Кассия Сенина Татьяна
Действительно, Феофил установил определенные дни, когда лично разбирал на крытом ипподроме наиболее важные судебные дела, а каждую пятницу верхом на коне, в сопровождении свиты, отправлялся через весь Город по Средней улице во Влахернский храм Богоматери, причем ехал очень медленно и в это время никому не возбраняли приближаться к нему: каждый мог обратиться к василевсу со своей скорбью, и для людей, потерпевших какие-либо обиды и неприятности и не могших добиться правосудия из-за корыстности или человекоугодничества судей, это была часто единственная надежда на справедливое решение их дел. Кроме того, император, выезжая в Город, имел обыкновение пешком ходить по рынкам, осматривать товары и интересоваться ценами, а также тем, не обвешивает и не обсчитывает ли кто из продавцов своих покупателей – обиженные могли свободно пожаловаться василевсу: хотя его сопровождала свита из придворных и охрана, он не возбранял нуждающимся обращаться к нему. Уже к весне всё это, вместе с постоянно раздаваемой им милостыней бедным и нищим, стяжало к нему почти общенародную любовь, а чиновники, особенно в судах, и торговцы стали вести себя не столь нагло, как прежде, но с оглядкой, как бы на них не пожаловались императору. Кое-кто из иконопочитателей был недоволен такой всеобщей любовью к иконоборцу; поговаривали, что Феофил это делает нарочно, чтобы завоевать народные симпатии, а потом ему будет удобнее снова начать гонения на веру…
– Как ты думаешь, такое действительно может быть? – спросила как-то раз Анна у Кассии.
– Откуда же мне знать? – игуменья пожала плечами. – Скорее, это у тебя надо спросить: ты и твои родные бывали при дворе, вы гораздо лучше меня должны знать тамошнюю жизнь и характеры.
– Смотря чьи, – ответила Анна. – Ведь государь Феофил не такой, как все… И потом, он довольно замкнут и очень хорошо владеет собой. Не знаю, близок ли он по-настоящему с кем-нибудь, кроме Иоанна Грамматика…
«А с женой?» – чуть не спросила игуменья, но вовремя одернула себя. Разговор смутил ее, но меньше всего ей хотелось, чтобы Анна догадалась об этом. С того момента, когда Кассия взяла в руки недавно вычеканенную золотую монету, покой и ясность, которыми она наслаждалась три года после пострига, оставили ее и больше не возвращались. Император занимал ее мысли едва ли не больше, чем в первые месяцы после участия в смотринах, хотя в то время ей казалось, что еще сильнее быть одержимой этой горячкой невозможно. Но оказалось – возможно. Она старалась внушить себе, что сейчас эта страсть выглядит еще бессмысленней, чем раньше: ведь теперь она еще меньше знала того, мысли о ком мучили ее, вынуждали молиться иногда ночи напролет, поститься строже обычного и класть поклоны. Прошло столько лет, он повзрослел и изменился, даже внешне, а тем более, конечно, внутренне… Кого же она любила сейчас? Всё того же юношу? Нет, но того, кто взглянул на нее с монеты – и кого она совершенно не знает. Но тут услужливо наплывали мысли: так ли совершенно? Ведь ей известно, что он еще более образован и начитан, чем был тогда, в их первую и вторую встречи, – Лев в одном из писем с восхищением рассказывал об уме и познаниях василевса в самых разных областях… Справедлив, милостив к бедным и обиженным, нелицеприятен… Усерден к божественным службам… Заботится о народе, вот и школу бесплатную устроил для юношей… По прежнему красив… Словом, если б не ересь, он мог бы показаться самим совершенством!..
Один раз Кассия, по примеру читанных ею в житиях историй, даже прижгла себе руку на свечке, чтобы хотя бы физическая боль заглушила досаждавшие ей мысли, но тут же осознала, что это не выход. «Именем Иисусовым бей супостаты»? Да, разумеется, она молилась, каялась, просила помощи в борьбе со страстью, – но всё это помогало лишь временно: страсть отступала, самое большее, на несколько дней, чтобы потом опять вернуться, часто с удвоенной силой и иной раз в самый неподходящий момент – на игуменью вдруг наплывала волна, и ей почти физически начинало не хватать воздуха. Один раз это случилось, когда она говорила поучение сестрам после утрени, и она с трудом закончила свое слово, а сестры встревожились: уж не заболела ли матушка? Что она могла им сказать? Да, она была больна, но не тем недугом, который можно вылечить сиропами или примочками… Но это нелепо! Просто нелепее не придумать!.. Если это еще могло иметь какой-то смысл тогда, когда он только собирался жениться, то теперь он женат, у него красавица-супруга и двое любимых детей… Да он уже наверняка и думать забыл про Кассию!
За что?!..
За гордость? Или – «ангел сатаны, да мне пакости делает, да не превозношусь»? Ведь она стала игуменьей почти сразу после принятия пострига, в то время как другие по много лет проходят искус на самых тяжелых и низких послушаниях… Ей казалось, что игуменство не надмевает ее – но, быть может, только казалось, и Господь, предупреждая возможное падение, напомнил ей о том, что она – плоть и кровь, и возноситься ей нечем, даже если б она и вздумала превознестись?.. Что ж, возможно, но… Но это невыносимо!
В таких мыслях она шла в один из первых дней апреля по Средней, в сопровождении Анны направляясь на рынок благовоний: в храме кончался ладан, покупку которого игуменья никому из сестер не доверяла. Когда они проходили по форуму Константина мимо здания Синклита, Анна вдруг остановилась и сказала:
– О! Взгляни-ка, мать, какая красота!
Кассия, старавшаяся смотреть больше себе под ноги, подняла голову и застыла. Перед Синклитом появилась новая статуя – беломраморная, сделанная удивительно искусно и виртуозно раскрашенная, она, казалось, вот-вот оживет. Феофил был изваян верхом на белом коне, в золотистом скарамангии и пурпурной хламиде; конь нетерпеливо приподнял переднюю ногу, готовый устремиться вперед; всадник одной рукой натягивал поводья, а в другой держал скипетр; вид у него был мужественный и решительный.
– Красиво, правда? – спросила Анна, подходя поближе; игуменья машинально последовала за ней. – Очень похож! Наверное, это ваял…
– Анна, ты ли это? Матушка ты моя дорогая! – какая-то женщина внезапно схватила ее за руку.
Это была знакомая Анны, ипатисса, с которой они много общались, когда покойный Михаил служил при дворе. Взглядом испросив у игуменьи разрешение поговорить, Анна отошла с бывшей подругой чуть в сторону, ко входу в портик, а Кассия так и осталась перед статуей императора, точно ее ноги приклеились к мраморной плите. Она и не замечала, что стоявшие у входа в Синклит стражники весьма бесцеремонно разглядывали ее, а высокий монах, как раз в это время вышедший из здания, проследив направление их взглядов, чуть приподнял одну бровь и, несколько мгновений понаблюдав за игуменьей, еле заметно улыбнулся и направился в ее сторону.
– Жалеешь о сделанном выборе, госпожа Кассия? – раздался сбоку голос, показавшийся ей знакомым.
Вздрогнув, она повернулась и замерла: рядом стоял Сергие-Вакхов игумен. Он был всё такой же, только поседел, стал как будто сухощавее и от этого казался еще выше; ей пришлось чуть запрокинуть голову, чтобы взглянуть ему в лицо. Стальные глаза смотрели остро и пристально. Кассия внутренне поежилась и постаралась ответить как можно спокойнее, хотя выступивший на щеках румянец выдавал ее:
– Нет, господин Иоанн, не жалею.
«Что за странное начало разговора! – мелькнула у нее мысль. – Можно подумать, мы – хорошие знакомые и только вчера расстались!»
– Будто? – спросил игумен, глядя на нее чуть насмешливо.
Кассия хотела ответить что-нибудь резкое или даже вовсе не отвечать, но повернуться и уйти… Она посмотрела в ту сторону, куда отошли Анна с подругой и увидела, что там их уже нет. «Куда она делась?!..» А Грамматик сказал:
– Скрыть можно только от того, кто не умеет видеть.
Игуменья снова вздрогнула, опустила взгляд и вдруг поняла, что он прав, что притворяться перед ним бессмысленно, что он, возможно, всё предвидел еще тогда… Но зачем он заговорил с ней теперь?.. И почему она не ощущает к этому нечестиеначальнику и ересиарху никакой враждебности?!..
– Ведь есть разница – жалеть поистине или жалеть, так сказать, в виде искушения, господин Иоанн, – сказала она тихо.
– Не такая уж большая, госпожа Кассия. Когда-нибудь ты это поймешь.
Кассия вскинула на него глаза:
– Господин Иоанн, ты опять… – тут она осеклась, а он улыбнулся.
– Предсказываю тебе нечто? Но ведь мое первое предсказание сбылось, не так ли?
– И что? – она вздернула подбородок. – Это ведь не значит, что я сделала неверный выбор!
