим, полуразрушенным городом, на верхушке какой-то башни развевался флаг со свастикой. По краям замирали отдельные перестрелки. Карлсон падал медленно, кругами, как осенний лист; и обессиленный Дунаев иногда впадал в забытье. Все зашторила какая-то странная, прозрачная темнота, сквозь которую смутно проступала темнота реальной приближающейся ночи.
Наконец, они упали – тушка Карлсона тупо ткнулась в какие-то развалины, в гору щебня и щепок, и замерла, словно темный бугорок, скованный и изнеженный изнутри волшебным целительным сном, приходящим после сладкого боя. Только пропеллер его медленно вращался, постепенно остывая и теряя свое мучительное сияние. Пухленькие пальчики утратили стальную хватку, разжались, и Дунаев выскользнул из их объятий и покатился куда-то вниз, в какую-то грязную яму внутри развороченного бомбами здания. Он упал, ударился о кусок обугленной балки, почувствовал боль и внезапно понял, что вновь обладает своим прежним телом. Колдовство Карлсона исчезло. Правда, ощущение во всем теле было ужасным – тело было густо облеплено толченым кирпичом, словно срабатывало язвительное воспоминание о тонком слое ароматной корицы, который покрывал его целиком, когда он был плюшкой. Кроме того, он ощутил чудовищную боль в плече. Левая рука двигалась плохо, рубашка намокла от крови – он осознал, что ранен. С колоссальным трудом он поднялся на ноги и, согнувшись, прошел несколько шагов. Ноги увязали в мусоре и щебне. Он оглянулся в поисках Карлсона, но в темноте ничего не увидел. Затем впереди вдруг замелькал свет ручного фонарика. Послышались шаги и приближающаяся немецкая речь.
Внезапно конус желтого света ударил ему прямо в лицо. Дунаев зажмурился и чуть не упал. И сразу разглядел наведенные на него стволы нескольких автоматов. Немцы что-то кричали резкими гортанными голосами, но Дунаев был в таком состоянии, что ничего не понимал, даже почти не слышал их – уши все еще были как будто заложены ватой.
Внезапно он вспомнил, что Поручик говорил ему перед полетом на Смоленск: «Людей не бойся – ни пуль, ни выстрелов, ни ударов. Ты теперь не человек, и люди тебе не страшны. Только их бойся, а больше никого…»
Дунаев ощутил пьянящее чувство неуязвимости, приправленное ненавистью, болью и желанием расквитаться за невыносимую горечь поражения.
– Суки! – крикнул он во весь голос. – Пидорасы! Гады! Ненавижу! Я вашего Гитлера в рот ебал! Ну, стреляйте! Что же вы не стреляете? – Он театрально разорвал на себе рубаху, обнажив грудь. Тут же его чуть не стошнило: показалось на какой-то момент, что вся грудь покрыта сахарным марципаном и издает сильный запах сладкого, сдобного теста. От рвоты его отвлекли заработавшие автоматы. Он испытал странное, довольно приятное ощущение, встречая телом потоки легких пуль. Они, как полые сухие пузырьки, ударялись о его грудь и лопались, осыпая кожу красивыми мелкими искрами – белыми, очень белыми и чем-то напоминающими нарисованные снежинки. Такие же снежинки распускались на теле в точках пулевых ударчиков – в этих местах становилось холодно, пусто и радостно, как будто тело изумленно праздновало свою неуязвимость. Эта щекотка заставила его победоносно расхохотаться и, раскачиваясь, двинуться на немцев. Немцы сдавленно закричали. Дунаевым овладело ощущение, уже один раз испытанное во сне, – ощущение безудержной гордыни, головокружительной силы и бессмысленного идиотического тщеславия. Ему показалось, что тело его раздувается.
– Я гений! – заорал он во весь голос.
Немцы попятились, продолжая стрелять.
– Вы что, не поняли, что я – ГЕНИЙ?! – прогремел Дунаев еще громче, наступая на них сквозь искристый дождь выстрелов. – Сейчас я вас всех замусолю на хуй!
Он решил рассчитаться с этими жалкими фашистскими сморчками в нелепых касках, похожих на перевернутые ночные горшки, расквитаться за унизительную горечь поражения, за свое бессилие перед мощью Карлсона, за загубленных лебедей, за поверженный Смоленск…
«Не щадить! Никого не щадить!» – снова пронеслось в голове.
