Ахматова без глянца Фокин Павел
Иосиф Александрович Бродский. Из бесед с Соломоном Волковым:
Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и — воспользуюсь ее собственным выражением — беспастушна…
Здоровье
Наталия Александровна Роскина:
Отец Анны Андреевны рано умер — от первого приступа грудной жабы. Когда она расспрашивала врача о причине его смерти, врач сказал: «Вам эта болезнь не грозит. Во-первых, она не передается по наследству, а во-вторых, она почти никогда не бывает у женщин. Это болезнь служебных неприятностей». Судьба, однако, рассудила иначе, у Анны Андреевны была стенокардия.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Вспоминаю 1951 год. Анна Андреевна уже несколько месяцев живет в Москве у Ардовых. Утром в последних числах мая мне неожиданно звонит по телефону Виктор Ефимович Ардов. «Так вот, — говорит он, как водится, без всякой паники, — Анну Андреевну в больницу кладут. У нее предынфарктное состояние. Так вы приезжайте». Минут через 20–25 я уже на Ордынке.
Во дворе стоит машина «неотложной помощи». Весь персонал на месте, чего-то ждет. А наверху Анна Андреевна отказывается двинуться с места, пока не дождется меня. Я спешу к ней подойти. Она протягивает мне толстую папку со своими рукописями и рабочий экземпляр сборника «Из шести книг» с авторской правкой. «Храните у себя», — говорит она мне.
Алексей Владимирович Баталов:
…Вернувшись домой, уже с порога спросил, где Анна Андреевна.
— В больнице, — был ответ. Я опешил.
— Врач со «скорой» предполагает разрыв сердца.
— Когда это случилось?
— Утром во время завтрака.
— Как же, когда я сам завтракал с ней?!
К вечеру все подтвердилось. Это был обширнейший инфаркт. Жизнь Ахматовой повисла на волоске… Даже говорить с ней было запрещено, и врач допытывался у домашних, как это произошло: не упала ли больная и не ударилась ли как-то при этом, долгой или внезапно короткой была боль, теряла ли она сознание — и все тому подобное. Но ничего «тому подобного», типичного для такого сердечного удара, не было.
Мы сидели за столом и завтракали. <…> В то утро все шло обычным порядком, только я выпадал первым и, поскольку нужно было уходить, старался по-настоящему съесть бутерброд и успеть выпить чаю. Дождавшись окончания очередной новости, которую принес кто-то из сидящих за столом, Анна Андреевна не спеша поднялась.
— Я на минуту вас покину, — сказала она. Взяла, как обычно, лежащую на диване сумочку, с которой никогда не расставалась, и направилась к двери.
— Анна Андреевна, я уже должен сейчас уходить, вы просили… — начал было я.
Ахматова повернулась, опираясь на полуоткрытую дверь.
— Бога ради, не думайте об этом, Алеша. Мы все решим вечером, — сказала она примирительно и, не торопясь, спокойно вышла из комнаты.
Я ушел. Через некоторое время, заварив очередную порцию свежего чая, мама заглянула в каморку Анны Андреевны. Ахматова лежала неподвижно, сумка была аккуратно поставлена на стул, туда, где стояла обычно, и только смертельная бледность лица заставила маму войти в комнату.
Врач не верил этому рассказу.
Эмма Григорьевна Герштейн:
В самых последних числах мая 1951 года машина «неотложной помощи» доставила Ахматову в 5-ю Советскую больницу с диагнозом «предынфарктное состояние». В приемном покое она была еще на ногах — я с ней разговаривала. На следующий день, в воскресенье, я застала ее в изоляторе. Анна Андреевна лежала на спине, вытянувшись, молчаливая, с ужасной болью в груди. Меня она почти не узнавала. Взволнованная медсестра что-то принесла и быстро побежала за дежурным врачом… Потом мы узнали, что именно в тот час произошел инфаркт миокарда — тяжелый, двусторонний.
Наталия Иосифовна Ильина:
В декабре… 1955 года Ахматову увезли во Вторую городскую больницу. Приступ аппендицита — еще и это! Оперировать тогда не решились, операцию сделали несколькими годами позже. Ахматова лежала в палате, где было еще четверо больных. Одна из них ночами стонала, бредила, кричала — была не в себе. Уже выписавшись, Анна Андреевна рассказывала, что женщина эта каждое утро, указывая на койку Ахматовой, громко спрашивала: «А та бабка еще не померла?» Рассказывала с юмором, посмеиваясь. А пока была в больнице, куда ее друзья ежедневно по очереди к ней ходили, ни звуком не обмолвилась ни о ночных стонах, ни об утренних вопросах и вообще не проронила ни слова жалобы.
Ида Моисеевна Наппельбаум (1900–1992), поэт, старшая дочь фотографа-портретиста М. С. Наппельбаума:
Ахматова немного рассказывала о больнице, о том, как к ней внимательно относились. Я рассказала, что два дня назад была там, но уже не застала ее. Она удивилась, пошутила. Потом:
— Жаль, что напрасно ездили. Знаете, тогда запишу вас в число меня посетивших… Можно? Хорошо? Я записывала всех моих гостей. Москвичи шли ко мне просто валом, предъявляя московские паспорта. Запишу вас — вы будете пятьдесят девятая!
Женщина
Галина Лонгиновна Козловская:
Анна Андреевна была полным выражением двух стихий — поэзии и женственности.
