Кассия Сенина Татьяна
– Значит, ты все же считаешь, что те меры были приняты неправильно?
– Да, неправильно. Еретиков, как бы ни были они нечестивы, убивать нельзя.
– А изгонять или ссылать их можно?
– Думаю, что можно, если они соблазняют слишком много народа.
– Что ж, в таком случае, ты должен признать, что нынешний государь поступает вполне благочестиво, подвергая иконопоклонников тому, что ты зовешь «ужасами».
– Это было бы правильно, господин софист, – сказал Макарий с усмешкой, – если бы благочестие состояло только в благих намерениях. Но есть еще такая вещь, как истинные догматы. И по отношению к ним не могут быть правы одновременно и принимающие их, и отвергающие. В Писании сказано: «Горе тем, которые разумны сами пред собой». Боюсь, что это сказано именно про тебя. А государь… Государя жаль! Быть может, он выбирал себе советников из добрых побуждений, но этот выбор доведет его до гибели, – старец поднялся. – Прощай, Иоанн. Полагаю, говорить нам больше не о чем.
9. Игумен Великого Поля
Что всего мудрее? – Время, ибо иное оно уже открыло, а иное еще откроет.
(Фалес Милетский)
Грамматик пристально оглядел стоявшего перед ним высокого монаха. Тот был почти совсем седой, слегка сгорбленный, однако можно было понять, что в молодости он отличался красотой и статностью. Теперь он был изможден болезнью, и на его желтовато-бледном слегка припухшем лице читался отпечаток долговременного страдания. Хотя монах старался держаться прямо, Иоанн сразу заметил, что он с трудом стоит на ногах. Старец смотрел на Грамматика сумрачно.
– Привет тебе, господин Феофан, – сказал Иоанн.
– Привет и тебе, – ответил тот.
– Садись, – Иоанн указал ему на скамью, а сам сел на стул напротив. – Я знаю, ты недавно прибыл из своей обители. Как там у вас идет монастырская жизнь?
– Полагаю, господин Иоанн, – ответил Феофан, почти упав на скамью и невольно морщась от боли, – меня привели сюда не для того, чтобы ты расспрашивал меня о моем житьи-бытьи. Вряд ли тебе это может быть интересно.
– Вот как, – усмехнулся Грамматик. – Не слишком любезно! Впрочем, тебя, видимо, вывели из себя императорские посланцы.
– Скорее, это я их вывел из себя, – насмешливо сказал Феофан. – Трижды приходили и каждый раз удалялись недовольные и разгневанные. Да ведь ты это знаешь, чего комедию играть? Им не удалось переломить, так теперь тебя привлекли, не так ли?
– Не совсем, господин Феофан, не совсем. Я вовсе не собираюсь тебе предлагать обогатить твое Великое Поле, построить там храм побольше и кельи попросторнее или соблазнять почестями. Мне не хуже тебя известно, что это суета, недостойная монаха. Но ты, видно, считаешь меня законченным злодеем, с которым уж и говорить не о чем?
– Законченным злодеем я тебе не считаю, но если ты мечтаешь убдить меня в вашей ереси, то лучше не трудись – в этом случае говорить нам действительно не о чем.
– Достойный ответ исповедника веры! – воскликнул Грамматик. – Но, быть может, я вовсе не собираюсь переубеждать тебя, а, напротив, сам хочу убедиться, где же истина. Неужели и тогда ты не захочешь говорить, не протянешь мне, так сказать, руку помощи?
Феофан взглянул на Иоанна, опустил глаза, помолчал и сказал:
– Это всё старые ваши песни. Государь Лев под тем же предлогом хотел устроить наш диспут с еретиками… Не о чем тут говорить! Всё уже сказано на соборе, всем известно и пересмотру не подлежит.
– Решительно всё сказано?
– Всё.
– Ладно, будь по твоему, господин Феофан. Я не стану вступать с тобой в долгие диспуты, не буду оспаривать и деяния Никейского собора. Но позволь мне задать тебе один вопрос. Всего один! Мне бы хотелось его уяснить для себя, узнать вашу точку зрения. Мне действительно важно это знать.
Феофан некоторое время молчал, нахмурившись, а потом сухо спросил:
– Что за вопрос?
– Где находилось божество Христа, когда плоть Его была во гробе?
Монах взглянул в лицо Грамматика, глаза его гневно сверкнули.
– Божество повсюду, кроме твоего сердца, враг Божий!
– Ну-ну, – усмехнулся Иоанн. – Не надо риторики, мы не в театре. Божество, конечно, повсюду, но мы ведь не кланяемся всему подряд, не правда ли? И если я – «враг Божий», то не запишешь ли ты вместе со мной и святителя Григория Богослова?
– Господин Иоанн, – холодно ответил Феофан, – ты умен, да ведь и я не глуп. И скажу тебе без риторики: предоставь глупцам восторгаться твоими доводами. Из слов святителя о душе «посредствующей между божеством и грубой плотью» – ведь ты именно эти слова имел в виду, не так ли? – еще нельзя сделать вывод, что плоть Господня сама по себе не была соединена с божеством и обожена. И не «плоть была во гробе», а Христос Бог пребывал во гробе плотью. Или ты не видишь здесь разницы? Это было бы странно, коль скоро ты так умен, как о тебе говорят! Было ли божество распято на кресте?
– Конечно, нет.
– А Бог – распялся ли за нас Христос Бог или нет, скажи-ка мне, великий софист! Или, может, по-твоему, Христос не был Богом вовсе?
– Знаешь, отче, – сказал Иоанн спокойно и даже как бы несколько задумчиво, – чем больше я общаюсь с твоими единомышленниками, тем чаще мне приходит мысль, что высшей добродетелью многие из вас считают красноречие, причем красноречие такого рода, которое, по слову Платона, «прекрасным никак не назовешь». Ты сам только что сказал, что божество вездесуще, но если я тебе предложу поклониться, скажем, вот этому столу, ты, конечно, откажешься. Таким образом, вы сами признаёте, что вездесущие Бога еще не повод поклоняться всему подряд. Поэтому, чтобы решить занимающий нас вопрос, следовало бы разобрать, какое именно пребывание во гробе имеется в виду… Да и вообще, много разных вещей следовало бы разобрать. Впрочем, я понял тебя, великий упрямец, – Иоанн встал. – И скажу тебе без всякой софистики: к сожалению, отец игумен, ты более не увидишь своего Великого Поля.
– Испугал! – воскликнул Феофан насмешливо. – Не знаю, за какие и сколь великие поля ты, несчастный, продал православие и свое спасение, а я готов и с жизнью расстаться, только бы предстать на суд Божий с неповрежденным исповеданием веры.
– Любите же вы, иконопоклонники, ссылаться на суд Божий, говорить о смерти за веру! – усмехнулся Грамматик. – Можно подумать, будто вечное спасение у вас уже в сундуке под вернейшим замком. Гляди, отец игумен, как бы тебе не оказаться окраденным!
– Благодарю за дельный совет, – кротко ответил Феофан. – Позволь и мне отплатить тем же и напомнить тебе слова великого богослова, на которого ты так любишь ссылаться: «Переносите всякий ущерб, касающийся имущества или тела, одного только не потерпите – чтобы понесло ущерб учение о Божестве». И прощай… В этой жизни мы уже вряд ли увидимся.
Феофан с трудом поднялся со скамьи.
– Ты хочешь сказать, что в будущей мы всё же можем увидеться? – насмешливо спросил Иоанн.
Старец поднял на него глаза.
– Этого я не могу сказать, я не всеведущ. Но ты сам знаешь, от чего это зависит.
– А ты хотел бы такой встречи?
– Я хочу того, чего хочет Бог. А Он хочет, чтобы все спаслись и пришли в познание истины.
– Всё это замечательно, – усмехнулся Грамматик, – но хотел бы я услышать, что сказали бы твои единоверцы, если бы действительно попали в царство небесное, а попав, встретили бы там… скажем, государя Константина Исаврийского!
– Это невозможно, он умер в ереси.
– Допустим. Но – скажу, встав на вашу точку зрения и предположив, что вы православны, – вдруг бы узналось, что перед самой смертью он покаялся во всем… во всех своих, как вы говорите, нечестиях, пролил слезы раскаяния, как разбойник на кресте, – и спас его Бог! Разве такое невозможно? И что тогда? Подозреваю, многие из твоих друзей тогда бы завопили: «Не хотим в один рай с треклятым Навозником!..» Да вы и между собой договориться не в силах, как же вам прощать врагов? О том, чтобы учение о Божестве ущерба не потерпело, вы печетесь, но где вам победить, когда для вас собственные собратья – хуже неверных!
– О чем ты? – Феофан взглянул на Грамматика с недоумением.
– О чем? О том, что «патриарх и митрополиты вместе с императором стремились к миру, злые же советники с Феодором, игуменом Студийским, разоряли его». И о том, что «не пекущийся о домашних отрекся от веры, согласно Павлу, и судится хуже неверного».
Феофан побледнел и вновь опустился на скамью. Глаза Иоанна впились в его лицо, как два стальных лезвия.
– Не ожидал? – Грамматик рассмеялся. – Да, я прочел твое сочинение. Потрудился ты много, почтенный отец… О, мойры, мойры, злая Фемида, что за шутки играете вы с нами! Ты вот теперь согласен потерять свое Великое Поле, идти в ссылку, разлучиться с братиями… Но что же братия-то без тебя? Кто их пасти будет, наставлять на спасительные пажити? А ведь ты сам писал: «Богу угодно, чтобы спасались многие, а не немногие. Терпеть же большой ущерб ради малой выгоды – дело верховного безрассудства». Не это ли безрассудство овладело тобой, отче? Но ты, конечно, скажешь, что догматы веры надо предпочесть всему. Похвально, весьма похвально. Но как мойры коварны! «Лев, патрикий и стратиг Анатолика, благочестивый и мужественнейший и всеми признанный способным править царством», – не твои ли это слова, отец игумен? Как же теперь ты и твои собратья ни благочестия, ни способности править у государя не признают? Впрочем, прав был Эсхил:
- «А народ – он сегодня хвалит одно,
- Завтра будет хвалить другое»…
Иоанн замолк, пристально глядя на старца. Но Феофан молчал, опустив глаза в пол, всё такой же бледный.
– Да, господин Феофан, – продолжал Грамматик, – ты должен признать, что выстрелил не в того. В кого ты целил? Кого ты величал злым и «хуже неверного»? Да если б не он, в ваших рядах уже почти никого не осталось бы! Ты, Феофан, говоришь, что ты не глуп. Нет, ты глуп, как большинство людей. И глупость ваша заключается в том, что вы видите перед собой только текущие цели, текущее положение дел. Я знаю, ваш Никифор назвал государя «хамелеоном». Но вы и сами хамелеоны. Сейчас, когда власть повернулась против вас, вы вопите: император не должен вмешиваться в дела веры! Какая жестокость – преследовать и ссылать за то, что люди по-другому верят! Итак, это плохо – преследовать за веру?
– Плохо, – тихо ответил Феофан.
– Не по-христиански? Ведь как там, в Писании: «Сын Человеческий пришел не губить души человечески, а спасать». Не так ли?
– Так.
– Значит, государь, отправляющий, скажем, тебя в ссылку, «не знает, какого мы духа»? Но вы-то сами – знаете, какого вы духа? Или только сейчас узнали?
– Что ты имеешь в виду?
– Что? Вот: «Подвигаемый великою ревностью о Боге, благочестивейший император, по внушению святейшего патриарха Никифора и прочих благочестивых мужей, объявил смертную казнь манихеям, павликианам, афинганам во Фригии и Ликаонии, но был удержан от этого другими советниками под предлогом покаяния, но погрязшие в этом заблуждении никогда не могут раскаяться». Чьи это слова?
– Мои, – тихо ответил Феофан, снова побледнев.
– Именно! Твои. А теперь переиначим их слегка: «Подвигаемый великою ревностью о Боге, благочестивейший император, по внушению благочестивых мужей, объявил смертную казнь иконопоклонникам, но был удержан от этого другими советниками под предлогом покаяния, но погрязшие в этом заблуждении никогда не могут раскаяться». В чем отличие? Почему их можно было преследовать, а вас нельзя, коль скоро и то, и другое есть преследование за веру? А то, что «не могут раскаяться», ты и сам подтверждаешь собственным примером. Притом, как видишь, я тут время трачу, пытаюсь тебя переубедить… Если же действовать по-вашему, то к чему церемониться: смертная казнь, и делу конец! Так не выходите ли вы тут этими самыми «хамелеонами» – вы и ваш Никифор? И мы ведь с тобой, господин Феофан, хорошо знаем, кто были эти «другие советники», которые тогда удержали августейшего Михаила. «Злые советники», не так ли?
Феофан молчал.
– Молчишь? Что ж, думай, думай. Поразмышляй, например, о том, какое будущее вас ждет, вас и вашу эту «святую борьбу», коль скоро у вас в числе «злых советников» оказался человек, который как раз всегда был последователен и не хамелеонничал!
Игумен поднял глаза на Грамматика, и некая решимость засветилась в его взгляде. Он медленно встал, поклонился Иоанну в пояс и сказал тихо:
– Благодарю тебя, господин Иоанн, за обличение. Я действительно совсем не хороший человек, ты прав. Ты прав во многом, Иоанн, но не тебе судитьменя. Суд Божий истинен не только потому, что Господь праведен и всеведущ, но так же и потому, что Он милостив.
– А я немилостив, значит? – усмехнулся Грамматик.
– Да, нет в тебе милости. Светильник без елея… Может быть, в этом твое главное несчастье… Ну, прощай!
Когда стражи со всяческими поношениями водворили Феофана в тесное сырое помещение в подвале Сергие-Вакхова монастыря, куда император приказал заточить исповедника, старец, казалось, даже не слышавший ругани в свой адрес и не чувствовавший злобных тычков в спину, упал на лавку и долго, долго сидел без движения, закрыв глаза. Его келейник, заключенный вместе с ним, с плачем стал целовать руки игумена и проклинать иконоборцев, но Феофан сказал:
– Помолчи, чадо. Молись лучше, чтобы Господь дал нам видеть свои грехи.
Всю ночь он молился, лежа и стараясь не шевелиться – так меньше болели почки, – а на другой день попросил у принесшего еду монаха чернил и пергамента.
– Не велено! – ответил тот сухо.
Губы Феофана дрогнули, и келейник, следивший за выражением его лица, вдруг бросился к ногам их тюремщика в рясе и воскликнул:
– Христа ради, отче! Принеси отцу то, что он просит!
Монах смутился и ответил, немного поколебавшись:
– Хорошо, завтра попробую.
Наступившую ночь игумен опять почти целиком провел в молитве и заснул уже на рассвете. На другой день страж вместе с едой принес пергамент и чернильницу с пером, строго сказав, что заберет всё обратно после того, как узник напишет то, что собирался. Феофан перекрестился и при светильнике, чей скудный огонь был единственным источником света в этом подвале, принялся за письмо.
…20 апреля, в самый день Пасхи, император подписал указ, согласно которому все заключенные иконопочитатели, сколько их к тому времени было в столице, передавались в полную власть Сергие-Вакхову игумену: Иоанн получил право размещать их по тюрьмам так, как считает нужным, и тюремщикам предписывалось слушаться его указаний насчет обращения с этими узниками. Уже на следующий день арестанты были переведены в подземные камеры тюрем Претория и Фиалы, а некоторые заключены в подвалах Сергие-Вакховой обители. Всё это были чрезвычайно мрачные сырые помещения, не только без столов и лежанок, но даже и без подстилок, так что спать приходилось прямо на земле или на каменных плитах; через узкое отверстие заключенным раз в день бросали по куску плесневелого хлеба и подавали немного воды в сосуде, и та была тухлая. Все книги и вещи у них отобрали, никаких встреч с посетителями и передач не дозволялось, а тюремщикам было строго запрещено разговаривать с заключенными. Так их продержали до начала мая, ничего не объясняя и ничего не требуя, а затем стали по одному вызывать к Грамматику. Игумен принимал их всё в той же гостевой келье, где каждому узнику предлагалось небольшое угощение – финики, сушеный виноград, орехи и немного вина, – от которого, впрочем, все заключенные отказались. Весна была в самом разгаре, и келью наполняло благоухание роз, а через окно на стол вползали ветки винограда, увивавшего стену здания. Грамматик не вел никаких бесед, никого ни в чем не убеждал и не предлагал никаких вопросов, но каждому узнику говорил только одно:
– Мне чрезвычайно жаль, почтенный отец, что ты, как и твои собратья, подвергаешь себя таким печалям и неудобствам. Да будет тебе известно, что мы ничего иного не требуем от вашей честности, как только вступить в общение со святейшим патриархом Феодотом, после чего каждый из вас сможет тут же отправиться в свой монастырь и жить там совершенно свободно – со своей верой и мнением. Итак, подумай, господин, так ли многого мы от вас требуем, и не гораздо ли больше мы вам уступаем.
После этого узника тут же уводили обратно в тюрьму. Некоторые игумены и монахи сломались на другой же день после визита к Иоанну и дали подписку, после чего действительно были отпущены. Но большинство пока продолжало «упорствовать».
10. «Это ничего не значит»
(Владимир Высоцкий)
- И будут вежливы и ласковы настолько —
- Предложат жизнь счастливую на блюде.
- Но мы откажемся – и бьют они жестоко…
- Люди, люди, люди!..
Иоанн, хоть и поддержал меру, предложенную экономом для завлечения иконопочитателей в общение с патриархом Феодотом, в целом отнесся к новому повороту церковной политики довольно прохладно: ему было интереснее беседовать с противниками и привлекать их к своему образу мыслей, нежели просто предлагать «один раз вступить в общение, а потом идти, куда угодно, со своим мнением». Поэтому с середины мая беседы с заключенными, по поручению императора, стали чаще вести Антоний Силейский, эконом Иосиф, протопсалт Евфимий и кое-кто из образованных синклитиков. Особенно больших успехов добивался Иосиф: за две недели он склонил к общению не только некоторых прежде упорствовавших иконопочитателей из мирян, но и нескольких игуменов и десятка два влиятельных монахов. Император велел епископу Антонию встретиться со студитами, которые были схвачены Великим постом и содержались в тюрьме Претория, и предложить им вновь наладить жизнь в Студии в обмен на причащение с Феодотом. Лев надеялся, что если затея удастся, в монастырь постепенно станут подтягиваться и другие братия, а это, в свою очередь, ослабит иконопочитательский лагерь в целом.
– Но если они заупрямятся, дайте им бичей! – сказал император, завершая разговор с епископом, и нахмурился.
Антоний отправился в Преторий в сопровождении двух спафарокандидатов и одного из императорских асикритов, а также начальника тюрьмы патрикия Арсафия. Для встречи с ними десятерых студитов собрали в одно из тюремных помещений. Антоний сел в приготовленное ему кресло, его спутники разместились рядом на стульях, а Арсафий в углу.
– Здравствуйте, отцы! – сказал Антоний, оглядев приведенных узников.
В ответ монахи молча слегка поклонились ему.
– Кто из вас тут старший? – спросил епископ.
Среди братий возникло шевеление, и вперед вышел монах лет сорока, среднего роста, худощавый, с открытым круглым лицом.
– Это Евфимий, – сказал начальник Претория, – тот самый, что был пойман при попытке пробраться в Студий.
– Вот оно что, – протянул Антоний. – Это у тебя, значит, было изъято письмо Феодора? Никак ваш игумен на может успокоиться! Дождется, что его исполосуют воловьими жилами!
Монахи молчали.
– Ладно, – сказал Антоний, – полагаю, у вас всё же своя голова на плечах, а потому оставим Феодора и поговорим о вас и вашей обители. Государь послал меня к вам вот с каким предложением: если вы вступите в общение с патриархом, то сможете не только вернуться в свой монастырь и жить там, как прежде, но и верить, как вам угодно, то есть оставить в храме и в кельях иконы, если уж вы никак не можете с ними расстаться. Как видите, мы идем на самую крайнюю меру снисхождения, чтобы заблудшие могли примириться с Церковью! Итак, как вы смотрите на это предложение?
– Странное какое-то предложение, – сказал монах Дорофей. – Если мы – «заблудшие», то в чем, по-вашему, состоит наше заблуждение, как не в поклонении иконам? И вы разрешаете нам поклоняться им, при этом предлагая общение с вами? Это верх нелепости! Общение в таинствах предваряется единомысленным исповеданием, а у вас, получается, возможно общение и при разномыслии? Святые отцы никогда не учили такому! Или мы будем мыслить одинаково с вами – чего да не будет! – или вы должны вместе с нами воздать честь святым иконам, но этого ведь тоже не будет, не так ли?
– Нет, не будет! – ответил Антоний. – Вы извратили православное учение о почитании церковных символов, и мы ваше мнение отвергаем. Но, повторяю, мы идем на меру крайнего снисхождения к вам, надеясь, что постепенно благодать Божия исправит вашу немощь и вы придете к тому же мнению, что и мы.
– Вот как? – сказал монах Стефан. – Значит, всё же подразумевается, что впоследствии мы должны полностью принять вашу веру? Но в чем же мы «извратили» церковное учение?
– Вы считаете, что Бога можно изобразить, но это невозможно! – сказал асикрит.
– Мы считаем, что можно изобразить Бога по плоти, – возразил брат Афродисий. – Христос стал подобным нам человеком, а потому Его можно изобразить, как любого из нас.
– Нет, не так, – сказал один из спафарокандидатов. – Христос есть не только человек, но и Бог, а потому изобразить его всё же нельзя, потому что в таком случае вы изображаете одну только плоть, отделяя ее от божества, а это – несторианство!
– Ты ошибаешься, господин, – тихо и немного хрипло проговорил брат Иперехий; простудившись в сырой холодной камере, он то и дело кашлял. – Мы изображаем не плоть Христа, а Его ипостась, а она неделима.
– Да, ведь и на кресте страдала только плоть, а не божество, но мы говорим, что Бог пострадал во плоти! – сказал монах Аммон.
– Совершенно верно, – улыбнулся Антоний. – Когда Христа распинали, божество Его было неотлучно от плоти. Но на иконе присутствует не Сам Христос, а только Его изображение, и нельзя сказать, что это изображение Бога, поскольку божество неизобразимо и не присутствует в иконе.
– Божество в ней присутствует! – ответил Евфимий. – Как в любом церковном символе. Во Христе всё свято, свят и Его характир, а значит, и поклоняем, когда изображается на иконе. А что его можно изобразить, это очевидно.
– Вовсе это не очевидно, – возразил епископ. – Бог-Слово воспринял в Свою ипостась человеческую природу, но если, как вы говорите, у нее есть еще и свой особенный характир, то таким образом вы вводите вторую ипостась. А это – опять ересь Нестория!
– Если Бог воспринял природу без ипостасных особенностей отдельного человека, – сказал монах Игисим, – то как могли бы Христа узнавать те, кто видел Его в земной жизни, и отличать от других людей? Это нелепо.
– Конечно, нелепо, – кивнул Парфений, самый юный из десяти студитов; у него еще даже борода не росла. – Бог-Слово принял в Свою ипостась человеческую природу со всеми ее особенностями, в том числе и с описуемостью.
– Вот еще, и этот молокосос туда же! – асикрит расхохотался. – Да ты-то что понимаешь в догматах? Как ты докажешь свои слова?
– Да он, скорее всего, и не понимает, что говорит! – усмехнулся Арсафий. – Заучил с чужого голоса и повторяет, как попугай!
– Ну же, богослов, скажи нам, почему это, по-твоему, Слово приняло в Свою ипостась природу с характиром? – ядовито спросил асикрит. – Да ты хоть знаешь, что такое характир?
– Знаю не хуже тебя, господин! – ответил Парфений запальчиво, но тут же взял себя в руки и продолжал уже спокойно. – И почему я так сказал, отвечу. Господь воплотился, чтобы спасти человека. Значит, Он должен был стать точно таким же по человечеству, как и мы, потому что, как объясняют отцы, «что не воспринято, то и не уврачевано», то и не спасено. Поэтому Он должен был воспринять плоть со всеми ее особенностями, в том числе с такими, которые отличали его от других людей. А если, по-вашему, у него была плоть без характира и неописуемая, то это какая-то другая плоть, не такая как у нас. Но если так, то Он никого из нас и не спас, и «вы еще во грехах ваших». Если же вы верите, что Он спас нас, то должны верить и в то, что плоть Его была такая же, как у нас, то есть описуемая. Видишь, господин, – монах взглянул на асикрита и улыбнулся, – всё очень просто.
Асикрит вскочил и в гневе воскликнул:
– Он еще учить тут нас будет! Довольно! Мы по горло сыты этими бреднями!
– Тихо, тихо, господин Петр, – сказал Антоний, слегка поморщившись. – Не надо так горячиться. Итак, отцы и братия, – обратился он к монахам, – вы не желаете вступить в общение со святейшими Феодотом?
– Не желаем! – ответил Евфимий. – Мы имеем законного патриарха, святейшего Никифора, и с ним состоим в общении, иного патриарха не знаем и знать не хотим. А тебе, и всем, кто держится с тобой одной ереси, – анафема!
Силейский епископ переглянулся с начальником Претория и встал.
– Жаль мне вас, братия! – вздохнул он, обводя взглядом монахов. – Вы такой же «жестоковыйный род», как и древние иудеи, и так же гневите Бога нечестивым идолопоклонством, как они. За то и пожнете теперь, что посеяли! – и он вышел из помещения, за ним последовали и его спутники.
Арсафий повернулся к одному из стратиотов, охранявших двери и произнес:
– Бичи!
Тот вышел и вскоре вернулся еще с двумя дюжими стратиотами, которые несли несколько бичей из скрученных воловьих жил – высыхая, они становились острыми, как бритвы. Начальник Претория взял их и положил рядом с собой на стол, глаза монахов невольно приковались к ним.
– Ну, – угрожающе сказал патрикий, – последний раз спрашиваю: никто не передумал? Все решительно полагают, что их спина недостаточно хороша без отметин от бичей?
– Эти отметины будут нам лучшим украшением! – ответил Евфимий.
– Вот как? В таком случае, раздевайся! Тебя первого и украсят! – и Арсафий кинул один из бичей плечистому стратиоту.
Тот размахнулся и лихо щелкнул страшным орудием. От этого звука все монахи вздрогнули. Начальник Претория с усмешкой смотрел на них. Посреди комнаты поставили две сдвинутые скамьи, стратиоты схватили Евфимия, который только успел снять мантию и параман, стащили с него хитон и, растянув на скамьях, привязали за руки и ноги толстыми веревками.
– Давай! – кивнул Арсафий стратиоту с бичом. – Пятьдесят!
Бич взлетел и опустился на спину монаха, на ней тут же вспухла красная полоса. Евфимий не издал ни звука. Удары следовали один за другим. Арсафий считал вслух. Вскоре кровь закапала на пол. Братия смотрели молча, почти у всех по лицам текли слезы. Симеон, монастырский больничник, схваченный при попытке тайно передать заключенным в Студийской обители братиям лекарства, которые сам изготовил, с ужасом думал о том, как долго будут заживать эти раны, тем более в тех условиях, в каких содержались заключенные. Парфений после двадцатого удара не выдержал и, зажмурив глаза, ткнулся носом в плечо стоявшему рядом Дорофею. Тот погладил его по голове и подумал: «Господи, если нас сейчас всех так будут бить, выдержит ли этот мальчик?! Господи, помоги Евфимию, помоги всем нам!..»
– Пятьдесят! – наконец, произнес начальник Претория.
Стратиот опустил бич и, отойдя к стене, сел на лавку отдышаться. Лицо его совершенно ничего не выражало, словно бы он выполнял рутинную работу, ничем не примечательную и даже весьма скучную. «Как кирпич какой-то», – подумал Иперехий, исподтишка глядя на него. «Мясник!» – прошептал Афродисий.
Евфимия между тем отвязали от скамеек. Кожа на спине его висела клочьями, кровь лилась ручьями. Он с трудом поднялся, и один из стратиотов кинул ему хитон.
– Ну, что, понравилось? – зло усмехнулся Арсафий и взглянул на остальных монахов. – Кто следующий?
И тут Евфимий, еще не надев хитона, повернулся к студитам, улыбнулся и проговорил:
– Не бойтесь, братия, это ничего не значит!
Лицо его в этот миг было таким светлым, что монахи ахнули. Арсафий, услышав эти слова, на мгновение опешил, а потом лицо патрикия исказилось яростью.
– Ах, ничего не значит? – заорал он. – Ну, так я тебе сейчас добавлю, еретическая гадина, идолопоклонник треклятый!
Схватив со стола новый бич, он хлестнул Евфимия, метя в лицо, но попал по плечу. Монах покачнулся и выронил хитон. Следующий удар сбил его с ног; Арсафий принялся хлестать, не разбирая, куда – по груди, по животу, по ногам; лицо Евфимий старался прикрыть руками. Наконец, патрикий отбросил бич и, подойдя, пнул исповедника носком сапога:
– Вставай, мерзкая тварь!
Евфимий попытался встать, но не смог. Арсафий хотел было опять пнуть его, но тут монах Ефрем не выдержал и крикнул:
– Оставь его, кровопийца! У тебя еще есть, над кем поиздеваться!
Патрикий повернулся к нему, сверкая глазами.
– А, так ты следующий? – он кивнул стратиотам. – Привязывайте этого!
Те схватили Ефрема, сорвали с него одежду и растянули на скамейках. Симеон с Дорофеем помогли Евфимию подняться и одеться, после чего два стратиота увели его; он едва передвигал ноги. За его спиной уже раздавался свист бича; первого стратиота сменил другой и бил сильнее, с оттяжкой, так что почти каждый удар вырывал из тела кусочки плоти.
– Пять! Шесть! Семь! – считал начальник Претория.
Весть о том, что десять братий предали анафеме Антония Силейского и были бичеваны, заключены, а затем изгнаны вон из столицы с запретом приближаться к Городу и переписываться с кем-либо об иконах под угрозой нового бичевания, некоторое время спустя дошла до Саккудиона, а оттуда в Метопу, но не только: рассказ об исповедничестве студийской братии передавался из уст в уста и распространялся все дальше. Иконопочитатели повторяли слова Евфимия: «Не бойтесь, братия, это ничего не значит!» – и воодушевлялись на дальнейшую борьбу. Феодор был потрясен и тут же написал письма всем десятерым, каждому отдельно.
«О, возвышенный твой ум! – писал он Евфимию. – О, твердость твоего сердца! Ты первый был бичуем за Христа и со Христом и после ударов поднялся окровавленный, с растерзанной плотью. Ты не испустил жалобного вопля, не пал на лицо свое, а произнес слова, которые повторяют все…» Подобные письма с похвалами игумен послал и остальным бичеванным, увещевая их в то же время не забываться, но жить трезвенно, чтобы как-нибудь не пасть и не сделать тщетным свое мученичество. Подвиг братий воодушевил игумена, и он стал писать смелее, убеждал не вступать в общение с еретиками, приводил в пример исповедников, призывал к мужеству. В первых числах июня было перехвачено одно из писем Феодора к епископу Халкидонскому Иоанну, изгнанному далеко от Константинополя. Епископ сильно страдал с непривычки к суровым условиям жизни – от природы болезненный, в ссылке он вынужден был перемогаться почти без врачебного ухода, – но не переставал при всяком удобном случае убеждать верующих не общаться с еретиками и разъяснял вопрошавшим догмат иконопочитания. В письме к Иоанну игумен называл иконоборческую ересь «подготовкой к пришествию антихриста» и ободрял епископа: «Чем больше сила нечестия у христоборцев, тем пышнее у нас торжество исповедников, совершенно не уступающих древним Христовым мученикам. Их венец да получишь и ты, треблаженный».
Прочтя это письмо, раздраженный император показал его патриарху, а потом и Грамматику. Иоанн в очередной раз пожалел про себя, что лишен возможности побеседовать со Студийским игуменом: раз отправив Феодора в ссылку, Лев не хотел возвращать его – он слишком боялся влияния Феодора, и чем дальше Студит находился от Константинополя и двора, тем спокойнее чувствовали себя император с патриархом.
– Этого увещевать бесполезно! – сказал Мелиссин в разговоре с василевсом. – В тюрьме ему самое место! А что, августейший, не сослать ли его еще подальше? А то он слишком ретиво пишет свои послания, и они слишком быстро расходятся…
…Вассиан проснулся оттого, что кто-то дотронулся до его плеча. Он открыл глаза, но с таким же успехом мог бы и не делать этого: вокруг была кромешная тьма. Снаружи доносился шум дождя, ливень был сильный. Больше ничего не было слышно, и монах уже решил, что ему почудилось, как вдруг кто-то прикоснулся к его щеке, словно ощупывая. Молниеносным движением Вассиан схватил незнакомца за руку, ощутив, что одежда пришельца была мокрой насквозь; тот молча попытался вырваться, но не смог.
– Люди добрые! – раздался жалобный шепот. – Ради Христа, не губите скитающегося монаха!
– Вот так-так! – тихо проговорил Вассиан, выпуская гостя. – Кто это к нам пожаловал, да еще в такую погоду? Погоди, брат, я зажгу огонь.
Ощупью он нашел у изголовья огниво и свечу, и вскоре желтый огонек озарил внутренность пещеры. Посреди нее прямо на земле сидел, дрожа от холода, совершенно вымокший монах, у него даже зубы стучали. Его мантия по низу была заляпана грязью, как и хитон, и местами изодрана.
– Никеец? – спросил Вассиан, оглядывая его.
Тот сначала не понял, взглянул вопросительно, но в следующий миг лицо его озарила улыбка.
– Да, да!
– Да благословит Бог твой приход, брат! – улыбнулся и Вассиан. – Откуда ты?
– Из Павло-Петрской обители. Разогнали нас, отца Афанасия взяли… Вот и скитаемся, кто где…
Тут куча ветхих, напоминающих тряпки одеял в углу зашевелилась, и из нее показалось заспанное лицо еще одного монаха.
– Кто тут? – спросил он, щурясь.
– Да вот, к нам гость из Павло-Петры, тоже изгнан за веру… Тебя как звать-то, брат? Меня – Вассиан, а его – Еводий.
– Аркадий я… А вы чьи?
– Студийские.
– О, какое счастье, что я наткнулся именно на вас! – вскричал Аркадий. – Слава Богу! Вы здесь только вдвоем?
– Нет, тут неподалеку еще наши скрываются… Но постой, надо разжечь огонь, ты же вымок совсем и замерз, так и заболеть недолго! Хорошо, что мы вчера насобирали сучьев, и они сухие…
Вскоре в пещере уютно потрескивал костер, Аркадий, завернувшись в одеяло, сидел у огня на обрубке бревна; рядом на воткнутых палках была развешана его одежда, от нее шел густой пар. Вассиан с Еводием устроились напротив на куче соломы, Еводий – с головой закутавшись в шерстяное одеяло, а другим накрыв ноги: его уже второй день знобило.
– Ну и хватка у тебя, брат! – сказал Аркадий, с улыбкой глядя на Вассиана и потирая руку. – Я думал вырвусь, да куда там… Атлет прямо!
– До монашества, – ответил тот, – я выступал на ипподроме – боролся, тяжести поднимал… Мог железный прут согнуть толщиной вот с эту палку!.. Ну, может, и сейчас могу, с тех пор не пробовал, – улыбнулся он.
– Вот как! – Аркадий любопытно взглянул на него, но не решился спросить, как тот попал в монастырь. – А я с детства в храме прислуживал, так что силач из меня никакой… Какое название хорошее ты сказал – «никеец»! Правда ведь, седьмой собор был там же, где и первый…
– Это наш отец так называет иконопочитателей, – Вассиан вдруг пригорюнился. – Эх! Отец наш… как-то он там?..
– А где он теперь?
– В Метопе, в крепости заключен. Пишет оттуда мало, больше отцу эконому, а тот уж нам сообщает, что надо. Опасно писать по нынешним временам…
– Да, – вмешался Еводий, – император, говорят, на отца игумена сильно разгневан, ну, и на нас всех тоже. Отца Навкратия того и гляди схватят, да и мы тут, как видишь, живем не с удобством…
Студиты действительно вызывали у императора и его сторонников всё больше раздражения. Где бы ни появлялись питомцы Феодора, они везде становились закваской, вызывавшей, сразу или по прошествии некоторого времени, нежелательное для иконоборцев брожение. Император и патриарх, как только узнавали, что где-либо кто-то осудил решения недавнего собора и отказался от общения с иконоборцами, приказывали прочесывать окрестности в поисках скрывавшихся студитов. Тех, кого удавалось схватить, бросали в темницы, но на свободе их всё же оставалось еще очень много.
11. Вонита
…если путь долог, не удивляйся: ради великой цели надо его пройти… если что и придется претерпеть, взявшись за прекрасное дело, это тоже будет прекрасно.
(Платон, «Федр»)
Уже пропели вторые петухи, когда раздался лязг засовов, и в темницу вошли четверо человек, двое из них держали факелы. Феодор на несколько мгновений прикрыл глаза рукой, пока не привык к свету, а потом, поднявшись, вгляделся в незваных гостей. Тех, что с факелами, он не знал; третий, сурового вида, с желтоватым лицом и темными прямыми волосами, державший в руках свернутый в трубку пергамент, также был ему неизвестен, но четвертого он узнал.
– Здравствуйте, господа! – игумен поклонился вошедшим. – Здравствуй, господин Никита! Чем мы обязаны вашему посещению?
– И ты еще спрашиваешь, мерзавец! – воскликнул желтолицый и повернулся к Никите. – Вот наглец! Всю Империю заполонил своими мерзкими воззваниями, а строит из себя невинного!
Патрикий в ответ слегка покачал головой, однако невозможно было понять, относится ли это к игумену или к возмущенному чиновнику.
– Господин Феодор, – сказал Никита, – мы прибыли возвестить тебе волю августейшего государя.
– Встань смирно и слушай, что приказывает тебе благочестивейший император! – сурово сказал желтолицый.
Феодор и так стоял смирно, поэтому не пошевелился, спокойно глядя на говорившего. Желтолиций гневно сверкнул глазами и уже хотел что-то сказать, но Никита слегка дотронулся до его плеча, указывая молчать, взял у него пергамент, развернул лист и объявил волю василевса: Феодора, за нарушение общественного порядка и распространение «богомерзкого иконопоклонства», предписывалось отправить из Метопы в крепость Вониту – если, конечно, узник не захочет покаяться и вступить в общение с императором и патриархом. При этом заключенному строго-настрого запрещалось с кем-либо видеться и рассылать письма в защиту иконопочитания.
Игумен чуть улыбнулся и сказал:
– Я охотно переменю место, ведь местом я не ограничен. Любая земля, куда бы меня ни забросили, – моя, а лучше сказать, Господня, и мое странствие служит мне наградой. Но молчать ревнителям веры сейчас нельзя, и потому я никогда не умолкну и не покорюсь такому приказу. Мне всё равно, требуете ли вы этого с угрозами или просто советуете. Апостол запрещает повиноваться человекам больше, чем Богу. Если б я согласился молчать о вере, то к чему мне было бы вообще отправляться в изгнание?
– Да как ты смеешь, мерзкая тварь… – начал желтолицый, но патрикий Никита прервал его.
– Довольно, господин Кирилл! Мы пришли сюда не ругаться, а исполнить волю государя. Воля его объявлена, но господин Феодор отказался покориться. Значит, нам нужно исполнить дальнейшее – везти его в Вониту. Собирайся, отче! Мы должны выехать отсюда на рассвете.
Их путь лежал в Анатолик: Вонита находилась к востоку от города Хоны, за сотню миль от приморской Ликии. Вместе с игуменом отправились и бывшие с ним трое братий. Путешествие прошло легко и приятно: стояли чудесные майские дни, вокруг всё цвело, дорога была сухой и ровной. Никита, бывший тайным иконопочитателем, о чем император не знал, сразу же отослал Кирилла в столицу с кратким письмом к государю, а сам сопровождал ссыльных. На пятнадцатый день прибыли в Вониту, где местные власти встретили опального игумена весьма радушно. Узнав о прибытии Феодора на новое место жительства, друзья и ученики буквально завалили его посылками с деньгами, вещами и продуктами, не было недостатка и во всем необходимом для письма. Навкратий постоянно присылал к игумену то одного, то другого из братий с разнообразными передачами, сообщая новости о положении в Церкви, которые ему удавалось узнать. Переписка Феодора, однако, еще не успела возобновиться в прежнем объеме, как он получил очередное суровое предупреждение от властей. Патрикий Никита, возвратившись из Вониты в столицу, был призван к императору и подвергнут допросу относительно всех подробностей его разговора с Феодором и о том, как прошел переезд узника в Анатолик. Хотя Никита постарался не говорить лишнего и не подставлять игумена под императорский гнев, это ему не удалось: Лев был сильно раздражен после того, как Кирилл, приехав из Метопы, в самом черном свете расписал ему «дерзость» Студита, и разговор с Никитой не заставил василевса изменить уже принятое решение. Раз Феодор не хотел молчать и прекращать переписку, это значило, что и все его монахи будут продолжать «возмущать народ», да и не только его монахи; этому нужно было воспрепятствовать.
Феодор диктовал Николаю очередное письмо, Ипатий затачивал перья, а Лукиан линовал пергамент для рукописи, когда патрикий в сопровождении троих стратиотов вошел в помещение. Все монахи поднялись при их появлении.
– Здравствуй, господин Никита, – поклонился Феодор патрикию. – Ты что-то быстро воротился.
Никита несколько мгновений молча смотрел на узника и, наконец, сказал как можно более суровым тоном:
– Император велел бичевать тебя, Феодор. Сто ударов за отказ повиноваться его повелению и не учить иконопоклонству.
– О, Господи! – проговорил Лукиан, с ужасом глядя на бич, которым слегка поигрывал один из стратиотов.
Ипатий выронил перо и ножик, а Николай, чувствуя, как у него задрожали губы, прикрыл их рукой, и посмотрел на игумена. Феодор шагнул вперед; лицо его озарилось каким-то особенным светом.
– Благословен Бог! Я давно ожидал этого! – и с этими словами он снял параман и скинул хитон.
Взорам патрикия и его спутников предстало изнуренное постами и временем тело, походившее скорее на мощи, нежели на плоть живого человека. Никита был глубоко поражен, страдание отразилось на его лице. Несколько мгновений он молчал, а затем повернулся к стратиотам, забрал у них бич и сказал:
– Выйдите! Я сам всё сделаю… Так повелел августейший. И этих выведите, – кивнул он на монахов.
– Нет, нет! – закричал Николай. – Не надо! Не бей его! Лучше меня! Ради Христа!
Он хотел кинуться к ногам патрикия, но был схвачен двумя стратиотами и силой вытащен из кельи. Третий стратиот вытолкал наружу его собратий. Лукиан беззвучно плакал, опустив голову. Ипатий только успел прошептать, проходя мимо игумена:
– Мы будем молиться, отче!
Оставшись наедине с игуменом, Никита сел на лавку и закрыл лицо руками.
– Что же ты медлишь исполнять приказ государя, господин? – спросил Феодор.
– Надевай хитон, отче, – ответил патрикий, не отнимая рук от лица. – Я не буду бичевать тебя… Это выше моих сил… Нет, нет! Пусть лучше меня самого бичуют! – и этот огромного роста широкоплечий мужчина, чьего грозного вида боялись и слуги, и домашние, и подчиненные, заплакал, размазывая слезы по загорелым щекам.
Феодор оделся, сел рядом и положил руку ему на плечо.
– Да благословит Бог твое доброе сердце, господин, – сказал игумен. – Но ведь если император узнает, тебе не поздоровится… Я, грешный, привык уже к лишениям, а вот ты вынесешь ли царский гнев?
– Я не могу, не могу! Нет! Отче, я до тебя не дотронусь… Нет, нет…
Никита опустил голову и какое-то время сидел молча, потом выпрямился и посмотрел на Феодора.
– Вот что я сделаю! На чем вы тут спите? Ага…