Война-спутница Шорохова Татьяна
Книга Татьяны Шороховой, члена Союза писателей России, «Война-спутница» посвящена теме Великой Отечественной войны через взгляд на войну глазами рождённых уже после Великой Победы.
В ней отражена основа единства нашего общества – преемственность поколений в высоких патриотических чувствах: любви к Родине; почитания воинских святынь; глубокого уважения к ветеранам, защищавшим Отечество от немецко-фашистских захватчиков.
В книге представлены воспоминания, автобиографические записки, художественные произведения автора по данной теме.
Издание рассчитано на широкий круг читателей.
Родилась 2 августа 1956 года в г. Люботин Харьковской области. В 1966–2001 годах проживала в Крыму, где в 1982 году окончила исторический факультет Симферопольского государственного университета (теперь Таврический национальный университет). В 2001–2013 годах жила в пригороде Петербурга. В 2001 году принята в Санкт-Петербургское отделение Союза писателей России (секция поэзии).
Независимый исследователь. Её книги, посвящённые жизни золотопромышленника-благотворителя Иннокентия Михайловича Сибирякова (1860–1901) издавались в Петербурге, Симферополе, Иркутске. Т.С. Шорохова – автор альбома «Священный образ Тавриды: Православные святыни Крыма в изобразительном искусстве» (Симферополь, 2012). Является лауреатом Всероссийских поэтических премий, а также лауреатом Государственной премии Республики Крым в номинации «За вклад в миротворческую деятельность, развитие и процветание Крыма» (2013).
Сейчас живёт в Севастополе.
Предисловие
Т. Шорохова
- …Там ходит квочка в огороде
- И водит за собой цыплят,
- И взрослые не о погоде —
- Ещё о фрицах говорят.
Рождённые в первые десять-пятнадцать лет после Великой Отечественной войны, мы росли рядом со счастливыми людьми: теми, кто дожил до Победы, отвоевав на фронтах; кто, оказавшись в оккупации, пережил радость освобождения; кто долгие послевоенные годы был наполнен памятью о тяжёлых событиях военных лет, но при этом сохранил прекрасные человеческие качества. Через этих людей, и в первую очередь, через маму, в свои тринадцать-пятнадцать лет хлебнувшей лиха в оккупации, я знала о войне, в прямом смысле слова, понаслышке. Теперь понимаю, что от этого слышания, заполнявшего наш семейный досуг, когда долгими вечерами при отсветах огня от печки мы слушали мамины рассказы, и зародились во мне чувства любви к Родине, священного отношения к подвигу, почитания тех, кто вынес войну на своих плечах и пронёс в сердцах её боль, её душевные и телесные раны через всю жизнь. В те 1950-60-е годы их ещё не называли ветеранами, узниками концлагерей, блокадниками. Это пришло позднее. По крайней мере, для подроставшего поколения.
Она была естественной для нас, детей, – среда обитания среди победителей, напитавшая наши души, мировосприятие своими понятиями, своим отношением к жизни, родной земле, людям. Рассказы повидавших войну собственными глазами дополнялись и её внезапным вторжением в нашу мирную детскую действительность: то мальчишки подорвутся на минах или снарядах, то бывший полицай из тюрьмы вернётся и поселится где-то неподалёку, то накинет женщина чёрный платок, получив позднее сообщение о гибели мужа или сына. Помню безногого сапожника на тележке, отталкивавшегося от земли плоскими деревяшками, людей с пустыми рукавами, безногих на самодельных деревянных протезах, да и слепых, с изуродованными лицами.
Совсем тихо, с оглядкой, но говорили люди и о своих родственниках, приславших весточку из какой-нибудь дальней страны – Австралии или Канады. Почему-то эти люди, оказавшиеся там, за границей, на уровне наших детских, ещё бессознательных, чувств воспринимались нами как предатели Родины. Герои жили рядом, их место на родной земле – эта категоричность вырастала из пафоса победного настроя всей послевоенной жизни. Кроме этого, на слуху были истории о тех, кто отсидел за плен, но их жалели: взрослые, и мы, дети, их не осуждали, относились с пониманием.
В те годы, на рубеже 50-х-60-х годов, иные женщины ещё донашивали трофейную одежду. Но там, где я росла, в городке Люботин Харьковской области, таких было немного. Некоторым вещам, правда, мы удивлялись. Однажды мама вылечила моей старшей сестре ангину полоской бумаги, что осталась у соседки от немца-постояльца: её достаточно было обмотать вокруг горла, чтобы уже на следующий день воспаление снялось.
Мы знали, в каких домах на нашей улице немцы квартировали во время войны, кого, за что и где они повесили (люди об этом помнили хорошо), кого угнали в Германию…
Помню, как задушевно взрослые пели песни военных лет, собираясь по какому-либо случаю с роднёй или соседями. Мама и за домашними делами часто напевала «Синий платочек», «Враги сожгли родную хату», «Землянка», «Шёл солдат» и многие другие.
Мы, дети, даже девчонки, охотнее в те годы играли «в войнушку» и «в разведчиков», чем в самодельные, как правило, игрушки. В такие – военные – игры вовлекалась вся ребятня нашей улицы, мы делились на команды, старшие сами придумывали правила, которые мы, младшие, схватывали на лету и старательно выполняли. А однажды, в пору моего уже крымского детства, в 1966 или 1967 году, несколько дней мы не учились, потому что в замурованных подвалах старинной усадьбы немецкой колонии, в которой находилась школа № 1 посёлка Гвардейское Симферопольского района, оказался склад с немецкими снарядами.
С тех детских лет я и ощущаю войну как спутницу своей жизни, неотступно следующую со мной по жизненному пути и до сего дня. Не потому ли, когда я училась на историческом факультете Симферопольского государственного университета, все мои курсовые работы были посвящены именно воинской тематике разных эпох. Дипломную работу я писала по партизанскому движению в Крыму в годы Великой Отечественной войны. Во время работы экскурсоводом в Симферопольском бюро путешествий и экскурсий главными моими маршрутами стали экскурсии военно-исторической тематики в города-герои Керчь и Севастополь. Уже будучи заведующей экскурсионно-методическим отделом, на курсах экскурсоводов читала лекции по теме «Крым в Великой Отечественной войне»: оборона Крыма, оборона Севастополя, Крымский фронт, Керченско-Феодосийская десантная операция, отвлекающие десанты, подготовка и осуществление наступательной операции по освобождению Крыма в 1943–1944 годах… Планы операций, системы обороны, сражения, подвиги, потери, победы.
Этот интерес к военной истории, конечно, сложился ещё в детстве. Неудивительно, что данные автобиографические записки я назвала «Война-спутница»: соприкосновений с войной в моей мирной жизни было много. Одни из них связаны с судьбами моих родных, другие – друзей, соседей, сотрудников, а то и случайных знакомых. О нескольких таких эпизодах и хочу поведать – просто, не витиевато.
Чтобы было понятно, к какому времени или месту относится то или иное повествование, сообщу следующее. В середине войны мой отец Сергей Ксенофонтович Шорохов, 1926 года рождения, проживавший в деревне Вислая Поляна Тербунского района Липецкой области, был призван в армию, но на фронт не попал по малолетству. После окончания школы водителей в городе Рыльске Курской области, он был направлен в воинскую часть, занимавшуюся разминированием освобождённых территорий: вывозил неразорвавшиеся бомбы, мины, снаряды к местам спланированного подрыва. Помню его рассказы о том, как сапёры осторожно укладывали в кузов на песок неразорвавшуюся бомбу либо снаряд, которые он потом медленно-медленно вёз по полю к приготовленной для взрыва воронке…
Мама, Матрёна Николаевна Белова, 1928 года рождения, оказалась в 1941 году в оккупации под Харьковом, где, как известно, шли тяжёлые бои. Во время сражения на Курской дуге их маленькое поселение под городком Люботин – коммуна в несколько бараков – оказалось на нейтральной полосе и простреливалось с двух сторон фронта. Выжили чудом, пересидев эти страшные дни в подвалах. Мамины воспоминания о войне «На нейтральной полосе» были записаны мною ещё при её жизни в 2002 году и опубликованы в альманахе «Родные просторы» (Санкт-Петербург).
Жизнь нашей семьи географически протекала в трёх местах, отсчитывая от года моего рождения: город Люботин Харьковской области (1956–1966), посёлок Гвардейское (Сарабуз) севернее Симферополя (19661988), город Тосно в пятидесяти километрах от Санкт-Петербурга (от 1988 года). Мои родители похоронены в Тосно на новом кладбище. В северную землю с разницей в десять лет (отец в 1994-м, мама в 2004 году) легли подростки военного времени.
В этой книге – рассказы не только о Великой Отечественной войне в судьбах моих родных и знакомых. За последний год нашей отечественной истории мы убедились в том, что война, начавшаяся 22 июня 1941 года, ещё до конца не окончена.
Ещё одно произведение в книге – миниатюрная сказка-пьеса для кукольного театра «Настоящий русский медведь», тема которой – лесные звери на войне.
В сборник помещена статья «В каком возрасте надо начинать воспитывать защитников Отечества?». Для России эта тема всегда была и будет востребованной. От верного ответа на поставленный в статье вопрос зависит сохранение свободы, в 1941–1945 годах завоеванной нашими отцами и дедами. Свобода новых поколений от чужеземного насилия зависит, в первую очередь, от того, смогут ли юные вобрать в себя тот неистребимый русский дух, который и делает наш народ непобедимым и победоносным.
Завершают сборник к 70-летию великой Победы стихотворения, относящиеся как к теме Великой Отечественной войны, так и к положению ветеранов в годы перестройки.
…Семь десятилетий без бомб и снарядов, бомбоубежищ и страха порабощения. Низкий поклон вам, дорогие ветераны! Спасибо за подаренную возможность жить, за счастье любить, за радость творчества!
Татьяна Шорохова,
член Союза писателей России, лауреат премии Автономной Республики Крым в номинации «За вклад в миротворческую деятельность, развитие и процветание Крыма» (2013)
Я узнала от мамы…
- Малолетка. Панама.
- За калиткой – страна…
- Я узнала от мамы,
- Что такое война.
- На Великой последней
- Русской битве всерьёз
- Ей – тринадцатилетней —
- Воевать не пришлось.
- Но вонзается жалость,
- Только вспомню про мать! —
- Что ей видеть досталось!
- Что пришлось испытать!
- …Снег на поле пологом,
- И атака – взахлёб…
- Кто упал на дороге,
- Кто уткнулся в сугроб…
- Наш солдатик погреться
- Никуда не спешит,
- И на нём его сердце,
- Застывая, лежит.
- Рядом с мёртвым – шапчонка…
- И, расширив глаза,
- Видит это девчонка,
- Чтобы мне рассказать.
- Вместе с мамой бывала
- На войне я не раз.
- Вот тогда и узнала,
- Что есть сердце у нас.
Тосно, 2009
На нейтральной полосе
Из воспоминаний о Великой Отечественной войне моей мамы Матрёны Николаевны Шороховой (в девичестве Беловой); место действия – близ города Люботин Харьковской области
Знамение
Перед войной люди говорили, что в степу гроб показался, потом на второй день ещё один гроб показался, а на третий день снова гроб увидели. Народ сильно забеспокоился. Все говорили, что это к большой беде, к войне. То мы вечерами песни пели, веселились. А тут и петь перестали. Тревожно как-то стало. И нам, детям, это от взрослых передавалось.
Петь в коммуне очень любили. Народ там разный пособирался – и кацапы, и хохлы… Так всякие песни и пели, аж в Люботине было слышно! Така луна шла, эхо такое.
Когда с инфарктом в больнице лежала, дай, думаю, узнаю, сколько же песен за жизнь выучила? Стала первые строчки записывать, так больше двухсот песен вспомнила, всяких – и русских, и украинских, и старинных, и революционных.
Да, народ в коммуне был разный, но дружный, и петь любил. Так до войны было. А теперь вот живём, в подъезде никого не знаем, только соседей рядом и напротив. Здесь я и песни забывать стала. Пока в частном доме жила, шоб ни делала, а всё с песней. Сердце болит, душа плачет, а я всё песни пою. А на этажи переехала, стала стесняться петь, так вже много песен и позабувала.
Рама
Врач-ветеринар был у коммуны. Он с семьёй жил в отдельном домике. И вот фельдшер этот к низу за водой пошёл. А тут немец на него насел. Самолёт этот «рама» назывался. Какой-то этот самолёт не такой, как другие. Рамой называли его. Немцы из самолёта по дядьке стреляют, потом разворачиваются и снова стреляют. Гнали его. Если б он упал, то може б живый остался. А так он спешил. Спешил туда, до деревьев. Видно спрятаться хотел. Немцы ранили его несколько раз. Домой-то он ещё дошёл, а дома умер.
Вот так! Война! Не видеть бы её.
Война
Отца на войну не взяли. Так куда ж? Дети-то малые! Жена умерла… Людей с заводов на войну позабирали, а хлеб-то должен кто-то печь, люди должны шо-то кушать? Вот отца по повестке на хлебопекарню и назначили. И до последнего дня хлеб пекли. В Харькове отец пёк. Где-то двадцать километров от нас Харьков. Да! Хлеб до последнего пекли. Когда войска ушли из города, последний раз хлеб людям выпекали, отец пешком домой пришёл, буханку с собой принёс или две. А там уже и немцы вскоре пришли. Но не сразу.
А в эвакуацию мы тоже уходили. Скот государственный раньше угнали. Брат Данюша – ему тогда уже двадцать было – коммунарское стадо погнал. А мы с Тимошей братиком – он на два года меня старше – на телеге кибиточку сделали, чтобы детей посадить от дождя. Телега нам и упряжь уже плохие достались. Отец-то всё время на хлебопекарне трудился. Люди хорошее себе, конечно, повыбирали. Когда отец пришёл, взяли мы, шо осталось.
У телеги колёса уже никуда не годились, но мы всё-таки загрузились, детей посадили и отправились. Народу шло мн-о-го! Сначала на Песочное ехали, а потом через лес по просёлочной дороге, а там сплошной песок. Кони-то по песку ехать не стали. Телега с харчами, детьми. Да и упряжь порвалась. Ехать дальше не пришлось.
Отец сказал: «Ну что же! Будь, что будет, как Бог даст». Вот в коммуну и вернулись. Всего пять семей нас там осталось. До революции была здесь помещичья усадьба. Дом барский, постройки. Два подвала. В один по ступенькам надо сходить, а другой с таким широким спуском, чтобы лошади с телегой с этой стороны могли заехать, а с той выехать. И ещё яма была с приставной лестницей – две жердины с перекладинами поперечными. Коммунарские бараки уже при советской власти построили: общий коридор в доме, и из коридора вход в комнатушки. У нас комната была на цементе. Другой для нас не нашлось, хоть и детей было у отца много. Так и жили в ней до войны. А во время войны комнат пустовало, хоть отбавляй! Так шо в другую перешли.
А Данюша со стадом коров так и ушёл. Он потом рассказывал, шо скот у них военные на свои нужды забрали, а его взяли на войну. А когда ранили, в госпитале ему раненую руку отрезать хотели, но он не дал. «Как, – говорит, – я без руки жить буду? Ни косу придержать, ни на двор сходить.» Так и оставили. Данюша после ранения в Казахстане был. В совхозе там работал учётчиком. У него же, считай, одна рука только была. На другой – какого пальца нет, а какой загнут совсем.
Данюша, бывало, идёт там дорогой полевой и песню спивае: «Повий, витрэ, на Вкраину, дэ покынув я дивчыну.» А казахи говорят между собой: «У казака душа болит!» Жалели его. Вот. Домой он уже после войны попал. Так в Люботине и прожил до восьмидесяти годков. Царство ему Небесное. Как хочется на могилку к братику съездить. Много он мне хорошего в жизни сделал. Да теперь, видно, уже и не попаду. Ну, как Бог даст.
Мать-сестра
Мачеха ещё перед войной умерла. Ване было два годика, а Рае годик. Мне в ту пору только двенадцать стукнуло. А Ваня, так он до двух с половиной лет ногами не ходил. Переболел воспалением лёгких. Все думали, что он умрёт, а он выжил, слава Богу, только ходить перестал.
А я не знаю, то ли подсказал хто, то ли сама придумала? Только я летом его горячим песком засыпать стала. Возле дома была большая куча песка. Нам хто-то колясочку дал детскую – деревянную такую. Ваня за колясочку держится и стоит, а я его засыпаю, засыпаю – до плеч досыплю, а он колясочку отпустит, руки вверх поднимет и радый кричит:
– А я стою! А я стою!
Я и не помню, сколько дней я так делала. Знаю, что только он р адый был, какой же радый, когда стоял! А я потом потихонечку стала песок убирать. Сначала засыплю, братик устоится, а потом песок убираю, убираю… И пришёл день, когда взяла Ваню за руку и в дом увела. Так и ходить начал. Слава Богу, горячим песком вылечился. А вже потом и в школу ходил, и лесничим – о-он сколько по делянкам ходить приходилось! Восемнадцать километров на работу, восемнадцать обратно – и всё пешком. Никто за ним поспеть не мог. Так-то ноги укрепились. Да ты и сама знаешь. Иван в письмах и теперь мне пишет: «Здравствуй, мать-сестра!» А как увидимся, бывало, обнимет меня и плачет. И всем говорит: «Это моя мать-сестра!»
Мне иногда кажется, что Иван с Раей мои дети, вы уже мои внуки, а ваши дети – уже мои правнуки.
Письмо надо Ивану написать, как он там? На пенсии уже. Увидится теперь, видно, не придётся. Харьков в другом государстве теперь, бедно там простым людям, честным. Видишь, как наворотили?! Была одна страна, всё было путём, по-нашему. И кому помешало?
Десант
Когда мы с дороги вернулись, стали в коммуне снова жить: батько, бабушка Евдокия – мать отца, Тимоша, Иван, Рая и я. Корова у нас была своя. Коммунарских угнали, а свои пооставались.
Как же я за коровой бежала! Гналась я за коровой и гналась, а корова всё мчится и мчится, как сумасшедшая. А я и понять не могу, что это с нею? По смородине она уже прёт, а я бегу и почему-то всё время падаю, словно меня какая-то сила толкает. И ветер рядом так закручивается, как на смерч, и ветки со смородины, как подрезанные, летят. И снова возле меня ветер закручивается, и снова падаю. Я же не знала, что немцы уже десант из самолётов выбросили, и то они по мне из миномёта стреляли. Но Бог миловал.
Потом корова вдруг остановилась, как укопанная. Тогда я её уже взяла за налмгач, довела до коровника, привязала и пошла к бараку, где мы живём.
И вдруг передо мной солдатик наш пробежал – быстро так! – и в силосную яму спрыгнул. Прыгнул – и нету его. А смотрю, ещё один стоит возле нашей хаты. Иду, а сама думаю: «Форму какую-то надели. Не видела такой раньше». А то, оказывается, немец стоял! Перед этим дождь большой прошёл, – лужи кругом. Я иду до хаты от коморы, а рядом со мной в луже что-то прыскает и прыскает, а я думаю: «Шо это в лужах прыскает?» И иду прямо к тому человеку в незнакомой форме. А он на меня как-то так смотрит. И палка у него в руках небольшая, и посередине такое что-то гладкое к ней приставлено. Я не знала, что это немец, а в руках у него автомат, только думаю: «Форма на нём странная, особенно сапоги».
На наших-то сапоги ладно сидят, красиво, а на этом какие-то широкие были. Я ещё подумала, шо их ушить бы надо. Мимо того человека я прошла. И в дом наш захожу, а бабушка говорит, взволнованная такая: «Где тебя носит? Немцы в Люботине десант выбросили!»
А немцы – те, что в коммуне оказались – к пасеке полезли. Мы-то пасеку не трогали, а они сразу к ульям. В окно хорошо было видно, как мёд в улике возьмут, а потом от пчёл убегают, руками так смешно машут. Потеха!
Бабушка сразу смекнула, шо щас грабить нас начнут. Вот она и схватила ночвы, корыто такое деревянное, сложила на дно отрезы из сундука, ещё кое-чего из вещей, клеёнкой всё покрыла, а потом старьё разное намочила, выкрутила да сверху клеёнки и положила. Так она придумала.
Немец к нам зашёл, и сразу – к сундуку. А в сундуке были галоши бабушкины и свитер тёплый, которые мой братик самый старший Коля перед самой войной на подарок бабушке прислал. Так немец эти подарки забрал и ещё другой хабур-чабур, шо нашёл, прихватил, а в ночвы, слава Богу, не глянул.
Не, ещё не так было. Когда немец в сундуке колупался, то Ваня, тогда он ещё сам не ходил, по стеночке, по стеночке и подошёл к нему. А у фашиста на боку нож на поясе висел. Ивану понравился видно этот ножик, и он ручкой цапнул его. Немец-то этот молодой, как дёрнется! Выхватил нож из ножен и замахнулся на Ивана, как на взрослого человека, и лишь только после этого Ваню возле коленки увидел.
Тут бабушка схватила Ванечку на руки, прижала к себе и немцу в глаза смотрит. Он руку опустил, забрал, шо из сундука выбрал, и вышел.
Потом эти немцы дальше ушли воевать, а к нам на ночлег порой немецкие обозы заворачивали. Мы поначалу боялись обозным открывать. Думали, бараков много пустых, пусть размещаются. Одеяло на окно вешали, чтобы не видно было, шо в хате люди есть. Вот один раз в окно нам сильно постучали. Батьки дома не было. Тимоша детей на руки схватил, бабушка возле окна застыла, а я зачем-то кочергу схватила. Дверь на крючок была закрыта. Шоб цэ я с той кочергой делала?
А немцы всё стучат и стучат и кричат за окном: «Гуп-гуп, рус капут!» Это значит, что окно разобьют и нас поубивают. Долго стучали. А потом где-то устроились. Уехали они рано, мы их и не видели. А бабушка с того дня болеть стала. Тихо так на печи лежала, да с Николкой, братиком моим старшим, в бреду разговаривала, всё ему на немцев жаловалась. И про галоши, и про свитер, и про пасеку…
Мы же тогда ничего про Колю не знали. Он в армии служил, в самоходной артиллерии. Последнее письмо с Западной Украины прислал перед войной. Это теперь уже добились через военкомат, и нам сообщили, шо он в декабре сорок первого умер в немецком плену на территории Польши. Двадцать один годок ему был. Так вот, оказывается, когда бабушка тут угасала, он там мучился. И бабушка с ним словно лицом к лицу разговаривала. Умерла она тихо. В саду барском её похоронили, где уже и другие люди лежали. Плохо без бабушки стало. И всё хозяйство домашнее на мои руки легло. Царство ей Небесное. Очень добрая бабушка была у меня. Евдокия.
Граната
Когда немцы первый раз отступили, стала я в хате убирать, где фашисты квартировали. Смотрю, за сундуком что-то такое лежит, банка железная на деревянной ручке. От верха этой банки к низу верёвочка протянута, как суровая нитка, только потолще. Качнула я банку, внутри что-то колыхнулось – тупо так. Шо, думаю, с ней делать? Дай, думаю, в ведро мусорное выкину, а потом вынесу.
А в этот момент Тимоша зашёл, и как выхватит у меня эту штуку, и на улицу стремглав выскочил. Через минуту забежал и спрашивает: «Слышала?» Да, – отвечаю, – гром где-то прогремел. А он мне: «Сама ты гром! Это граната взорвалась, которую ты в руке держала».
Мины
А ещё было такое. Мне огород садить надо, а тут – прямо на огороде – круги стальные лежат. Большие, как о-о-н тот половичок у тебя под ногами. Сантиметров по пятьдесят в ширину. Как попадётся мне такой круг, я в сторону откину, да и сажу, шо мне нужно – дыню там, або огурчики. А уже потом, когда наши пришли, солдаты увидели эти круги, машиной их в поле вывезли, и там, в степу, расстреляли. Это противотанковые мины оказались.
Да, огород нас только в войну и прокормил. Картошки садила много, очень много. И кукурузу садили для курей. Куры были. И семечки – масло бить. Огурцы, помидоры в бочках солили. Капусту шинковали обязательно. А яблоки когда сделаем отдельно, а когда не сделаем, а то в капусте мочили. Зерно на муку на каменной зернотёрке перетирала вручную. Корову немцы ещё в сорок первом году забрали. Наверно, потому она и убегала от них, как чувствовала. Нам только шкуру кинули, голову и копыта. А батя потом шкуру эту вычинять людям отнёс, которые знали, как сделать. За двенадцать километров ходил. Потом сапожник из этой шкуры батьке сапоги пошил, Тимоше ботинки, а мне – туфельки.
Да, работали много, чтобы выжить. Ведь ничего ниоткуда! Что запасёшь, тем и сыт будешь. Немцы овощи не сильно выгребали. Мясо любили.
Тимоша
А Тимоше шестнадцать лет было. Он от угона в Германию уклонялся. Один раз дома был. Проходит мимо нас тетя Мотя, жена полицая, с пустым ведром, и на ходу говорит: «Тимоша, бери ведро и иди за мной к колодцу», – и сама пошла.
Тимоша быстренько вылил воду в нячвы и за ней. Возле колодца тетя Мотя ему и сказала, шо ночью за ним полицаи придут. Тимоша собрался и – на родину под Белгород. А это семьдесят километров, и всё в обход, чтобы на немцев не напороться. А когда там его заметили и стали у родни спрашивать, чий это хлоп, опять домой вернулся. Так почему-то говорили – хлоп, а не хлопец.
Тимошу мы долго скрывали. Он приходил домой поздно вечером и рано утром по темноте из дома уходил. Где он высиживался, хто зна? Если Тимоша вечером уже был дома и кто-то к нам приходил, он сразу на печку прятался.
В барский дом сын помещика вернулся Фёдор с женой Мотей и с двумя детьми. Он главой полицаев был, поэтому Мотя Тимошу и предупредила. Она добрая была.
А в Гавриловке за степью тётя Настя жила. Полдома у неё магазин занимал. Она там и водкой торговала, и конфетами, а в другой половине ютилась. Тимоша у неё часто бывал, я так и до сих пор не знаю, зачем. Она предупреждала братика, чтобы соседи его не видели, когда он дома появляется. Её потом немцы за связь с партизанами повесили и три дня не давали хоронить, чтобы людям страшно было.
Чехословаки
А тут у нас чехословаки на квартиру стали. А они такие добрые: то конфет дадут, то ещё чего… Один раз два полицая приехали за Тимошей. Верхом они были на конях, а командир чехословаков вышел и напустился на них: «Что это вы пришли в расположение воинской части? Кто вас сюда послал? Убирайтесь, иначе я прикажу вас схватить и расстрелять».
Они ни с чем и уехали.
Чехословаки петь любили. То вместе, то порознь, по настроению. В их песнях есть и русские слова, и не наши. Одну песню я запомнила. До сих пор она в памяти держится:
- Заходыть сонэчко заруську граныцю, за широку долыну.
- Достав сэм я вчера, вчера пред вэчеру
- прыжалосну новыну.
- Новыну сэм достав листочек малички
- от мэй старый мамычки…
Это значит «письмо от старой мамочки получил». Там ещё дальше про милую поётся. Ещё чехословаки ох как любили друг над другом подшутить! Но не злобно, а так, по-дружески. Говорят Тимоше: «Пойди к тому-то и то-то скажи!» Он пойдёт и скажет, как просят. Тот, как услышит, как вскипятится и к этим бежит: «Хлоп не может этих слов знать, это вы его научили!»
А им лишь бы посмеяться. Спали чехословаки на полу, как и наши, на соломе. И форма у них была не как у немцев, а инача.
А тут чехословаков на Курскую дугу перебрасывали. Они и говорят Тимоше: «С нами поехали. До родни своей под Белгородом доберёшься. Мы тебя в обиду не дадим».
Он с ними и ушёл. Слух потом пронёсся, что чехословаки на Курской дуге против немцев повернули. А Тимоша уже оттуда на флот попал. Под Севастополем служил сигнальщиком на катере. Их катер на мине подорвался. Его одного подобрали живым. На сигнальном мостике стоял, потому и не утонул сразу. Был весь израненный. После войны годика два пожил и умер в госпитале от ран. Врач говорил, шо лёгкие у него осколками мелкими были наполнены. Так в двадцать один год Тимоши не стало. Он на паспорте написал: «Я уже последний день живу. Живите все мирно. Прощайте все. Може, кого чем обидел…» А рука, видно, слабела, и буквы становились всё крупнее и крупнее и уходили наискосок.
Очень хороший немец
Немецкий обоз гусей вёз, живых, в клетках. Немец, старый уже, как батько, у нас остановился заночевать. Этот пожилой, ну очень пожилой немец, дал мне гуся на ужин сварить и с отцом стал разговаривать. По-русски хорошо говорил! Был сорок первый год, а отец ему в лоб: «А Гитлер уже проиграл войну!»
Тот как возмутился: «Как это проиграл?! Посмотри, где мы уже находимся!»
«Проиграл! – повторял батько. – Проиграл. Потому что народ за Гитлером не пойдёт. Почему он дал волю солдатам убивать мирных людей? Идёт человек из города за продуктами, саночки тащит. А солдаты, что мимо на машине проезжают, стрельнут – и лежит человек ничком на обочине. Дома его голодные ждут. Нет, так с людьми нельзя. В партизаны народ пойдёт и немцев будет бить. Проиграл Гитлер».
А немец этот пожилой отцу сказал тогда: «Я вас должен сейчас расстрелять за такие слова. Никогда никому их больше не говорите, убьют
вас».
Видишь, хороший был немец, очень хороший. Дай Бог ему здоровья. Правда, его уже на свете, поди, нет. Я-то сама старая.
Бои
Когда наши первый раз начали наступать, то они шли по снежному полю в шинелях. Много их тогда погибло. Так по полю и чернели холмики. Потом их у нас в коммуне в саду господском похоронили. Сто семьдесят человек и две медсестры. Отдельно девчат похоронили, возле братской могилы.
А за дорогой ещё двести двадцать воинов похоронили. Возле дороги тогда я бойца нашего увидела. И сердце его сверху на груди лежало. Чуть больше кулака такое. Человек лежит, и сердце его на груди…
Наши солдаты у нас на постое стояли. Мы картошку варили чугунами. И опять варили, и опять варили. Немцы тогда на тридцать километров отступили. И слышала я, как по телефону связной кричал: «Огурцы давай! Огурцы!» Огурцы, это уже и дураку понятно, шо это значит снаряды. Но снарядов не было, и наши скоро отступили, и мы какое-то время снова были ничейные: и не ихние, и не наши.
А по дороге, шо от нашего сада идёт к Люботину, немцы своих убитых подбирали на мотоциклах. Они своих не гуртом хоронили, а отдельно каждого. И кресты такие у них были небольшенькие.
А от коммуны теперь уже ничего не осталось. Поле там распахали. А по нынешним временам оно, наверное, и бурьяном заросло.
Котята
После войны я уже у тёти Лены Кохановской на квартире жила. Так она мне рассказывала, как она немцам мстила. Дом у неё большой был, крепкий. Вот генерал или полковник к ней на постой и стал. Тётю Лену заставил готовить ему, стол накрывать и посуду мыть. До революции Кохановские зажиточно жили, знали обхождение. Вот тётя Лена грязную посуду в таз соберёт, на кухню вынесет, дверь закроет, а в таз котят прямо на тарелки посадит. Котята тарелки вылижут дочиста, а тётя Лена их только чуть тряпочкой сверху протрёт, и всё. Мыть не мыла. В этой посуде так еду и подавала. «А то, – говорит, – ходит, бестыжий, и как будто меня в комнате нет, воздух портит».
Это страшно!
А тут снова фронт близко подошёл. Уже грохотало на Курской дуге. Грохочет так страшно! Хотя и далеко, а всё слышно – и так страшно! Немцы осветительные бомбы в небе повесят, и они висят. Усё видно, как днём, даже лучше. Бомбы падают, воют, рвутся. Падаешь ничком, земля от взрывов вздрагивает, и завидуешь мёртвым, шо они ничего этого уже не видят и не слышат. Так было страшно, так страшно!
Как бомбить коммуну начали, так мы в подвал ушли походной, со ступеньками. Дверей в подвал уже не было. По коммуне били с двух сторон – и с нашей, и с немецкой. Они думали, шо тут никого нет, а мы-то есть! Ох, это страшно.
По воду идти, вёдра обматывали, чтобы не звякали, и – по-пластунски. Не идём на полный рост. За водой по двое ходили. Если убьют кого, хоть другой скажет. Да нас только с Лидой за водой и посылали. Она была постарше.
Криница одна была. Ой, ты шо! Далеко, унизу. Ползём. А над головой красные блёстки летят. А я руку протягиваю – поймать это красивое. А Лида меня по рукам! И шепчет, шо это трассирующие пули. Тихо так шепчет, чтоб никто не услышал. Пули совсем невысоко над головой пролетали.
А воду тащили так: ведро впереди себя продвигали. Через все огороды вверх километра полтора. Тяжело очень и страшно. Другой раз воду и с пулями притаскивали.
Гости
Разведчики прибегали много раз – и немцы, и наши. Немцы прошмыгивали между нами с автоматами: «Рус-рус-рус!» И уходили. А наши спрашивали: «Были фашисты?» Мы им и рассказывали, що да как. А один раз двое здоровых немцев в чёрной форме забежали. И нашивки такие – СС. Один был в руку ранен. Второй ему рукав обрезал и руку перевязал. Ну, думаю, сейчас выйдут – гранату бросят – и всё. Не, не бросили.
Я недалеко от входа с детьми сидела. Нам в глубине уже места не осталось. Подушками обложилась, Ваню с Раей обняла, а сама лицо в подушку прятала. Шо убьют, не боялась, а вот если лицо изуродуется – боялась. Во дурочка, да?
Тут днём наши подошли к подвалу. Двое. У входа остановились. Люди стали им говорить, шо немцы близко, прямой наводкой сюда из Люботина бьют. Прячьтесь, чтобы уцелеть. А в это время как р юхнуло! Так один наш боец без головы в подвал и упал…
А тот ничего, целёхонек. Сбежал он к нему, взял из кармана документы, а нам сказал, чтобы мы ночью вынесли тело, и ушёл. Так до ночи наш обезглавленный солдатик на ступеньках и лежал недалеко от меня.
А ты спрашиваешь, чего я всю жизнь во сне кричу, да от резких звуков вздрагиваю. Такое, доченька, бесследно не проходит. Я бы и рада забыть, но ничего не получается. Всё помню до мелочей, словно вчера происходило. Не дай Бог ещё раз такое пережить! Лишь бы войны не было.
Буханка хлеба
Нас в подвале три семьи было. Да в яме с приставной лестницей ещё четыре. У тёти Марии и тёти Фени детей много! Они им решили лепёшек ночью испечь: дома-то разбитые кругом догорали. Замесили тесто – и на металлический лист. Вылезли из ямы, к огню подошли, печь стали лепешки. И только начали их переворачивать, тут их-то снарядом и накрыло. Тётя Феня без ступней, на одних культяшках в подвал спустилась. По приставной лестнице! Живот весь разворочен, руками кишки держит. «А Мария, – сказала, – только ножиком махнула». Два дня тётя Феня промучалась и умерла.
А «катюши» стреляли!!! Ой, не дай Бог! Сразу летит восемнадцать снарядов! Машина их выпустит – и в лес. Она никогда не стоит на месте.
Не то шо ночью, а днём видно, как снаряды огнём летят! Огнём! А у немцев – «ванюша». Только двенадцать снарядов огня летит.
И вот однажды всё стихло. Перестали стрелять с двух сторон. Мы посидели в полной тишине час-другой. А потом и солнышко вышло. Звуков никаких. И вдруг слышим, а по дороге танки наши едут! И стали мы потихоньку из подвалов выползать. Мы все повылазили, повылазили – из этого подвала, и из того… Радость-то какая! Танки наши по дороге едут! И вдруг колонна прямо напротив нас останавливается. И из переднего танка офицер спускается и к нам идёт. А в руках у него – буханка хлеба. И он говорит нам:
– А мы думали, что здесь никого нет, а здесь люди! На нейтральной полосе!!!
Плакали все и радовались. Трогательно было. Очень трогательно. Эту буханку хлеба я на всю жизнь запомнила.
После освобождения
Семья барина и он сам тоже в подвале сидели. Он, пока полицаем был, никого не обижал. К нему относились по-хорошему. С Лидой, его племянницей, мы по воду ходили.
Она попросила меня сходить с ней на Водяное, где жила её бабушка. Мы пошли сразу же, как только бои закончились. Немцы далеко умчались! А по дороге колонны наших машин и танков едут, и едут, и едут. А мы по обочине идём. Так и дошли. Радостно было, словно уже война кончилась.
После войны Лида в Харькове мороженым торговала. Один раз виделись. А меня в ремесленное училище по повестке забрали. Нас вывозили разбирать кирпичи на том месте, где был ХЭМЗ – Харьковский электромеханический завод. До войны завод был, а потом пусто, пусто! Одни кирпичи. Ходили мы строем и пели «Вставай, страна огромная!» Ботинки на ногах верёвками привязаны, чтобы подмётки совсем не отвалились. А бабы вдоль улиц стоят и плачут…
Пасха
А один раз на Пасху в церковь ходили! Это, значится, так. Вера в нашем коридоре, Лузгарёва, в Пересячное замуж вышла. И она каже: «Там цэрква есть».
Война уже пошла, пошла, пошла. Далеко уже воюют.
Был у меня платок такой, знаешь. Китыци такие, китыци длинные. Цвет нежный – и не белый, и не жёлтый. И я той. Любила его. Вот собрались мы с Верой идти. В узелок и паски, и яйца крашеные завязали. И пошли. Это с коммуны километров десять, а то и больше.
Это я первый раз в церкви была. На исповеди батюшке говорю: «Я безгрешная». А он мне: «Нет, деточка, мы все грешные». Но исповедь уже потом была. А сначала стать было негде – масса людей! И внутри, и снаружи! Я стою и чувствую, шо-то тёплое у меня над верхней губой. А это у меня кровь из носа так и потекла. Платок с китыцями залило. Меня сразу на улицу вывели, на свежий воздух. Платочек носовой с собой был. Схватилась так платочком, посидела. Перестало. И людей поменьше, порасхидились.
После исповеди Причастие было. Я тогда первый раз в жизни сама причащалась. А после службы батюшка всех обошёл и, у кого шо було, освятил. В душе моей какое-то такое было возношение, какое никогда его не забудешь. Первый же раз была в церкви! А на обратной дороге видела я, как солнце всходило. И так оно играло, так играло! Искрилось и переливалось. И люди говорили, что на Пасху всегда солнышко играет.
Это в сорок четвёртом году было. И я тогда подумала: «Если солнышко играет, значит скоро уже победа. Не могут наши не победить, если на Пасху вместе с нами солнце радуется!»
А платок свой любимый я отстирала. Потом моя тётя его в голодовку на продукты мне выменяла в Западной Украине. Туда многие из Харькова за продуктами ездили. У нас очень голодно было.
Хто бы мог подумать, шо и победу нашу выменяют, как платок, на какие-то ножки Буша? А ведь так получилось! Смотри, шо с нами сделали! И войны вроде не было. Но, видно, идёт война! Только теперь непонятная она какая-то.
А молодёжь, так та вообще об этом и задумываться не хочет. Шо это с людьми стало?
Тосно, 2002 г.
Дядя Коля
О старшем мамином брате Николае мы долгие годы ничего не знали. Мама пыталась куда-то писать, выяснять, но ни разу положительного ответа так и не получила.
В начале восьмидесятых годов, когда наша семья ещё проживала в Крыму, я собралась ехать по санаторной путёвке в Трускавец (Западная Украина) и заглянула к маме попрощаться. Она стала расспрашивать о том, какие города находятся поблизости с Трускавцом. Я назвала Борислав, Дрогобыч…
Как только мама услышала слово «Дрогобыч», она воскликнула «стой!» и крепко схватила меня за руку. Её лицо стало очень сосредоточенным. Прошла минута-другая, мама молчала. Наконец она перевела дух и сказала: «Всё! Вспомнила! Записывай».
И мама медленно, как бы по слогам, продиктовала адрес: «Дрогобычская область, мисто Фильштьш, литер «М», Белову Николаю Николаевичу». Мисто значит город.
Воцарилась тишина, наполнившаяся чувством важности происходящего. Я не хотела нарушать мамины мысли. Подумав о чём-то своём, мама стала мне объяснять: «Этот адрес был на конверте последнего письма, которое мы получили от Коли. Письмо пришло, как сейчас помню, двадцать шестого мая сорок первого года. Коля в нём писал, что их часть самоходной артиллерии перебросили к западной границе, что срок его службы заканчивается и, если ничего не произойдёт, то он к осени будет дома».
Я молчала, потрясённая. Трудно было поверить в то, что тринадцатилетняя девочка смогла запомнить адрес на конверте – причём, не специально! – и вот теперь, по случайности, вспомнила его спустя десятки лет.
Мама тоже ушла в себя. Тень пробежала по её доброму и всегда ясному лицу. Оказалось, она вспоминает о давно откатившейся в прошлое довоенной жизни: «Коля рано из дома ушёл. Из-за мачехи ушёл. Время было трудное, голодное, а она куском попрекала. На шестнадцатом году добровольно в армии стал служить.
Письма всё время писал. Я когда в первый класс пошла и писать научилась, то ему письмо отослала. А Коля мне в ответ и пишет: «Трудно поверить, что ты уже умеешь сама писать. А ещё недавно в наших тетрадях каляки-маляки рисовала». А вот Коля рисовал хорошо! Краски у него были. Один раз я мыла посуду, а братик меня нарисовал за этим занятием. Очень я на себя похожа была!
Ты, дочка, – продолжала мама, – будешь там, в Трускавце где-то рядом с тем местом, где Коля служил. Посмотри, нет ли где братской могилы с его фамилией».
Честно говоря, было сомнительно, что мама вспомнила адрес правильно. В Дрогобыче я бывала и раньше. Городок этот небольшой, не то, что Львов.
Не могла поверить, что Львовская область когда-то называлась Дрогобычской. Но, как оказалось, мама вспомнила адрес точно, хотя прошло с тех пор сорок шесть лет!
Местные жители, работавшие в санатории, рассказали мне, что мисто Фильштын под Дрогобычем есть, но теперь это село, а не город, и называется оно Скэливка, а находится всего в двадцати трёх километрах от Дрогобыча на запад.
В ближайший выходной день на рейсовом автобусе я отправилась в Скэливку. Местные жители в разговоре называли её довоенным именем Фильштын. В центре селения стоял огромный кирпичный костёл, изуродованный взрывами военного времени да так и не восстановленный. Его окружали двухэтажные, готического стиля, дома. Прохожие показали дорогу к кладбищу, на котором было воинское захоронение.
Кладбище находилось здесь же, в центре, неподалёку от костёла. Чуть в глубине от входа располагалась братская могила советских воинов. На ней был установлен памятник: фигура скорбящей матери с умирающим сыном-воином на руках.
На памятнике – несколько десятков русских и украинских фамилий, но даты захоронения поздние: 1944–1948 годов. Стало ясно, что дядя Коля здесь не мог быть похоронен.
В санаторий я вернулась ни с чем, но с решимостью осмотреть в округе все воинские могилы. Выезжала во все окрестные городки и селения – результат тот же: захоронения воинов отмечены только 1944–1948 годами. Выяснила только одно: Фильштын перед войной был у самой границы – теперь она проходила значительно западнее.
Вернувшись из отпуска, решила поиск продолжить уже через официальные каналы. Военкомат сделал запрос, указав адрес воинской части, который вспомнила мама. Два месяца спустя из Центрального военного архива пришёл такой ответ: «По документам учёта безвозвратных потерь сержантов и солдат Советской Армии установлено, что рядовой Белов Николай Николаевич 1919 года рождения, уроженец – данных нет, место призыва не указано, умер в немецком плену 8.12.1941 г., шталаг 318, Ламсдорф (Ламбиновице, воев. Ополе), ПНР. Сведений о родственниках нет».
Похоже на то, что воинская часть, в которой служил мамин брат, подверглась внезапному нападению фашистов уже на рассвете 22 июня 1941 года. Отсюда – плен и смерть дяди Коли на двадцать втором году жизни. Царство Небесное светлому русскому воину.
Старший мамин брат Даниил, который тоже воевал, был искалечен, но остался жив, всегда при редких встречах говорил мне: «Вот за что я благодарю тебя, племянница, так это за то, что ты нам Николая разыскала». Воевавшие братья Беловы Николай, Тимофей, Даниил – таков вклад в великую русскую Победу и нашей семьи.
Симферополь, 2000 г.
Севастопольские ромашки
Букет на волне
Белая колонна памятника Затопленным кораблям своим отражением рябила в воде у подножия собственного основания. Словно опрокинутая вниз рассеянным светом уходящего дня, она струилась к берегу по прибрежной, всегда подвижной, морской глади, казалась собранной воедино из округлых кусочков влажного мрамора – такая своеобразная нерукотворная мозаика на воде.
Было около четырёх, когда рядом с колонной коснулся воды букет полевых ромашек и мерно закачался на волне.
К этому букету, к этому его соединению с водой Большой Севастопольской бухты я шла много лет. Забвения-то не было. Просто постепенно отстранилась, отошла на дальний план, затушевалась одна из наших семейных историй. Да и что тут удивительного, когда речь идёт о человеке, которого я никогда не видела, о котором только слышала? Хотя, помню, в детстве не раз сжималось сердце, и наворачивались слёзы от жалости к нему – Тимоше, как называла своего брата мама. Брата, с которым они были погодки, и все рассказы мамы о брате Тимофее окрашивались особым теплом её сердца.
В пору моего раннего детства большинство новых для меня слов я впервые услышала от мамы, Матрёны Николаевны, умевшей немногословно, с живым чувством рассказывать о жизни, наших родственниках, событиях… Было среди слов и название южного города из иного мира, не имеющего ничего общего с Харьковщиной, где прошли мои дошкольные годы. Севастополь – знала я чуть ли не с пелёнок – это место, где был изранен дядя Тимоша, почему он и прожил недолго после войны, не дождавшись нас, своих племянниц и племянников, рождённых в послевоенное время.
С годами острота восприятия маминых рассказов о его трагичной судьбе притупилась настолько, что и, купаясь, когда выпадала такая возможность, в ласковых, но и тяжёлых от соли, волнах севастопольских бухт, я не вспоминала о роковом для нашей семьи взрыве в этих многострадальных водах. Как-то это сосуществовало отдельно, не пересекаясь: радость купания, счастье жить, мирное небо и… война, кровь, смерть.
Более десяти лет я проводила экскурсии по местам Второй Героической обороны Севастополя. Можно сказать, почти ежедневно «воевала» рядом с теми, о чьих подвигах рассказывала, вкладывая в это дело душу. Иногда работала и с ветеранами, и всё же. Не мне довелось пережить Великую Отечественную, не моим ровесникам. Выпала она другому поколению.
…И теперь не могу объяснить, почему именно в этот день 9 мая 2012 года настигло меня внезапное чувство родства с Севастополем, его бухтами, водами, берегами… Настигло в Алупке, в радостном приподнятом настроении празднования Дня Победы, после панихиды о вождях и воинах в храме Архистратига Михаила, которую отслужил его настоятель отец Валерий Бояринцев. Это чувство охватило всю мою душу, побудило к действию – немедленно ехать в Севастополь, – хотя солнце уже заметно перевалило за середину дня.
В течение нескольких минут, как бы сами собой, стали оживать, – да-да, оживать! – в памяти мамины рассказы. Их образы обретали словесную плоть, волновали. Без напряжения, одно за другим выходили на свет кодовые слова повествований – «тральщик», «сигнальщик», «мина». И тихий мамин голос: «В живых остался он один.»
Я засобиралась ехать в город-герой, не медля ни минуты. «Да куда же ты поедешь? Парад давно закончился!» – прошмыгнула в голове гаденькая мыслишка, словно желая лишить меня чего-то важного, что я уже предчувствовала, но ещё не могла до конца осознать (наверное, подобные мысли и мужчин приковывают к диванам во времена современных нам испытаний). Отмахнувшись от неё, взяла у батюшки благословение и спустилась к алупкинской автостанции.
Мне повезло. Я сразу села на подкативший автобус, ехавший по маршруту Мисхор-Севастополь (на трассу, к питомнику, где обычно садятся на проходящие из Ялта в Севастополь автобусы, выбираться не пришлось). И вот уже устремилась туда, куда сердце моё, наполненное нахлынувшими воспоминаниями, летело в своём неожиданном, мощном порыве.
Помню фотографию круглолицего матроса в форме и с надписью на белой бескозырке «Черноморский флот». Эта чёрно-белая фотография, увеличенная с маленькой фотки в 60-х годах каким-то захожим фотографом-кустарём, висела в доме мамы, где бы ей ни приходилось жить – в Люботине ли под Харьковом, в Сарабузе ли под Симферополем, в Тосно ли под Ленинградом-Петербургом. В детстве я подолгу смотрела на дядю Тимофея и всегда удивлялась, как они похожи – он и моя мама, брат и сестра.
«Когда Тимоша пришёл с войны, я надела его бескозырку и бегала в ней целый день то за водой на криницу, то в огород, то к соседям… И так мне было радостно, что братик живым вернулся, не калекой, так на вид мне тогда показалось. Да только жить ему оставалось совсем немного», – вспоминался мамин вздох сквозь утихомиренную послевоенными годами скорбь.
Букет. Я знала точно, что обязательно найду в Севастополе цветы и отдам их той воде, из которой в 1944-м сердобольные люди выловили восемнадцатилетнего матроса Белова Тимофея Николаевича, чудом оказавшегося на плаву с лёгкими, полными осколков. Сколько нашей Беловской кровушки вылилось тогда в Чёрное море у берегов Севастополя, Бог весть.
«Все погибли, когда катер-тральщик подорвался на мине, – рассказывала мама. – Он сразу ко дну пошёл. А Тимоша живой остался, потому что на сигнальном мостике стоял, его да-ле-ко взрывной волной отбросило.
Как от немца Севастополь освободили, он и попал туда служить сигнальщиком. А воевать Тимоша добровольцем пошёл сразу после Курской битвы, когда выбрался по немецким тылам из-под Харькова, где мы жили в оккупации. Совсем юным был, но в армию братика взяли. Его тогда и обучили на сигнальщика. Направили служить в Севастополь на тральщик – надо было очищать бухты от неразорвавшихся бомб, снарядов, мин».
Через три года, в 1947-м, Тимофей Белов умрёт в госпитале под Харьковом. В нашем семейном альбоме хранится фотография: госпитальный двор, залитый солнцем; санитарочки вокруг гроба; рядом с ними ещё один мамин брат дядя Данюша, тоже израненный, но проживший после войны долгую и честную жизнь. Когда я смотрела в детстве на это фото, мне всегда казалось, что хоронят подростка.
У входа на Приморский бульвар среди прогуливающихся людей и звуков военных маршей стояла улыбающаяся женщина с корзиной ромашек. Букеты выглядели белопенными хлопьями прибоя с жёлтыми проблесками солнечных лучей в них. Слегка пасмурный день подчёркивал незатейливую нарядность цветов.
Да, именно такой букет мне и нужен был сейчас – простой и светлый, как русская душа в своих лучших проявлениях. Многое было в этом букете: и незаметная на первый взгляд стойкость, и неброская скромность настоящего героизма, и ясный образ Родины с её хлебным русским полем и полем брани, которые так естественно соединились в этот день в нерасторжимое единство на каменистой, овеянной легендарными подвигами, севастопольской земле, на его воде.
С букетом ромашек я медленно пошла в сторону моря, пересекая Приморский бульвар. Спешить уже было незачем. В памяти снова всплывали подробности маминых воспоминаний: «В тот день, когда Тимоша умирал в госпитале, он писал на своём паспорте (нам потом отдали документы): «Жаль уходить из жизни в 21 год. Прощайте…». А буквы становились всё крупнее и крупнее и сползали наискосок вниз…
А Дарийка, соседская девушка, очень полюбила Тимошу, когда он с войны вернулся. Но брат знал, что скоро умрёт, и не мог жениться, даже встречаться с нею не мог. Вот и Дарийка жить не стала.»
Мама! Зачем всё это снова пришло ко мне сейчас и через десятилетия душу ранит, застряло комом в горле?!.
Я долго держала ромашки у груди, старалась согреть стебли, словно хотела передать им тепло своего сердца. Сколько же всё-таки оно знает такого, чего никогда не вместить рассудку!
И вот тёплый земной букет полетел к прохладной воде – тяжёлой от крови и боли, сокрытых в недрах её бесконечной памяти. Связанные в пучок цветы ритмично заколыхались на волне почти в такт с моим сердцем – я специально приложила пальцы к шее и нащупала пульс. Долго стояла у воды с чувством обретения родства и с этой серо-зелёной, неторопливой сегодня, водой, и с этими бело-жёлтыми берегами, так колоритно перекликнувшимися с букетом ромашек, и с праздничным городом, освобождение которого стало предтечей Великой Победы, – сияющим Севастополем в своей вознесённой над зеленью белизне, который – в тот миг ещё не ведала! – через полгода станет моим родным домом.
Пора было уходить. Оглянувшись на бухту с высоты бульвара, нашла глазами букет на волне. Вода уже расслабила путы намокшего шпагата, ромашки раздвинулись, образуя плоскую окружность, и букет издали стал походить на белую бескозырку.
С того дня вот уже два года подряд я прихожу на парад Победы в числе первых горожан. После парада спускаюсь к Набережной Корнилова и у памятника Затопленным кораблям бросаю на воду цветы. Но теперь мой букет светло-голубого цвета – из нежных незабудок. Словно кусочек неба на синей волне.
Перекрёстная память
До отправления автобуса назад, в Алупку, ещё оставалось время, и я зашла в привокзальный буфет перекусить. Здесь всегда можно взять приготовленную по-домашнему гречневую кашу с овощной нарезкой. Заказала и бокал сухого красного вина. Всё-таки праздник! И в Крыму, в Севастополе – древнем винодельческом крае.
Поискала глазами свободное место и присела к женщине лет сорока пяти. Перед нею тоже стояли тарелка с гречневой кашей и бокал красного вина. Заговорили, обменялись поздравлениями. Брюнетка с гладкой причёской и благообразным лицом предложила тост за праздник Победы. Слово за слово, и вот уже завязалась беседа, сердцевиной которой были Отечество, его героическое прошлое.
Собеседница оказалась москвичкой. Сотрудница одного из столичных министерств, она в Севастополе не первый раз. Её свёкор в 1941–1942 годах защищал Севастополь, уцелел и потом ещё воевал до Победы. После войны он приезжал в город-герой ежегодно. А когда умер, эту традицию продолжают его сын и вот она, невестка. Так с мужем и чередуются: один год в Севастополь приезжает он, другой – она. В этом году привезла документы свёкра для музея 35-й батареи. «Он как раз там и сражался», – пояснила.
Свою семейную историю, связанную с Севастополем, рассказала и я. По народной традиции помянули всех, погибших в Великую Отечественную войну. Помолчали. Было о чём подумать, над чем погоревать: великое Отечество нашей юности распалось, Севастополь оказался вне России – плоть от её плоти, кровь от её крови…
Гречневая каша в привокзальном буфете была вкусной, словно из полевой кухни, а вино – терпким, густым, с розовыми наплывами на тонком стекле, что является признаком подлинности благородного напитка, украсившего наш праздник.
Общение со случайной знакомой в привокзальном буфете было недолгим. Нам предстояло разъезжаться из Севастополя по разным дорогам: ей – в аэропорт, мне – на Южный берег, где я гостила в эти дни. Расставались с добрыми пожеланиями.
Вспоминая сейчас эту встречу, не сомневаюсь, что когда сын и невестка героя войны уже не смогут приезжать в славный город-герой, эту семейную традицию продолжат их дети – коренные москвичи, внуки защитника Севастополя. Особенно теперь, когда и Крым, и Севастополь переживают радость возвращения в родную гавань.
Счастливая попутчица
На обратной дороге, в автобусе Севастополь-Мисхор, я оказалась рядом с женщиной лет пятидесяти – пышной, розовощёкой, словоохотливой. Хотя она и говорила на русском языке, акцент выдавал в ней украинку. Голубые глаза лучились неподдельным счастьем, и поначалу было неясно, чему она так радуется – празднику ли, тёплой ли погоде? Но завидев Георгиевскую ленточку на её сумочке, поняла, что Дню Победы радуется она.
Её, что называется, распирали хорошие чувства, и от избытка сердца женщина заговорила со мной откровенно, делясь радостью о своей сбывшейся мечте.
«Я много лет мечтала приехать в Севастополь на 9 мая, да всё как-то не получалось, – начала попутчица. – От многих людей про севастопольский парад слышала: то один расскажет из знакомых, то другой… Родилась я в деревне под Ивано-Франковском. Ещё в юности переехала в Днепропетровск, та так тут и живу. Несколько лет, как торгую на точке у хозяина. Он меня не обижает, с пониманием. Когда заболела зимой – на улице же стою! – весной в санаторий разрешил съездить. Вот я счас в Мисхоре и отдыхаю. Оттуда на День Победы в Севастополь наконец-то и выбралась.
Как приехала, сразу зашла в продовольственный магазин. Батон купила, красную икру и сливочное масло. А водочка, думаю, у кого-то обязательно найдётся!
Ох, же ж и парад сегодня был! – не скрывала своего восторга соседка. – Всем парадам парад! Такого на Украине уже давно-о-о нет! Ветераны с семьями, севастопольцы с портретами родных, техника военная… А колонны солдат и моряков шли не только теперешние, но и в форме времён войны. Ехали и полуторки старые с зенитками, и мотоциклы.
А людэй вдоль улицы! А людэй! Просто тьма, яблоку некуда упасть! И все с цветами, все кричат ветеранам «спасибо!». От всего сердца так кричат. Кажется, весь город вышел парад смотреть. Да и приезжих много.