Надежда Яковлевна Мандельштам:
Она призналась мне, что в Петербурге, когда она приехала туда с Гумилёвым, ее поразил не успех ее первых книг, а женский успех. К литературному успеху она сначала отнеслась равнодушно и верила Гумилёву, что их ожидает судьба Браунингов — при жизни известностью пользовалась жена, а после смерти она сошла на нет, а прославился муж. А женский успех вскружил ей голову, и здесь кроется тайна, почему ей захотелось казаться приятной дамой. Первые свои уроки, как должна себя вести женщина, А.А. получила от Недоброво. Какая у него была жена, спрашивала я; оказалось, что его жена очень выдержанная дама из лучшего общества. Сам Недоброво тоже был из «лучшего общества», и его влияние здорово сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны. А сам Недоброво, влияя и сглаживая неистовый нрав своей подруги, вероятно, все же ценил ее необузданность и дикость. «Аничка всем хороша, — говорил он, — только вот этот жест», и А.А. показала мне этот жест: она ударила рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула ее мне почти в нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы. Под легким покровом дамы, иногда естественно любезной, а чаще немного смешноватой, жила вот эта самая безобразница, под ногами которой действительно горела земля.
Лидия Корнеевна Чуковская:
8 июня 1940. …Внезапно Анна Андреевна обратила внимание на мою новую шляпу, широкополую, белую, лежавшую на стуле. И примерила ее перед зеркалом. Ей пора было переодеваться, идти к Рыбаковым обедать, и я предложила, что подожду ее внизу во дворе.
— Нет, нет, не уходите никуда, я раскрываю дверцу шкафа — одеваюсь внутри, и тогда меня не видно. Пока она переодевалась, я, по ее просьбе, читала ей вслух стихи (Шефнера и Лифшица из последнего номера «Литературного современника»). Ей не понравилось.
В новом шелковом платье она вышла из-за дверцы шкафа и начала перед зеркалом втирать в щеки крем, потом надела белое ожерелье, потом ярко накрасила губы. Сейчас она была уже совсем не такая, как час назад, а нарядная, величественная — даже отсутствие некоторых передних зубов сделалось как-то незаметно.
Она снова надела мою шляпу и пошла о ней с кем-то посоветоваться, кажется, с Анной Евгеньевной (Аренс, первая жена Н. Н. Пунина. — Сост.).
— Решено, я покупаю такую же. Это единственная шляпа, которая мне понравилась: мне ведь никакие шляпы не идут… А не знаете ли вы, где можно купить перчатки?
Я не знала.
Мы отправились. Во дворе я заметила, что на ней новое пальто и новые изящные туфли. Я порадовалась: деньги в действии.
Вошли в троллейбус. Анна Андреевна прошла вперед, а я застряла платить. И вдруг, на весь вагон, даже не поворачивая ко мне головы, она спросила свободным, звонким голосом:
— А сколько стоит эта шляпа?
Наталия Иосифовна Ильина:
Тут уместно добавить, что Ахматова хотя и называла себя с усмешкой Серафимом Саровским (мирские дела не для нее!), однако украшения любила: ожерелья, броши, перстни, — вопрос «идет или не идет» не был для нее безразличен. Этому, впрочем, важности не придавала. Есть новое платье — хорошо, нет — и так обойдемся. Годами ходила в старой, с потрепанным воротником шубе, что очень беспокоило Нину Антоновну, взвалившую на себя все бытовые заботы Ахматовой. Но эта старая женщина с величавой осанкой украшала все, что бы на себя ни надевала, включая и шубу с потрепанным воротником…
И сплетничать с ней можно было, и новой блузкой хвастаться, и погоду обсуждать — банальнейшие темы! Но ничто не звучало банально в устах Ахматовой…
Маргарита Иосифовна Алигер:
Однажды мы с дочкой куда-то уходили, и дочка задерживала меня, долго собираясь.
— Вы ведь небось смолоду не красили ресницы? — воззвала я к Анне Андреевне.
— Я всю жизнь делала с собой все, что было модно, — с некоторым вызовом призналась Анна Андреевна. — И всю жизнь умела выглядеть как хотела — красавицей или уродкой…
Надежда Яковлевна Мандельштам:
Что еще вспомнить про мою подругу? Как она вдруг сосредоточенно посмотрит на меня и вдруг скажет что-нибудь, и я раскрою от удивления глаза: она поймала мою мысль и ответила на нее. Или как я говорю: «Ануш, там идут к нам», а она спросит: «Что, уже пора хорошеть?» И тут же — по заказу — хорошеет. Или как она прочла в каких-то зарубежных мемуарах — женских, конечно, — что она была некрасивой — писала, очевидно, одноклеточная женщина— и Гумилёв ее не любил. «Надя, объясните мне, почему я должна быть красивой? А Вальтер Скотт был красивым? Или Достоевский? Кому это в голову придет спрашивать?» Я уже думала, что обойдется и она забудет про эти мемуары, но не тут-то было. С этого дня началось собирание фотографий. Все знакомые несли ей фотографии: помните, Анна Андреевна, мы у вас вот эту выпросили… Нужна она?.. Анна Андреевна собирала фотографии, там, где она красивая, разумеется, и выклеивала их в альбом. Их собралось столько, что и счесть нельзя: груды, груды, груды… А записать стихи не успела — времени не хватило. Масса стихов осталась незаписанная.
Сильва Соломоновна Гитович:
Она очень ревниво относилась к своим изображениям и забракованные ею фотографии безжалостно рвала, а негативы требовала уничтожить.
Вячеслав Всеволодович Иванов:
Ахматова не любила сплетен, но могла давать женщинам безошибочные характеристики, иногда язвительные, но всегда точные. Впрочем, на женщин она склонна была возлагать вину и за то, что ей не нравилось в их мужьях и возлюбленных.