– О, нет! Но ты еще не познала себя. Потому что ты еще не испытала такого искушения, которое представляется истиной.
«Что тебе от меня нужно?!» – хотелось ей спросить, но вместо этого она молча окинула его взглядом и насмешливо спросила:
– Что же, если твое второе предсказание сбудется, прикажешь тебе об этом доложить?
– Не стоит. Я и так об этом узнаю.
Во взгляде Кассии отразилось удивление.
– Я понимаю, что выражаюсь несколько загадочно, – по губам Грамматика вновь пробежала улыбка.
– Не то слово!.. – почувствовав, что начинает раздражаться, Кассия немного помолчала и внезапно подумала, что, если уж они так странно встретились и вместо того, чтобы отвернуться друг от друга, как от еретиков, любезно беседуют, то почему бы и не спросить его кое о чем. – А вот… скажи, господин Иоанн… Один мой друг как-то выразился, что, поскольку человек – мыслящее создание, то самая большая симпатия или притяжение возникают между умными людьми, так сказать, поверх барьеров… через все «нельзя»… Как ты думаешь, это верно?
– Я в этом уверен. Но что я, если об этом говорит великий Григорий: «между соединенными чем бы то ни было любовь, не знаю почему, поселяется так же, как между связанными кровным родством», а существам словесным как раз свойственно «привлечение сродством по дару слова», – Иоанн пристально посмотрел на девушку. – Мы с тобой отчасти похожи, госпожа Кассия. Ты ведь тоже не любишь покоряться, – он усмехнулся. – Игуменья, не послушница! Это неплохо, но за это приходится платить. Но, пожалуй, нам лучше разойтись, как бы ни приятна была наша беседа. Сюда направляется августейшая, и она вряд ли будет рада увидеть нас перед этой прекрасной статуей, да еще вместе… А что до барьеров, то это вещь очень хлипкая. Прощай, госпожа Кассия!
Он чуть поклонился, пошел к портику и вскоре исчез в толпе. Кассия оглянулась и увидела, что на площадь действительно въехала верхом на лошади императрица, в сопровождении свиты. «Не довольно ли на сегодня… удивительных встреч?» – подумала игуменья. Феодору она не видела со дня выбора невесты Феофилу, и сейчас ей совершенно не хотелось с ней сталкиваться. «Впрочем, вряд ли она меня узнает… Хотя Иоанн ведь узнал… Но почему он сказал, что августа будет не рада? Вот еще притча!.. Да где же Анна?!..» Тут сестра как раз вынырнула из толпы с виноватым видом.
– Наконец-то! – сказала Кассия с облегчением. – Куда ты пропала? Пойдем скорей!
Анна принялась бормотать оправдания, но игуменья не слушала ее. «За это приходится платить». За то, что она не любит покоряться?..
3. Сложности
(Гомер, «Илиада»)
- Смерти не мог избежать и Геракл, из мужей величайший,
- …Так же и я, коль назначена доля мне равная, лягу,
- Где суждено; но сияющей славы я прежде добуду!
В апреле в Константинополь пришло известие о том, что 23 марта Мамун с большим войском выступил из Багдада по направлению к Тарсу и намерен вторгнуться в ромейские пределы. Халиф, как говорили, был обеспокоен тем, что восставшие под предводительством Бабека персы, усмирить которых не получалось уже почти пятнадцать лет, вступили в переговоры с ромеями относительно совместных действий против арабов; очевидно, Мамун решил показать противнику свою силу. Феофилу, в свою очередь, тоже хотелось явить поклонникам Аллаха мощь ромейского оружия, и он стал готовиться к походу. Однако перед тем, как впервые надолго покинуть столицу, император решил короновать соправителем сына, которому в мае должно было исполниться шесть лет.
Феодора испугалась: значит, Феофил может не вернуться и заранее решил позаботиться о наследовании престола? Но, памятуя свой злосчастный разговор с мужем во время восстания Фомы по поводу того, что сражаться «опасно», она не посмела ничего сказать о страшном, а только проговорила:
– Когда же ты хочешь устроить коронацию?
Они стояли вдвоем у окна в спальне августы.
– Думаю, на Пасху, – император взглянул на жену и обнял ее за плечи. – Не бойся. Я вернусь.
У императрицы перехватило дыхание. Феофил в последние месяцы стал к ней как будто более внимателен, чаще общался и даже приходил к ней то с одной, то с другой исторической книгой и зачитывал понравившиеся ему места, однако Феодора, измученная за предыдущие годы его холодностью и насмешливостью, боялась верить, что его отношение к ней начинает меняться. Но этот простой жест и сказанные им два слова так поразили августу, что она, не в силах что-либо сказать, уткнулась носом в плечо мужу и беззвучно заплакала. Он молча гладил ее по голове, а потом, чуть отстранившись, заглянул в ее мокрое лицо и, наклонившись, поцеловал ее. Слезы императрицы тут же высохли. «Неужели счастье еще возможно?» – подумала она.
«Может, я всё-таки еще смогу стать любящим мужем?» – подумал он. После разговора с мачехой он действительно решил попытаться сделать это и даже стал находить в общении с женой приятные стороны: ее суждения о книгах оказывались иной раз весьма интересными, да и вообще у нее обнаружился довольно живой ум. Правда, в Феодоре ощущалась робость и некоторая забитость, но в этом Феофил винил только себя. Вести с ней философские беседы он, впрочем, не пытался: хотя он предполагал когда-нибудь в будущем почитать с ней Платона, но пока не решался на это, опасаясь, что слишком разочаруется и не сможет дальше продолжать опыт «бытия любящим супругом»…
Иоанн Грамматик был лично послан императором сообщить патриарху о грядущей коронации. Антоний всё еще не совсем оправился от болезни легких: она постигла патриарха зимой и протекала так тяжело, что врачи было вовсе отчаялись в его жизни, а когда он всё же выкарабкался, у него началось воспаление уха заодно с сильным насморком. Патриарх всю зиму почти не вставал с постели и не мог толком заниматься церковными делами. Это побудило императора назначить Сергие-Вакхова игумена новым патриаршим синкеллом: по сути, Иоанн должен был руководить всеми делами вместо Антония и блестяще справлялся с этим поручением – впрочем, иного никто и не ожидал.
– Думаю, я уже вполне в силах быть на коронации, – сказал патриарх, когда синкелл доложил ему об августейшем решении. – Да и хватит уже валяться в постели… Все бока отлежал! – он улыбнулся.
– Пора, пора вставать, владыка! – кивнул Грамматик. – А то я уже подустал от беготни между монастырем, дворцом и патриархией… Даже нет времени на химические опыты, вот дожил!
– Ну, ты везде найдешь место для опытов, отче, не таких, так других, – с улыбкой ответил Антоний. – Только вот поберег бы ты себя всё же! А то, говорят, ты постишься слишком сурово, твои монахи даже стали опасаться за твое здоровье…
Эконом Сергие-Вакхова монастыря, действительно, пожаловался патриарху, что их игумен «совсем запостился, как бы он желудок себе не испортил такими подвигами». Патриарх и сам давно примечал, что Грамматик за императорскими или патриаршими обедами, в которых ему нередко приходилось участвовать, стал есть меньше и даже не притрагивается к своему любимому сыру, хотя когда-то полушутя признался Антонию, что хороший сыр – его «самая большая слабость»…
– Я вкусил слишком много нектара, святейший, – сказал синкелл. – Теперь приходится поститься, чтобы не вышло расстройства внутренностей.
Иоанн посмотрел в глаза патриарху, и тот понял.
– Ну… Да, но смотри все же… Епитимии ведь для того, чтобы врачевать, а не чтобы убивать… Голова-то не будет плохо рабтать?
– Не будет. Чтобы голова не болела, нужно есть сладкое. Мёд. Я, правда, его не очень люблю… что тоже, впрочем, кстати.
Коронация соправителем маленького Константина состоялась 17 апреля, в саму пасхальную службу, и на «Золотых бегах», устроенных, по обычаю, после воскресенья Антипасхи, димы приветствовали пением уже двух императоров. Отпраздновав в мае день рождения сына, Феофил спустя несколько дней ушел в военный поход.
Мамун, выступив из Багдада, некоторое время провел в Текрите, где праздновал свадьбу дочери, а затем отправился в Тарс, откуда, соединившись со своим сыном Аббасом, в середине июля пошел к ромейским пределам. Сыну он почти сразу приказал двигаться на северо-восток, к Малатии, чтобы воспрепятствовать возможным переговорам персов с ромеями, а сам, перейдя через Тавр по Киликийским Вратам, вторгся в Каппадокию. Военные действия обернулись для ромеев крайне неудачно. Еще до их подхода арабы, совершив быстрый переход, взяли и разграбили одну из крепостей, захватив большое подземное хранилище с зерном; впрочем, население крепости Мамун пощадил и оставил в живых. В июле он подошел к крепости Герон, и там произошло сражение с ромейским войском. На военном совете у императора архонты решили, что хватит и части войска, чтобы сразиться с врагами, и отговорили Феофила от личного участия в сражении. Противники сошлись ранним утром, причем арабы вступили в бой тоже лишь частично, и поначалу никто не имел решающего перевеса. Но около полудня ромеи дрогнули под тучами стрел – в агарянском войске служило много наемных турок, прекрасных стрелков из лука, – и стали отступать, а затем и вовсе обратились в бегство, потеряв многих убитыми. Судя по сведениям, выпытанным из пленных, оставшееся арабское войско численно превосходило ромейское, а один из языков сообщил, что часть арабов прячется в местных подземных пещерах. Учитывая, что дух войска упал после бывшего поражения, Феофил не решился вновь вступать в бой и дал приказ к отступлению. Герон пал 21 июля; халиф и тут даровал пощаду жителям по их усиленной просьбе, но крепостные стены сравнял с землей. Арабы взяли еще две каппадокийские крепости, после чего Мамун с богатой добычей возвратился в свои земли.
Феофил подъезжал к Константинополю в чрезвычайно скверном расположении духа, никто из архонтов не осмеливался заговорить с ним. Синклитики, по обычаю, встретили императора с войском у Золотых ворот. Феофил слушал привычные славословия и почти с гневом думал о том, что все эти прошения и пожелания – пустое сотрясение воздуха. Феодора попыталась его утешить, но только вызвала у него еще большее раздражение. Она была так рада его возвращению живым и здоровым, что поражение от арабов казалось ей мелочью, но императору оно, разумеется, представлялось в совсем ином свете. И Феофил в очередной раз подумал, что, будь на месте Феодоры Кассия, она бы наверняка сумела утешить его не так «бездарно» и нашла бы нужные слова…
Ко всему прочему, по возвращении его ждало письмо от Константина, сына императора Льва, тоже не доставившее василевсу радости. Феофил колебался, прежде чем написать своему прежнему другу. Хотя при жизни отца он часто мечтал о том, что, став единоличным императором, немедленно постарается вернуть друзей детства в столицу, но после смерти Михаила, задумавшись об этом всерьез, вдруг понял, что мечтал о возвращении людей, которых больше не существовало. В самом деле, что представляли собой теперь его бывшие друзья? – Феофил совершенно не мог этого сказать. Когда-то это были веселые мальчишки, любившие пошутить, поиграть «в цитаты», декламировать эллинских поэтов или Григория Богослова; однако уже девять лет, как они живут по-монашески, пусть даже, как предполагал император, и не слишком сурово подвизаясь – он знал, что на острове Халки, куда их сослали, они жили в монастыре с достаточными удобствами, – но всё-таки ведь это совсем другая жизнь… И – евнухи!.. Феофил с детства недолюбливал евнухов, и в свое время известие о насильственном оскоплении его друзей было для него по внутреннему чувству особенно оскорбительным… Ему было любопытно взглянуть, какими же стали его прежние друзья, но в глубине души он боялся этой встречи. Всё-таки из детства, от их дружбы, он сохранил самые приятные воспоминания – не затуманятся ли они в результате нового общения столько лет спустя, не обернутся ли разочарованием?.. Но всё же перед отбытием в поход император написал Константину: спрашивал, как живется его прежним друзьям в монашестве, и приглашал их перебраться в Город, выбрав самим монастырь для жительства. Феофил думал, что друзья могли бы поселиться в Сергие-Вакховой обители, о чем намекнул и в письме.
Но ответ оказался не таким, как ожидал император. Константин благодарил его за приглашение, но писал, что они уже привыкли за прошедшие годы к уединенной жизни и возвращаться в столичную суету им не хочется. «Передавай от нас приветствие Иоанну, – писал бывший соправитель, – мы благодарны ему за полученные знания. Но я должен сообщить, государь, что, даже вернувшись в Город, мы никак не смогли бы поселиться в обители у Иоанна, поскольку мы давно отреклись от иконоборчества и почитаем святые образа». Он рассказал и о чуде, в результате которого всё бывшее семейство Льва Армянина – и Феодосия, и три оставшихся в живых сына – обратилось к иконопочитанию. Это случилось на второй год их ссылки. Василий, онемевший в результате оскопления, не мог смириться с этим и не переставал молить Бога о возвращении голоса. В обители, где они жили, иконы не снимали, а только перевесили повыше, и в монастырском храме была одна красивая икона святого Григория Богослова. Василий часто взирал на нее и, наконец, однажды, по какому-то наитию, стал молить святителя вернуть ему голос. Приближалось Крещение Господне, и вот, в самый день праздника на утрени, когда подошло время чтения слова святого Григория «На Святые Светы явлений Господних», Василий стоял, по обычаю, под иконой святителя и вдруг услышал тихий, но явственно исходивший от образа голос:
– Возьми тетрадь и читай!
Юноша вздрогнул, взглянул на икону, потом на Константина, который уже шел на обычное место, чтобы читать слово, – и вперед него бросился к амвону. Брат изумленно взглянул на него, а Василий схватил тетрадку со словом святителя и начал читать звонким и ясным голосом:
– «Опять Иисус мой, и опять таинство – не таинство обманчивое и неблагообразное, не таинство языческого заблуждения и пьянства, как называю уважаемые язычниками таинства и как, думаю, назовет их всякий здравомыслящий, – но таинство возвышенное и божественное, сообщающее нам горнюю светлость! Ибо святой день Светов, которого мы достигли и который сподобились ныне праздновать, имеет началом крещение моего Христа, “Света истинного, просвещающего всякого человека, грядущего в мир”…»
Все присутствовавшие были поражены чудом, и молва о нем скоро вышла за пределы острова. Василий и оба его брата обратились к почитанию икон, а Феодосия, узнав об этом, чрезвычайно обрадовалась и открыла им, что сама простилась с иконоборчеством сразу после убиения Льва, но боялась признаться в этом сыновьям, а только молила Бога, чтобы Он вразумил их…
«Прости, мой августейший друг! – писал Константин в заключение своего ответа Феофилу. – Я, вероятно, огорчу тебя, но должен признаться, что больше не верю ни в истину иконоборчества, ни в его долговременный успех. Это дело уйдет вместе с теми, кто его поддерживал. Простой народ никогда не примет “чистого поклонения духом”, любезного нашему бывшему учителю, а люди знатные, как ты сам понимаешь, держат нос по ветру и угождают власть имущим. Как видишь, уже твой отец отказался от жесткой политики моего злосчастного родителя, да и ты не спешишь возвращаться к ней. Твои наследники тоже вряд ли захотят повторять этот опыт, тем более, что он столь печально окончился. Я, разумеется, ничего не стану тебе навязывать и ни в чем не буду убеждать или разубеждать. Ты умен и, думаю, сам во всем разберешься. Я слышал о том, как ты женился, и даже немного завидовал. Надеюсь, ты обрел свое счастье, и “небесная Афродита” одарила тебя той любовью, о которой ты мечтал. Желаю тебе Божьего содействия и многих лет царствования, а нас, смиренных, оставь здесь жить тихо и молить Бога о твоей державе».
Когда Константин перед отправкой зачитал это письмо братьям и матери, Феодосия печально покачала головой:
– Мне бы хотелось надеяться, что государь разберется… Но ведь там еще Иоанн!
– Да, он всегда имел на Феофила большое влияние, – задумчиво сказал Василий. – Но ведь уже прошло столько времени… Мы не знаем, какие у них сейчас отношения…
– Вряд ли Феофил позволит собой вертеть кому бы то ни было, хотя бы и любимому учителю! – сказал Константин. – Не таков характер!
– Да, но… – Феодосия нахмурилась. – Иоанн очень умен… Он умеет влиять на других! Вот ваш отец – тоже ведь был не слабохарактерный, но Иоанн сумел так повлиять на него, так убедить, что он и слушать ничего не хотел даже не о возврате к православию, а просто о смягчении гонений на исповедников! – она чуть помолчала. – Гордый губит всё, к чему прикасается!
– Не слишком ли ты сурова к Иоанну? – усмехнулся Григорий. – Он, конечно, горд, но кого он «погубил», если не считать нашего отца? Да и отец… Всё-таки, думаю, у него были и свои соображения так себя вести!..
– Не знаю! – вздохнула Феодосия. – Только от Иоанна у меня иногда возникало такое чувство, что люди перед ним – просто как стеклянные сосуды: если какой-нибудь возьмет в руку, то дальше – как повезет: захочет разбить – разобьет, посчастливится – оставит… Но разбить ему ничего не стоит, и если он захочет разбить, то ничто не избавит!
– По-моему, ты сгущаешь краски, мама, – сказал Василий. – Много ли ты общалась с Иоанном? Мы провели с ним гораздо больше времени, но я что-то не вынес такого впечатления от него, как ты.
– Мама – женщина, а Иоанн женщин недолюбливал, – улыбнулся Константин. – Думаю, всё дело в этом!
– Может, ты и прав, – сказала Феодосия. – Но всё равно за государя надо молиться, чтобы Господь вразумил его!
– А за Иоанна не надо? – усмехнулся Василий.
– Надо, но… – Феодосия помолчала и сказала совсем тихо: – Мне почему-то не верится, что он может изменить свои взгляды…
– Ну, это не наше дело! – решительно сказал Константин. – Наше дело молиться, а остальное пусть будет, как рассудит Бог!
Письмо старого друга вызвало у Феофила целый вихрь разнообразных мыслей – об иконопочитании и иконоборчестве, о церковной политике, о чудесах и исцелениях, наконец, о том даре «Афродиты небесной», который не содействовал его счастью, а напротив, почти отнял и самую надежду на него… «Был бы я таким любителем опытов, как Иоанн, – подумалось вдруг императору, – я бы показал это письмо Феодоре и посмотрел, какое впечатление оно произвело бы на нее… Но я этого делать не буду, – он усмехнулся. – Убеждения!.. Какие, например, убеждения у Феодоры? Ей хочется любви… вот и все ее убеждения!»
После первой вспышки раздражения на утешительные речи жены, Феофил извинился перед ней и по-прежнему старался вести себя, как любящий муж, но всё же ему слишком часто вспоминались те логические рассуждения, которые он развивал перед Феодорой ранним утром в спальне в ответ на вопрос, любит ли он ее. Всё-таки главное было в том, что должна быть дружба, без дружбы нет истинной любви… А дружба с ней… Нет, он не мог дружить с ней по-настоящему! Он мог только быть помягче… поснисходительнее… общительнее… «Но это не любовь, а аскетическое упражнение под названием “хороший муж”! – думал он. – Разве это честно по отношению к ней? Сейчас она еще не привыкла к тому, что я стал относиться к ней иначе… А потом привыкнет и захочет большего – а большего я дать не смогу! Не лучше ли было и не начинать?..»
Когда они с Иоанном в очередной раз сошлись побеседовать в «школьной», Грамматик заметил, что император мрачен. После нескольких взглядов, брошенных на него игуменом, Феофил сказал чуть насмешливо:
– Да, отче, некоторые сложности в жизни. Я ведь человек семейный, а за семейными людьми сложности ходят по пятам… Это вам, анахоретам, хорошо! А глядя на тебя, – продолжал он с легким сарказмом, – вообще можно решить, что монахи – самые свободные люди на свете, только не в отношении свободы от страстей и житейских попечений, а в отношении свободы делать, что хочешь, ничего не опасаясь.
– Возможно, – усмехнулся Иоанн. – Но я неподходящий пример для суждения о монахах. Чтобы иметь, так сказать, большие права в жизни, надо прежде потратить много сил и иной раз дорого заплатить. Далеко не все люди хотят прилагать много усилий и платить дорого, что же удивительного, что они всю жизнь так или иначе находятся в рабстве.
– Вероятно, ты прав, – сказал император, помолчав. – Но есть еще такая вещь как положение в обществе. Человек, вольно или невольно оказавшийся на определенной ступени лестницы, уже далеко не всегда может себе позволить свободно действовать. В юности я мечтал о «философской» жизни: науки, единомудренные друзья, книги, прогулки верхом, беседы… Что может быть лучше! Но случилось так, что мне пришлось стать императором. По своей воле я никогда не пошел бы под иго этого «блестящего рабства»!
Феофил протянул руку, снял с полки обломок горного хрусталя и стал рассматривать, поворачивая в лучах солнца, лившихся из высокого окна.
– Семейная жизнь тоже мне представлялась далеко не такой, какой она оказалась в действительности… Должно быть, я просто неверно думал о ней, а на самом деле она другой и не бывает… Но вот какая странность! – продолжал он после небольшого молчания. – Вроде бы заповеди одни для всех, в частности, первая и наибольшая. И если ты стремишься действительно возлюбить Бога всей душой и сердцем, то вряд ли станешь расточать себя направо и налево ради праздного общения с людьми. Но считается, что, например, монах не обязан поддерживать дружеские связи… Точнее, не обязан непременно уделять то или иное время людям, с которыми ему, может, и общаться-то не о чем… и скучно. А у семейного совсем не то. Хотя бы ты и любил своих родных по заповеди, и всяческие благодеяния им оказывал, но только не поболтай с ними о всяких пустяках, – море обид, сыплются попреки, иной раз самые нелепые… Вот, например… весьма странен упрек женщины в том, что ты не хочешь с ней дружить!
– Этот упрек прозвучал бы так же странно и из уст мужчины. Дружба по заказу вряд ли возможна.
– Вот именно. Дружба по заказу точно так же невозможна, как и любовь по заказу. Но с женщиной, – продолжал император с усмешкой, – нельзя дружить. С женщиной можно только спать.
– Чаще всего, но не всегда.
– Когда-то ты, кажется, считал по-другому.
– Да, но я ошибался.
Феофил взглянул на синкелла и отвернулся к окну, продолжая поворачивать в руках кусок хрусталя. Наконец, он положил его обратно на полку и усмехнулся.
– А я вот, напротив, раньше думал, как ты сейчас, а теперь начинаю склоняться к противоположному мнению.
– Я бы уточнил, государь: тебе хочется склониться к противоположному мнению.
Император не ответил. «А ведь дай им пожить друг с другом, – думал Иоанн, глядя на него, – так еще неизвестно, как бы они ужились – два таких характера…»
А Феофил смотрел в окно и думал: «Мне никогда и в голову бы не пришло, что мать сумеет понять Иоанна настолько, чтобы он счел ее своим другом! И однако же!.. Опять загадка, как почти всё у него!.. Впрочем, похоже, это для него самого было неожиданностью… “Любовь тоже может быть опытом”… Понятно, почему он не захотел сдерживаться! Кто бы захотел на его месте? И кто бы смог?.. Может, какой-нибудь подвижник… Но уж точно не я! Интересно, если задать ему прямой вопрос, что мне делать, – что он ответит? Что можно пойти на маневр?.. Идея, в общем, не глупа! Может, окажется так же, как с друзьями: когда-то дружили, а время прошло, вроде и незачем, и оснований нет… Я всё еще люблю ту девушку, но с чего я взял, что она осталась такой же до сих пор?.. А если получится наоборот, и я еще больше уверюсь, что она – моя “половина”?..»
– В жизни слишком много сложностей, – сказал Феофил. – Я устал.
– Что ж, августейший, – ответил игумен, – есть вещи несложные, но достаточно захватывающие, можно в виде отдыха заняться ими.
– Например?
– Например, спать с женщиной. Если дружить сложно.
– Язва! – рассмеялся император. – Но ты дал дельный совет. Я сегодня же ему последую.
Прошли осень и зима, и Феофил решил отомстить агарянам за летнее поражение. Совершив быстрый бросок до Каппадокии, ромейское войско разделилось: меньшая часть отправилась к Харсиану, а остальные во главе с василевсом перешли через Тавр. Появление ромеев у Тарса стало для агарян полной неожиданностью. Наличные войска не смогли создать должной обороны и были разбиты, ромеи взяли Тарс, а затем Массису, избив около двух тысяч арабов – почти всё городское население, – а оставшихся увели в плен. У Харсиана дела тоже пошли очень удачно: соединившись с местным стратигом и войсками, часть императорской армии напала на агарян, и ромеи не только разбили противника, отвоевав крепость, но и захватили множество пленных. Отправленные в столицу гонцы сообщили о победе, и в Городе стали готовиться к торжественной встрече василевса.
Триумфальный въезд императора в Константинополь отличался исключительным великолепием. Город, по выражению эпарха, был украшен, «как покой для новобрачных»: улицы от Золотых ворот до Медных дверей Священного дворца пестрели великолепными шелками, серебряными светильниками, розами всех оттенков. Феодора была в восторге, Феофил и сам под конец был несколько опьянен церемониями и славословиями. На другой день после триумфального въезда в Город во время торжественных приемов утром и вечером многие придворные получили повышения в чине, днем проводились бега на Ипподроме, в перерывах между заездами перед народом проводили пленных агарян и показывали захваченное оружие и другую добычу, а городским властям и гражданам раздали множество подарков.
– «Прекрасно было, по-моему, торжественное шествие местных жителей», – сказал императору синкелл через несколько дней, когда торжества по случаю победы над арабами закончились, и константинопольцы вернулись к обычной жизни, – Думаю, августейший, что Царственный Город давно не видел таких пышных торжеств и таких затрат на них!
– Что ж, – улыбнулся Феофил, – «удовольствие делает деятельность совершенной», так почему бы не доставить его себе и подданным? К тому же мы недолговечны. Разумеется, надо заботиться о том, чтобы стяжать добродетели… А если не получится, тогда, думаю, хотя бы славу, – он усмехнулся и, чуть помолчав, добавил: – Бог судил мне царствовать, а императору, как мне кажется, более других подобает быть великолепным, «великолепный же подобен знатоку: он способен разуметь, что подобает, и большие средства потратить пристойно».
– Да, конечно, я помню: «траты великолепного велики и подобающи, таковы и дела его».
– И «следовательно, дело должно стоить траты, а трата – дела или даже быть чрезмерной»… Если уж я не могу во всем следовать философам, то в том, в чем могу, надо стараться делать всё, как подобает, не так ли?
…Маленького Константина всегда влекла к себе вода. Едва научившись ходить, императорский сын во время прогулок тащил мать и нянек к пруду или на террасу Вуколеона, откуда мог подолгу смотреть на морскую синь и следить за медленно бороздящими ее судами. Он приходил в восторг, наблюдая за поднявшимися волнами и слушая тревожные крики чаек, его любимыми игрушками были парусные лодочки, маленькие дромоны и деревянные раскрашенные моряки. Он воображал себя то Ясоном или Одиссеем, заставляя сестру играть Медею или Пенелопу, то друнгарием ромейского флота, командуя игрушечными армадами военных кораблей и топя вражеские суда. Начав учиться, он немедленно забросал Иоанна вопросами о мореплавании, так что Грамматику даже пришлось заглянуть кое в какие книжки, которые он читал в юности, но успел подзабыть. Однажды Константин едва не свалился в воду, наблюдая за рыбками, плававшими в одной из открытых цистерн, вырытых в дворцовых садах, после чего Феофил строго наказал не оставлять его без присмотра на прогулках и на всякий случай научил сына плавать. Но время шло, и надзор всё больше тяготил мальчика: ведь он «уже совсем большой, семь лет, уже и исповедаться теперь надо, как взрослому!» – а без воспитателей или матери по-прежнему никуда не отпускают, «так нечестно!» Да и что такого страшного может случиться с ним в саду или парке, если тут везде охрана?..
Тот день был жарким. Императрице нездоровилось, и она лежала у себя в спальне. Дети с утра немного поиграли в саду, потом Константин занимался с синкеллом, а когда вернулся и вместо него в «школьную» отправились Мария с Еленой, мальчик решительно заявил, что хочет гулять. Евнух, сопровождавший Константина на прогулке, тяжело дыша, то и дело вытирал платком лоб. Мальчик завел его в тот угол сада, откуда было недалеко до его любимой большой цистерны с золотыми рыбками и принялся сосредоточенно изучать окружающие цветы и травы, внимательно рассматривая чуть ли не каждый листок и лепесток. Евнух опустился тут же на скамейку и вскоре начал подремывать, изредка, впрочем, вскидывая голову и ища глазами маленького императора. Но Константин, казалось, так увлекся исследованием растений, что и не думал куда-то уходить, и надзиратель, наконец, благополучно уронил голову на грудь и захрапел. Хитрость удалась. Чуть не подскочив от радости, Константин поднял с земли сухой сучок и бросил к ногам воспитателя; тот не проснулся, и мальчик, радостно улыбнувшись, пошел к цистерне, сначала осторожно, на цыпочках, а потом, удалившись от своего надзирателя, припустил бегом. Вокруг цистерны росли высокие платаны, создававшие довольно густую тень. Укрывшись за одним из толстых шершавых стволов, мальчик смотрел, как слуги набирали в цистерне воду, перекидываясь шутками, смысл которых ускользал от Константина. Наконец, нагрузив сосудами с водой телегу, запряженную двумя мулами, они отправились в обратный путь. Подождав, пока их голоса смолкнут вдалеке, маленький император покинул свой наблюдательный пункт и предстал удивленному взору стражника, сидевшего на лавке у цистерны. Константин тут же сообщил, что его «мама сама отпустила погулять одного», потому что он «уже большой и сам всё может», стал болтать про цветы, про птиц, потом перешел на рыб и, как бы между прочим, сказал, что очень хотел бы «вблизи посмотреть на рыбок, они так красиво плавают!» Умилившийся страж сказал, что, разумеется, можно «сойти по лесенке поближе к водичке и взглянуть, только осторожно». Константин пламенно пообещал, что будет «крепко держаться за перила» и к самой воде сходить не будет, а посмотрит на рыбок «так только, с верха лесенки». Мальчик очень любил этих рыбок и как-то раз даже спросил у матери, есть ли «в раю у Бога такие рыбки». Императрица ответила, что, конечно же, есть, у Бога всё есть, и рыбки, «много-много золотых рыбок, еще гораздо красивее этих»…
Лестница была каменной, неширокой, с деревянными перилами и оканчивалась маленькой площадкой у воды. Константин, немного спустившись и просунув голову в проем между точеными столбиками, принялся смотреть на рыбок – рыжие, большие и маленькие, они словно светились в прозрачной воде, как веселые огоньки. Мальчик с досадой вспомнил, что забыл взять с собой хлеба покормить их. «Ну, ладно, в следующий раз!» – подумал он. Но всё-таки с верха лестницы смотреть было не очень удобно, хотелось спуститься к самой воде, и Константин размышлял, сильно ли перепугается стражник, если сойти к воде, как вдруг услышал вдалеке голос евнуха, звавший его.
«Сейчас он придет сюда, а я так ничего и не успел!» – подумал мальчик и стал быстро спускаться. Вдруг на предпоследней ступеньке нога его поскользнулась на мокром камне, и Константин потерял равновесие, попытался ухватиться за перила, но не успел. Он еще услышал крик стражника, а в следующий миг ощутил глухой удар затылком, сверкнувший в его голове словно сотней золотых рыбок, прыснувших во все стороны ворохом искр, и больше уже не ощущал ничего – ни как он, перевернувшись, упал в воду и медленно погрузился на дно; ни как стражник с подбежавшим евнухом вытащили его и, положив на траву, пытались привести в чувство; не слышал ни их криков, ни воплей матери, которая, узнав о несчастье, прибежала из дворца в одной тунике, без мафория и плаща, долго трясла сына, целовала его, звала, а когда поняла, что всё бесполезно, испустила страшный крик и потеряла сознание; не видел, как подошел отец, мертвенно-бледный и словно постаревший, опустился на колени перед телом сына и несколько мгновений смотрел ему в лицо, а потом, взяв на руки, медленно поднялся и, ни слова не говоря и ни на кого не глядя, понес мальчика во дворец, – маленький василевс уплыл туда, где «много-много золотых рыбок»…
4. Ромейский ум и арабская гордость
Выше искушений становится тот, кто обучается не отклонять их от себя, но переносить всё, встречающееся с ним… Лучшее же врачевство от того, что приходит не от нас, – то любомудрие, которое в нас.
(Св. Исидор Пелусиот)
Императорская семья перенесла потерю чрезвычайно тяжело. Феофил продолжал заниматься обычными делами, но почти ни с кем не разговаривал, на лбу у него залегла морщина. Феодора после похорон сына целый месяц была больна и не выходила из своих покоев. Мария впала в горестное недоумение: она не могла понять, как это брат, еще вот только что бывший таким живым и веселым, теперь лежал неподвижный и холодный и больше никогда не встанет. Елена, уже пережившая такое после смерти матери, утешала племянницу, говоря, что Константин «пошел к Богу, и ему там хорошо, лучше, чем тут, а мы тоже к нему когда-нибудь попадем, только надо немного подождать»…
Между тем, через две недели после похорон Константина с арабской границы пришла весть, что Мамун снова собирается в поход на ромеев. Феофил, совершенно не расположенный в этот момент к каким бы то ни было военным действиям, отправил к в Адану посла, предлагая возвратить пятьсот пленных арабов в обмен на прекращение военных действий в этом году, тем более что войска нужны были на востоке: арабы еще в августе прошлого года взяли и сожгли Минео и одновременно осадили Палермо, и осада длилась до сих пор… Но Мамун не удостоил посла ответом и двинулся к Каппадокии. Его целью была Ираклия, однажды уже взятая Харуном ал-Рашидом, но затем вновь отвоеванная византийцами. Когда арабы подошли к городу, жители вышли им навстречу, прося мира в обмен на покорность. После этого агарянское войско разделилось: Мамун остался в метамирской области, где взял несколько ромейских крепостей, пощадив их жителей, один из военачальников халифа захватил много пленных в Тиане, сын Мамуна взял еще три крепости и столкнулся с ромейским войском под предводительством самого императора. Сражение окончилось в пользу агарян, и Феофил снова был вынужден отступить. Арабы вернулись в свои пределы в начале осени с большой добычей.
Возвратившись в Константинополь, император получил с Сицилии весть о взятии агарянами Палермо. Это означало, что враги еще больше закрепятся на острове. Посоветовавшись с Синклитом, Феофил решил назначить стратигом на Сицилию Алексея Муселе, из рода Кринитов. Несмотря на то, что этому молодому человеку было всего двадцать лет, он уже отличился в сражениях – император сам мог видеть его в бою во время похода на Тарс и Массису, – был мужественен и находчив. Феофил рассудил, что от Алексея, возможно, будет больше толку, нежели от более старших годами, но малоспособных в бою деятелей, из-за которых в последние годы ромеи теряли в Италии всё новые области. Синклитики одобрили выбор василевса, молодой армянин был возведен в чин патрикия и через несколько дней отправился к новому месту службы. Император, между тем, вызвал к себе синкелла и сказал, что решил послать его к Мамуну для переговоров:
– Если у кого и получится его убедить, так это у тебя… А если и не получится, то, по крайней мере, ты должен сделать другое важное дело. Надо возвратить Мануила.
Император хотел вернуть в Империю сбежавшего при его отце к арабам дядю Феодоры, весьма сведущего в военном деле. Хорошие полководцы были теперь нужны, как никогда, а мир с агарянами на востоке был бы весьма кстати, чтобы развязать ромеям руки для более широких действий на Сицилии.
– Что ж, – сказал Иоанн, – на старости лет погляжу, как живут агаряне!
– Не прибедняйся, отче, – ответил Феофил. – Какие твои годы! Ты, может, еще нас всех переживешь… По крайней мере, при твоем образе жизни имеешь все возможности к этому: выдержка железная, да и волноваться особо не из-за чего, – он печально улыбнулся и, помолчав, с горечью добавил: – А я вот иногда думаю, что «лучше бы я не родился или безбрачен погибнул»!
– Уверен, что большинство твоих подданных, государь, считает иначе, – возразил Грамматик.
– Какой в том прок? Я не настолько тщеславен, чтобы этим утешаться!
– Тем не менее, тебе это приятно, августейший. Отцы говорили, что «если человек не положит в сердце своем, что в мире нет никого, кроме него одного и Бога, то не найдет спокойствия». Поскольку мы этого не достигаем, то должны терпеть скорби. Но если мы и получаем раны, это тоже не повод унывать. Как сказал Лествичник, «воина, получившего во время сражения жестокие раны на лице, царь не только не повелевает отлучать от войска, но, напротив, наградой возбуждает еще к большей ревности».
– Я не вижу награды! Грешник «получает благое в жизни своей» в виде всяких греховных наслаждений. Праведник – в виде божественных озарений и подобного. У меня, конечно, немало возможностей для наслаждений, но наслаждаться так, чтобы забыть о горестях, я не могу… да и жизнь, как видишь, не дает! А озарения… – император усмехнулся. – Куда мне до них!..
– Сначала «разожгу их, как разжигается серебро, и испытаю их, как испытывается золото», – тихо сказал игумен. – А потом уже «он призовет имя Мое, и Я услышу его».
– Боюсь, это если и будет, то лишь на том свете!
– Не обязательно. Возможно, просто еще время не пришло. Всё, что случается с нами, происходит для того, чтобы мы поняли нечто. «Умные уразумеют», как сказал Даниил-пророк. Потому, думаю, и эллинские мудрецы говорили, что один день умного человека превосходит целый век глупца. Потому же он и прекраснее, хотя бы и был наполнен скорбями. Я уверен, что большинство так называемых счастливых людей, будь они способны понять, в чем состоит истинная прекрасность жизни, немедленно умерли бы от зависти к тебе, государь, – и, разумеется, отнюдь не по причине твоего царственного положения или богатства.
В сущности, Грамматик не сказал ничего нового для императора, Феофил и сам мог «уговаривать» себя такими же речами, – но, странным образом, слова Иоанна подействовали на его душу подобно бальзаму, и он вдруг совершенно успокоился, даже почти развеселился. Тяжесть, после гибели сына угнетавшая его невыносимо, отступила столь неожиданно, что император взглянул на синкелла с некоторым удивлением. Игумен чуть заметно улыбнулся и сказал:
– «Божественное прекрасно, мудро, доблестно и прочее; этим вскармливаются и взращиваются крылья души, а от всего противоположного, от безобразного, дурного, она чахнет и гибнет». Малодушие безобразно, августейший, не надо допускать его в себя. «Всё могу в укрепляющем меня Христе». А чего не можем сейчас, сможем со временем, если не будем ломать сами себе крылья души.
Спустя неделю синкелл, в сопровождении спафария, секретаря, переводчика и четырех слуг, отбыл в Адану, где после похода остановился Мамун, везя письмо императора к халифу и подарки. Ехали быстро, нигде не задерживаясь. Киликийские Врата впечатлили Грамматика, никогда еще не видевшего вблизи гор.
– Красиво здесь! – воскликнул он, глядя на возвышавшиеся справа и слева горные вершины, словно нарисованные на фоне небесной синевы.
Спафарий Филипп покосился на игумена и подумал: «Оказывается, у него бывает поэтическое настроение! Гм…»
В Адане их разместили в доме для послов рядом с дворцом халифа. Хаджиб лично позаботился о том, чтобы их поселили со всеми удобствами и хорошо накормили, а вечером зашел узнать, всем ли они довольны и завел с Грамматиком разговор, как-то незаметно перешедший на философские предметы и науки. Хаджиб был восхищен познаниями синкелла и тем, как он вел беседу, и высказал предположение, что на родине Иоанн, должно быть, «один из великих учителей». Игумен лишь улыбнулся, а Филипп, вступив в разговор, сказал, что Иоанн, действительно, один из самых ученых людей в столице, но есть и другие подобные ему – например, в Константинополе преподает в училище, открытом на средства императора, господин Лев, великий знаток математики, астрономии, поэтики и философии. Хаджиб заинтересовался и спросил, уж не тот ли это Лев, про которого рассказывал один пленный грек, посланный халифом с письмом к этому ученому мужу, но так и не вернувшийся. Грамматик подтвердил, что это именно он, что письмо халифа он получил, но покидать отечество не захотел, тем более, что для него открылись большие возможности для преподавания в Константинополе. Хаджиб покачал головой и сказал, что «повелитель правоверных» сильно расстроен тем, что господин Лев не прибыл сюда, и разгневан на посланного грека. Филипп осторожно поинтересовался, каково вообще настроение халифа. Хаджиб ответил, что Мамун не в духе, поскольку пришли вести о беспорядках в Египте. Когда араб ушел, Иоанн сказал:
– Похоже, мы прибыли не в самый удачный момент. Что ж, посмотрим… Возможно, нам всё же повезет.
Но им не повезло. На другой день халиф принял их во дворце со всей возможной пышностью, но разговор вышел кратким. Взглянув на надписание письма ромейского императора, Мамун сдвинул брови и сурово заявил:
– Клянусь Аллахом, я не буду читать письмо, которое ваш царь начинает со своего имени! – и возвратил послание Грамматику, не прочтя ни строчки.
Разгневанный Филипп после возвращения из дворца разразился всевозможными ругательствами в адрес «нечестивых варваров» и даже с пафосом процитировал Гомера, заменив имя:
– «Царь пожиратель народа! Зане над презренными царь ты, – Или, Мамун, ты нанес бы обиду, последнюю в жизни!»
Секретарь подавленно молчал. Переводчик, уже не впервые оказавшийся в составе посольства к агарянам, отнесся к происшедшему философски, сказал, что «и не такое бывало», и посоветовал спафарию не воздевать руки к небу в праведном гневе, а лучше подумать, что теперь делать. Не менее философски воспринял случившееся синкелл.
– Господин Филипп, не надо так яриться, – сказал он. – Вспомни, что мы находимся на варварской земле и среди варваров, но варваров, которые стремятся показать, что они не хуже нас. Такие люди, находясь в положении сильного, часто бывают надменны и грубы, в этом нет ровно ничего удивительного. Если уж ты изволил процитировать поэта, то прими из него и это: «Гнев оскорбленного сердца в груди укрощаем, по нужде». А нужда действительно настоит. Поэтому я думаю, тебе лучше как можно скорее отправиться к государю и привезти новое письмо, составленное так, чтобы халиф не отказался его прочесть.
После обеда спафарий в сопровождении секретаря и двух слуг отбыл в Византий, а Грамматик с переводчиком отправились гулять по Адане. Она стояла на реке Сайхан, достаточно глубокой, чтобы суда могли с моря подниматься до самого города, и потому тут пересекалось множество торговых путей. Здешние рынки в целом походили на константинопольские, правда, удивляло чрезвычайное обилие разнообразнейших ковров. Ветер дул со стороны реки, наполняя кварталы запахом свежей рыбы. Тут же на улицах ее жарили и продавали – горячую, с хрустящими краями, посыпанную пряностями и завернутую в листья салата или тонкие лепешки из теста. Переводчик, сглотнув слюну, с некоторой робостью сказал синкеллу, что «скушал бы рыбки»; Иоанн улыбнулся и тут же купил рыбы ему и себе. Когда они вернулись в свое жилище, их встретил ужин, поражавший обилием замысловатых и очень вкусных сладких блюд. Наутро, чтобы скоротать время, Иоанн принялся изучать с переводчиком арабский язык; отдельные слова и выражения он уже узнал по дороге из Константинополя, но ему хотелось большего. Переводчик как раз учил его, как правильно произносить очень трудный гортанный звук, когда пришел посланец из дворца и сказал, что «повелитель верующих» желает побеседовать с ромейским «сахибом» и приглашает Иоанна на прием.
На этот раз Мамун принял их почти без церемоний, возлежа на сарире, на террасе в небольшой зале, выходившей в прекрасный сад с фонтанами, прудом и множеством цветов. При халифе были только визир, хаджиб, несколько стражников и с десяток слуг-евнухов – для приема послов обстановка более, чем скромная.
– Наблюдая вчера за тобой, – сказал Мамун Грамматику, – я понял, что ты не из тех людей, которых можно удивить вещами мира сего, поэтому не вижу смысла удивлять тебя ими.
– Это весьма мудро, о повелитель верующих, – ответил синкелл с улыбкой.
– Аллах, велик он и славен, – сказал халиф, – уделил мне толику мудрости и вложил в мою душу любовь ко всяческому познанию. Я слышал, что ты человек ученый в своем народе, слышал и о том, что ты знаком со Львом, великим геометром. Так ли это?
– Да, повелитель верующих, – Иоанн слегка наклонил голову, – я хорошо знаком с господином Львом. Это, безусловно, один из ученейших мужей нашей земли.
– И не только вашей! – халиф чуть нахмурился. – То меня и печалит, что он не удостоил нас своим посещением, хотя я даже до сего дня сильно желаю видеть его!
– Повелитель арабов – большой знаток и ценитель жемчуга, – ответил Грамматик, – но не меньше таковым является и наш государь. Такие люди, как господин Лев, для него – предмет гордости. Думаю, ты и сам не согласился бы отдать в чужую землю одно из лучших украшений твоего царства!
– Ты прав, Иоанн… Но когда ваш царь успел оценить достоинства премудрого Льва? Его ученик сообщил нам, что Лев живет в бедности и безвестности.
– Жизнь, о повелитель верующих, подобна видам, которые созерцает плывущий по реке: сейчас он видит справа и слева одну картину, но не успеет оглянуться, как она уже изменилась.
- – В кого не целит его судьба,
- Того однажды она покинет.
- А если вдруг обойдет судьба,
- Не медлит исправить свою ошибку.
- И пока избегаешь ее, а она минует тебя,
- Нацелится она, и не успеешь уклониться.
Переводчик, уже знавший, что Мамун любит читать эти стихи – как говорили, собственного сочинения, – перевел их с лету и даже почти стихотворным размером. Халиф понял это, и его глаза довольно сверкнули.
– Прекрасные строки! – сказал синкелл. – Да, судьба действительно исправила свою ошибку в отношении господина Льва. Но если взглянуть с другой стороны, подобные «ошибки» судьбы бывают для нас весьма благодетельны, ведь в результате мы приобретаем полезный опыт. Для человека разумного все повороты судьбы идут на пользу, глупца же и счастье не пользует.
Они беседовали довольно долго, общение с Иоанном доставляло халифу видимое удовольствие.
– Что ж, – сказал он под конец, – я вижу, что ныне царствующий над греками умеет выбирать себе помощников!
Мамун отпустил Грамматика с переводчиком, пообещав снова принять их, когда возвратится Филипп. Переводчик, весьма воодушевленный прошедшей встречей, выразил Иоанну свой восторг и сказал, что теперь-то можно надеяться на благосклонность халифа к новому письму из Константинополя. Синкелл покачал головой:
– Не так-то прост этот «повелитель верующих»… Нужно быть готовыми ко всему.
Он оказался прав. Новое письмо императора, имевшее надписание: «Рабу Аллаха, знатнейшему из людей, царю арабов, от Феофила, сына Михаила, императора греческого», – было оставлено халифом без ответа, хотя василевс предлагал ему крупную сумму денег и выдачу семи тысяч пленных в обмен на возврат захваченных ромейских крепостей и перемирие. Уже перед тем, как отпустить послов, халиф, окинув взглядом унылого спафария, помрачневшего переводчика и нимало не изменившегося в лице синкелла, сказал Иоанну:
– Передай мудрейшему Льву это письмо, – он кивнул своему секретарю, и тот вручил Иоанну запечатанный пергаментный свиток. – А своему государю передай, – халиф улыбнулся чуть насмешливо, – что у нас, рабов Аллаха, тоже есть своя гордость!
На другой день Мамун отбыл в Кайсум, намереваясь оттуда отправиться в Дамаск. Путь же ромейских послов, с позволения халифа, лежал вглубь агарянской земли – к Багдаду, где Иоанн надеялся разыскать патикия Мануила.
Пересекая бывшие ромейские владения, Иоанн думал о царствовании Юстиниана Великого и размышлял о том, что тогдашние планы по возвращению имперских территорий на западе были столь же велики, сколь и суетны, и о печальной судьбе местных христиан. К арабской столице он подъехал в настроении несколько меланхоличном, размышляя об изречении Дионисия Галикарнасского, что «история это философия в наглядных примерах». Из задумчивости его вывел голос ехавшего чуть позади спафария:
– А я и не подозревал, что ты так хорошо ездишь верхом, господин синкелл!
– Я никогда не забываю ничего из того, чему когда-либо научился, – ответил Иоанн. – Но мы уже почти у цели. Правда, в отсутствие халифа нам вряд ли покажут то, что называется варварским великолепием.
– Как знать! Агаряне любят блеснуть перед нашими послами, – сказал Филипп. – К тому же кто-то из сыновей Мамуна точно сейчас в Багдаде… В любом случае, я уверен, что распоряжения халифа на этот счет предварили наш приезд, и мы, скорее всего, уже сегодня узнаем, что нам тут покажут… или не покажут.
– Мансур, основатель этого города, назвал его Мадина-эс-Салам, – сказал переводчик, – «Город Мира». Но почему он всегда производит на меня такое зловещее впечатление?..
– Какое же еще он должен производить впечатление, – проворчал асикрит, – если тут ни одного храма, а почитают этого их лжепророка!
– Ты только не скажи такое кому-нибудь из здешних «правоверных»! – мрачно усмехнулся переводчик.
– Слава Богу, я не сошел еще с ума! – буркнул асикрит, озираясь по сторонам.
Багдад походил на пестрый, кричащий, суетливый водоворот. Уличной толчеей и лепившимися друг к другу домами вперемежку с величественными государственными зданиями он напоминал оставленное далеко за спиной «Око вселенной», но в глаза сразу бросалось разительное отличие: здесь не было христианских храмов, и это существенно меняло общий вид. Больших соборных мечетей было всего три на весь город; в будние дни жители ходили в небольшие молельни, расположенные при училищах, а зачастую на вторых этажах жилых домов с балкончиками, откуда пять раз в день звучал призыв к намазу. Воздух тоже был совсем другой – сказывалось отсутствие моря, которое, конечно, не мог заменить Тигр, лениво кативший через город темно-синие воды.
Послов разместили в так называемом дворце Саида, со всеми удобствами. Сын халифа ал-Аббас велел передать, что примет их через три дня.
– Недурно! – сказал синкелл, развалившись на низком диване среди пестрых подушек и оглядывая покои, где их поселили, ковры, занавеси из расписного шелка, вползавшие в окно душистые ветки роз.
– А там фонтан! – воскликнул Филипп, выглянув в примыкавший к покоям небольшой садик, окруженный стеной, полностью заплетенной розами.
Асикрит и переводчик тут же побежали сунуть голову под струи прохладной воды, спафарий поколебался несколько мгновений и последовал их примеру: было очень жарко. Иоанн остался один в комнате. Он провел рукой по гладкой поверхности дивана, обтянутого великолепным зеленым шелком, и закрыл глаза. И вдруг ему вспомнилось, что в последний раз на шелке он лежал как-то утром в одной из спален Священного дворца, и шелк этот был пурпурного цвета, уже взошедшее солнце пробралось в комнату через щель между занавесками, и блистающая полоска золотила обнаженное плечо спавшей рядом женщины… Грамматик тряхнул головой, отгоняя непрошенное воспоминание, и тут раздался негромкий стук в дверь.
– Наам! – сказал синкелл, пользуясь случаем употребить на деле свои познания в арабском.
Вошел чернокожий слуга, одетый в белоснежные рубаху и штаны, бело сверкнул прекрасными зубами и поставил на низкий столик перед Иоанном большой серебряный поднос, где стояли четыре высоких стакана из хрусталя, наполненные апельсиновым соком, и хрустальная же вазочка с выпечными сластями, источавшими аромат корицы. Игумен поблагодарил, опять по-арабски, и, велев слуге подождать, поднялся с дивана. Открыв один из дорожных мешков, сваленных в углу и еще не разобранных, он вынул оттуда большую чашу для умывания, сделанную из чистого золота и украшенную смарагдами и рубинами – император дал ему с собой два таких сосуда нарочно, чтобы произвести впечатление на агарян. Иоанн показал чашу слуге и словесно, а отчасти знаками пояснил, что хочет вымыть руки. Слуга, восхищенный драгоценным сосудом, с возгласом «О!» закивал, быстро вышел и вскоре вернулся в сопровождении еще двоих слуг, одного в голубом, а другого в зеленом одеянии. Они несли позолоченный кувшин, полный чистой воды, душистое мыло и полотенце. Спутники Иоанна уже вернулись в комнату, с мокрыми головами, руками и отчасти одеждой, и с любопытством смотрели, как Грамматик с невозмутимым видом вымыл руки над драгоценной чашей, умылся и неторопливо вытерся поданным ему льняным полотенцем, после чего, вручив каждому слуге по золотому, величественным жестом отпустил их «с миром».
– Я вижу, ты начинаешь входить во вкус, господин синкелл! – воскликнул Филипп.
– Раз уж я волею судеб попал сюда, то почему бы и нет? – ответил Иоанн с улыбкой.
Между тем, рукомойная чаша Грамматика впечатлила агарян: не успели ромейские посланники допить сок, как снова раздался стук в дверь, и, после данного синкеллом позволения, вошли уже целых восемь слуг: двое несли кувшины с соком, один – вазу с шербетом, еще двое – вазочки со сладостями, а остальные трое – мыло, полотенце и кувшин с водой. Переводчик сказал им, чтобы они поставили напитки и сласти на стол, но слуги после этого не ушли, а сказали, что «сахиб должен вымыть руки»…
– Этак они меня будут через каждые четверть часа заставлять мыть руки… а может, и «омовение сосудов и одров» совершать? – рассмеялся Иоанн, когда арабы ушли, наглядевшись на драгоценный рукомойный сосуд. – Сладости у них отменные, надо заметить!
– Да, и в этом есть своя ирония, – сказал переводчик. – Кормят сладко, а переговоры ведут жестко.
На другой день послы гуляли по Багдаду. Переводчика, переодетого на арабский манер, синкелл послал выяснить, где живет Мануил, а сам со спафарием и асикритом прошелся по местным рынкам и немного погулял по берегу Тигра. Когда они вернулись к себе, слуга доложил, что их уже полтора часа дожидаются посетители. Это оказались трое геометров халифа в сопровождении своего переводчика: они узнали, что из Константинополя прибыл человек, хорошо знакомый с «великим Львом», и горели желанием поговорить с ним. После двухчасовой беседы с Иоанном, во время которой он большей частью отвечал на их вопросы в области различных наук, они удалились почти с благоговением, восхищенные умом Грамматика и в придачу одаренные им: каждому, кто приходил к нему, Иоанн дарил по меньшей мере несколько золотых. Переводчик вернулся уже в сумерках, рассказал, что нашел Мануила, что тот живет богато, в прекрасном особняке, состоит на службе у халифа и даже не раз командовал войсками в походах внутри страны, большей частью против мятежников Бабека. Патрикий был не прочь вернуться на родину, скучал по родным местам и людям, однако хотел бы поговорить обо всем лично с Иоанном – очевидно, расспросить о том, насколько можно доверять императору и нет ли в его приглашении подвоха. Синкелл решил отправиться на встречу с Мануилом после визита к сыну халифа. Два дня прошли в прогулках и приемах: прознав, что из ромейских земель прибыл весьма ученый муж, люди из окружения халифа приходили взглянуть на Иоанна и побеседовать с ним.
«Варварское великолепие», показанное послам во время визита к Аббасу, могло поразить любое воображение. Их провели сначала через конюшни халифа, с сотнями прекрасных лошадей под серебряными и золотыми седлами и расписными покрывалами, затем по придворному зверинцу, где на цепях содержались львы, пантеры и другие дикие звери, потом по садам и через дворец, украшенный богатейшими тканями, коврами и драгоценностями. Оттуда через оружейные палаты с ценными доспехами и оружием послы проследовали в изящную беседку, где им предложили прохладительные напитки и сладости, а затем их повели дальше по дворцам – здесь, как и в Константинополе, их было несколько, соединявшихся между собой портиками. На протяжении всего пути гостей сопровождали слуги-евнухи в шелковых одеждах, с совершенно неподвижными серьезными лицами, и это в конце концов стало смешить асикрита. Переводчик, хотя уже бывал здесь, всё-таки снова был несколько ошеломлен, еще больше – спафарий и секретарь, только Иоанн не подавал вида, будто его что-то удивляет, но очень внимательно смотрел вокруг и всё примечал. Особенно его заинтересовало устройство главного дворца, где их принял Аббас – любезный и несколько манерный в своей нарочитой величественности. Когда они вернулись к себе, Грамматик тут же взял несколько листов, быстро набросал примерный план здания и сделал кое-какие зарисовки.
– Зачем тебе это, господин синкелл? – спросил Филипп.
– Покажу августейшему, быть может, он заинтересуется.
– Варварскими постройками? – асикрит недоверчиво покосился на рисунки, про себя поразившись, насколько они точны и наглядны.
– Государь любит красоту, – ответил Иоанн, – и умеет ее ценить. Велика ли важность, исходит она от варваров или от эллинского рода? Мудрый человек везде сумеет найти полезное.
На следующий день Грамматик встретился с Мануилом и передал ему от императора небольшой крест и хрисовул, во свидетельство о том, что патрикий мог возвращаться на родину в полной уверенности на почетный прием. Они с Иоанном договорились, что Мануил выедет из Багдада недели через три после отбытия посольства, и спафарий со слугами будут ждать его в одной из каппадокийских крепостей, тогда как сам синкелл без остановки поедет прямо в Византий.
Посольство провело в Багдаде еще две недели. В один из дней секретарь халифа, тот самый сириец, у которого когда-то состоял в услужении Андрей, пригласил Иоанна и его спутников к себе на пир, и Грамматик приказал слугам взять с собой обе умывальных чаши и во время пира одну из них незаметно спрятать, сделав вид, будто она потерялась.
– Мы устроим небольшой опыт, – улыбнулся он в ответ на вопросительный взгляд Филиппа.
Когда в разгар пира обнаружилась «потеря» умывальницы, агаряне подняли большой переполох и учинили розыск. Хозяин приказал перевернуть весь дом и в случае, если окажется, что чашу кто-то украл, «немедленно заковать негодяя». Розыски, однако, ничего не дали, и тогда Иоанн, вдоволь насмотревшись на поднявшуюся суету, во всеуслышание приказал своим слугам выкинуть в реку, на берегу которой стоял особняк, и вторую чашу.
– Пусть пропадает и эта! – сказал он.
Помимо впечатления, произведенного на всё окружение халифского секретаря, «опыт» имел и другие последствия: на другое же утро о поступке Грамматика рассказали сыну халифа, и тот призвал синкелла к себе для частной, без особых церемоний, беседы. Аббас остался ею столь доволен, что не только богато одарил Иоанна, но приглашал его еще несколько раз, в подробностях показал устройство главного дворца, сады, сокровищницу халифа. Игумен каждый раз после возвращения из дворца что-то чертил и писал на листах пергамента.
Вечером накануне отъезда послов ал-Аббас устроил пир на одной из дворцовых террас, выходившей в сад, освещенный разноцветными фонарями. Столы ломились от яств, перед пирующими выступали придворные поэты, музыканты, танцоры и шуты, а когда стемнело, вышли невольницы с лютнями и танцовщицы, одетые не особенно скромно, так что асикрит от смущения не знал, куда девать глаза. Спафарий был уже навеселе и без стеснения смотрел, как выгибались перед ним восточные красавицы, даже то и дело пытался прихлопывать в ладоши в такт музыке. Переводчик налегал на шербет и, глядя на «всё это неприличие», иногда посматривал на синкелла и думал: «Интересно, каково ему, монаху, смотреть на такие танцы? По нему и не скажешь, будто он видит что-то необычное… Даже бровью не двинул ни разу, вот так выдержка!.. Пожалуй… он похож на наблюдателя, изучающего… жизнь животных!..» Между тем Аббас неожиданно спросил Иоанна, нравятся ли ему танцовщицы.
– О, да, – ответил Грамматик, – они хороши, особенно вон та, в красных одеждах. Пожалуй, я еще никогда не видел такой гибкости!
– Если желаешь, Иоанн, можешь взять ее на ночь, – сказал Аббас. – Для дорогого и столь ученого гостя мне ничего не жалко!
Переводчик едва не поперхнулся и с заминкой перевел предложение халифского сына. Синкелл чуть приподнял бровь и, очень вежливо поблагодарив Аббаса, сказал:
– Но принять твое предложение я не могу, ибо последняя женщина, которую я знал, была столь прекрасна, что любая другая, как бы хороша она ни была, способна лишь омрачить это воспоминание, мне же совсем не хотелось бы этого.
«Ловко обернул! – с восхищением подумал переводчик. – Применяется к разуму варвара… Мне бы и в голову не пришел такой ответ!»
– Понимаю! – Аббас чуть наклонил голову.
Пир затянулся далеко за полночь. Когда ромейские посланники в сопровождении нескольких слуг халифа, факелами освещавших им путь, возвратились к себе, спафарий, поддерживая под локоть засыпавшего на ходу и спотыкавшегося секретаря, довел его до дивана и со смешком обратился к синкеллу, который, подойдя к окну, глядел на затопленный лунным светом садик: