Пасынки отца народов. Квадрология. Книга третья. Какого цвета любовь? Будакиду Валида
Папа тоже старался помогать в воспитании «порядочной девочки». Он, когда видел Аделаиду со спицами, болезненно морщился и говорил неизменно одно и то же:
– Перестан это виазат! (Перестань это вязать!)
– Почему? – Неизменно вопрошала Аделаида, смотря папе прямо в лицо.
– Завтра в школе «четире» палучиш!
– Вот когда получу, тогда поругаешь! Мне ходить не в чем. Мне юбка новая нужна! Все жмут, а вязанная тянется.
Папа не слышит.
– Сматри, скора вторник!
– Я в курсе!
– Я приду в школу и буду гаварит с учитэлями.
– Всю жизнь только с ними и говоришь. Больше не с кем. Друзей-то не нажил.
Раньше такие словесные перепалки могли продолжаться до бесконечности, если дома не было мамы. Если она была, Аделаида насаживала клубок на спицы и запихивала в шкаф. Если мама была дома, такие «пререкания» закончились бы появлением кизиловой палки из-за кухонной двери. Мама продолжала бить Аделаиду, плеваться, кусаться, щипаться, орать, биться в истерике и в конце падать «в обморок», потому что для маминого полного удовлетворения ей уже недостаточно было прямого и полного подчинения. Для мамы был важен сам процесс разрушения любой самостоятельности, любого проявления независимости и суверенности и мужа и Аделаиды. Именно в «процессе» мама проверяла и подтверждала свою абсолютную власть и свою гениальную способность влиять на чувства и мысли своих придворных. Аделаида устала стараться понравиться собственным родителям, стараться «держаться на уровне», «не подводить», «не скомпрометировать», «быть на высоте»! Она устала и в какой-то момент почувствовала, что ей стало лень даже отбрехиваться от отца, который ничего не желает ни видеть, ни понимать. К своему ужасу, она начала осознавать, что может называть мужчину, проживающего с ней под одной крышей, «отцом» с большой натяжкой. В момент страшного озарения до неё дошла преступная истина: никогда, ни при какой погоде «отец» ей не будет ни опорой, ни каменной стеной, ни хотя бы просто «жилеткой», в которую можно поплакаться, всё рассказать и просто облегчить душу. «Жилетка», если не сможет дать совет, то, по крайней мере, выслушает и успокоит. Папа, может, и выслушает, покивает головой. А потом скажет:
– Ти винавата!
И она была виновата всегда и во всём. Она давно поняла, что для неё этот человек никогда не будет никем! Может, и сделает, конечно, что-то, если ему прикажет мама, но это будет единичный, сиюминутный поступок, как бы «выполнение приказа», и всё. А что делать? Душа его к Аделаиде никак не легла, а сердце… есть ли оно у папы вообще? Больше всего на свете папа и мама боятся не того, что Аделаида «блёха учица» (плохо учится) и будет учиться ещё хуже, а боятся они, что с ней вдруг «что-то слючица» (случится)! В их Городе это называлось «кто-то обидит».
О-о-о! Вот это действительно трагедия! Не «попала под машину», не «на головй свалился кирпич» – это просто «несчастный лучай» и «с кем не бывает»! Тут физическое воздействие твёрдого предмета. Тут и пожалеть и поохать можно. Зато если кто-то «обидиии-и-и-ит»… Тут всё – жизнь окончена! Это несмываемый позор для семьи на всю жизнь. Родители из-за неё, будут вынуждены переехать куда-нибудь, где их никто не знает, не выпускать больше никогда Аделаиду из дому и никого к ней не пускать. Хотя, по законам Города, если «слючилось», отец должен «смывать кровью позор семьи»! А папе это надо? Хотя, возможно, и пошёл бы из опасения, что кто-то, кто «нахтя его нэ стоит» (ногтя его не стоит), над ним и «мамам» посмеет «пасмеяца»! Если посмеются, то «мами будэт пилёха» и «он» – мама «забалээт». Аделаида была для папы даже не дочкой в общепринятом Городском понятии, а мелкой разменной монетой в папиных отношениях с женой, в его «положении в обществе», и в целом в его взаимоотношениях с Городом. То, что папа довольно странный тип, совершенно не вписывающийся по её понятиям в кодекс чести, тем более мужской, Аделаида уже поняла. Ей сложно было обобщать и делать выводы, она пока была слишком маленькой для того, чтоб понять такие сложные детали папиного образа, но некоторые его поступки вгоняли её в шок! Она всматривалась, искала ему оправдание, пыталась понять мотивы, но… к своему ужасу, не могла…
Для папы не существовали такие человеческие понятия, как «дал слово», «пообещал». Соврать папе было всё равно как поздороваться. Даже когда Алелаида его уличала во лжи, он совершенно не смущался, ёрничал и любую значимую для Аделаиды тему переводил в шутку:
– Папа! – она была близка к слезам. – Ну это же не так! Зачем ты смеёшься?!
– А что слючится? Не-е-е! Давай тогда все плакат будэм! Сказали – кончили! Всё!
Да, папа очень боялся, что что-то «слючица» (случится) и Аделаида их «семю апазорит» (семью опозорит), это, как мышь из-под плинтуса, выглядывало в каждом его предложении, в каждом слове, обращённом к Аделаиде. Сам он делал вид, что старается «соответствовать» и «придерживаться».
В то же время папа бегал по двору с маминым пояском от крепдешинового платья – тёмно-синим в белый горох – на шее, на котором были нанизаны прищепки, и на глазах у всех соседей вешал бельё! Там было и постельное, и мамино исподнее… Папу это абсолютно не смущало!
Зато он всей душой ненавидел кошек. Он не мог пройти мимо, если какой-нибудь пушистик беззаботно грелся на солнце. Если б Аделаида тогда была знакома с булгаковским «Собачьим сердцем», она бы подумала, что Шариков удрал от профессора Преображенского и, женившись на дочери Швондера, осел в Городе. Папу, казалось, смущала и раздражала сама беззаботность кошачьей жизни, её спокойствие, которого он лишился со дня знакомства с мамой. При виде кота или кошки он издавал какой-то звук, похожий на: Вш-вшв-вш-вич!
И не дай Бог, чтоб животное не испугалось и вовремя не сорвалось с места, обезумев от ужаса! Тогда папа подходил твёрдой походкой и просто отфутболивал его ногой в живот. Когда оно улетало с диким криком: «Мяу-у-у!», папа смеялся как ребёнок и потом долго ходил в хорошем настроении. Вообще папа любил веселиться, когда был уверен, что мама его не видит. Кроме кошек, его не равлекало ничего, ни телевизор, ни радио, ни книги.
Папа веселился сам по себе. В телевизоре для него изображение не соединялось в целое, в фильм, например. Он видел каждый кадр отдельно, как плоскую картинку на плакате. И у последующего кадра с предыдущим для него не было никакой связи. Некоторые кадры ему очень нравились сами по себе. В фильме про Вторую Мировую войну папа прыгал от восторга вокруг стола, когда пытали пленного партизана. Папа сначала внимательно вглядывался в лица фашистов на экране. Пытали партизана и требовали у него данных о количестве людей в лесу, о их вооружении. Пленный молчал. Его и били, и кости ломали. Потом вывели и поставили мокрым на морозе. Он всё молчал. А папа всё вглядывался. Аделаида с замиранием сердца наблюдала за папой. Вот они, высокие чувства на высоком папином лбу! Он напрягся и понял трагедию момента. Она ждала, что вот-вот из леса выскочат «наши», отобьют пленного и спасут его. Эх! Сколько таких фильмов о Войне она видела! Сколько читала о героях! И каждый раз её охватывал трепет и гордость за весь Советский народ, выигравший эту страшную Вторую Мировую войну. Пленный в телевизоре всё молчал. Тут фашисты, видимо, устав ждать, схватили «русского» за ноги и погрузили до пояса в прорубь на реке.
– А-ха-ха-ха! – Папа засмеялся так заразительно и так от души, как бы не смог бы даже невинный младенчик. Даже заразительней и громче, чем когда футболил кошек.
– Ты чего, пап?! – Аделаида от неожиданности даже не сразу смогла спросить.
– Дядю в воду бросили! Аха-ха! Как смэшно, правда?
– Да. Правда. Смешно безумно…
Папа случайно услышав песню о декабристах:
Метелью белою, сапогами по морде нам,
Что же ты сделала со всеми нами, Родина?! – хохотал не меньше:
– Ха-ха! Па мордэ! Сапагами па мордэ!
И было неясно, может, папа не понимает, что происходит, потому что плохо говорит по-русски? Мама сказала, что папа на всех языках говорит одинаково и так называемого «родного» у него вообще нет.
«Значит, если б фильм был на другом языке, папа бы всё равно смеялся?! – Аделаиде всё казалось, что это какие-то нереальные совпадения, что папа дурачится, что скоро всё это пройдёт и он станет самим собой, она не могла поверить, что так вообще бывает. – И, собственно, с чего ему плохо понимать по-русски? Он-то больше двадцати лет живёт в Городе, вместе с мамой, которая говорит с ним на русском! Окончил два института тоже на русском. Может, он просто делает вид?»
– При чём здесь фильм?! – Презрительно фыркнула мама. – Это уровень такой, понимаешь? Он видит, как мужика в воду бросили, и всё! А кто он там, свой, чужой – какая разница? И что такое «свой», «чужой»? Сам факт важен – бросили в воду!
– В прорубь, мама.
– Заткнись! Надоела уже!
Вообще папа был большим шутником. Видно, два высших педагогических образования на него никак не повлияли, и он был неутомим в своих научных изысканиях, как будто и не спустился в Большой Город из своей высокогорной деревни обменивать пшеницу на штаны. Он мог спящему щенку засунуть в ухо осу, а потом кататься от смеха, когда щенок падал на спинку, ёрзал по земле, бил лапой себя по морде и жалобно скулил.
Когда Лидиванна со второго этажа просила папу, чтоб они на первом этаже не открывали воду, потому что «падал напор», газовая колонка тухла и её дочь не могла искупаться, папа немедленно открывал все краны в доме, хоть никогда в жизни с Лидиванной не ссорился и всегда культурно говорил ей: «Добри утра!»
Папе почти никогда не бывало скучно. Даже если они уезжали куда-нибудь, он и на новых местах находил себе развлечения. Когда они очередной раз всей семьёй поехали отдыхать на «курорт» с вонючим дощатым «удобством» на краю огорода, туда же приехала семья с маленькой девочкой и волосатенькой болонкой. Болонка вызывала умиление окружающих. У неё был розовый язычок, похожий на карамельку, и бантик между ушами. Она была такая смешная, почти как игрушечная.
Вот нэнормалниэ! – Папа никак не мог примириться с присутствием во дворе «сабаки»! – Сами поэхали одихат, ещо сабаку взиали! Сабака должен бит в теревне в будке на цепи! (Вот ненормальные! Сами поехали отдыхать, ещё собаку с собой взяли. Собака должна быть в деревне в будке на цепи!)
Так если дома никого не осталось, кто ж её дома кормить будет? – Аделаида от зависти к девочке, хозяйке болонки глотала слюни! Как ей хотелось подержать в руках такое же маленькое пушистое тельце! Чтоб оно извивалось и лизало ей пальцы! Конечно, эта болонка не идёт ни в какое сревнение с её курицей Белкой, которую она притащила тогда домой и зацеловала так, что та перестала нестись. И бантички можно менять сколько хочешь! Можно даже два приделать. Как она смешно бегает, как шарик с ножками. И сперва долго обнюхивает кусочек курочки, а потом так высунет язычок, так его…
Через два дня собачка пропала. Она не отзывалась ни на свист, ни на имя. Девочка плакала и оббегала даже всех соседей в округе. Все подумали, что болонку украли. Потом, через день её случайно нашли в кустах смородины. Она лежала совсем одна и даже не скулила, только часто дышала. Когда девочка попыталась взять её на руки, она передними лапками как-бы попыталась оттолкнуть её руку, а задние безжизненно свесились под прямым углом вместе с переломанным позвоночником. Что потом с ней стало, Аделаида не знает, но та семья через несколько дней уезжала уже без болонки.
Но, как оказалось, ещё больше чем кошек, папа ненавидел армян. Не просто кого-то, знакомого там, нет, он ненавидел эту национальность в целом. Не потому, что они что-то ему сделали. Он с ними никогда и не общался. На то были разные другие причины. Вот сам папа рассказывал, что у них в деревне никто никогда не видел толстых. Раньше все были худыми.
– Патамуша садылис, одын раз харашо кушали, вставали, патом харашо работали!
А к ним в деревню из Большого Города два раза в год приезжал один толстый мужчина, и тогда всё село бросало работу и сбегалось на него смотреть. И смотрело до тех пор, пока он снова не уезжал. Говорили, что этот мужчина называется армянин. Вся деревня понимала, что он «харашо кушаэт», но… но не «работаэт»!
Оказывается, много десятилетий назад папин дед любил рассказывать, что когда турки устроили «армянскую резню» в своей стране, то есть, армянский геноцид, эхо сведения счётов с армянами докатилось и до их высокогорной деревни, где жили вперемешку армяне с греками. Греки женились на армянках, гречанки выходили замуж за армян. Жили там и азербайджанцы, и грузины. Так вот, когда пришли турки, дед говорил, и папе эта история очень нравилась, что «всё село согнали в какие-то два сарая и заперли там». Потом турки начали людей выпускать по одному. Каждого, кто выходил, они задерживали в дверях, чтоб он сказал по-турецки:
Дадирмян даши харланер фарланер (мельничные жернова крутятся – вертятся).
– И вот, прэставлаэшь, – папа ёрзал от удовольстия и возбуждения, – армяне нэ хатэли признаваца, что они – армяне, хотэли спрятаца, убэжат и обманивали, что азербижанци. Им салдат тагда гаварит: «Тогда скажи: дадирмян даши харланер фарланер!» – и ани гаварили эти слава, а букву «я» гаварит нэ могут! И букву «ф» гаварит нэ могут! Всэ сразу панимали, что ани нахално врут! Они говорили «парланер», представляешь?! И тут все сразу панимали, что они – самие настаящие армяне! И сразу – р-р-аз! – Тут папа проводил по своему горлу указательным пальцем, имитируя лезвие, – вот так рр-раз! И кинжалом горло резали и всех в одну кучу бросали!
– Так при чём здесь армяне, если именно армян турки резали?! – Аделаиде казалось, что всё это – «комната смеха» с кривыми зеркалами, которая была в парке.
– Ну-у-у, нэ знаю! Букву «ф» гаварит нэ магли и гаварили «парланер»! – папа укоризненно качал головой. – Других же нэ резали?! Ну… значит они им дэлали! (Значит армяне туркам что-то сделали!!)
Аделаида рисовала себе глухую тихую деревню, высоко взметнувшиеся языки пламени и мечущихся в этом аду межу каменными постройками пока живых людей. Обезумевших женщин с цепляющимися за их подол малолетками и младенцами на руках; немощных тощих стариков, которые не могут удержаться на слабых, подкашивающихся ногах. Все они задыхаются от дыма и падают прямо в пыль. Неуправляемая, остервеневшая толпа затаптывает их и несётся дальше. Крики, слёзы, стоны, горы окровавленных трупов около сараев и страшная вонь от горелого мяса – запах горелой человеческой плоти. Это трупы людей, которые «хотэли спрятаца», а сами букву «ф» выговаривать так и не выучились!
– Думать надо было сперва, а потом армянами рождаться! Не стали же турки просто так людей трогать? «Значит – что-та била?» Ведь ни грузин, ни греков не трогали! Значит – армяне сами виноваты!
На самом деле папа был совсем не кровожадным. Он очень любил своего сына Семёна. Он купал его с рождения. Казалось, так будет вечно: Сёма вальяжно возлежит в ванне. Папа, в упоении напевая, трёт ему спинку, осторожненько поворачивает и снова трёт.
– Папа! – Аделаиде от этой картины становилось муторно: совершенно атрофированный Сёма лежит в воде, напоминая средних размеров бегемота, спасающегося от летнего зноя. – Папа, разве он сам не может купаться?!
Сёма не удостаивает её взглядом.
– Удоволствие получаю! – «улибается» папа, сопя и стирая со лба пот.
***
Мама в последнее время завела манеру восклицать, рассматривая Аделаиду:
– Как ты жить будешь дальше – я не знаю!
Вот и Аделаида не знала – как ей дальше жить?! Так, как жила, она уже не хотела. Что там они проходили по истории? Что означает «назревание революционной ситуации»? Это когда «низы не могут, а верхи не хотят» жить по-старому! Хорошо «верхам»! Они – «верхи»! Всё в их руках. Они могут изменить, заменить, и так далее. А что могут «низы»?! «Да, я – низы, – говорила себе Аделаида, – бесправные, ущемлённые, убогие низы, да ещё ко всему уродливые и толстые, которые не могут рыпнуться, потому что в этом проклятом Городе даже уйти из дому невозможно! Поэтому, надо как можно больше отвлекаться чем-нибудь, а то ведь можно расстаться с „крышей“. Ещё одна история типа „армянского геноцида“, или просмотр с папой ещё одного фильма – и можно спокойно искать адрес психушки!»
Чтоб чувствовать себя хоть кем-то, хоть просто живым человеком, Аделаида стала всё больше себя обшивать. Это как в фашистских концентрационных лагерях человека ещё при жизни считали мёртвым, когда он начинал понимать бесцельность своего существования. Однако и тут были проблемы. Аделаиду категорически не устраивали ни цвета тоскливых тканей, в которых щеголял весь Город, ни покрой – «скромной, но элегантной повседневной одежды». Она наоборот покупала самые яркоокрашенные «отрезы», на которые только была способна отечественная промышленность, и шила себе совершенно беспрецедентные обновки… Каждая юбка должна была быть не просто юбкой, а чем-нибудь заухабистым и с прибамбасами, отделанным какой-нибудь аппликацией, или вышивкой, или лучше и тем и другим. Да хоть крашеной бельевой верёвкой! Своими поступками она и не собиралась выражать хоть какой-нибудь маломальский протест, не хотела никого злить, не намеревалась выказать своё недовольство и продавливать городским обывателям глупые революционные идеи, тем паче она не мечтала выделиться из толпы и обратить на себя внимание. Ей этого сто лет не было нужно. Она из неё и так выделялась невооружённым глазом, как ландыш на блюде. Просто Аделаиде так нравилось. Нравилось, и больше ничего! То, что было у всех, казалось удивительно скучным и неинтересным. И вообще, ей было скучно и неинтересно. Неинтересная жизнь в Городе, неинтересные люди. Аделаида ни с кем не общается! Практически полное одиночество заставляло её по возможности развлекать саму себя. Однако даже это вызывало бурную реакцию окружающих. Казалось, она в своих новых юбках с вышитыми карманами бросает вызов обществу, оскорбляя таким образом каждого, кто живёт в этом Городе и гордится его законами. Каждый прохожий и прохожая просто считали своим гражданским долгом смерить Аделаиду презрительным взглядом, чаще всего громко засмеяться. Каждый Божий день она всё равно ходила по улице, одетая в свои «новшества моды». Она каждый день проходила по улице как сквозь строй, не оборачиваясь на колкости и не фыркая на замечания, и ничего на свете не смогло бы её заставить поменять свой облик. Она его уже меняла, когда превращалась из стеснительной, толстой девочки в дерзкого, независимого подростка. Она поняла, что «сорвалась с цепи». Это мама придумала такое классное выражение:
– Ты с цепи сорвалась!
– Да, сорвалась! И хорошо сделала! Я только начала. А кто сказал, что это мой удел? Сперва на маминой, потом мужниной и свекрови, стоять в центре двора и натирать кастрюли смесью помёта с песком, чтоб блестели, а там, глядишь, и новые «цепи» появится…
Она навсегда и окончательно поселилась в своём мире, в который не собиралась пускать никого, до которого не могли долететь ни брань, ни насмешки, ни папин запрет на «виазат» (вязать). Это была её параллельная Городу жизнь. Здесь она была и градоначальником, и обывателем, и гостем Города в одном лице.
Однако и мама умела всей кожей чувствовать ситуацию. Она вдруг сменила роль трагической примы на короля Лира. Теперь вместо истерик мама брала на жалость. Она теперь не орала, она увещевала. Она стала интуитивно находить слова, чтобы сказать Аделаиде что-нибудь приятное, делала одобрительные замечания, которые, наверное, должны были поднять её самооценку. Она начала во всём винить себя, всю свою критику облекала в такую форму, что можно было маму даже поцеловать. Она стала «входить в положение» и «понимать», что у Аделаиды «переходный возраст», что она «взрослеет»:
– Ты гибнешь! Я вижу, как ты на моих глазах гибнешь! Мы должны тебя спасать! Ты катишься, ты катишься на самое дно! Не позорь меня перед людьми! Очнись, Аделаида! Что ты со мной делаешь?! Пожалей меня! Посмотри, как люди живут и как ты живёшь! Ты моя смерть! Что я тебе сделала?! – при этом она тихо закрывала лицо ладонями и медленно опускалась на табуреточку в углу.
Но всё это перестало Аделаиду пугать. Аделаида – сама большой каменный замок, окружённый со всех сторон рвом с покатыми влажными краями, почти полностью наполненный водой. А раз вода со всех сторон, значит, она совершенно не обязана ни перед кем отчитываться, она категорически отказывается играть по правилам ненавистного Города и вообще ни по чьим правилам. Пусть по правилам играет тот, кто эти правила или сам писал, или для кого они написаны. С сегодняшнего дня она желала учиться быть самой собой. Она отказывается быть засосанной Городом в его нутро – в болотную, вязкую жижу, которая проглатывает и переваривает всё, что только с ней соприкасается. Но как это трудно! Город не хочет выпускать её из своих холодных объятий! Он кусает и рвёт куски кожи вместе с мясом. А ей плевать! Она объявила Городу войну. И плевать она хотела на «за бортом»! За бортом, так за бортом! Посмотрим ещё, кто взлетит выше!
А вскоре её ждал сюрприз!
Всё началось очень просто. К ним в класс пришёл новый ученик. Нет, он не поразил её своими чисто мужскими качествами, и не забегали пробудившиеся от вида античного торса женские гормоны. Это было совсем другое чувство, но гораздо более крутое, чем откровенная надпись на парте «Филонов+?=Любовь до гроба».
Глава 7
Манштейна к ним перевели с третьей школы.
У них в Городе был самый большой в республике металлургический завод. И при нём функционировал металлургический техникум. Туда брали после восьмого класса и после десятого. Когда кому-то светила переэкзаменовка или повтор, школьный пасынок давал клятвенное обещание, прижав одну ладонь к сердцу, а второй упираясь в «Комсомольский устав», что «уйдет в техникум». Ему тогда под «честное слово» дарили «трояк».
Понятно, в «Металлургический» никто особо не рвался. Кому была охота учиться три года, чтоб становиться бригадиром ночной смены в горячем цеху? Ясный день – никому! Но «честное комсомольское» надо было держать. Стало быть, смыться с глаз учебно-преподавательского состава представлялось необходимым. Выход оставался один, переводиться в другую школу. Поэтому в Городе практиковались пост-восьмиклассные передислокации. То есть – с первой школы переводились в седьмую, из седьмой – в третью, из третьей – в первую, тем самым подтверждая закон сохранения вещества, открытый родоначальником всей русской науки М. В. Ломоносовым.
Той осенью произошёл обмен учениками на мосту, раскинувшемся через Реку. Чем обзавелась седьмая школа Аделаида не помнит, но их учебно-преподавательский состав получил в длительное пользование лохматое рыжее существо с невнятным сооружением в центре лица, очевидно, выполняющим функции аналогичного органа австралийского утконоса. Маленькие голубые глазки, облепившие переносицу, казалось, не видели, а ощупывали предметы. Одним словом, он всем чертовски не понравился.
Девчонки делали «фи!», а сильная половина классного «обчества» строила рожи. Самый весёлый из всех, «краснобай и баламут» Чапа всунул в ноздри пол носового платка, отчего орган неимоверно расширялся, и страшно скосил бельмы к переносице. Получилось ужасно смешно, но и похоже!
Почётная роль классного шута за новеньким закрепилась надолго и обжалованию не подлежала.
Но самое занимательное, оказывается, было впереди!
По сложившейся веками традиции, в начале урока преподаватель поднимал новичка, ставил перед всей аудиторией и устраивал допрос с пристрастием в стиле «Фамилия, имя, отчество, национальность, год рождения, из какой школы прибыл, за что тебя так и т. д. Новую веху в жизни рыжего подкидыша открывал урок химии. Худосочная, перезревшая Белкина, с явными признаками тотального гингивита, устало повела плечами:
– Здравствуйте! Садитесь. У нас новенький? – Она скорбно поджала губки и обвела класс тоскливым взором. – Иди, молодой человек, к доске. Будем знакомиться. Фамилия, имя, отчество. Национальность. Год рождения. Чипидзе! Не паясничай!
Чапа громко фыркнул:
– Мадмуазель! Не «Чипидзе», а «Чапидзе»! – огрызнулся он, делая упор на неопределенность семейного положения химички. – Третий год не можете запомнить мою фамилию!
Класс радостно засопел и, переглядываясь, заелозил ступнями по полу в сладостном предвкушении чего-то бепредельно забавного. Чапа снова сделал «рожу» и замер в позе гипсового бюста, вздёрнув подбородок. Это отвлекло класс на несколько секунд, поэтому некоторые чуть не пропустили начало праздничного шоу.
Манштейн Игорь Моисеевич из третьей школы… – новенький стоял у доски лицом ко всему классу. На губах его играла загадочная полуулыбка-полуухмылка. Такую учителя называли «наглая». Совершенно не смущаясь ни глаз одноклассников, ни двух белкинских буравчиков, он засунул руки в карманы штанов, тем самым демонстрируя свою беспечность, полное спокойствие и независимость.
В аудитории повисла густая, вязкая тишина. Сперва никто ничего не понял. Начали переглядываться с лицами «не показалось ли мне?» Но нет! Не показалось.
Вся поза и выражение лица новенького настолько не вязались с создавшейся ситуацией, что казались нереальными. Однако поистине жеребиное ржание Чапы говорило, что это всё-таки реальность, а не весёлый сон. Через секунду в страшных судорогах уже корчился весь класс. Поднялись дикий вой и переполох. На задних партах сорвали две крышки.
– Манштейн! Перестань ерничать! – Белкина понимала, что медленно теряет контроль над ситуацией. Она подобралась и судорожным движением поправила на носу очки. – Говори нормально! Не успел прийти в школу, а уже паясничаешь. Не пищи. Тебе это не идет, – преподавательница была основательно раздражена началом учебного года. – Всё, я сказала – успокоились! Давай, рассказывай о себе: национальность, год рождения… Замолчали, я сказала! – Белкина сама шлёпнула по парте хрупкой ладошкой.
– Хорошо, замолчим, – Чапа-таки смог сделать вдох и закончить фразу, – только пусть он ещё раз скажет, как его зовут! У него такой… такой голос… и-иии! – Одноклассник снова повалился на парту, не в силах противостоять дикому приступу веселья.
Аделаида не сводила с новенького глаз. Она поверить не могла, что впервые в жизни класс смеётся так сильно – и не над ней! Мало того! Было совершенно неправдоподобно видеть, что выставленному на обозрение всего класса новенькому вовсе не страшно, и даже как-то радостно, что ли… Он не конвульсировал в безумных муках оскорблённого самолюбия, как должно было соответствовать действию, а делал всё с точностью наоборот! Казалось, ситуация его вообще безумно забавляет и доставляет огромное удовольствие столь буйное внимание к его персоне! Он за спиной Белкиной то выкатывал, как шары, глаза, то надувал щёки, то поднимал вверх руку с двумя пальцами на растопырку, типа: «Виктория! И миру – мир, войне – пиписька!»
Класс визжал и плакал! Новенький явно начинал нравиться!
Да, Чапа был прав. Если новенькому смогли бы когда-нибудь простить его странную шевелюру и трехместный нос, то голос… Голос Манштейна напоминал то крики кастрированного моржа, то скрип огородной калитки. Голос скрипел, визжал, ломался и, внезапно переходил на бас. Голос занимал полные две октавы.
Аделаида внезапно перестала смеяться и задумалась, лихорадочно стараясь догадаться: какую же кличку прилепят новенькому? И кто же первый назовёт его новое имя? Утконос? Рыжий? А может Харахура?
Однако то, что произошло дальше, отвлекло её от мыслей.
– Повтори фамилию нормально! И имя скажи ещё раз. Если сам не можешь – повторяй за мной… – Белкина практически никогда не выходила из роли бесчувственного ментора. Наверное, поэтому и сидела в старых девах.
– Манштейн… год рождения, национальность…
– Манштейн Игорь Моисеевич! – Новенький беззаботно скалилися и с интересом разглядывал класс в упор. – Национальность – еврей!..
Вот тут-то всё веселье и закончилось на корню. В классе зависла могильная тишина. Даже общепризнанный заводила лишился дара речи, Чапа тупо выкатил на Игоря Моисеевича свои серые глаза с белыми ресницами.
– Что он сказал?! – Не поверила ушам Аделаида, ткнув сидящую перед ней Ирку карандашом в спину. – Он что сказал? Я не услышала.
Ирка дёрнулась, но даже не обернулась.
– Манштейн! Ты… ты что?! Ты, может, ненормальный?! – Белкину конвульсивно трухануло как на электрическом стуле, она уронила на пол журнал. Кажется, она переставала владеть собой, и у неё впрвые в классе проскользнули истерические нотки. – Что вы такое говорите?! Вы отдаёте себе отчёт?! – От раздражения она перешла с учеником на «вы». – Национальность я спрашиваю! Неужели трудно просто ответить?!
– Так я же ответил: еврей! – Рыжий глубоко засунул обе руки в карманы школьных штанов и стал раскачиваться всем телом с пятки на носок и с носка на пятку, своим видом давая понять: «Я кинул информацию. Она вас застала врасплох. Ха-ха! Ничего! Привыкнете! Я даю вам время на переваривание, а потом продолжим, если пожелаете! У вас мноо-о-ого чего впереди!»
– Манштейн! Я поняла! – Белкину осенило. – Вы пытаетесь сорвать мне урок! Ничего у вас не получится! – Белкина не хотела ляпаться лицом в грязь, чтоб в её классе велись антисоветские беседы, то есть поднимался еврейский вопрос?! Она из последних сил старалась спасти ситуацию и свой многолетний авторитет. – Выйдите сейчас же из класса! Что значит «еврей»?!
– Как что? Не конфеты, конечно! Национальность такая – «еврей»!.. Кстати – не редкая! А вы о такой, судя по всему, не слышали? – Игорь Моисеевич наконец пе – ревёл взгляд на Белкину.
– И что? Что мне теперь в журнале писать?! – Белкина совсем растерялась. – Так и писать «еврей»?! Нет! Лучше выйдете вон из класса!
– Так и пишите. И не надо на меня смотреть! Не выйду я никуда! Мама дорогая, о чём вы говорите, Алина Николаевна! Я вас умоляю! Кому интересны эти мансы?.. – Манштейн действительно, к всеобщему огромному удивлению, не смутился, не перестал улыбаться и из класса не вышел. Медленно прошествовав через всю комнату, он сел за последнюю парту и раскрыл книгу.
«Еврей!» – Шёпот прокатился от стенки до стенки, отражаясь рикошетом, и забился в ушах. «Еврей…» – все, включая Аделаиду, впервые услышали, как звучит это слово, сказанное живым голосом. Странное, непонятное, но благозвучное, оно заставляло, как в театре, понижать тональность и озираться по сторонам.
Все знали, что у всех людей есть национальность. Гивка – Чапа – сокращённое от Чапидзе – грузин, несмотря на совершенно серые глаза и соломенный чуб, Витька – Шекел, Шекеладзе – вроде тоже грузин, хотя слово «шекель»… Мамиконян – оканчивалось на -ян, наверное, армянка? Аделаида, Олька и ещё две девочки – гречанки, остальные русские. Вот как бы никого не интересовало, русский или француз Буйнов, лишь бы списывать давал!.. И он давал, и Слуцкий давал, и Маяцкая, и Болотин давал. Да все давали! Все друг у друга списывали. И не спрашивали друг у друга потому, что интересно не было. Только однажды кто-то спросил у Эрики Фишман, кто она по нации. Мама-мия! Что тут началось! За доли секунды созвали Комсомольское собрание, устроили педсовет, обвинили весь класс во всех смертных грехах, и затребовали у Фишман из дома свидетельство о рождении, где синим по жёлтому было написано «русская». А потом завуч по воспитательной части ли-и-ично подошла к каждой парте и показала пропись, чтоб больше ни у кого, ни у кого вопросов к Фишман не возникало! А за учительским столом сидела поруганная Эрика и выла в голос.
В окна лилось горячее солнце. И было душно то ли от его жёлтых с пылинками лучей, то ли от двух новых слогов: ев-рей.
– Эй, ты, еврей Мойша! – Чапа развернулся к последней парте Манштейна всем корпусом. – Слышь, не садись там. Эта, – он мотнул головой в сторону химички, – на контрольных стоит сзади, фиг спишешь. Если хочешь, тащись ко мне.
Вот, кажется, и кличка для новенького! «Еврей Мойша»!
Уже через несколько дней Мойша вдруг начал показывать неповторимые чудеса изобретательности и ловкости. Ему ничего не стоило списать сочинение у сидящей на первой парте отличницы, потом вдруг в его тетради оказывался дубликат решения тестов соседа через парту. Но вершиной мастерства было, конечно же, списывание у сидящих на соседнем ряду. «Домашнее задание» он делал буквально за 5 минут до начала занятий, просто одалживал несколько тетрадей и аккуратно перерисовывал ответы в свою.
Алгебру и геометрию уже давно вёл Позов Глеб Панфилович, сменивший Малину на пути эволюции старшеклассников. Аделаидин папа считал его своим другом. Кем считал его Глеб, никто не знает.
Глеб был очень строгим, но и очень справедливым. У доски под его взглядом Аделаида вяла. У неё и так начались проблемы с учёбой. Не то, чтобы она не читала, она читала, но материал совершенно не воспринимался. Там, где Пашенька Середа мог прочесть один раз, или вообще не читая послушать объяснения учителя на уроке и всё запомнить, ей приходилось возвращаться к написанному четыре-пять раз. Казалось, её мозг был настроен на совершенно другие частоты. Аделаида пока, по старой памяти, числилась в «отличницах» и «сильных» ученицах, но держать планку становилось всё труднее.
Ещё у неё начались головные боли. Если даже утро было не очень загруженным, от полудня голова всё равно обязательно становилось тяжёлой, а к вечеру болела нестерпимо! Весна и лето были особенно тяжёлыми временами года. От жары голова раскалывалась, и Аделаида больше ни о чём не могла думать, кроме как о мучительном желании прилечь.
Весна и лето и так были самыми нелюбимыми временами года. За зиму Аделаида набирала ещё килограммы, а весной надо было понемногу расчехляться, снимая пальто и колготки. Пальто не так сильно её заботило. Сняла, да и сняла. Жакетом можно прикрыться. Вот с колготками дела обстояли хуже! В носках ноги наверху оставались голыми, очень тёрлись друг об друга, иногда даже до крови, и болели. Весной и летом она всегда особенно уставала.
– Апят лэжиш?! (Опять лежишь?!) – Возмущался папа, когда она после школы, не в силах сесть за уроки, заваливалась на диван.
– У меня голова болит!
– Глупасти нэ гавари! Какой тэбэ время балет! Ленишса, ведош нэпадвижни образ жизни – вот и глупасти гавариш! Встан, хады нэмнога, сдэлай что-нибуд! Павес Карту Мира, вазми геаграфию читай! Эта же экскурсия! Эта интэрэсна!
Вот как объяснить папе, что ей «нэ интэрэсна»?! Ей интересно просто почитать Чехова, Толстого… И не школьную программу, а просто так…
Одно хорошо, что эти проклятые «тра-ля-ля» приходят вовсе не каждый месяц, как обещала мама, а только раз в три-четыре! Что бы было, если б живот болел так же часто, как голова?! Хотя, мама сказала, что потом всё-таки они будут каждый месяц. Потому что она по телефону спросила у своей подруги-гинеколога, и тётя Анна сказала, что всё нормально, что так бывает, и потом пройдёт.
Хоть бы вообще прошли эти «тра-ля-ля», чтоб не мучиться! – Мечтала Аделаида. – Хотя, может, и не всё так просто? – Думала она. – И почему мама не повела её к врачу, а только спросила между делом по телефону?
Ты что, ненормальная?! – Мама продолжала восхищаться её тупостью. – Может, тебя ещё в поликлинику к гинекологу отвести?! У меня там куча знакомых! Чтоб весь Город за две минуты узнал, что я тебя туда приводила? Зачем, спрашивается, мне это понадобилось?! Или что-то случилось, или ты больная! Разве ты больная?! Нет! Значит – что-то нехорошее с тобой произошло! Поняла?! Тётя Анна сказала, всё нормально – значит, нормально! Замуж выйдешь – всё от мужа наладится!
И теперь вот головные боли, постоянно ощущение какое-то такое… как если б съела много селёдки и потом всю ночь пила воду.
Э-эх! Звание «хорошей ученицы» начинало блекнуть. А она так мечтала попасть в «Артек»! Из её класса уже туда ездили Буйнов и Клокова. Ладно, Буйнов, он-то отличник с первого класса. Каким образом Клокова попала туда, было неизвестно. Может, специально всё сделали? У Аделаиды были такие подозрения, потому что когда она просилась у родителей в пионерский лагерь поехать одной, они даже слушать не хотели. Они, конечно, ездили в пионерлагерь, но всей семьёй. Папа, мама, Сёма и она. Родители там работали преподавателями, и они с Сёмой были в их отряде. Спать в палатах со всеми им не разрешали, и они жили вместе с родителями в выделенном всей семье помещении. Почему её не отпускали одну в пионерский лагерь?
– Ладно, в простой лагерь нельзя, но в «Артек» -то, если мне дадут путёвку, вы же меня пустите? Это же самый знаменитый пионерский лагерь! Там отдыхают дети коммунистов со всего мира. В «Артек» я смогу поехать, правда?
– Поживём – увидим! – Говорила мама. – Ты сперва заслужи!
– Я столько лет хорошо учусь!
– А надо не «хорошо», а «блестяще», чтоб заслужить путёвку!
– Что ти думаэшь? – Говорил папа. – Ти паэдыш и всо? Да, ми нэ можэм ат путовки атказаца патамушта он пианэрская. Ми там рядом комнату снимэм и будэм всио время сматрэт: «Э-э! Аделаида, ти гдэ? Ми тэбя видым!»
Но папа зря так переживал – путёвку ей так и не дали. Хотя родители её и проработали всю свою жизнь в образовательной системе, и «отличницей» она была с первого класса. Позже Аделаида подумала, что родители, чтоб ни на секунду не выпускать её из-под контроля, просто договорились с директором школы, и в «Артек» поехала Клокова, восходящая звезда физики.
Учёба медленно, но верно становилась проблемой. Особенно сложно было с математикой. И так не имея никаких к ней способностей, Аделаида её и не любила и страшно боялась нового преподавателя. Как только Глеб вызывал Аделаиду к доске, её бросало в пот и жар, она терялась и хранила гробовое молчание.
Глеба Панфиловича почти все боялись и тоже терялись у доски. Один Мойша спокойно шёл к голгофе, улыбаясь своей улыбкой-полуухмылкой, и, что самое невероятное – что-то писал, доказывал какие-то теоремы!
Однажды Глеб не выдержал и устроил Игорю Моисеевичу шмон:
– Манштейн! Выверни все карманы, покажи белую рубашку и засучи до локтя рукава. Я давно наблюдаю за тобой и чувствую, ты списываешь! Только не могу понять как?! – Тут Глеб Панфилович, гроза всех времён и народов, рассмеялся тихим мягким смехом: – Слушай, Манштейн, что ты за фрукт такой?
Фрукт Мойша стал брендом класса: рыжий новенький, без году неделя, отбил у Аделаиды практически половину «болельщиков»! Над ней иногда даже забывали посмеяться, если она выходила к доске и у неё из кармана сыпались шпаргалки! Фрукт был вещью в себе, всегда с загадочной ухмылкой на тонких губах и пытливым взглядом глаз-бусинок. Фрукт обладал какой-то сказочной, магической притягательностью. Над ним хохотали до упаду, тыкали пальцем, орали как бешеные:
Мойша – еврей!!!!
И тут же ссуживали ему мелочь на буфет, подсказывали на уроках, кто на что был горазд; давали откусить булочку с колбасой – предмет неимоверной роскоши, доступный только для избранных. На физкультуре Гивка-Чапа приписывал ему лишние сантиметры при прыжках в длину, а на волейболе стоял колом около него и страховал под сеткой. Фрукт, засовывая за щеку подаренную барбариску, лез обниматься, чем безумно смущал девчонок. Он, не моргнув глазом, скрипел своим кастрированным фальцетом:
– Карина! Я женюсь на тебе!
Карину передёргивало от радости и ужаса. Теряясь и не зная как себя вести, она пыталась перевести стрелки:
– Слушай, Фрукта, женись лучше на Аделаидке!
– Карина! Не могу на Аделаидке! – Фрукт прямо всем видом показывал, что сожалеет, но действительно не может «жениться на Аделаидке». – Не могу, Карина! Она толстая. Её жалко, на диету посадить придётся, хоть имя у неё аппетитное – «Аделька-сарделька»! А ты, Карина, худая. Я тебя, Карина, кормить буду! – И Мойша делал волшебное движение руками, словно хотел подарить Карине весь мир.
Однажды на переменке Фрукт шарнирной походкой выплыл к доске.
Э, – скрипнул он, – завтра мои предки уезжают на два дня. Кто хочет – заваливайте!
– Еврей, а у тебя хавка будет? – Поинтересовался Пупынин по кличке Пупок, большой любитель всякого рода тусовок, потому что он ещё год назад обзавёлся постоянной партнёршей, которую везде таскал за собой и с самого начала вечера орал, чтоб «врубили музон» и «вырубили свет».
– Пупок! Хавки пусть не будет у твоего врага! – Мойша весело закудахтал и совершенно счастливый на радостях кинул в Пупка мелом. – А у нас всё кошерное! Мать обещала сделать форшмак из селёдки и спечь торт. Нормалёк?
– Завались! – Класс орал дружным хором, хотя имели о фаршмаке весьма туманное представление.
У Аделаиды от интереса внутри всё аж засвербило! А как же! Не День рождения, не 7-е Ноября, не тебе даже 8-е Марта, а просто так! Вот просто так – без всяких причин на хате у Фрукта собирается класс. И чего они там будут делать?
Не зная, как отпроситься у мамы в гости, Аделаида долго ходила вокруг да около. Оказалось, что мама хорошо знает родителей Мойши и, отозвавшись о них весьма сдержанно, но с толикой явного уважения в голосе, она согласилась на «посещение одноклассника», и сказав, что папа в девять часов за ней зайдёт, отпустила Аделаиду под клятвенные обещания «вести себя сдержанно». Ха! Если б только мама знала, что его родителей не будет дома!
Назавтра явился весь класс в полном составе и попозже Пупок со своей пассией. Как ни странно, но Пупок на этот раз не стал орать с порога «гасите свет». Он, держа пассию подмышкой, беззастенчиво продефилировал по комнатам с открытым ртом.
Мда…
Дом Мойши показался чем-то сродни Эрмитажу. Никто, естественно, в Эрмитаже не бывал, но в их представлении царские хоромы могли быть и скромнее. Комнаты, комнаты, комнаты, плавно перетекающие одна в другую, ковровые покрытия, переливающийся всеми красками радуги хрусталь, и книги, книги… Книги были повсюду – на книжных полках, стеллажах, на письменном столе. Именно этот огромный стол, с аккуратной стопкой чертежей и расчетов вверг Пупка в бездну уныния. В классе все знали, что Пупок если делает уроки, то делает их на кухне. Поэтому его тетради всегда воняли килечной подливкой.
Внезапно сама по себе открылась дверь в какую-то маленькую комнату. Из неё бесшумно выскользнула и тихо села поодаль огромная чёрная туча.
– Ого! Фрукт! У тебя ещё и собака в доме есть?!
– Это мой друг Лорд! Чистокровная восточно-европейская овчарка. Прошу любить и жаловать! Лордик, – обратился он к безупречной красоты животному, – ты пришёл знакомиться? Ну, давай, можно! Это мои одноклассники!
Лорд медленно с достоинством поднялся и направился в сторону Чапы.
– Почему «Лорд»? – пассия Пупка никогда не блестала догадливостью. – Имя какое-то буржуйское! Собачку можно было Баррикадой назвать! – в полном презрении выпятила она нижнюю губёшку.
– Разве мой Лорд похож на Баррикаду? – недоумённо пожал плечами Фрукт, и все громко засмеялись.
«Надо же, – думала Аделаида, – как ему мать разрешила собаку держать, да ещё в квартире?! Мама даже котёнка завести не дала, говорит, что это такая антисанитария, такая грязь – животные в доме! А ещё считается, что Манштейны интеллигентные люди! Когда я просила зайчика, мама сказала, что дом не хлев, а папа всех собак называет одним именем – то ли «Барсик», то ли «Марсик», и говорит, что «балшая» собака должна сидеть на цепи в будке, служить хозяину и караулить двор. А «маленки» надо вообще истребить «патамушта ничево нэ дэлают!»
– Фрукт, – Чапа водил пальцем по корешкам многотомника на книжной полке, – чьи это книги по психиатрии?
– Матери.
– Да? А где она работает?
– В Заводской больнице. А сейчас в Военкомской призывной комиссии.
– Еврей! – Это опять пришёл Пупок. – Что у вас в середине кухни на полу?
– На кухне? Погреб, конечно! Знаешь, приспособление такое, чтоб, когда придут устраивать очередную «Хрустальную ночь»… Как в кино про фашистов. Пупок, тебе это в принципе не грозит! Но, если интересно – пошли, покажу!
Они все вместе двинулись за Манштейном на кухню.
– Смотри! – Фрукт нажал на белую, почти незаметную кнопку на стене, и полкухни поехало вниз. – У нас там кладовка. Пахан сам сделал.
– А в кладовке что?
– Ну ты, Пупок, козёл! Что обычно бывает в кладовке?!
– А я чё, знаю? У нас нет «кладовки»! Мы на втором этаже живём!
– Давайте, поедем и посмотрим! – Каринка, именно та, которую Фрукт обещал осчастливить своей женитьбой, свесила вниз любопытную кудрявую головку и следом чуть не завалилась туда вся.
Нехилая оказалась кладовка! Тут можно было не «Хрустальную ночь», а всю Ленинградскую Блокаду пересидеть! Чего там только не было, в этой самой кладовке! Красивые болгарские шампуни на полке пугали своим заграничным великолепием; целые клетки яиц по тридцать штук в каждой; какая-то загадочная самостирающая машина «Вятка-автомат» и… маленький такой автомобильчик. Блестящий, с настоящими окнами и дверками, совсем как живой, но все-таки игрушечный, прекрасный маленький «Жигулёнок» на двоих.
– Нифига себе! – Чапа перестал жевать солёные огурцы, удачно выловленные им из деревянного бочонка. – Вот это номер! Дай-ка глянуть!
– Это тоже пахан сам сделал. Собрал своими руками, – Фрукт забрал у Чапы недоеденный огурец и громко, с хрустом откусил от него кусок. – Мы когда переезжали сюда к вам в Город, я ещё был маленький и катался в «Жигулёнке» по двору. Вот тут поднимается стена, и выезжаешь во двор. А чего теперь? Я в него не помещаюсь.
– Ну, может, как-нибудь попробуем! – Чапа аж зачесался от нахлынувших чувств.
– Пробуй сам! – Фрукт снова откусил огурец. – Мне мои ноги без синяков больше нравятся.
– Пупок тихо присвистнул, потом втянул носом воздух, задумчиво пожевал его:
– Мойша, поехали наверх. Давай яйца жарить. Я так жрать захотел!
И они жарили яйца, ели фантастический форшмак из селёдки с тортом, выпили всё пиво, потом стали крутить пустую стиральную машину «Вятка-автомат», чтоб увидеть, как она засасывает воду. Одним словом, устроили настоящий еврейский погром. Чтоб после них привести квартиру в порядок, скорее всего, понадобилась бы бригада профессиональных уборщиц.
Аделаида была более чем уверена, что после всего этого родители Фрукта запретят им даже ходить по их улице, как ни странно, до конца учёбы одноклассники ещё несколько раз приглашались «на субботу», и каждый раз погромы повторялись…
У Аделаиды в доме гости бывали нечасто. К её родителям практически никто не приходил. Или приходил, но очень ненадолго.
Когда какая-нибудь знакомая случайно забредала к маме на полчасика, Аделаида была в восторге! У мамы менялся голос, становился мягче, вкрадчивей. Мама в это время не заглядывала постоянно в её комнату, называла «доченькой» и совсем не делала замечаний. Могла, конечно, ласково позвать на кухню:
– Поздоровайся! Это Людмила Павловна. Ты её помнишь?
– Не-ет, – Аделаида медленно качала головой и опускала глаза.
– Ну, как не помнишь! Мы раньше в одной школе работали!
– Не помню!
Людмила Павловна тем временем с удивлением и любопытством рассматривала Аделаиду со всех сторон и всё время отворачивалась, как бы делая вид, что я вовсе не на неё смотрю, а мимо.
– Ну, хорошо! – Говорила мама. – Не сутулься! Волосы со лба убери! Руки из карманов достань! Ты что там делаешь? Читаешь? Что читаешь? Дополнительную литературу? Ладно, ладно, иди, доченька, делай уроки!
От мысли, что почти полчаса она не услышит окрик на полувыдохе-полувдохе: «Хаделаида-а-а!» – Внутри становилось уютно и спокойно.
Она давно по шороху платья, по дыханию, по звуку маминых шагов на лестнице и по шуршанию, с которым мама в коридоре переодевала обувь, научилась определять её расположение духа. Вот она тяжело поднимается по лестнице, толкает дверь; молча, не проронив ни слова, с грохотом снимает туфли. Она сопит и сопит. Сопит громко и прерывисто. Значит, мама устала и очень раздражена. Нельзя подавать голос. Надо, чтоб она первая заговорила. Надо держать паузу. Мама в пальто заглядывает к ней в комнату:
– Ты дома?
– Да.
– Как дела в школе?
– Нормально…
– Что принесла?
– Ничего не принесла.
– По математике спрашивали?
– Нет.
– Почему руку не подняла?
– Я подняла!
– Не ври! Я вечером Глебу Панфиловичу позвоню!
– Позвони!
Тут надо натянуться как нерв самой, чтоб войти с маминым настроением в резонанс. Не дай Бог всем своим ливером не почувствовать, что маме надо. Будет ли она есть, приляжет ли, можно ли с ней пошутить или надо быть «сдержанной». Тогда, в принципе, можно сохранить мамино «дыхание», чтоб оно не ушло. Откуда у гостей столько такта и знаний?! Да они запросто могут с мамой и поспорить, доказывая своё! Мама, конечно, долго спорить не будет. Она не будет «связываться», потому что «выше этого», но когда гость уйдёт, мама останется «разнервированная», и тут уж по счетам платить Аделаиде! Нет! Уж лучше вообще без гостей!