Ахматова не раз повторяла, что жены все и всегда ужасны (одно время делала исключение только для Надежды Яковлевны). Об одной подруге одаренного поэта говорила: «С виду божественное видение, а ведет себя как сатана».
Но иногда доставалось и мужчинам, особенно за нарушение правил приличия. О нашем общем знакомом, переставшем здороваться со своей бывшей возлюбленной: «Ну это уже — выйти из графика!»
Ахматова в состоянии была пылко ненавидеть и женщину, жившую полтораста лет назад.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Я часто замечала, что перед женщинами Анна Андреевна рисовалась, делала неприступную физиономию, произносила отточенные фразы и подавляла важным молчанием. А когда я заставала ее в обществе мужчин, особенно если это были выдающиеся люди, меня всегда заново поражало простое, умное и грустное выражение ее лица. В мужском обществе она шутила весело и по-товарищески.
Наталия Александровна Роскина:
Однажды какой-то мой рассказ она перебила словами: «Деточка, о мужчинах я знаю все».
Приведу еще два высказывания на женские темы. «Залог семейного счастья — в полной пассивности женщины». «Климакс — это вопрос интеллекта…»
Анатолий Генрихович Найман:
В больницах, узнав, кто она, к ней подходили советоваться — соседки, нянечки; начало у всех было одно и то же: «Ну, с мужем я не живу уже три месяца», — разница была в сроках. Как правило, одинаковый был и конец: «Скажите, будет когда-то ей, разлучнице, так же худо, как мне сейчас?» И Ахматова отвечала: «Это я вам обещаю, тут можете не сомневаться».
Владимир Григорьевич Адмони:
Как у многих женщин, но несравненно сильнее и неотступнее, в душе Ахматовой жила стихия боязней, испугов и страхов, постоянное ожидание беды — ожидание, обостренное до предела. «Со мной только так и бывает», — говорила Ахматова, когда с ней случалось что-нибудь плохое. Говорила, впрочем, совершенно спокойно, невозмутимо. Притупились боязни, испуги, страхи лишь в последние годы жизни Ахматовой.
В кругу семьи
Предки
Анна Андреевна Ахматова:
Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Ее мать была чингизидкой, татарской княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем. <…>
…В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова. Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе Посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее.
Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
Одна из княжон Ахматовых Прасковья Егоровна — в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна — моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы.
Семен Израилевич Липкин:
…Я почему-то вспомнил фразу из «Автобиографии» Тамерлана (по-тюркски Аксак-Темира, Железного Хромца): «Мир подобен золотому сундуку, наполненному змеями и скорпионами».
Фраза понравилась Анне Андреевне, но она заговорила о другом:
— Моя прародительница Ахматова была в родстве с князьями Юсуповыми. А Юсуповы — ветвь от потомков Тамерлана. Сам же Тамерлан был потомком Чингисхана, следовательно, Чингисхан — мой предок.
Я объяснил, что это не так, и на следующий день принес ей «Автобиографию» Тимура в переводе с тюркского и джагатайского В. Панова и с его же предисловием и комментариями. Комментатор отрицает претензию Тимура на то, что он будто бы внук Чингисхана: «Это обычная манера генеалогий «Автобиографии» — сближать «героя» с великим родоначальником».
Анна Андреевна была явно недовольна, но примирилась с тем, что она не потомок Чингисхана: «Быть потомком Тамерлана тоже неплохо».
Родители
Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс (1869–1962), писатель, общественный деятель, мемуарист:
Странная это была семья, Горенко, откуда вышла Анна Ахматова. Куча детей. Мать богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чем-то другом, может быть, ни о чем. В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делали что хотят. Хозяйка бродит как сомнамбула. Как-то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место — сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется да еще и сердится.
Горенко служил, насколько помню, в Государственном контроле, дослужился до чина действительного статского советника. Был хороший чиновник и очень неглупый человек. Любил пожить. Ухаживал, и не без успеха, за всеми хорошенькими женщинами, которых встречал. Был большой театрал. Как-то сказал мне
— Я человек не завистливый, а вот тем, кто может у Дузе ручку поцеловать, страшно завидую…
Это мне понравилось. Я сама, когда видела Дузе, совершенно растворялась в ее победоносной гениальности.
Анна унаследовала от отца его важную осанку и выразительное лицо. Не было в ней его жизнерадостности. А жадность к жизни отцовская, пожалуй, и была. В нем не было и тени той поэтической сосредоточенности, которой Анна была обвеяна. По какому закону наследственности из этой семьи вышла такая умница, такая оригинальная, глубоко талантливая и прелестная женщина?
Горенко-отец таланта дочери не ценил. Она рассказывала мне, что, когда под первым своим напечатанным стихотворением она подписала — Анна Горенко, отец вскипел и устроил дочери сцену:
— Я тебе запрещаю так подписываться. Я не хочу, чтобы ты трепала мое имя.
Иосиф Александрович Бродский. Из бесед с Соломоном Волковым:
Волков. Что Анна Андреевна рассказывала о своем отце?
Бродский. Андрей Антонович Горенко был морским офицером, преподавал математику в Морском корпусе. Он, кстати, был знаком с Достоевским. Этого никто не знал, между прочим. Но в 1964 г. вышли два тома воспоминаний о Достоевском. И там были напечатаны воспоминания дочки Анны Павловны Философовой о том, как Горенко и Достоевский помогали ей решать арифметическую задачку о зайце и черепахе. Я тогда жил в деревне, эти воспоминания прочел и, умозаключив, что речь идет об отце Ахматовой, написал об этом Анне Андреевне. Она была чрезвычайно признательна. И потом, когда мы с ней встретились, уже после моего освобождения, она примерно так говорила: «Вот, Иосиф, раньше была только одна семейная легенда о Достоевском, что сестра моей матери, учившаяся в Смольном, однажды, начитавшись, «Дневников писателя», заявилась к Достоевскому домой. Все как полагается: поднялась по лестнице, позвонила. Дверь открыла кухарка. Смолянка наша говорит: «Я хотела бы видеть барина». Кухарка, ответивши «сейчас я его позову», удаляется. Она стоит в темной прихожей и видит — постепенно приближается свет. Появляется держащий свечу барин. В халате, чрезвычайно угрюмый. То ли оторванный от сна, то ли от своих трудов праведных. И довольно резким голосом говорит: «Чего надобно?» Тогда она поворачивается на каблуках и стремглав бросается на улицу».
И Анна Андреевна, помнится, добавляла: «До сих пор это была единственная семейная наша легенда о знакомстве с Достоевским. Теперь же я рассказываю всем, что моя матушка ревновала моего батюшку к той же самой даме, за которой ухаживал и Достоевский».
Валерия Сергеевна Срезневская:
Правда, красавец черноморец «папа Горенко» любил пошуметь, но был так остроумен, так неожиданно весело-шутлив (а то ведь был период, который мы характеризовали периодом Schwieriger Vater («тяжелых отцов», нем. — Сост.) — все папы были грозами семьи, все орали на весь дом и были деспотами; таков был быт).
Аманда Хейт (Haight; 1941–1989), английская исследовательница биографии и творчества Ахматовой:
В элегии «Предыстория» Ахматова описывала свою мать как женщину «с прозрачными глазами / (Такой глубокой синевы, что море / Нельзя не вспомнить, поглядевши в них), / С редчайшим именем и белой ручкой, / И добротой, которую в наследств во / Я от нее как будто получила, — / Ненужный дар моей жестокой жизни…». Инна Эразмовна была, видимо, женщиной неординарной и не слишком отдававшейся семейной жизни. Как и все женщины семьи Горенко, страдала она туберкулезом, а ее отношения с мужем не назовешь безоблачными.
Николай Степанович Гумилёв, первый муж
Валерия Сергеевна Срезневская:
С Колей Гумилёвым, тогда еще гимназистом седьмого класса, Аня познакомилась в 1903 году, в Сочельник. Мы вышли из дому, Аня и я с моим младшим братом Сережей, прикупить какие-то украшения для елки, которая у нас всегда бывала в первый день Рождества. Был чудесный солнечный день. Около Гостиного Двора мы встретились с «мальчиками Гумилёвыми»: Митей, старшим — он учился в Морском кадетском корпусе, — и с братом его Колей — гимназистом Императорской Николаевской гимназии. Я с ними была раньше знакома, у нас была общая учительница музыки — Елизавета Михайловна Баженова. Она-то и привела к нам в дом своего любимца Митю и уже немного позже познакомила меня с Колей. Встретив их на улице, мы дальше пошли уже вместе, я с Митей, Аня с Колей, за покупками, и они проводили нас до дому. Аня ничуть не была заинтересована этой встречей, а я тем менее, потому что с Митей мне всегда было скучно; я считала (а было мне тогда уже пятнадцать!), что у него нет никаких достоинств, чтобы быть мною отмеченным. Но, очевидно, не так отнесся Николай Степанович к этой встрече.
Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани. Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом. Ане он не нравился; вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше 25 лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив — в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком, однако вполне достаточно, чтобы читать, не нуждаясь в переводе. Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, — я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности. Так, блондин, каких на севере у нас можно часто встретить.
Позже, возмужав и пройдя суровую кавалерийскую военную школу, он сделался лихим наездником, обучавшим молодых солдат, храбрым офицером (он имел два «Георгия» за храбрость), подтянулся и, благодаря своей превосходной длинноногой фигуре и широким плечам, был очень приятен и даже интересен, особенно в мундире. А улыбка и несколько насмешливый, но милый и не дерзкий взгляд больших, пристальных, чуть косящих глаз нравились многим и многим. Говорил он чуть нараспев, нетвердо выговаривая «р» и «л», что придавало его говору совсем не уродливое своеобразие, отнюдь не похожее на косноязычие.
Мне нравилось, как он читает стихи, и мы всегда просили его об этом. <…>
В 1905 году Горенко уехали из Царского Села по семейным обстоятельствам. И этот короткий промежуток наших жизней держался только на переписке, к сожалению затерянной нами, благодаря потрясениям наших нелегких судеб.
Аня никогда не писала о любви к Гумилёву, но часто упоминала о его настойчивой привязанности, о неоднократных предложениях брака и своих легкомысленных отказах и равнодушии к этим проектам. В Киеве у нее были родственные связи, кузина, вышедшая замуж за Аниного старшего брата Андрея. Она, кажется, не скучала. Николай Степанович приезжал в Киев. И вдруг, в одно прекрасное утро, я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня. И сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничего в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто встречается у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня. Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли. Как и в последующей лирике, где скупо и мимолетно можно найти намеки о ее муже, в отличие от его лирики, где властно и неотступно, до самых последних дней его жизни, сквозь все его увлечения и разнообразные темы маячит образ его жены. То русалка, то колдунья, то просто женщина, «таящая злое торжество»:
- И тая в глазах злое торжество,
- Женщина в углу слушала его.
Это стихотворение стоит того, чтобы процитировать его в подтверждение моих высказываний, основанных не только на впечатлениях, но и на признаниях и фактах.
Конечно, они были слишком свободными и большими людьми, чтобы стать парой воркующих «сизых голубков». Их отношения были скорее тайным единоборством. С ее стороны — для самоутверждения как свободной от оков женщины; с его стороны — желание не поддаться никаким колдовским чарам, остаться самим собою, независимым и властным над этой вечно, увы, ускользающей от него женщиной, многообразной и не подчиняющейся никому. Я не совсем понимаю, что подразумевают многие люди под словом «любовь». <…> У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца, — я-то это знаю, как, вероятно, никто. Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так.
Лидия Яковлевна Гинзбург:
Гумилёв был враг всякого ridicule (смешного, фр. — Сост.). Он был недоволен, когда выяснилось (вскоре после свадьбы), что А.А. пишет стихи.
— Муж и жена пишут стихи — это смешно. У тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом… (Из рассказов А. А.)
Анна Андреевна Ахматова:
В отношение Н<иколая> С<тепановича> к моим стихам тоже надо, наконец, внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилёв считал мои стихи просто «времяпрепровождением жены поэта», а …[2] (в Америке же), что Г<умилёв>, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла… и т. п.
Все это сущий вздор! Стихи я писала с одиннадцати лет совершенно независимо от Н<иколая> С<тепановича>. Пока они были плохи, он, со свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в Брюлловском зале Русского музея) корректуру «Кипарисового ларца» (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сент<ябре> Н<иколай> С<тепанович> уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно стало моей книгой «Вечер». Я, конечно, читала эти стихи многим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в «Аполлон» и т. д. (см. «Аполлон», 1911 г., № 4, апрель).
Когда 25 марта Н<иколай> С<тепанович> вернулся, он спросил меня, писала ли я стихи. Я прочла ему все сделанное мною, и он по их поводу произнес те слова, от которых, по-видимому, никогда не отказался (см. его рецензию на сб<орник> «Орион»), Заодно в скобках и опять в ответ на Di Sarra и Laffke напоминаю, что я выходила замуж не за главу акмеизма, а за молодого поэта-символиста, автора книги «Жемчуга» и рецензий на стихотворные сборники («Письма о русской поэзии»),
Валерия Сергеевна Срезневская:
Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском.
Не думаю, что тогда водились чудаки отцы, катающие колясочку с сыном, — для этого были опытные няни. И Коля был как все отцы, навещал своего сына всякий раз, когда это было возможно, и, конечно, был не хуже, если не лучше, многих образцовых отцов. Разве все эти нити не могут называться любовью? Роли отцов и матерей так различны, особенно в первые годы ребенка. Понемногу и Аня освобождалась от роли матери в том понятии, которое сопряжено с уходом и заботами о ребенке: там были бабушка и няня. И она вошла в свою обычную жизнь литературной богемы. Ни у того, ни у другого не было каких-либо поводов к разлуке или разрыву отношений, но и очень тесного общения вне поэзии (да и то так различно понимаемой) тоже не было.
Корней Иванович Чуковский:
Когда Анна Андреевна была женой Гумилёва, они оба увлекались Некрасовым, которого с детства любили. Ко всем случаям своей жизни они применяли некрасовские стихи. Это стало у них любимой литературной игрой. Однажды, когда Гумилёв сидел поутру у стола и спозаранку прилежно работал, Анна Андреевна все еще лежала в постели. Он укоризненно сказал ей словами Некрасова:
- Белый день занялся над столицей,
- Сладко спит молодая жена.
- Только труженик муж бледнолицый
- Не ложится, ему не до сна.
Анна Андреевна ответила ему такой же цитатой:
- …на красной подушке
- Первой степени Анна лежит.
Михаил Александрович Зенкевич (1891–1973), поэт, переводчик:
— Простите, Анна Андреевна, нескромный вопрос. Но я уже слышал о начале вашего романа с Николаем Степановичем, и даже то, как он раз, будучи студентом Сорбонны, пытался отравиться из-за любви к вам, значит, мне можно знать и конец. Кто первый из вас решил разойтись — вы или Николай?
— Нет, это сделала я. Когда он вернулся из Парижа во время войны, я почувствовала, что мы чужие, я объявила ему, что нам надо разойтись. Он сказал только — ты свободна, делай что хочешь, — но при этом страшно побледнел, так, что даже побелели губы. И мы разошлись…
Валерия Сергеевна Срезневская:
Сидя у меня в небольшой темно-красной комнате, на большом диване, Аня сказала, что хочет навеки расстаться с ним. Коля страшно побледнел, помолчал и сказал: «Я всегда говорил, что ты совершенно свободна делать все, что ты хочешь». Встал и ушел.
Многого ему стоило промолвить это… ему, властно желавшему распоряжаться женщиной по своему желанию и даже по прихоти. Но все же он сказал это!
Анна Андреевна Ахматова:
Об аресте Н<иколая> С<тепановича> я узнала на похоронах Блока. «Запах тленья обморочно-сладкий» в моем стихотворении «Страх», написанном ночью 25 авг<уста 1921>, относится к тем же похоронам.
О смерти Н<иколая> С<тепановича> я узнала (прочла в газете на вокзале) 1 сентября в Ц<арском> С<еле>, где я жила (против дома Китаевой), в полубольнице, полусанатории, и была так слаба, что ни разу не пошла в парк. 15 сентября я написала «Заплаканная осень как вдова…». В это лето горели леса под Петербургом — улицы были полны пахучим желтым дымом (как в 1959). Осенью на Марсовом поле был огромный уже разоренный огород и тучи ворон. Я, приехав из Ц. С., пошла (тогда все ходили пешком) в Мраморный к Шилейко (через Марсово поле), он плакал.
Юлиан Григорьевич Оксман. Из дневника 1962 г.:
Анна Андреевна, как мне кажется, в последние месяцы чаще думает о Гумилёве, чем в прежние годы. Она ездила на место его расстрела и погребения…
Сергей Васильевич Шервинский:
Однажды, гуляя по берегу Москва-реки, я позволил себе сказать, что мне никогда не была близка поэзия Гумилёва. Я тут же понял, что этой темы лучше не касаться. Анна Андреевна реагировала на мое замечание бурно, почти резко. Она горячо и, как всегда, кратко и определенно высказалась о Гумилёве как о первоклассном поэте. Больше мы этой темы не затрагивали.
Нина Антоновна Ольшевская (1908–1991), актриса, режиссер, жена писателя В. Е. Ардова, в доме которых Ахматова часто останавливалась, приезжая в Москву:
Я ее спросила: «Кого вы больше всех цените из поэтов вашего окружения в пору акмеизма?» — «Гумилёва». Я удивилась: «А не Мандельштама?» «Ну, это, видно, мое личное особенное дело — любить Гумилёва», — сказала с усмешкой.
Наталия Александровна Роскина:
Я, разумеется, никогда не возьмусь судить о том, кто был самой сильной любовью Ахматовой, кто сыграл в ее жизни самую большую роль. Могу высказать лишь свое собственное ощущение, связанное с моим восприятием ее личности. Мне всегда казалось, что через все свои трагические любови и браки она пронесла какое-то неиссякаемое чувство к Гумилёву. Ведь именно с ним было связано и ее материнство, и ее вступление в русскую поэзию, и ее первая слава. «Вся Россия подражала Гумилёву, — сказала она мне. — А я — нет». Рассказывала о своей размолвке с Гумилёвым: «Раз мы ссорились — как все люди ссорятся, и я сказала: «А все равно я лучше тебя стихи пишу»». И к памяти Гумилёва она относилась с ревностью, и чисто женской, и поэтической, и всяческой. Ужасно сердилась, когда читала что-то о нем, — все ей не нравилось, даже похвалы!
Владимир Казимирович Шилейко, второй муж
Сергей Васильевич Шервинский:
После расхождения с Гумилёвым и его гибели Анна Андреевна несколько лет была женою замечательного человека, Владимира Казимировича Шилейко, ученого, читавшего, как простые письма, вавилонскую клинопись. Кроме того, он писал стихи, впрочем, не очень интересные. Шли самые трудные годы, предшествовавшие нэпу. Мы с Владимиром Казимировичем встречались в Музее изящных искусств, где оба тогда работали. Голодный и холодный, болеющий чахоткой, очень высокий и очень сутулый, в своей неизменной солдатской шинели, в постоянной восточной ермолке, он влачил свое исхудавшее тело среди обломков древнейших азиатских культур. Он жил в Москве, жена его, то есть Анна Андреевна, — в Ленинграде (тогда еще Петрограде).
Слыхал, что письма, которыми они обменивались, — драгоценные образцы эпохи и личного стиля.
Павел Николаевич Лукницкий:
[О браке с Шилейко.] «К нему я сама пошла… Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет…» Пошла, как идут в монастырь, зная, что потеряет свободу, волю, что будет очень тяжело…
Анатолий Генрихович Найман:
О браке с Шилейкой она говорила как о мрачном недоразумении, однако без тени злопамятности, скорее весело и с признательностью к бывшему мужу, тоном, нисколько не похожим на гнев и отчаяние стихов, ему адресованных: «Это все Коля и Лозинский: «Египтянин! египтянин!..» — в два голоса. Ну я и согласилась». Владимир Казимирович Шилейко был замечательный ассириолог и переводчик древневосточных поэтических текстов. Египетские тексты он начал расшифровывать еще четырнадцатилетним мальчиком. Сожженная драма Ахматовой «Энума элиш», представление о которой дают воссозданные ею заново в конце жизни фрагменты «Пролога», названа так по первым словам («Там вверху») древневавилонской поэмы о сотворении мира, переводившейся Шилейкой. От него же, мне казалось, и домашнее прозвище Ахматовой Акума, хотя впоследствии я читал, что так называл ее Пунин — именем японского злого духа. Шилейко был тонким лирическим поэтом, публиковал стихи в «Гиперборее», «Аполлоне», альманахе «Тринадцать поэтов».
Юлиан Григорьевич Оксман:
Вспоминала, как безумно ревновал ее В. К. Шилейко. Из-за этой дикой ревности она избегала встреч с Гумилёвым в 1919–1921 гг. Видела его редко, больше на людях. Сейчас жалеет об этом.
Корней Иванович Чуковский:
19 января 1920. Вчера — у Анны Ахматовой. Она и Шилейко в одной большой комнате, — за ширмами кровать. В комнате сыровато, холодновато, книги на полу. У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мною по телефону. Глаза иногда кажутся слепыми. К Шилейке ласково — иногда подходит и ото лба отметает волосы. Он зовет ее Аничка. Она его Володя. С гордостью рассказывала, как он переводит стихами — livre ouvert — целую балладу, — диктует ей прямо набело! «А потом впадает в лунатизм».
Анатолий Генрихович Найман:
Посмеиваясь, она рассказывала такую вещь об этом замужестве. В те времена, чтобы зарегистрировать брак, супругам достаточно было заявить о нем в домоуправлении: он считался действительным после того, как управдом делал запись в соответствующей книге. Шилейко сказал, что возьмет это на себя, и вскоре подтвердил, что все в порядке, сегодня запись сделана. «Но когда после нашего развода некто, по моей просьбе, отправился в контору уведомить управдома о расторжении брака, они не обнаружили записи ни под тем числом, которое я отчетливо помнила, ни под ближайшими, и вообще нигде…»
Павел Николаевич Лукницкий:
[О жизни Ахматовой с Шилейко.] Они выходили на улицу на час, гуляли, потом возвращались — и до четырех часов ночи работали.
Шилейко переводил клинопись, диктуя АА прямо «с листа», — даже стихи (переводы) АА писала под его диктовку. По шесть часов подряд записывала. Во «Всемирной литературе» должна быть целая кипа переводов ассирийского эпоса, переписанных рукой АА… И это при отвращении АА к процессу писания!..
Вячеслав Всеволодович Иванов:
Ахматова вежливо расспрашивала меня о моих занятиях. Когда я начал ей что-то объяснять о хеттской клинописи, она прервала: «Что вы мне говорите о хеттских табличках? Я же с ними десять лет прожила». И заговорила о Шилейко. Я видел посвящения ему на ее стихах, но не знал, что она была за ним замужем. Рассказав об этом, она назвала его гениальным, вспомнила, как еще юношей он переписывался с Тюро-Данженом. В ее рассказе слышалось только восхищение.
Анатолий Генихович Найман:
«Вот он был такой, — кивнула она головою. — Мог поглядеть на меня, после того как мы позавтракали яичницей, и произнести: «Аня, вам не идет есть цветное». Кажется, он же говорил гостям: «Аня поразительно умеет совмещать неприятное с бесполезным»».
Игнатий Михайлович Ивановский:
Домашнее прозвище Анны Андреевны было Акума, что по-японски означает ни больше ни меньше как уличную женщину. Так прозвал ее Шилейко, и Анна Андреевна долго не знала, что значит Акума. Думала — нечистая сила.
Томас Венцлова (р. 1937), поэт:
Наше знакомство и началось с того, что Анна Андреевна сказала: «Вы второй литовец в моей жизни». Первым литовцем был Владимир Казимирович Шилейко, фамилия его происходит от слова «шилас», что означает «бор» (в русском переводе это был бы Боровой или что-то в этом роде). Ахматова с гордостью говорила о его высокой репутации востоковеда, но тут же сказала и то, что она повторяла многим и что, по-моему, зафиксировано мемуаристами: «Как муж он был катастрофой в любом смысле».
Николай Николаевич Пунин, третий муж
Всеволод Николаевич Петров:
Николай Николаевич Пунин был похож на портрет Тютчева. Это сходство замечали окружающие. А. А. Ахматова рассказывала, что, когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Н. Н. Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: «Ахматова и с ней молодой Тютчев!»
С годами это сходство становилось все более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка обрюзгшие щеки, очки.
Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство.
Оба — великий поэт и замечательный критик — были романтиками.
Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть, в какой-то степени, политическими мыслителями.
…Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо.
Елена Константиновна Гальперина-Осмёркина:
В августе 1927 года я как-то проходила с художником А. А. Осмёркиным по главной аллее ленинградского Летнего сада. <…>
Мы повернули в боковую аллею, и я увидела вдали две фигуры: женщину и мужчину. Они сразу приковали к себе мое внимание. Согласная ритмичность их походки, стройность, вернее, статность этих фигур поразили меня. В мужчине я вскоре угадала Н. Н. Пунина, искусствоведа, которого я видела еще в 1920 году в доме художника Ю. П. Анненкова, мужа моей двоюродной сестры. А в этот мой приезд я узнала, что имя Пунина связывают с именем Ахматовой.
Да, это они теперь шли по аллее Летнего сада. Он в светлом костюме, она в легком платье. Мне бросилась в глаза знакомая по портретам челка. Я никогда еще не видала живую Ахматову, но знала ее изображения — и живописные портреты, и зарисовки, и фотографии. И всегда я читала на ее лице выражение какой-то отчужденности и тщательно скрываемого богатства внутреннего мира. Но теперь к нам приближалась женщина, улыбка которой, сиянье глаз были полны радостью бытия. «Да, я счастлива, — читалось на ее лице, — счастлива вполне». Пунин был тоже в прекрасном настроении, но в его повадке сквозило самодовольство. Весь его вид, казалось, говорил: «Это я сумел сделать ее счастливой».
Всеволод Николаевич Петров:
Они были похожи и не похожи друг на друга.
Тогда, в начале тридцатых годов, они производили впечатление очень нежной влюбленной пары, почти как молодожены, хотя были вместе уже лет десять, если не больше. Пожалуй, Ахматова казалась более влюбленной, чем Пунин.
Их воззрения и вкусы совпадали если не во всем, то, во всяком случае, в главном; я никогда не слышал споров между ними. Но натуры у них были разные, может быть, даже противоположные.
Выше я назвал Пунина романтиком… Что касается Ахматовой, то в ней не было романтизма; в ней необыкновенно отчетливо выступал дух высокой классики, в пушкинских и гётевских масштабах. Я думаю, что самым сильным и самым характерным качеством Анны Андреевны можно назвать безошибочное чувство формы; оно проявлялось у нее во всем, начиная с творчества и кончая манерой говорить и держаться.
Нина Антоновна Ольшевская:
Пунин очень любил Анну Андреевну. Я не говорю уже об его письме из Самарканда, которым Анна Андреевна гордилась и многим показывала. Но куда они дели его записку из лагеря? Я сама ее видела, Анна Андреевна мне показывала. На клочке какой-то оберточной бумаги. Он писал, что она была его главной любовью, помню хорошо фразу: «Мы с Вами одинаково думали обо всем».
Он был двойственный, Пунин. То элегантный, в черном костюме, с галстуком (иногда «бабочкой»); таким его знали студенты на лекциях. Одна из слушательниц говорила мне, что более интересных и остроумных лекторов она не слышала. Дома, если он был в форме, был так же обаятелен, любезничал. В другой раз сидит в халате, в тапочках, раскладывает пасьянс, еле кивает и не разговаривает. Как-то я сказала А. Г. Габричевскому: «Вы все знаете о литературе, об искусстве…» — а он: «Нет, это Пунин все знает».
Эмма Григорьевна Герштейн:
Пунин был блестящий человек, невероятно экспансивный в домашней жизни («сумасшедший завхоз» — прозвал его Николай Иванович (Харджиев. — Сост.)), с порывистой быстрой речью и стремительными движениями (повадка, унаследованная его дочерью и даже внучкой). Его лекции по истории живописи, очевидно, были очень содержательны и увлекательны — до сих пор встречаются бывшие его слушатели, с восторгом вспоминающие эти выступления. При подготовке к ним пригодилось знание языков Анной Андреевной. Она переводила Пунину большие куски из специальной литературы, которую и сама очень любила читать…
В тридцатых годах все было устроено так, чтобы навсегда забыть и литературную славу Ахматовой, и те времена, когда одна ее внешность служила моделью для элегантных женщин артистической среды. Николай Николаевич при малейшем намеке на величие Ахматовой сбивал тон нарочито будничными фразами: «Анечка, почистите селедку» (тогдашний любимый рассказ Надежды Яковлевны Мандельштам). Один эпизод мне с горечью описала сама Анна Ахматова. В 1936–1937 гг. она специально пригласила Л. Я. Гинзбург и Б. Я. Бухштаба послушать ее новые стихи. Когда они пришли и Ахматова уже начала читать, в комнату влетел Николай Николаевич с криком: «Анна Андреевна, вы — поэт местного царскосельского значения». Если у Пунина это была хорошо продуманная поза (надо полагать, он прекрасно понимал значение Ахматовой), то у его бывшей жены и дочери-подростка пренебрежение к литературному имени Анны Ахматовой было вполне искренним.
Когда в Ленинград приехала из Америки Елена Карловна Дюбуше, она позвонила Ахматовой, но не застала ее дома. Она просила передать Анне Андреевне, что ищет встречи с нею. Никто из Пуниных не сказал об этом Ахматовой ни слова. Так она и не повидалась с героиней известного сборника стихов Н. Гумилёва «К синей звезде». Анна Андреевна рассказывала об этом несостоявшемся свидании почти со слезами на глазах.
Сергей Васильевич Шервинский:
Однажды она сказала, разумеется без всякой аффектации, что дома на Фонтанке она принуждена проводить все время «за примусом», причем дала понять, что эти обязанности хозяйки без прислуги ей приходится исполнять уже давно и придется, наверное, еще долго. Между тем ее обременяли и близкие ее тогдашнего мужа, Николая Николаевича Пунина.
О нем мне вспоминается слишком немногое. В одно из моих ранних, тогда еще робких посещений квартиры на Фонтанке мы сидели вечером за столом с Анной Андреевной. Она разливала чай. Вошел довольно высокий черноволосый мужчина с бородкой, в руке у него была раскрытая книга. Нас познакомили. Пунин сел по другую сторону стола, наискось от меня, и тотчас погрузился в прерванное чтение. Читал, не поднимая лица от книги и не обращая ни малейшего внимания ни на присутствие Анны Андреевны, ни на ее гостя. В этой изолированности за домашним чайным столом была доля демонстративности, он словно хотел показать, что ее жизнь — вовсе не его жизнь, что ее гость не имеет к нему никакого отношения. Мы с Анной Андреевной проговорили еще с добрый час, а Николай Николаевич так и не изменил своей позы, потом вышел не простившись. В тот раз, когда Анна Андреевна позволила себе сказать о примусе, она сделала такое признание не без легкой иронии:
— Когда я напишу новые стихи и сообщу об этом Николаю Николаевичу, он обычно говорит: «Молодец, молодец!..»
Это выражение с невеселым обертоном потом стало ходячим в нашей семье.
Я не имею никаких оснований судить о жизни Анны Андреевны с Пуниным. Но у меня осталось впечатление, собиравшееся больше из мелочей, оттенков и чужих слов, что брак с Пуниным был ее третьим «матримониальным несчастием».
Лидия Корнеевна Чуковская:
19 августа 1940. …Я не перебивала, молчала, и она, погасив папиросу, заговорила снова:
— Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет! Я пыталась уйти в 30-м году. Ср.<езневский?> обещал мне комнату. Но Николай Николаевич пошел к нему, сказал, что для него мой уход — вопрос жизни и смерти… Ср. поверил, испугался и не дал комнаты. Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб… во время этих своих… флиртов. Он должен все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: «Боже, как скучно… Ах, какая скука…» Чувствуй, мол, что душа его рвется куда-то… Я целый год раскручивала все назад, а он ничего и не видел… И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «Давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли»
Она засмеялась, и я тоже. Смеялась она легко и беззлобно. Как будто рассказывала не о нем, не о себе.
— Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» — и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь… С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила.