Убийства на улице Морг. Сапфировый крест (сборник) Честертон Гилберт
– С практической стороны – да, – ответил Дюпен. – И префект, и его клевреты так часто ошибаются, во-первых, потому что не производят подобного отождествления и, во-вторых, потому что неверно оценивают или даже вовсе не оценивают интеллект, с которым имеют дело. Их интересует исключительно собственная находчивость и, когда им нужно найти что-то спрятанное, ищут только там, куда сами бы спрятали эту вещь. Во многом такой подход можно назвать правильным, поскольку их находчивость в целом не отличается от находчивости большинства людей, но если хитрость отдельно взятого преступника отличается от их хитрости, преступнику, конечно же, удается их провести. Это происходит всегда, когда его хитрость превосходит их хитрость, и очень часто, когда она ей уступает. Они не меняют правил своей работы во время следствия. В лучшем случае, когда их к этому что-то подталкивает (например, большое вознаграждение), они могут расширить свои старые методы или работать энергичнее, но основные принципы при этом остаются без изменения. Вот что, скажем, в случае с Д. было сделано, чтобы как-то поменять принцип работы? Что такое все это просверливание, прощупывание, простукивание, осматривание с лупой и деление поверхности на пронумерованные квадраты с последующим изучением? Что это, как не преувеличенное применение старого принципа или системы принципов поиска, основывающихся на определенном понимании человеческой хитрости, которое у префекта выработалось за долгие годы работы? Разве вы не заметили, как он уверен в том, что все люди должны прятать письма если не обязательно в отверстии, просверленном в ножке стула, то, по крайней мере, в каком-нибудь другом малодоступном месте, подсказанном тем же течением мысли, которое приводит человека к решению спрятать письмо в просверленной ножке стула? И наверняка вы знаете, что подобные recherch[59] тайники используются только для обычных случаев и только людьми обычного уровня интеллекта. Во всех подобных случаях размещение скрываемого предмета – размещение его подобным recherch образом – ожидаемо и ожидается; и, следовательно, его обнаружение зависит вовсе не от проницательности, а целиком и полностью от обычного усердия, старательности и терпеливости того, кто ищет; и, если дело важное, или когда обещано большое вознаграждение (что для человека, имеющего отношение к политике, одно и то же), эти качества Г. до сих пор никогда не подводили. Теперь вы поймете, что я имел в виду, говоря о том, что, если бы похищенное письмо было спрятано там, где его искал префект – иными словами, если бы принципы его сокрытия соответствовали принципам его поисков, – оно непременно было бы найдено. Но наш чиновник поддался заблуждению, и причина его неудачи коренится в том, что он посчитал министра дураком – помните, он назвал его поэтом? Все дураки – поэты, так считает префект, и он повинен всего лишь в non distributio medii[60], посчитав на этом основании, что все поэты – дураки.
– А поэт ли он? – усомнился я. – Насколько я знаю, у него есть брат, и они оба достаточно хорошо известны своими сочинениями. Но министр, по-моему, писал о дифференциальном исчислении. Он – математик, не поэт.
– Вы ошибаетесь. Я его хорошо знаю, он и то, и другое, поэтому и обладает способностью логически мыслить. Если бы Д. был только математиком, он был бы лишен этого дара, что сделало бы его легкой добычей для префекта.
– Что за странная идея?! – удивился я. – Но это же противоречит общепринятому мнению. Математический ум веками считался образчиком логического мышления.
– Il у a parier, – возразил Дюпен цитатой из Шамфора, – que toute ide publique, toute convention reue est une sottise, car elle a convenue au plus grand nombre[61]. Математики, могу вас заверить, сделали все, чтобы это ошибочное мнение, о котором вы говорите, распространилось. Тем не менее, оно ошибочно, как бы они ни старались доказать обратное. К примеру, с мастерством, достойным лучшего применения, они употребляют термин «анализ» применительно к алгебре. Конкретно эта ложь лежит на совести французов, но, если термин вообще имеет какое-то значение, если употребление слова придает ему какой-то смысл, то «анализ» соотносится с «алгеброй» в той же степени, что латинские «ambitus»[62] – с «амбицией», «religio»[63] – с «религией» или «homines honesti»[64] с «уважаемыми людьми».
– Похоже, вы не в ладах с парижскими алгебраистами, – заметил я. – Но продолжайте.
– Я оспариваю годность, а следовательно, и ценность того ума, который культивируется в любой форме, кроме абстрактно логической. В особенности я оспариваю годность ума, который развивается на основании изучения математики. Математика – наука форм и количеств. Математическое мышление – это всего лишь логика, применяемая для наблюдения за формой и количеством. Величайшее заблуждение заключается в предположении, будто истины того, что называется «чистой алгеброй», являются истинами абстрактного или общего порядка. И заблуждение это столь очевидно, что я могу только удивляться тому, до какой степени оно распространено. Математические аксиомы не являются аксиомами общего порядка. То, что истинно в отношении формы и количества, часто оказывается во многом ложным в отношении морали, например. В последней чаще всего сумма частей не равна целому. В химии эта аксиома также не верна. Не верна она и в отношении мотивов, так как два мотива, каждый из которых имеет определенную силу, соединившись, не обязательно имеют силу, равную сумме их сил, отдельно взятых. Кроме этого есть еще множество математических истин, которые являются истинами только в рамках самой математики. Но математик по привычке, пользуясь набором своих ограниченных истин, настаивает на том, что они универсальны, и люди верят в то, что это действительно так. Брайант в своей весьма ученой «Мифологии» упоминает аналогичный источник заблуждения, когда говорит, что «хотя в языческие сказки никто не верит, мы тем не менее постоянно забываемся и строим свои суждения на их основании, как будто они – существующая реальность». Однако в случае с алгебраистами, которые суть те же язычники, вера в «языческие сказки» по-прежнему существует, и основанные на ней заключения делаются чаще не из-за «забывчивости», а из-за какого-то необъяснимого скудоумия. Короче говоря, я еще не встречал ни одного математика, которому можно было бы доверять в чем-либо, выходящем за рамки вопроса о тождественности корней, или который втайне не верил бы свято, что x2 + px сегда и при любых условиях равняется q. Попробуйте, хотя бы ради эксперимента, сказать одному из этих господ, что на ваш взгляд могут существовать обстоятельства, при которых x2 + px равняется не совсем q, и после того, как он поймет, что вы имеете в виду, вам лучше будет как можно скорее убраться от него подальше, поскольку он как пить дать набросится на вас с кулаками.
Последнее его наблюдение меня очень рассмешило. Дюпен же тем временем продолжил:
– Я хочу сказать, что, если бы министр был не более чем математиком, префекту не пришлось бы выписывать мне этот чек. Однако мне известно, что он не только математик, но еще и поэт, так что мои оценки соответствовали его возможностям в соответствии с теми обстоятельствами, которые его окружали. К тому же мне известно, что он искушенный intriguant[65] и на делах придворных собаку съел. Поэтому я посчитал, что такой человек не может не догадываться, какие действия вызовут его поступки. Он наверняка должен был предвидеть (и события показали, что он действительно это предвидел), какие на него будут расставлены ловушки. Предвидел он и тайный обыск в своем поместье. Его частые ночные отлучки, которые вселили в префекта такие надежды, я воспринял как уловку с его стороны. Он специально давал возможность провести у себя дома проверку, чтобы полиция как можно скорее пришла к заключению, что письма в доме нет, и это ему удалось, потому что Г. в конце концов к такому заключению и пришел. К тому же я чувствовал, что в голове министра возникли мысли, суть которых я вам только что так старательно объяснял, мысли о неизменности принципа, по которому полиция проводит поиск спрятанного предмета. Это неминуемо заставило бы его отказаться от использования обычных тайников. Я догадывался, что он не настолько глуп, чтобы не понимать, что префекту, с его иглами, сверлами и лупами, заглянуть в любой самый хитрый и труднодоступный уголок в его поместье будет не сложнее, чем открыть обычный шкаф. Словом, я понял, что, если даже он не додумается до этого сам, ему просто придется прибегнуть к какой-то очень простой уловке. Возможно, вы помните, как во время нашего первого разговора префект рассмеялся, когда я предположил, что загадка эта оказалась ему не по зубам, потому что решалась слишком просто.
– Да уж, – сказал я. – Прекрасно помню, как это его рассмешило. Я думал, у него колики начнутся.
– Материальный мир, – продолжил Дюпен, – во многом сходен с миром бесплотным, поэтому некоторый оттенок истинности обрела риторическая догма о том, что метафора, или сравнение, может усилить довод или приукрасить описание. Например, принцип vis inertiae[66] воспринимается одинаково как в физике, так и в метафизике. Если для первой истинно то, что большое тело привести в движение труднее, чем маленькое, и что последующий его momentum[67] находится в соответствии с этой трудностью, то для второй не менее истинно, что более высокий интеллект, хоть он и настойчивее, стабильнее и содержательнее в работе, чем интеллект менее развитый, в движение приходит неохотнее, и первые шаги даются ему труднее и с бльшим сомнением. Опять же, вы когда-нибудь замечали, какие из вывесок над входами в магазины привлекают к себе больше внимания?
– Никогда об этом не задумывался, – признался я.
– Есть одна игра в загадки, – продолжил он, – которая играется на географической карте. Один игрок дает второму задание отыскать определенное слово, это может быть название города, реки, штата или страны, короче говоря, любое слово, которое имеется на мешанине из названий на разноцветной схеме. Новичок в этой игре чаще всего старается озадачить противника названием, напечатанным самыми маленькими буквами, но опытные игроки выбирают такие названия, которые написаны крупными буквами и простираются от одного края карты до другого. Они, как и написанные слишком большими буквами знаки и вывески на улицах ускользают от внимания из-за своей очевидности, и в данном случае физический недосмотр является точной аналогией умственного недопонимания, которое заставляет разум оставить без внимания те соображения, которые слишком навязчиво и слишком осязаемо очевидны. Но, похоже, это несколько выше или ниже понимания префекта. Ему ни разу не пришло в голову, что министр оставил письмо прямо под носом у тех, кто будет его искать, зная, что это самый верный способ сделать его невидимым.