Он совершил серию резких жестов, напоминающих танец. Было такое впечатление, что он схватил одного из немецких солдат за ноги и размозжил его тело, обрушив с чудовищной силой на кусок каменной стены. Другого солдата он якобы смял гармошкой, как мнут недописанное письмо, бросил себе под ноги и в гневе затоптал в грязь и щебень. Третьего он просто отправил в темноту, предварительно раскрутив в воздухе. Наконец, четвертого он с особым зверством разорвал пополам, одну половину швырнул в яму, а другую нанизал на кусок торчащей из стены железной проволоки, после чего ухарски отдал честь расчлененному человеку. Однако эти нелепые галлюцинации схлынули, и парторг вдруг обнаружил, что ему не удалось причинить ни одному из солдат ни малейшего вреда. Вместо этого он подошел к ним вплотную и нелепо дергал за пуговицу того, кто стоял впереди. Солдат, открыв рот, смотрел Дунаеву в лицо округлившимися глазами, но, казалось, ничего не видел и только вертел во все стороны зажженным фонариком. Остальные перестали стрелять и как будто оцепенели или погрузились в сон, не закрывая глаз. Один из них почему-то глупо улыбался. Дунаев понял, что, став неуязвимым для человеческой гибели, он вместе с тем потерял способность убивать людей. Он почувствовал себя еще более униженным, почувствовал все убожество и подлость своей жалкой попытки отыграться на этих солдатиках за свое сегодняшнее поражение.
Он взмахнул рукой и побежал куда глаза глядят, не разбирая дороги, – прибитый, обессиленный, раненый и поглупевший от боли и усталости, потерявший почти все свои магические навыки, которые он успел приобрести за время ученичества у Холеного. Сейчас он ни на что уже не был способен – ему больше нечего было делать в этом захваченном городе. Он искал один из трех возможных возвратов через Промежуточность, потому что лететь небом не было сил. В глубине его сознания пробивался механический и тихий голос, произносящий с трудом, по слогам: «Во-ло-дя, по-ра до-мой. Во-ло-дя, по-ра до-мой». Может быть, это был голос Поручика, но ведь он никогда не называл Дунаева по имени. Во всяком случае, это была не Машенька. В последние несколько минут, уже готовясь покинуть Смоленск, уже ощущая тягу разворачивающейся и стремительной Промежуточности, Дунаев наблюдал странную галлюцинацию: над городом, в темных небесах, показался колоссальный, слабо освещенный бок толстой женщины. Казалось, основная часть ее тела и лицо были срезаны резкой черной тенью, как бывает у молодой луны, и виден был (словно узкий полумесяц) только бок гигантской фигуры: толстое бедро в юбке и кухонном фартуке, огромная слоноподобная нога в вязаном чулке, жирное плечо и край белого воротничка, обшитого кружавчиками.
– Кто это? – безмолвно спросил Дунаев у Машеньки, чувствуя, как его начинает плавно разворачивать и уносить в какое-то вторичное, необозначенное пространство.
– Это БОКОВАЯ. Малыша ищет, – так же бесшумно ответила спящая Девочка. И Дунаев затылком вниз провалился в Промежуточность.
Глава 19
Корреспондент
Дунаев не знал, где он находится, не ощущал ничего, кроме судорожного беспокойства и тоски. Иногда ему казалось, что у него на теле вырастает какой-то желтый цыплячий пух, но это проходило. Постепенно парторг различил низкие тяжелые тучи, стремительно несущиеся над ним в каком-то узком коридоре. Потом он понял, что лежит в окопе, в грязи. Приподнявшись, он увидел, что окоп завален землей, кое-где валяются трупы. Дунаев ощупал себя и обнаружил на голове пилотку, на теле – советскую военную форму. И тут его охватил страх.
«В солдаты разжаловали на хуй!» – понял он, вытаскивая из грязи задубевшую ногу в кирзовом сапоге и качая головой. Эта мысль парализовала его. Путь воина оборвался.
«А может, то очередные шуточки? Может, щас Поручик объявится?» – думал он. Но в глубине души он понимал нелепость, иллюзорность этой надежды.