Однако, чем больше я думал о смелой, отчаянной и проницательной хитрости Д.; о том, что письмо всегда должно находиться у него под рукой, если бы он решил им воспользоваться; об убедительных раздобытых префектом свидетельствах, указывающих на то, что искомый документ спрятан вне границ поисков, на которые способен наш высокопоставленный друг, тем больше я убеждался, что министр, со свойственной ему прозорливостью, скорее всего, прибегнул к простой и самой действенной хитрости: он вообще не стал его прятать.
Придя к этому выводу, я раздобыл пару зеленых очков и в одно прекрасное утро под пустяковым предлогом совершенно случайно наведался в особняк министра. Д. был дома, держался он как всегда расслабленно, в ленивой позе развалился на диване, зевал, в общем, старательно изображал крайнюю степень ennui[68]. В действительности же, он, возможно, самый энергичный человек в мире, но… только, когда его никто не видит. Но и я не так-то прост. Пожаловавшись, что у меня слабые глаза, из-за чего мне приходится носить темные очки, я под их прикрытием осторожно и внимательно осмотрел всю комнату, не прекращая при этом разговора с хозяином.
Больше всего меня заинтересовал письменный стол, рядом с которым я сидел. На нем в беспорядке лежали какие-то письма, другие бумаги, пара музыкальных инструментов и несколько книг. Однако после долгого придирчивого осмотра ничто не вызвало у меня подозрений.
Наконец, в который раз окидывая взглядом комнату, я обратил внимание на дешевую картонную сумочку для визитных карточек с вычурной ажурной отделкой, которая свисала на грязной голубой ленточке с небольшой медной шишечки прямо над каминной полкой. Из сумочки этой, имевшей три или четыре отделения, торчали пять-шесть визитных карточек и единственное письмо. Помятое и грязное, оно было почти разорвано пополам посередине, как будто кто-то, посчитав его сперва настолько ненужным, что хранить его не имеет смысла, хотел порвать его и выбросить, но в последнюю секунду передумал. На нем была большая черная печать с прекрасно различимой монограммой Д., и адресовано оно было самому министру. Адрес был написан мелким женским почерком. Письмо было небрежно, даже как бы с презрением засунуто в одно из верхних отделений сумочки.
Как только взгляд мой упал на этот документ, я пришел к выводу, что это и есть цель моих поисков. Да, внешне письмо совершенно не соответствовало тому подробнейшему описанию, которое зачитывал нам префект. В данном случае печать была большой и черной, с монограммой Д., а в описании значилось, что печать должна быть маленькой, красной, с родовым гербом герцогов С. Здесь значился написанный бисерным женским почерком адрес министра, там же крупно и размашисто должен был быть написан адрес некой особы королевских кровей. Лишь размер более-менее совпадал. Но, с другой стороны, радикальность этих отличий, грязь, общий неприглядный вид бумаги и надрыв посередине (это при том, что Д. известен своей страстью к порядку и методичности), которые явно должны были внушить любому, кому этот документ попался бы на глаза, что он ничего не стоит; все это вместе с тем фактом, что письмо висело совершенно открыто и навязчиво бросалось в глаза каждому, кто входил в комнату – что полностью соответствовало выводам, к которым я пришел раньше, – все это значительно укрепляло подозрения в том, кто был готов подозревать.
Уходить я не спешил, и пока мы с министром оживленно беседовали на тему, которая, как мне было известно, волновала его и никогда не оставляла равнодушным, я все свое внимане сосредоточил на этом письме. Этот осмотр позволил мне хорошо запомнить внешний вид письма и его расположение в сумочке, а также чуть позже сделать открытие, которое окончательно отбросило всякие сомнения, если таковые у меня еще оставались. Рассматривая края бумаги, я заметил, что они не такие ровные, как можно было ожидать. На них была видна шероховатость, которая появляется, когда плотную бумагу складывают, проглаживают пресс-папье, а потом по тем же сгибам складывают в обратную сторону. Этого наблюдения оказалось достаточно. Мне стало понятно, что письмо, как перчатку, вывернули наизнанку, написали другой адрес и снабдили его новой печатью. Оставаться дольше у меня не было причин, поэтому я пожелал министру всего хорошего и ушел, ненароком позабыв у него на столе золотую табакерку.
На следующее утро я вернулся за табакеркой и мы, разумеется, не смогли не продолжить вчерашний разговор. Однако разговор был прерван громким хлопком, похожим на пистолетный выстрел, который раздался под окнами особняка. Тут же мы услышали истошные вопли, испуганно загалдела толпа. Д. бросился к окну, распахнул его и выглянул, я же тем временем быстро подошел к картонной сумочке, достал письмо, сунул его себе в карман, а на его место воткнул fac-simil[69] (внешней его стороной, конечно), аккуратно изготовленное мною дома и снабженное печатью с монограммой Д., которую я без особого труда воспроизвел из хлеба. Как только письмо оказалось у меня в кармане, я тоже поспешил к окну.
Уличную заваруху произвел какой-то неуравновешенный мужчина с мушкетом, который пальнул из него прямо посреди толпы женщин и детей. Впрочем, выяснилось, что выстрел был холостой, поэтому чудака посчитали то ли сумасшедшим, то ли пьяным, отпустили, и он пошел дальше своей дорогой. Когда этот тип удалился, Д. закрыл окно, и мы вернулись на свои места.
– Но какой смысл подменять письмо копией? – спросил я. – Не лучше ли было во время первого визита открыто взять его и уйти с ним?
– Д. человек отчаянный и решительный, – ответил Дюпен. – В особняке его полно преданных ему людей. Если бы я пошел на такое безумство, я мог бы никогда не выйти из этого дома живым, и добрые парижане уже никогда не услышали бы обо мне. Но меня волновало не только это. Вы знаете мои политические взгляды. В данном случае я выступал как сторонник заинтересованной в этом деле дамы. Полтора года министр держал ее в своей власти. Теперь в ее власти находится он сам, поскольку Д., не зная, что письмом он больше не располагает, продолжит действовать так, будто оно все еще у него, что приведет его к неминуемому политическому краху. И падение его будет не только стремительным, но и скандальным. Хоть и говорится, что facilis descensus Averni[70], но подниматься в гору всегда намного проще, чем спускаться, как говаривала Каталани о пении. Сейчас я не испытываю сочувствия – по крайней мере, жалости – к тому, кому суждено скатиться вниз. Он – гений, лишенный нравственности, monstrum horrendum[71]. Однако признаюсь, мне бы очень хотелось узнать, какие мысли возникнут у него в голове, когда он получит отпор от той, кого префект называет «некой особой», и раскроет письмо, которое я оставил ему в картонной сумочке.
– Как? Неужели вы там что-то написали?
– Не мог же я оставить внутреннюю сторону письма пустой. Это было бы невежливо. Однажды в Вене Д. поступил со мной некрасиво, и тогда я без всякой злобы сказал ему, что не забуду этого. Поэтому, догадываясь, что ему захочется узнать, кто сумел провести его, я посчитал целесообразным воспользоваться таким шансом и оставить ему какой-нибудь намек. Почерк мой он знает хорошо, так что я просто написал посередине чистого листа такие слова из «Атрея» Кребийона:
«…Un dessein si funeste,
S’il n’est digne d’Atree, est digne de Thyeste»[72].
Гилберт Кит Честертон
Сапфировый крест
Между серебряной лентой утреннего неба и искрящейся зеленой лентой моря к Хариджскому причалу пристал пароход. Он выпустил на берег беспокойный рой темных фигур, и человек, за которым мы последуем, ничем не выделялся среди них… Да он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания, кроме, разве что, некоторого несоответствия между нарядностью выходного костюма и официальной строгостью лица. Одет он был в легкий светло-серый пиджак, белый жилет и соломенную шляпу серебристого цвета с пепельно-голубой лентой. Из-за светлой одежды тощее лицо его казалось темнее, чем оно было на самом деле. Короткая черная бородка мужчины придавала ему определенное сходство с испанцем и одновременно наводила на мысль о гофрированных круглых воротниках елизаветинских времен. С сосредоточенностью человека, которому нечем заняться, он курил сигарету. Глядя на него, никто не догадался бы, что под светлым пиджаком скрывается заряженный револьвер, в кармане белого жилета – удостоверение полицейского, а под соломенной шляпой – один из величайших умов Европы, ибо это был сам Валантэн, глава парижской полиции, и самый знаменитый сыщик в мире. Он направлялся из Брюсселя в Лондон, чтобы произвести там самый громкий арест века.
Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец смогла выследить великого преступника, который из Гента переехал в Брюссель, а из Брюсселя перебрался в Хук ван Холланд. Было решено, что он захочет воспользоваться суматохой, вызванной евхаристическим конгрессом, чтобы осесть в Лондоне. Вероятно, он мог путешествовать под видом какого-нибудь неприметного церковнослужителя или секретаря, приехавшего на съезд духовенства, впрочем, полной уверенности в этом у Валантэна, разумеется, не было. Ни в чем нельзя быть уверенным, когда речь идет о Фламбо.
Прошло уже много лет с тех пор, как этот колосс преступности неожиданно перестал держать мир в волнении; и когда он затих (поговаривают, причиной тому была смерть Роланда), на земле воцарилось великое спокойствие. Но в лучшие свои дни (я, конечно же, имею в виду его худшие дни) Фламбо был велик и повсеместно известен не меньше, чем кайзер. Почти каждое утро газеты приносили весть о том, что новое дерзкое преступление позволило ему избежать преследования за предыдущее. Это был отчаянный гасконец огромного роста и богатырского сложения. О шутках этого атлета ходили самые невероятные легенды. Рассказывали, как однажды он перевернул следователя вверх ногами и наступил ему на голову ногой, «чтобы прочистить ему мозги»; как он бежал по Рю де Риволи, неся под мышками по полицейскому. Правда, справедливости ради, нужно сказать, что огромную силу свою он пускал вход чаще всего для подобных бескровных, хоть и унизительных для жертвы выходок; он был вором и крал изобретательно и с размахом. Каждая его кража могла стать новым грехом и была настолько неповторима, что заслуживала того, чтобы посвятить ей отдельный рассказ. Это он организовал в Лондоне знаменитую «Тирольскую молочную компанию», которая не владела ни молочным хозяйством, ни коровами, ни транспортом, ни молоком, зато имела около тысячи подписчиков. Их он обслуживал очень простым способом: собирал по улицам стоящие под дверьми маленькие молочные бидоны и расставлял их у порогов своих клиентов. Это ему удавалось вести довольно оживленную и откровенную переписку с одной юной леди, вся почта которой перехватывалась и проверялась. Для этого он придумал поразительно ловкий прием: фотографировал свои послания через микроскоп и посылал ей фотографии, уменьшенные до крошечных размеров. Многие его проделки отличала удивительная простота. Говорят, что как-то раз под покровом ночи он перекрасил номера всех домов улицы лишь для того, чтобы заманить в ловушку свою очередную жертву. Доподлинно известно, что это Фламбо изобрел переносные почтовые ящики, он расставлял их в пригородах на тихих улочках в расчете на то, что какой-нибудь случайный прохожий опустит туда почтовый перевод. Помимо всего прочего, он был изуительным акробатом; несмотря на большой рост и могучую фигуру, прыгал он, как кузнечик, и мог взобраться на любое дерево не хуже обезьяны. Поэтому великий Валантэн, отправляясь на поиски Фламбо, не сомневался, что приключения его не закончатся, когда он его разыщет.