«Какой там, к ебеням, воин? Доигрался, пидорас! Да что там я – поди убили на хуй всех – и Поручика, и всех, всех!» – с нарастающим ужасом осознал Дунаев и тут ощутил, что из раны на плече идет кровь. Он застонал. По окопу двигалось какое-то существо в комбинезоне цвета земли, с желтой головой, как у цыпленка, с черным треугольным носиком и глазками, в красном беретике и с фотоаппаратом на шее. Существо переворачивало трупы и смотрело им в глаза, постепенно приближаясь к Дунаеву. Вроде бы оно еще делало с мертвых фотографические снимки, сопровождавшиеся вспышками магния. Оно «щелкало» их одного за другим, снимая только лица – лица только что павших. Но, может быть, это просто у Дунаева рябило в глазах. Как бы там ни было, оно приближалось, и это приближение как-то было связано с нарастанием слабости, с кровью, струящейся из раны на плече, с головокружением.
– Пиздец, – вдруг сказал Дунаев вслух и сам поразился своему голосу – как бы голосу уже мертвеца. Его пронзило странное чувство, что «пиздец» и «мертвец» – это одно и то же: произнося «пиздец», он имел в виду себя как мертвеца и одновременно существо, идущее к нему, как смерть. Сколько раз он видел ее, уже привычную и знакомую, так что это ни на что не похожее ощущение даже перестало так захватывать дух. Но сейчас необычным было то, что смерть была «своя». Обычно она выступала в образе немцев, врагов. Но, как это ни поразительно, смерть, оказывается, тоже может быть как вражьей, так и родной, даже близкой. Почему-то это нежное, пушистое существо в шарфике и беретке не было врагом, и Дунаев знал это сердцем. Он потрогал голову – Машенька была неощутима, он потерял чувство Машеньки в голове, и теперь ему было невдомек, как нечто чужеродное может быть внутри головы, если даже смерть – «своя».
– Ну какая же она чужая, ведь самая что ни на есть родная! – произнес неожиданно чей-то голос у Дунаева возле самого уха.
Дунаев оглянулся и увидел, что за ним, почти вплотную, стоит Поручик. Мелькнула, правда, неуверенность – он ли это? Дунаев, оказывается, успел забыть лицо старика за это время, наполненное воздушными сражениями, грохотом и болью. Теперь это лицо – то ли совсем незнакомое, то ли знакомое до ужаса, как собственные ногти или лица ближайших родных, – почти упиралось в его плечо. Поручик на этот раз не смеялся, хотя, возможно, он только что с трудом подавил смех.
Деловито кивнув желтому пушистому существу, не обращая никакого внимания на плачевное состояние Дунаева, он стал как-то резко и грубо вертеть раненого парторга во все стороны, щурясь и словно выискивая какую-то нужную позу. Несколько раз он поправлял положение головы парторга легкими шлепками по подбородку, затем схватил Дунаева под руку, приосанился и застыл неподвижно.
– Ты Корреспондента не бойся, – сказал он другим, более привычным голосом. – Он свой, военкор-то наш бедовый. Его бояться нечего. Он только щас снимочек сделает, щелкнет нас разок, и все дела. Знаешь песню ихнюю, военкоровскую?
- От Москвы до Бреста
- Нет такого места,
- Где бы не бывали мы с тобой…
Корреспондент сверкнул своими игрушечными глазками-угольками, вскинул фотоаппарат и навел его на замершую пару. Щелкнул затвор. В лицо Дунаеву белым пятном полыхнул магний, да еще вдруг с такой силой, с такой невыносимой, неожиданной, беспощадной интенсивностью, что Дунаев закричал во весь голос. Ему показалось, что он ослеп. Щелчок уже давно отзвучал где-то «за поворотом», а зрение к нему не возвращалось. Раньше ему казалось, что слепые видят темноту, но сам он стал слепцом другого типа: его окружало только незамутненное белое сияние и закрыться от него было нечем. Даже зажмурив глаза, нельзя было обрести ни кусочка тьмы, словно бы веки стали прозрачными кружевными лепестками.
– Атаман! – заорал Дунаев. – Все! Он нас засветил! Теперь ПИЗДЕЦ ВСЕМУ!
– Не видал ты Пиздеца ВСЕМУ, парень, – раздался рядом мягкий голос Поручика. – Он совсем не так выглядит. А то, что Корреспондент нас засветил, так это правда. Ну и что ж такого? Ты лучше, на, хлебушка поешь.