Но как его найти? Этого великий сыщик еще не решил.
Фламбо был мастером по части грима и маскировки, но в его внешности было такое, чего он не мог скрыть, – это необыкновенный рост. Если бы острый глаз Валантэна углядел высокую торговку яблоками, высокого гренадера или даже подозрительно высокую герцогиню, он мог бы незамедлительно арестовать их. Но среди пассажиров поезда, на который он сел, не было никого, похожего на переодетого Фламбо больше, чем замаскированная кошка может походить на жирафа. В своих попутчиках с парохода он не сомневался, тех же, кто сел в поезд в Харидже, или подсаживался на промежуточных станциях, было всего шестеро. Это коренастый железнодорожный служащий, едущий до конечной станции, три невысоких огородника, подсевших на третьей остановке, одна вдова совсем маленького роста, направляющаяся в Лондон из какого-то крохотного эссекского городка, и такой же низкорослый католический священник, едущий из какой-то крохотной эссекской деревушки. Увидев последнего, Валантэн махнул рукой и чуть не рассмеялся. Этот маленький священник был живым воплощением скучных серых долин востока Англии, которые проплывали за окном. Лицо у него было круглое и бесцветное, как норфолкская лепешка, а глаза – пустые, как Северное море, он с трудом удерживал несколько коричневых бумажных свертков и пакетов, которые то и дело норовили выпасть у него из рук. Евхаристический конгресс наверняка сорвал с насиженных мест множество подобных существ, слепых и беспомощных, как крот, которого вытащили из норы. Валантэн по-французски сурово относился к религии и священников не любил. Однако ничто не мешало ему испытывать к ним жалость, а этот мог вызвать жалость у кого угодно. У него с собой был большой потрепанный зонтик, который постоянно падал на пол, он, похоже, даже не знал, что ему делать с билетом. С простодушием идиота он всем рассказывал, что ему нужно быть осторожным, потому что в одном из коричневых бумажных пакетов он везет с собой что-то, сделанное из «чистого серебра с голубыми камнями». Это удивительное смешение эссекского простодушия с воистину святой простотой удивляло француза всю дорогу до Тоттнема, где священник со всеми своими свертками наконец сошел (кое-как) и вернулся за позабытым зонтиком. Снова увидев его в вагоне, Валантэн был даже так добр, что посоветовал ему не рассказывать всем вокруг о серебре, если хочет доставить его в целости и сохранности. Впрочем, с кем бы Валантэн ни разговаривал, бдительности он не терял, и глаза его внимательно рассматривали любого, богатого или бедного, мужчину или женщину, чей рост был близок к шести футам, поскольку рост Фламбо был шесть футов четыре дюйма.
Как бы то ни было, на вокзале Ливерпуль-стрит он сошел в полной уверенности, что пока что не пропустил преступника. Потом он съездил в Скотленд-ярд официально оформить свое пребывание в городе и договориться о том, чтобы в случае необходимости ему предоставили помощь. Выйдя из полицейского управления, он закурил очередную сигарету и отправился бродить по Лондону. Прохаживаясь по улицам и площадям позади Виктории, он неожиданно остановился. Перед ним была старая тихая, словно застывшая, типично лондонская площадь. Высокие плоские дома вокруг казались одновременно богатыми и необитаемыми. Площадка с кустами в самой ее середине напоминала затерянный в Тихом океане зеленый островок. Одна из четырех сторон площади была значительно выше остальных, как кафедра в зале, и эта ровная линия разбивалась зданием, которое казалось здесь совсем не к месту, но придавало всей площади особое очарование. Это был ресторан, выглядевший так, словно каким-то образом случайно переместился сюда из Сохо. Карликовые растения в горшочках, длинные белые в лимонно-желтую полоску шторы – чужеродной красотой своей дом этот притягивал к себе взгляд. Он возвышался над всеми остальными зданиями, и высокая лестница, ведущая к парадной двери, чуть ли не на уровне второго этажа, очень напоминала пожарный выход – еще одна типично лондонская нелепость. Валантэн долго стоял перед этим зданием, он курил и рассматривал полосатые занавески.
Самое удивительное в чудесах то, что иногда они случаются. Несколько облаков на небе могут сложиться в форме человеческого глаза. Во время утомительного и скучного путешествия можно увидеть одинокое дерево, выделяющееся на фоне пустынного пейзажа, точно как вопросительный знак. Я сам не так давно видел и то и другое. Нельсон умирает в миг победы, а человек по фамилии Вильямсон совершенно случайно убивает человека, фамилия которого – Вильямсон… Звучит, как отчет о детоубийстве. Короче говоря, в жизни есть место чудесному совпадению, которое может постоянно ускользать от людей прозаического склада ума. Как прекрасно сказано в парадоксе По, мудрость должна полагаться на непредвиденное.
Аристид Валантэн был настоящим французом, а ум француза – это чистый ум и ничего больше. Нет, он не был «мыслящей машиной», поскольку это бессмысленное понятие – не более чем выдумка современных фаталистов и материалистов. Машина является машиной, как раз потому что не может мыслить. Он был мыслящим человеком, при этом прямым и простым. За его поразительным успехом, казавшимся настоящим чудом, стояла обычная четкая французская мысль и железная логика. Французы удивляют мир не парадоксами, а воплощением в жизнь азбучных истин. Они доводят их до… Вспомните Французскую революцию. Но именно поскольку Валантэн понимал, что такое разум, он понимал и пределы разума. Только человек, не знающий ничего о машинах, может говорить о езде без горючего; только человек, не знающий ничего о разуме, может говорить о мышлении, лишенном крепких фундаментальных предпосылок. Сейчас у Валантэна крепких предпосылок не было. В Харидже Фламбо не обнаружился, и, если он и находился в Лондоне, то мог быть кем угодно, от долговязого бродяги в Уимблдон-коммон до высокого распорядителя застолья в гостинице «Метрополь». Для таких ситуаций, как эта, когда совершенно непонятно, в какую сторону направляться дальше, у великого сыщика имелся особый метод.
В подобных ситуациях он полагался на случай. Когда действовать разумно было нельзя, он спокойно и методично действовал безрассудно. Вместо того чтобы ходить по «правильным» местам (банки, полицейские участки), встречаться с нужными людьми, он начинал ходить по местам «неправильным», заходил в каждый попавшийся на дороге пустой дом, осматривал каждый cul-de-sac[73], не пропускал ни одной грязной, заваленной мусором улочки, сворачивал во все закоулки, которые бесцельно уводили его в сторону. И на это безумство у него было вполне логическое объяснение. Он говорил, что, если след есть, это худший путь, если же следа нет – это лучший путь, поскольку оставался шанс, что, если что-то необычное привлекло внимание преследователя, оно точно так же могло привлечь внимание преследуемого. Откуда-то ведь нужно начинать, и лучше начинать с того места, где другой мог остановиться. Что-то в крутизне лестницы, ведущей к двери, что-то в спокойствии и необычности ресторана тронуло сыщика за душу, и он решил действовать наудачу. Он поднялся по лестнице, сел за столик у окна и заказал чашечку черного кофе.
Было позднее утро, а он еще не завтракал, о чем ему напомнили остатки чужого завтрака на соседнем столике. Добавив к заказу яйцо-пашот, он стал рассеянно сыпать в кофе белый сахар, думая о Фламбо. Валантэн вспоминал, как Фламбо удавалось уходить от преследования: один раз он использовал для этого маникюрные ножнички, а в другой раз поджег дом; однажды сослался на то, что ему нужно заплатить за письмо без марки и улизнул прямо из-под носа, а как-то собрал толпу желающих посмотреть в телескоп на комету, которая могла уничтожить Землю. Глава парижской полиции не сомневался, что его сыщицкий мозг ничем не хуже мозга преступника, и был прав, но при этом четко осознавал разницу. «Преступник – творец, сыщик – всего лишь критик», – подумал он, горько улыбнулся и медленно поднес чашку кофе к губам и тут же опустил. Вместо сахара он насыпал в напиток соль.
Валантэн посмотрел на сосуд, из которого взял белый порошок. Вне всякого сомнения, это была сахарница. Точно так же предназначенная для сахара, как коньячная бутылка предназначена для коньяка. Почему же в нее насыпана соль? Осмотрев стол, он увидел другие привычные сосуды. Да, вот две солонки, обе полны до краев. Может быть, приправы, находящиеся в солонках, чем-то отличаются? Попробовал – сахар! После этого он со значительно возросшим интересом осмотрелся кругом: нет ли здесь других следов столь оригинального художественного вкуса, который заставил кого-то насыпать сахар в солонки, а соль – в сахарницу? Если не обращать внимания на странное пятно какой-то темной жидкости на белых обоях, ресторан казался самым обычным, чистым и уютным местом. Позвонив в колокольчик, он подозвал официанта.
Когда служитель – растрепанный, со слегка затуманенными в столь ранний час глазами – торопливо подошел, сыщик (который был не чужд простейших форм юмора) попросил его попробовать сахар и сказать, соответствует ли он высокой репутации заведения. Это привело к тому, что официант неожиданно зевнул и проснулся.
– У вас что, принято каждое утро так тонко подшучивать над посетителями? – поинтересовался Валантэн. – Не кажется ли вам, что шутка с подменой сахара солью несколько устарела?
Официант, когда ему стала понятна ирония, заикаясь заверил его, что ни у кого не было намерения делать это специально и что произошла просто нелепая ошибка. Он поднял сахарницу, посмотрел на нее, поднял солонку и так же внимательно повертел ее перед глазами. Удивленное выражение на его лице проступало все отчетливее. Наконец он, коротко извинившись, убежал и вернулся через несколько секунд с хозяином ресторана. Тот тоже осмотрел сначала сахарницу, потом солонку и тоже пришел в удивление.
И вдруг официанта осенило.
– Так это, наверное, – захлебываясь, затараторил он, – это, наверное, те двое священников.
– Какие двое священников?
– Ну, те двое, которые плеснули супом в стену.
– Плеснули супом в стену? – удивленно повторил Валантэн, посчитав, что это, должно быть, какая-то необычная итальянская метафора.
– Да, да! – возбужденно воскликнул служитель и указал на темное пятно на белых обоях. – Вон туда на стену плеснули.
Тогда Валантэн перевел вопросительный взгляд на хозяина, и тот пришел на помощь с более подробным рассказом.
– Да, сэр, – сказал он. – Совершенно верно, хотя я не думаю, что это имеет какое-то отношение к сахару и соли. Двое священников сегодня утром, очень рано, как только мы открыли ставни, зашли и заказали бульон. Оба выглядели вполне приличными, спокойными людьми. Потом один расплатился и ушел, а второй (он сразу показался мне копушей) задержался еще на пару минут, вещи свои собирал. Потом и он ушел, только, перед тем как выйти, буквально за секунду до того, как выйти на улицу, взял свою чашку, наполовину полную, и выплеснул ее содержимое на стену. Я тогда был в задней комнате, официант тоже, и когда мы выбежали, в зале уже никого не было, только вот это пятно красовалось на стене. Особого вреда тут нет, но это было проделано настолько нагло, что я выбежал на улицу, чтобы догнать этих людей, но они оказались уже слишком далеко. Я только успел заметить, что они свернули за угол на Карстарс-стрит.
Сыщик вскочил, надел шляпу и взял трость. Он уже давно решил, что в бездонной тьме неведения ему должно следовать в направлении, обозначенном первым же указующим перстом, каким бы необычным он ни выглядел. Этот перст казался достаточно необычным. Заплатив по счету и хлопнув стеклянной дверью, вскоре он уже заворачивал за угол на Карстарс-стрит.
К счастью, даже в такие волнительные минуты он не терял бдительности. Когда он торопливо прошел мимо одной из лавок, что-то привлекло его внимание и заставило вернуться. Оказалось, это была лавка торговца фруктами. На открытом прилавке тесными рядами были аккуратно расставлены ящики с разнообразными товарами, каждый из которых снабжен табличкой с названием и ценой. В двух, самых больших, возвышались две горки, одна из апельсинов, другая из орехов. На горке орехов лежала картонная карточка, на которой синим мелом было жирно написано: «Свежайшие апельсины, 2 шт. – пенни». На горке апельсинов красовалось такое же совершенно четкое и однозначное описание: «Лучшие бразильские орехи, 1 унц. – 6 пенсов». Месье Валантэн посмотрел на эти ценники и почувствовал, что уже сталкивался с таким утонченным чувством юмора, и не так давно. Он указал на эту неточность краснощекому продавцу за прилавком, который угрюмо посматривал по сторонам. Торговец ничего не сказал, но резким движением поменял местами карточки. Сыщик, элегантно опираясь на трость, продолжил осмотр прилавка. Наконец он сказал:
– Прошу прощения за то, что отвлекаю вас, сэр, но я бы хотел задать вопрос из области экспериментальной психологии и ассоциативности мышления.
Краснощекий зеленщик смерил его взглядом, не предвещавшим приятной беседы. Но Валантэн, покручивая тростью, продолжил самым жизнерадостным тоном:
– Каким образом, – спросил он, – два ошибочно расположенных ценника на прилавке торговца фруктами напоминают нам о священнике, приехавшем по делам в Лондон? Или, если я выражаюсь недостаточно понятно, что за мистическая ассоциация связывает идею об орехах, обозначенных как апельсины, с идеей о двух священнослужителях, один из которых высокий, а второй низкий?
Тут глаза торговца полезли из орбит, как у улитки, на секунду показалось, что он бросится на незнакомца. Наконец, едва сдерживая ярость, он заговорил:
– Не знаю я, какое вам до этого дело, но если вы их знаете, можете им от меня передать, что я им их тупые башки поотбиваю, если они еще раз перевернут мои яблоки. И мне все равно, попы они или не попы!
– О! – голосом, полным сочувствия, воскликнул сыщик. – Они в самом деле перевернули ваши яблоки?
– Один из них, – продолжал горячиться продавец. – По всей улице раскатились! Я бы поймал этого болвана, так яблоки собрать надо было.
– А куда пошли эти попы?
– Вон по той второй дороге по левую руку вверх, а потом через площадь, – быстро ответил краснощекий.
– Спасибо, – бросил Валантэн и растворился в воздухе, будто фея. На дальней стороне следующей площади он увидел полицейского и подбежал к нему. – Это срочно, констебль, вы не видели двух священников в широкополых шляпах?
Полицейский тихо засмеялся.
– Как же не видел? Видел, сэр, и мне сдалось, что один из них пьяный был. Он остановился прямо посреди дороги и с таким удивленным видом…
– Куда они пошли? – не дал ему договорить Валантэн.
– Вон там сели на один из тех желтых омнибусов, – ответил постовой. – До Хампстеда.
Валантэн показал ему свое удостоверение и скороговоркой выпалил:
– Я за ними. Найдите двух человек, мне нужна помощь, – и помчался через дорогу так целеустремленно, что дюжий полицейский без лишних вопросов послушно бросился исполнять поручение. Через полторы минуты французского сыщика на противоположном тротуаре нагнали инспектор и какой-то человек в штатском.
– Итак, сэр, – спросил инспектор, деловой улыбкой давая понять, что осознает всю важность ситуации, – чем мы можем?..
Валантэн выбросил вперед трость.
– В омнибус! Все расскажу на империале, – выкрикнул он и метнулся к стоянке, ловко лавируя между потоками карет и машин. Когда все трое, тяжело дыша, заняли места на втором этаже желтого омнибуса, инспектор сказал:
– На такси мы бы доехали в четыре раза быстрее.
– Верно, – спокойно ответил их предводитель, – если знать, куда ехать.
– Так куда же мы едем? – не без удивления поинтересовался его помощник.
Нахмурившись, Валантэн сделал несколько долгих затяжек, потом вынул изо рта сигарету и сказал:
– Если знаешь, что у человека на уме, иди на шаг впереди него, но если хочешь угадать, что у него на уме, держись за ним. Он сбивается с пути – и ты сбивайся с пути, он останавливается – и ты останавливайся, он идет медленно – и ты иди медленно. Это даст возможность увидеть то же, что видел он, и действовать так же, как действовал он. Все, что мы сейчас можем, – это смотреть в оба и попытаться не пропустить что-нибудь необычное.
– На что же нам смотреть? – поинтересовался инспектор.
– На все, – ответил Валантэн и снова погрузился в сосредоточенное молчание. Стало ясно, что дальнейшие расспросы не имеют смысла.
Омнибус медленно полз по улицам северного района, как казалось преследователям, уже много часов. Великий детектив дальнейших объяснений не давал, и его спутники, возможно, почувствовали неосознанное и все возрастающее сомнение в правильности своего решения прийти ему на помощь. Возможно, также они почувствовали и неосознанное и все возрастающее чувство голода, поскольку время обеда уже давно прошло, а бесконечные дороги северных лондонских предместий все увеличивались и увеличивались в длину, словно какой-то гигантский телескоп. Это была одна из тех поездок, когда путешественника не покидает мысль, что он вот-вот доберется до края белого света, пока не обнаруживает, что всего лишь въезжает в Тафнелл-парк. Лондон с его грязными тавернами и унылыми кустами остался позади, потом каким-то невообразимым образом снова показался впереди, на этот раз в виде оживленных широких улиц и кичливых гостиниц. Это напоминало путешествие по тринадцати разным городам и городишкам, расположившимся рядом друг с другом. Хмурые зимние сумерки уже начали сгущаться над дорогой, но парижский сыщик сидел по-прежнему молча и сосредоточенно рассматривал проплывающие по обеим сторонам фасады домов. К тому времени, когда они выехали из Камден-тауна, полицейские уже почти заснули, по крайней мере, они резко встрепенулись, когда Валантэн неожиданно вскочил, схватился за плечи обоих спутников и закричал, чтобы кучер остановился.
Они скатились по ступенькам, не имея понятия, зачем их заставили выходить, и, когда повернулись за объяснениями к Валантэну, увидели, что тот торжествующе указывает пальцем на окно в доме на левой стороне дороги, большое окно, которое являлось частью роскошного с позолотой фасада гостиницы. Эта часть здания, украшенная вывеской «Ресторан», предназначалась для обедов респектабельной публики. Окно с матовым узорчатым стеклом, как и у всех остальных окон фасада, выделялось лишь одним: прямо посередине на нем зияла большая черная дыра, напоминающая лунку во льду.
– Вот он, наш ключ, наконец-то! – воскликнул Валантэн, размахивая тростью. – Дом с разбитым окном.
– Какое окно? Какой ключ? – растерянно переспросил его главный помощник. – С чего вы взяли, что это может иметь к ним какое-то отношение? Вы можете это доказать?
Валантэн в сердцах чуть не сломал бамбуковую трость.
– Доказать? – вскричал он. – Черт побери, ему нужны доказательства! Ну разумеется, шансы двадцать против одного, что это не имеет к ним никакого отношения. Но что мне остается сделать? Неужели вы не понимаете, что мы может либо ухватиться за этот шанс, либо ехать по домам спать?
С этими словами он решительно направился в ресторан. Его спутники последовали за ним, и вскоре они уже сидели за небольшим столиком, поглощали поздний обед и рассматривали отверстие в стекле с другой стороны. Впрочем, ясности от этого не прибавилось.
– У вас, я вижу, окно разбито, – сказал Валантэн официанту, расплачиваясь.
– Да, сэр, – ответил тот, склонился над столом и принялся усердно пересчитывать мелочь. Когда Валантэн молча положил перед ним солидные чаевые, официант не сильно, но заметно оживился. – Да, сэр, – распрямившись, добавил он. – Очень странная история, сэр.
– Да? А что произошло? – как будто из праздного любопытства поинтересовался сыщик.
– Вошли два господина в черных одеждах, – пояснил официант. – Ну, из тех священников заграничных, которых сейчас полно в городе. Перекусили. Потом один из них расплатился и ушел. Второй как раз тоже направился к выходу, когда я еще раз посмотрел на деньги и обнаружил, что он заплатил в три раза больше, чем следовало. «Постойте, – говорю я тогда этому парню, он уже почти за дверь вышел. – Вы заплатили слишком много». – «В самом деле?» – говорит он спокойно так. – «Да», – говорю и беру чек, чтобы показать ему, гляжу на него и ничего не понимаю.
– Что вы имеете в виду?
– Я готов хоть на семи Библиях поклясться, что на счете я писал «4 пенс.», а теперь там совершенно четко было «14 пенс.»!
– Надо же! – негромко воскликнул Валантэн, но глаза его пылали. – И что потом?
– Священник у двери и глазом не моргнул. «Прошу прощения, что спутал ваши счета, – говорит, – но пусть это будет платой за окно». Я ему: «Какое окно?» А он мне: «Которое я сейчас разобью». Берет зонтик и пробивает в стекле эту дырку.
Все трое полицейских изумленно воскликнули, а инспектор тихо произнес: «Мы что, за сумасшедшими гонимся?» Официант, похоже, довольный произведенным эффектом, продолжил удивительный рассказ.
– Меня это так удивило, что на несколько секунд я замер как вкопанный, просто не мог сдвинуться с места. Священник преспокойно вышел, присоединился к своему другу, вместе они свернули за угол и там так припустили на Баллок-стрит, что я, хоть и собирался, ни за что бы их не догнал!
– Баллок-стрит! – вскричал сыщик и устремился на эту улицу, должно быть, с не меньшей скоростью, чем странная пара, которую он преследовал.
Погоня продолжалась. Теперь преследователи шли между голых кирпичных стен, по похожим на туннели мрачным пустынным улицам; улицам, на которых почти не было не только фонарей, но даже и окон; бесконечно долгим улицам, которые, видимо, состояли сплошь из тыльных сторон самых разнообразных зданий, собранных со всего города. Смеркалось, и даже лондонские полицейские уже с трудом понимали, в каком точно направлении шагают. Инспектор все же был почти уверен, что они должны были выйти на какую-то часть Хампстед-хита. Неожиданно фиолетовые сумерки прорезал свет освещенной газовым фонарем круглой выпуклой витрины, похожей на большой иллюминатор. Оказалось, это кондитерская. Валантэн остановился, постоял пару секунд и вошел в магазин. Походив с серьезным видом между празднично-яркими витринами с пестрым товаром, он тщательно выбрал тринадцать шоколадных трубочек и медленно направился к прилавку. Сыщик явно подыскивал повод завязать разговор, но оказалось, это было излишне.
Нескладную неопределенного возраста продавщицу элегантный француз заинтересовал не больше любого другого покупателя. Лишь профессиональное любопытство заставило ее окинуть его беглым взглядом. Однако, когда в дверях появился инспектор в синей форме, сонная пелена с ее глаз спала.
– Если вы по поводу того пакета, – сказала она, – так я его уже отослала.
– Пакета? – повторил Валантэн, теперь настала его очередь проявить любопытство.
– Ну, того пакета, который оставил джентльмен… Джентльмен-священник.
– Ради всего святого, – весь подавшись вперед, воскликнул Валантэн, впервые проявляя настоящее волнение, – ради всего святого, расскажите подробно, что произошло.
– Ну так… – неуверенно начала женщина. – Зашли ко мне два священника, где-то с полчаса назад, купили мятных леденцов, поговорили немного… Ну а потом вышли и пошли в сторону Хита, но через секунду один из них снова забегает ко мне и говорит, забыл я, мол, тут пакет. Ну, я посмотрела кругом, никакого пакета не нашла. Он тогда и говорит: «Ничего страшного, но если найдется, пошлите его, пожалуйста, по такому-то адресу». Называет мне адрес и дает шиллинг за хлопоты. А потом я, хоть и думала, что везде смотрела, нашла-таки его пакет, в коричневую бумагу завернутый, ну и послала по тому адресу, что он оставил. Адреса я сейчас не вспомню, но где-то в Вестминстере. Дело-то вроде как важное, вот я и подумала, что за ним полиция пришла.
– Пришла, – коротко согласился Валантэн. – Хампстед-хит далеко отсюда?
– Прямо по улице – пятнадцать минут, – сказала женщина, – и выйдете прямиком в парк.
Валантэн выскочил из магазина и побежал. Его спутники неохотно припустили трусцой следом за ним.
Улица, по которой они бежали, была узкой и зажатой тенями, поэтому, неожиданно оказавшись под открытым бескрайним небом, они с удивлением обнаружили, что вечер был еще достаточно светлым и чистым. Идеальный сине-зеленый, как павлинье перо, купол опускался, отсвечивая позолотой, в темнеющие деревья и чернильные дали. Прозрачные зеленые сумерки сгустились как раз настолько, что позволяли заметить на небе кристаллики первых звезд. Последние остатки дневного света собрались в золотистое свечение по краю Хампстеда и в той популярной среди лондонцев низины, которая зовется Юдолью здоровья. Отдыхающие, которых всегда полно в этом месте, еще не все разошлись; несколько пар все еще темнели на скамейках бесформенными очертаниями, с далеких невидимых каруселей доносились радостные крики девушек. Величие небес сгущалось в сумерки и окутывало тьмой надменную человеческую пошлость. Стоя на краю склона и окидывая взглядом долину, Валантэн узрел то, что искал.
В этой бескрайней дали среди черных расстающихся пар была одна, особенно черная, которая не расставалась… Пара в церковных одеждах. Хоть они и казались не больше муравья, Валантэн сумел рассмотреть, что один из них был значительно ниже другого. Несмотря на то что второй сутулился, как ученый человек, проведший жизнь за книгами, и поведение его совершенно ничем не привлекало к себе внимания, сыщик определил, что рост его значительно выше шести футов. Сжав челюсти, Валантэн двинулся вперед, нетерпеливо покручивая трость. Когда расстояние между ними заметно сократилось и черные фигуры увеличились, будто в огромном микроскопе, он увидел нечто такое, что удивило его, хотя и не оказалось для него полной неожиданностью. Кем бы ни был высокий священник, насчет личности низкого у него не осталось ни малейшего сомнения. Это был его попутчик по хариджскому поезду, неуклюжий маленький кюре из Эссекса, которому он советовал не распространяться о содержимом его коричневых бумажных пакетов.
Итак, наконец-то все сложилось в более-менее понятную картину. Утром, когда Валантэн наводил справки, он узнал, что некий отец Браун из Эссекса везет на конгресс серебряный крест с сапфирами, очень ценную реликвию, чтобы показать его кому-то из заграничных коллег. Несомненно, это и есть то «что-то из чистого серебра с голубыми камнями», а отец Браун – это, несомненно, и есть маленький наивный разиня, который ехал с ним в одном вагоне. Нет ничего удивительного в том, что то, что узнал Валантэн, сумел узнать и Фламбо. Фламбо узнал все. К тому же стоит ли удивляться, что Фламбо, проведав о сапфировом кресте, решил похитить его; это так же естественно, как сама естественная история. И уж точно нечего сомневаться, что Фламбо запросто обведет вокруг пальца такую овцу, как человек с зонтом и бумажными свертками. Он из тех людей, кого кто угодно может увести за собой на веревке хоть на Северный полюс. Такому актеру, как Фламбо, ничего не стоило, переодевшись священником, заманить его в Хампстед-хит. Пока что преступный замысел был как будто понятен, и если священник своей беспомощностью вызвал у Валантэна лишь жалость, то к Фламбо, который опустился до обмана такой доверчивой жертвы, сыщик теперь испытывал чуть ли не презрение. Однако, когда Валантэн подумал обо всем, что случилось за этот день, обо всем, что привело его к триумфу, он понял, что ему еще предстоит поломать голову, дабы понять, что все это значит и какой в этом смысл. Зачем для похищения серебряного с сапфирами креста понадобилось выливать бульон на стену в ресторане? Какой был смысл называть орехи апельсинами или сначала платить за окна, а потом разбивать их? Поиски-то он довел до конца, но каким-то образом пропустил середину. Когда ему случалось попасть впросак (что происходило достаточно редко), это обычно означало, что он имел в руках улики, указывающие на преступника, но самого преступника упускал. Сейчас же он был готов схватить преступника, но улик так до сих пор и не получил.
Фигуры, которые они преследовали, ползли, как две черные мухи по огромному зеленому склону холма. Они явно были погружены в разговор и, возможно, не задумывались о том, куда их несут ноги, но ноги их несли на холмы Хита, где людей не было и было намного тише. Преследователям, следующим за ними по пятам, пришлось как каким-нибудь охотникам на оленей прятаться за деревьями, припадать к земле за кустами и даже ползать в высокой траве. Столь неудобный способ передвижения тем не менее позволил охотникам приблизиться к дичи настолько близко, что они смогли услышать тихое журчание беседы, однако слов было не разобрать, точно слышалось лишь одно слово – «разум», которое снова и снова повторялось высоким, почти детским голосом. Один раз на краю обрыва, среди густых и беспорядочных зарослей сыщики потеряли из виду две темные фигуры. Следующие десять минут прошли в агонии поисков, но когда их следы снова были найдены, они вывели их к подножию огромного холма, который нависал над залитым светом заходящего солнца пустынным естественным амфитеатром. В этом величественном, но заброшенном месте под деревом стояла старенькая покосившаяся скамеечка. На нее и опустились двое увлеченных серьезным разговором священников. Темнеющий горизонт все еще восхитительно отливал зеленью и золотом, но небесный купол теперь все больше утрачивал павлинью зелень и все больше набирался павлиньей синевы, а звезды все больше и больше походили на сверкающие бриллианты. Молча делая руками знаки своим помощникам, Валантэн каким-то образом исхитрился подползти к большому ветвистому дереву. Заняв позицию за его стволом, затаив дыхание, он прислушался и впервые смог разобрать разговор странных священников.
После полутора минут подслушивания его охватило жуткое сомнение. Может статься, что он затащил двух английских полицейских на просторы ночного парка ради затеи, в которой смысла было не больше, чем в поисках фиг на ветках чертополоха, заросли которого темнели не так далеко. Дело в том, что священники разговаривали так, как и полагается священникам: благочестиво, учено и степенно, обсуждали они самые бесплотные загадки богословия. Маленький эссекский священник говорил просто и спокойно, подняв круглое лицо к разгорающимся звездам, его спутник отвечал, склонив голову, словно был не достоин на них смотреть. Но более богословской беседы нельзя было услышать ни в белой итальянской церкви, ни в черном испанском соборе.
Первое, что он услышал, было окончанием предложения отца Брауна, которое звучало так:
– …Что они на самом деле имели в виду в средние века, говоря о непорочности высших сил.
Высокий священник кивнул склоненной головой и сказал:
– Да, эти современные язычники обращаются к их разуму, но разве может кто-то смотреть на эти миллионы вселенных и не чувствовать, что там наверху могут существовать и такие удивительно миры, в которых разум совершенно неразумен?
– Нет, – ответил другой священник, – разум всегда разумен, даже в самых дальних закоулках лимба и на затерянных границах материального мира. Я знаю, люди ставят в укор церкви, что она якобы преуменьшает значение разума, но на самом деле все обстоит как раз наоборот. На земле лишь церковь ставит разум превыше всего остального. На земле лишь церковь утверждает, что сам Бог ограничен рамками разума.
Его собеседник поднял строгое лицо к звездному небу и произнес:
– Но, кто знает, быть может, в этой безграничной Вселенной…
– Безграничной только физически! – с большим чувством возразил маленький священник, резко повернувшись к собеседнику. – Не безграничной в смысле отхода от законов истины.
За деревом Валантэн в молчаливой ярости впился ногтями в кору ствола. Ему уже слышались смешки английских сыщиков, которых он, доверившись своему чутью, завел так далеко только ради того, чтобы послушать метафизические рассуждения двух тихих служителей церкви. В нетерпении он прослушал не менее вдохновенный ответ высокого священника, а когда снова начал прислушиваться, опять говорил отец Браун.
– Разум и справедливость царят и на самой дальней и одинокой звезде. Взгляните на эти звезды. Разве они не похожи на алмазы и сапфиры? Вы можете представить любые, хоть самые безумные ботанические или геологические формы. Каменные леса с бриллиантовыми листьями, луну в виде циклопических размеров сапфира, но не думайте, что подобная безумная астрономия может иметь хотя бы малейшее значение для разума и чувства справедливости. На опаловых равнинах, под утесами из жемчуга на доске объявлений все равно будет начертано: «Не укради».
Валантэн, сраженный первой по-настоящему большой глупостью, совершенной в своей жизни, как раз поднимался, чтобы как можно незаметнее и быстрее удалиться, но что-то в молчании высокого священника заставило его остановиться, чтобы дождаться его ответа. Когда тот наконец заговорил, голова его была низко наклонена, руки лежали на коленях. Он просто произнес:
– Что ж, возможно, иные миры выше нашего разума. Загадка небес непостижима, и я могу лишь склонить перед ней голову. – А потом, все так же не поднимая головы и не меняя интонации, он добавил: – Просто отдайте мне сапфировый крест. Здесь мы совершенно одни, и я могу разорвать вас на куски, как соломенную куклу.
Совершенно неизменившийся голос и полное спокойствие заставили эти неожиданные слова прозвучать особенно зловеще. Но маленький хранитель реликвии всего лишь повернул голову на какую-то долю градуса. Его простодушное лицо было все так же обращено к звездам. Возможно, он просто не понял. Или понял и окаменел от страха.
– Да, – сказал высокий священник все тем же тихим голосом и, не шевелясь, – да, я – Фламбо. – Потом, немного помолчав, произнес: – Так что, отдадите крест?
– Нет, – односложный ответ прозвучал как-то странно.
Совершенно неожиданно Фламбо сбросил с себя маску скромного служителя церкви. Великий грабитель запрокинул голову и захохотал. Смеялся он негромко, но долго.
– Нет! – воскликнул он. – Вы, горделивый прелат, не отдадите мне его. Вы, мелкий простофиля в сутане, мне его не отдадите. А сказать вам, почему? Потому что он уже лежит у меня за пазухой.
Человечек повернул к нему показавшееся в сумерках застывшим лицо и неуверенным голосом «личного секретаря», робеющего перед грозным шефом, произнес:
– Вы… уверены в этом?
Фламбо взвыл от удовольствия.
– Честное слово, вы – интереснейший человек! Наблюдать за вами – одно удовольствие, все равно, что смотреть трехактный фарс, – голосил он. – Да, болван вы эдакий, я в этом совершенно уверен. Мне хватило ума приготовить фальшивку, и теперь, друг мой, у вас – подделка, а у меня настоящий крест. Это старый трюк, отец Браун… Очень старый.
– Да-да, – промямлил отец Браун и с трудноопределимым выражением лица пригладил рукой волосы. – Да, я слышал о нем.
Гений преступного мира с неожиданным любопытством чуть подался вперед и пристально всмотрелся в маленького деревенского священника.
– Слышали? – спросил он. – От кого?
– Я не имею права назвать вам его имя, – бесхитростно сказал человечек. – Тайна исповеди, понимаете. Но этот человек двадцать лет жил в полном достатке, зарабатывая подделыванием бумажных свертков и пакетов. И, видите ли, когда я начал подозревать вас, мне сразу вспомнился этот несчастный.
– Начали меня подозревать? – повторил законопреступник, и в его голосе послышались напряженные нотки. – Неужто вам хватило сообразительности что-то заподозрить, когда я завел вас в это пустынное место?
– Нет-нет, – извиняющимся тоном заверил его Браун. – Видите ли, я начал подозревать вас, как только мы встретились. Все дело в небольшой выпуклости на рукаве, там, где вы носите браслет на шипах.
– Дьявол! – вскричал Фламбо. – Откуда вам известно про браслеты на шипах?
– От паствы! – простодушно ответил отец Браун и несколько удивленно приподнял брови. – Когда я служил куратором в Хартлпуле, у меня было трое прихожан, которые носили такие приспособления. Поэтому, конечно же, когда у меня с самого начала возникли подозрения, я сделал все, чтобы с крестом ничего не случилось. Извините, но, боюсь, что я наблюдал за вами. Поэтому, когда вы наконец подменили пакет, я это заметил и подменил его снова. Потом правильный пакет я отправил в надежное место.
– В надежное место? – повторил Фламбо, и в голосе его впервые не было слышно ликования.
– Вот, что я сделал, – все так же невозмутимо продолжал маленький священник. – Я вернулся в ту кондитерскую, сказал, что забыл там пакет, и оставил адрес, куда его отослать, если он сыщется. Я-то знал, что на самом деле ничего там не забывал, но, перед тем как уйти, я специально оставил его, чтобы за мной не мчались с этим ценным предметом, а отослали его моему другу в Вестминстер. – Потом, сокрушенно вздохнув, он добавил: – Этому я тоже научился у того несчастного в Хартлпуле. Он так делал с сумками, которые воровал на вокзалах. Но сейчас он в монастыре. Понимаете, я же священник, я не могу иначе, – добавил он и виновато потер лоб. – Люди рассказывают мне разные вещи.
Фламбо выхватил из внутреннего кармана завернутый в коричневую бумагу пакет и изорвал его в клочья. Внутри не оказалось ничего, кроме бумаги и пары свинцовых слитков. Он вскочил и возвысился над маленьким священником во весь свой огромный рост.
– Я не верю вам! – завопил он. – Не верю я, что такой неотесанный тюфяк мог такое провернуть! Нет, я думаю, эта штука все еще у вас и, если вы мне ее не отдадите… Черт побери, вокруг никого нет! Если не отдадите – я заберу его силой!
– Нет, – просто произнес отец Браун и тоже встал. – Вы не заберете его силой. Во-первых, потому что у меня его уже на самом деле нет. И, во-вторых, потому что мы не одни.
Фламбо, который уже двинулся на священника, замер.
– За этим деревом, – указал отец Браун, – двое сильных полицейских и величайший в мире сыщик. Как они сюда попали, спросите вы? Разумеется, это я их сюда привел. Каким образом? Если хотите, могу рассказать. Благослови Господи, работая с преступниками, волей-неволей приходится узнавать такие вещи! Понимаете, я не был полностью уверен, что вы – вор, и меньше всего мне хотелось поднимать шум вокруг ни в чем не повинного служителя церкви. Поэтому я просто устроил вам проверку: вдруг бы вы себя чем-то выдали? Человек, как правило, возмущается и устраивает небольшую сцену, если вместо сахара в его кофе оказывается соль. Если этого не происходит, следовательно, у него есть причины не привлекать к себе внимания. Я подменил сахар солью, но вы не стали поднимать шум. Человек, как правило, возражает, когда ему дают тройной счет, и, если он его оплачивает, это говорит о том, что у него есть повод вести себя так, чтобы на него никто не обращал внимания. Я изменил ваш счет, и вы его оплатили.
Казалось, мир вокруг двух облаченных в сутаны мужчин замер в ожидании тигриного прыжка Фламбо, но он стоял, словно околдованный, и молча, с глубочайшим интересом внимал словам отца Брауна.
– Поэтому, – продолжал маленький сельский священник, – поскольку вы следов полиции не оставляли, кто-то же должен был это делать. Во всех местах, куда мы заходили, я делал что-нибудь такое, из-за чего нас потом вспоминали бы там весь день. Большого вреда я не принес – так, пятно на стене, рассыпанные яблоки, разбитое окно, – но крест был спасен, поскольку святой крест всегда будет спасен. Сейчас он уже в Вестминстере. Я, признаться, даже удивлен, что вы не додумались до ослиного свистка.
– Что-что? – не понял Фламбо.
– О, как хорошо, вы не знаете, что это такое! – обрадовался священник. – Это – плохая штука. Я уверен, вы – слишком порядочный человек для свистуна. Против свистка я был бы бессилен, даже если бы сам пустил в ход кляксы, – у меня слишком слабые ноги.
– Что вы несете? – воскликнул его собеседник.
– Я думал, уж про кляксы-то вы знаете! – приятно удивился отец Браун. – Значит, вы еще не совсем испорчены.
– А сами-то вы, черт подери, откуда знаете про всю эту гадость? – вскричал Фламбо.
Тень улыбки скользнула по круглому простоватому лицу церковника.
– Наверное, потому что я – простофиля в сутане, – сказал он. – Неужели вам никогда не приходило в голову, что человек, который почти только тем и занят, что выслушивает рассказы людей о своих грехах, должен прекрасно представлять себе зло, на которое способен человек? Но, если честно, не только это помогло мне убедиться, что вы – не настоящий священник.
– А что еще? – обреченно спросил вор.
– Ваши нападки на разум, – сказал отец Браун. – Так себя вести не стал бы ни один богослов.
И, когда он повернулся, чтобы собрать свои пакеты, из-за погруженных во тьму деревьев вышли трое полицейских. Фламбо был натурой артистичной и знал правила игры. Сделав шаг назад, он приветствовал Валантэна глубоким поклоном.
– Не кланяйтесь мне, mon ami[74], – любезно сказал Валантэн. – Давайте вместе поклонимся тому, кто этого заслуживает.
И оба склонили головы перед маленьким деревенским священником из Эссекса, который в темноте шарил рукой по скамейке в поисках зонтика.
Око Аполлона
Странная блестящая дымка, туманная и прозрачная одновременно, которую можно увидеть только на Темзе, все больше утрачивала серость и искрилась уже почти в полную силу, когда солнце над Вестминстером подобралось к зениту, и двое мужчин пересекли Вестминстерский мост. Один из них был необычайно высок, а второй – очень низок. Чье-либо разыгравшееся воображение могло бы даже сравнить их с надменно вытянувшей шею часовой башней здания парламента и скромно опустившим плечи Вестминстерским аббатством, поскольку невысокий человек был облачен в сутану священника. Если отбросить фантазию и говорить сухим языком фактов, то долговязый мужчина был М. Эркюлем Фламбо, частным сыщиком, и направлялся он в свою новую контору, расположенную в недавно построенном огромном деловом здании, как раз напротив входа в аббатство. На языке фактов его маленький спутник был преподобным Дж. Брауном, служил он в церкви Святого Франциска Ксаверия в Камберуэлле и камберуэльскую обитель спокойствия покинул ради того, чтобы взглянуть на новую контору своего друга.
Непомерной высотой своей здание больше всего напоминало американский небоскреб, кроме того, американский дух чувствовался и в хорошо смазанной изощренности его механической начинки: бесконечные телефонные провода, лифты, другие механические чудеса. Однако здание, построенное лишь недавно, еще не было заселено. До сих пор заняты были только три помещения: над конторой Фламбо и под ней. Первых три этажа здания и два этажа выше его соседей сверху оставались совершенно пустыми. Однако при первом же взгляде на новорожденную многоэтажную башню в глаза бросалось нечто намного более интересное. Помимо остатков строительных лесов, на стене прямо над окнами конторы Фламбо красовался другой сверкающий объект. Это было огромных размеров позолоченное объемное изображение человеческого глаза, окруженное расходящимися в разные стороны золотыми лучами. Оно занимало площадь примерно двух-трех окон.
– Что это? – изумленно воскликнул отец Браун и замер на месте.
– Новая религия, – рассмеялся Фламбо. – Одна из тех религий, которая прощает тебе все грехи, утверждая, что ты безгрешен. Кажется, что-то вроде христианской науки. Надо мной снял контору один парень, который называет себя Калон (как его зовут, я не знаю, знаю лишь, что это не настоящее имя). Подо мной обретаются две машинистки, а сверху – этот мошенник. Сам он себя называет новым жрецом Аполлона и поклоняется солнцу.
– Ему бы стоило быть поосторожнее с выбором богов, – сказал отец Браун. – Солнце было самым жестоким из них. Но что означает этот чудовищный глаз?
– Насколько я понимаю, это у них теория такая, – ответил Фламбо. – Человек может вынести все что угодно, если разум его уравновешен. Два их великих символа: солнце и открытый глаз. Они считают, что только полностью здоровый человек может смотреть на солнце.
– Полностью здоровый человек найдет себе другое занятие.
– Ну, это все, что мне известно об этой новой вере, – беспечно откликнулся Фламбо. – Да, и разумеется, они утверждают, что могут излечить от любых болезней тела.
– А единственную духовную болезнь они могут излечить? – серьезно спросил отец Браун.
– Что же это за болезнь? – улыбнулся Фламбо.
– Уверенность в собственном полном здравии, – сказал его друг.
Фламбо больше интересовала маленькая тихая контора, располагавшаяся под ним, чем роскошный храм у него над головой. Он был южанином и посему отличался здравомыслием и мог представить себя либо католиком, либо атеистом. Любые новые религиозные направления, хоть яркие, хоть бледные, не привлекали его. Но люди его привлекали всегда, в особенности такие миловидные, как сестры-машинистки, снимавшие контору этажом ниже. Внешность у них была незаурядная: обе стройные и темноволосые, но одна была выше и отличалась особенной привлекательностью. Темная кожа, четкий орлиный профиль – думая о таких женщинах, обязательно представляешь себе их профиль, как отточенное острие какого-нибудь оружия. Казалось, она прорезала себе дорогу в жизни. Глаза на ее темном лице блестели удивительно ярко, но то был скорее блеск стали, чем бриллианта, и при изящной фигуре держалась она уж слишком прямо, отчего создавалось впечатление, что ей чуть-чуть не хватает гибкости. Младшая сестра выглядела ее тенью: бледнее, тусклее и незаметнее. Обе они носили по-деловому черные платья с маленькими мужскими обшлагами на рукавах и воротничками. В лондонских конторах таких энергичных, целеустремленных дам можно сыскать тысячи, но эти две были примечательны своим истинным, а не видимым положением.
Дело в том, что Паулина Стэси, старшая сестра, являлась наследницей не только родового герба, но чуть ли не половины графства, не говоря уже об огромном состоянии. Росла она в замках и садах, пока холодная импульсивность (эта удивительная особенность современных женщин) не привела ее к тому, что казалось ей более суровым и потому более возвышенным существованием. Впрочем, от денег своих она не отказалась, подобный поступок казался ей слишком уж романтичным или благочестивым для ее всепоглощающего практицизма. Деньги ей были нужны для того, говорила она, чтобы использовать их в практических и социальных целях. Часть их она вложила в организацию своего дела (вокруг этого ядра должно было со временем разрастись образцовое машинное бюро), а часть распределила между всевозможными лигами и обществами, привлекающими женщин к этой работе. О том, в какой степени Джоан, ее младшая сестра и партнер, разделяла этот несколько прозаический идеализм, толком не знал никто. Но она во всем следовала за своей начальницей с собачьей преданностью, которая определенной долей трагизма была даже более привлекательна, чем твердость характера и возвышенность устремлений старшей из сестер. Самой Паулине Стэси трагизм был неведом, похоже, она отрицала само его существование.
Ее сухая напористость и холодная нетерпеливость очаровали Фламбо при первой же встрече. Он стоял в фойе у лифта в ожидании мальчика-лифтера, который обычно развозит по этажам служащих и посетителей, но эта яркоглазая орлица не захотела терять драгоценное время. Резким голосом она заявила, что прекрасно знает, как устроен лифт и вполне может обойтись без всяких там мальчиков… или мужчин. Несмотря на то что контора ее находилась всего-то на третьем этаже, за несколько секунд подъема она успела изложить Фламбо многие из своих фундаментальных взглядов на жизнь и общество, из которых следовало, что она – женщина передовых взглядов, предприимчивая и любит современную технику. Яркие черные глаза ее вспыхнули от гнева от одной мысли о тех, кто не приемлет развитие механики и ратует за возвращение в жизнь романтики. Каждый человек, говорила она, должен уметь управляться с машинами, так же, как она умеет управлять лифтом. Ее, похоже, даже возмутило, что Фламбо открыл ей дверь лифта. Сам же обозначенный джентльмен поднялся на свой этаж, улыбаясь несколько смешанным чувствам, которые вызвала в нем столь вспыльчивая независимость.
Спору нет, характер у нее был решительный, деловой, а движения ее худых изящных рук были такими резкими, что создавалось впечатление, будто она вот-вот начнет крушить все вокруг себя. Однажды Фламбо зашел в ее контору с каким-то документом, который нужно было напечатать, и увидел, что она только что швырнула очки своей сестры на пол и растоптала их каблуками. Когда он открыл дверь, она как раз произносила пылкую обличительную речь насчет «всех этих тошнотворных медицинских изобретений» и о том, что тот, кто пользуется всем этим, признает себя ущербным человеком. Кончилось это тем, что она запретила сестре приносить с собой подобный искусственный и вредный для здоровья мусор и напоследок спросила, чего ей ожидать в следующий раз: деревянных ног, искусственных волос или стеклянных глаз. Когда она говорила, глаза ее сияли, как два ужасных кристалла.
Фламбо, которого подобное неистовство повергло в изумление, не смог удержаться от того, чтобы (с французской прямотой) не спросить мисс Паулину, почему ношение очков она считает большим признаком слабости, чем пользование лифтом, и почему, если наука может помогать нам в одном, не может помогать в другом.
– Это совсем разные вещи, – с надменной интонацией произнесла Паулина Стэси. – Батареи, моторы и остальные подобные вещи говорят о силе человека… Да-да, мистер Фламбо, и о силе женщины в том числе! Мы должны думать о тех великих механизмах, которые покоряют пространство и бросают вызов времени. Если есть в мире что-то возвышенное и прекрасное, то это наука. Но все эти костыли и пластыри, которыми торгуют доктора… Пользование ими – признак трусости. Доктора так носятся с ногами и руками, будто все мы от рождения – калеки и больные рабы. Но я родилась свободной, мистер Фламбо! Люди считают, что им нужны эти вещи, потому что в них воспитывали страх вместо отваги. Глупые няньки все время твердят детям, что нельзя смотреть на солнце, и в результате они не могут смотреть на него не моргая. Но с какой стати среди множества звезд должна быть такая, на которую мне запрещено смотреть? Солнце – мне не хозяин, и я буду смотреть на него открытыми глазами тогда, когда захочу.
– Сияние ваших глаз, – сказал Фламбо с неожиданным галантным поклоном, – ослепит солнце.
Удовольствие, которое получил он, отпустив этой странной холодной красавице комплимент, частью объяснялось некоторым смущением, в которое он ее привел, но, поднявшись на свой этаж, он глубоко вздохнул и присвистнул. «Так значит, она уже угодила в лапы этому мудрецу наверху с его золотым глазом», – сказал он про себя. Хоть ему почти ничего и не было известно о новой религии Калона, да она его совершенно не интересовала, но об этой идее насчет рассматривания солнца он уже слышал.
Скоро он выяснил, что духовная связь этажей под и над ним была достаточно тесной и крепчала не по дням, а по часам. Человек, называвший себя Калоном, был фигурой внушительной, достойной, в физическом смысле, быть жрецом Аполлона. Он лишь слегка уступал ростом самому Фламбо, но выглядел намного ярче. Золотистая борода, пронзительные голубые глаза, густые длинные волосы, откинутые назад, как львиная грива. Внешне он был живым воплощением белокурой бестии Ницше, но его животную красоту возвышали, просветляли и смягчали написанные на лице интеллект и духовность. Если он походил на одного из великих саксонских королей, то на кого-то из тех, кто одновременно был святым. Впечатлению, которое он производил, нисколько не мешал тот факт, что его контора располагалась на одном из средних этажей новенького делового здания на Виктория-стрит; что в приемной между его кабинетом и коридором сидел секретарь (самого обычного вида молодой человек в манжетах и с воротничком); что имя его красовалось на медной табличке, а золотой символ его веры – на стене, наподобие вывески какого-нибудь окулиста. Впрочем, эти вульгарные признаки деловитости никоим образом не приуменьшали великой внутренней силы и вдохновения, которые излучали душа и тело человека по имени Калон. Когда заканчивались речи, слушатели этого шарлатана чувствовали, что находятся рядом с великим человеком. Даже в свободном льняном костюме, который он носил у себя в конторе в качестве рабочей одежды, Калон казался завораживающей и внушительной фигурой, а уж в белой ризе, с золотым венцом на челе, в которых он каждый день приветствовал солнце, жрец был настолько прекрасен, что смех, который вызывало его появление у прохожих, иногда неожиданно обрывался. Три раза в день новый солнцепоклонник выходил на маленький балкончик, чтобы на виду у всего Вестминстера воздать хвалу своему ослепительному владыке: на заре, на закате и когда часы били полдень. И вот, когда еще не утих возвещающий полдень звон с башен парламента и приходской церкви, друг Фламбо отец Браун поднял глаза и впервые узрел ослепительно-белоснежную фигуру жреца Аполлона.
Фламбо за последнее время уже успел насмотреться на эти ежедневные церемонии поклонения Фебу, поэтому нырнул в открытую дверь огромного здания, даже не заметив, что его правоверный друг остался на улице. Но отец Браун, то ли из профессионального интереса к форме отправления службы, то ли из большого личного интереса к шутовству, остановился и, задрав голову, стал смотреть на балкон солнцепоклонника, точно так же, как стал бы смотреть на балаганных Панча и Джуди. Пророк в блестящем одеянии уже стоял прямо, воздев руки, и странный пронзительный голос, которым он возносил хвалу солнечному богу, раскатывался далеко по широкой оживленной улице. Церемония как раз достигла своего пика, и глаза Калона были устремлены на пылающий диск. Вряд ли в ту минуту он мог видеть что-либо или кого-либо на земле, поэтому почти наверняка можно утверждать, что он не заметил маленького круглолицего священника, который стоял внизу среди толпы зевак и наблюдал за ним, щурясь и часто моргая. В этом, возможно, и заключалась самая большая разница между этими двумя столь непохожими друг на друга людьми. Отец Браун, на что бы ни смотрел, мигал всегда, но жрец Аполлона мог в полдень смотреть на пылающий круг в небе не моргая.
– О Солнце! – голосил пророк. – О звезда великая среди звезд недостойных! О светоточащий ручей, бьющий молчаливо в месте тайном, зовущимся Небом! Белый отец всего белого: белого пламени, белых цветов, белых вершин горных. Отец, что непорочнее самого непорочного ребенка; первозданная чистота, в чьем покое…
И в эту секунду раздался громкий треск, потом что-то грохнуло, как упавшая ракета, и кто-то истошно завопил. Потом закричали все. Пять человек с улицы бросились к двери здания, трое выскочили им навстречу, и на несколько секунд обе группы своими криками оглушили друг друга. Ощущение какого-то неимоверного внезапного ужаса вмиг охватило половину улицы, ощущение еще более жуткое оттого, что никто не знал, что произошло. После того как началась суматоха, лишь две фигуры остались неподвижны: прекрасный жрец Аполлона вверху на балконе и жалкий служитель Христа внизу под ним.
Наконец в двери возник Фламбо, который своим огромным ростом и титанической целенаправленной энергией заметно выделялся из толпы. Голосом мощным, как морская сирена, он крикнул, чтобы кто-нибудь сходил за врачом. Когда он развернулся и устремился обратно в темный забитый людьми проход, его друг отец Браун попытался пробиться следом за ним. Даже протискиваясь и лавируя между возбужденными людьми, он все еще слышал монотонное завораживающее пение солнечного жреца, продолжавшего взывать к счастливому богу, покровителю ручьев и цветов.
Отец Браун в конце концов нашел Фламбо, он и еще шестеро людей стояли у того закрытого места, куда обычно опускался лифт. Но на этот раз лифт не опустился туда. Туда опустилось нечто другое, нечто такое, что должно было спуститься внутри лифта.
Последние четыре минуты Фламбо смотрел в шахту лифта и видел окровавленную фигуру и растекшиеся из разбитой вдребезги головы мозги той прекрасной девушки, которая отрицала существование трагедии. Он не сомневался, что это Паулина Стэси, и, хоть он и попросил привести врача, у него не было ни малейшего сомнения в том, что она мертва.
Он не мог точно вспомнить, нравилась она ему или нет; в ней было столько всего, что могло и нравиться, и не нравиться, но воспоминания о ней, о ее привычках, о разных связанных с ней мелочах, словно тысяча крошечных кинжалов пронзили сердце Фламбо, наполнили его невыносимой грустью и ощущением тяжелой утраты. Он вспомнил ее красивое лицо и самоуверенные речи с той неожиданной потаенной отчетливостью, которая горше всего в смерти. Быстро, как стрела, прилетевшая из ниоткуда, как неожиданный удар молнии посреди ясного неба, это прекрасное гордое тело пролетело по шахте лифта вниз, чтобы найти смерть на ее дне. Что это, самоубийство? Невозможно! Она была слишком горда и слишком любила жизнь. Тогда убийство? Но кто из тех нескольких людей в этом почти пустом здании был способен на убийство? Хриплым голосом, который должен был прозвучать мужественно, но почему-то прозвучал очень слабо, он быстро спросил, где в это время был Калон. Голос, спокойный и глубокий, привычный произносить тяжелые слова, ответил, что Калон последние пятнадцать минут молится своему богу на балконе. Когда Фламбо услышал этот голос и почувствовал на плече руку отца Брауна, он повернул к нему свое смуглое лицо и отрывисто сказал:
– Но, если он все это время был там, кто мог сделать это?
– Может, стоит подняться наверх и выяснить? – предложил священник. – До приезда полиции у нас есть полчаса.
Оставив изувеченное тело богатой наследницы врачам, Фламбо стремглав взбежал по лестнице на ее этаж, никого там не нашел и поспешил наверх в свою контору. Вышел оттуда он быстро, и на белом как снег лице его появилось новое выражение.
– Похоже, ее сестра, – мрачно сказал он своему другу, – похоже, ее сестра ушла на прогулку.
Отец Браун кивнул.
– Или поднялась в контору этого солнечного человека, – сказал он. – Я бы на вашем месте проверил это, а потом давайте все обсудим в вашей конторе. Нет! – неожиданно добавил он, как будто что-то вспомнив. – Неужто я всю жизнь так дураком и останусь? Конечно же, в их конторе под вами.
Фламбо удивленно посмотрел на него, но провел маленького пастора вниз в пустые комнаты сестер Стэси, где тот с непроницаемым лицом опустился в большое красное кожаное кресло рядом с дверью, с которого было видно лестницы и площадки, и замер в ожидании. Ждать пришлось недолго. Минуты через четыре по лестнице спустились три фигуры, похожие лишь одним – написанной на лицах серьезностью. Первой шла Джоан Стэси, сестра погибшей. Очевидно, она была наверху, во временном храме Аполлона. За ней следовал сам жрец. Закончив обряд, он спускался по пустой лестнице во всем великолепии. Что-то в его белом одеянии, бороде и расчесанных волосах напоминало Христа, выходящего из претории, на одной из гравюр Доре. Замыкал небольшую процессию Фламбо, хмурый и, кажется, чем-то озадаченный.
Мисс Джоан Стэси, брюнетка с осунувшимся лицом и тронутыми преждевременной сединой волосами, направилась прямиком к своему столу и привычным деловитым жестом подровняла стопку бумаг. Это простое действие привело всех в себя. Если мисс Джоан Стэси была преступницей, то весьма хладнокровной. Отец Браун какое-то время рассматривал ее с непонятной кроткой усмешкой, а потом, не отводя от нее глаз, заговорил.
– Пророк, – сказал он, очевидно, обращаясь к Калону, – мне бы очень хотелось, чтобы вы побольше рассказали мне о вашей вере.
– Почту за честь, – отозвался Калон, и кивнул головой, на которой все еще красовался золотой венец. – Но я не совсем понимаю…