Батумский связной Александрова Наталья
Берег рос на глазах. Фелюга скользнула мимо крутого утеса и плавно вошла в укромную бухту, отгороженную от моря скалой. Греки свернули парус, скатав его на реек. Спиридон перепрыгнул с борта фелюги на выступ, нависающий над водой, и ловко, как большая обезьяна, вскарабкался на утес, откуда просматривалось море. Там он лег, слившись со скалой, и замер. Борис долго наблюдал за ним, пока глаза не начали слезиться от утомления. Дав им на несколько секунд передышку, он снова взглянул в прежнем направлении, но уже не смог найти контрабандиста – тот непонятным образом слился с камнями и стал совершенно невидим. Борис откинулся, привалился к мягкому тюку и задремал незаметно. Когда он снова проснулся, солнце прошло уже большую часть своего дневного пути. Двое контрабандистов тоже валялись на дне фелюги в полудреме, Спиридона не было видно. Вдруг он возник на скале за бортом – совершенно беззвучно, будто материализовавшийся дух. Легко перескочив в лодку, он только коснулся рукой плеча юноши, похожего на греческого бога, и тот, мгновенно проснувшись, взялся за парус. Борис, на которого беззвучное появление Спиридона произвело сильное впечатление, спросил шепотом:
– Пираты ушли?
– Не знаю я никаких пиратов, – негромко отвечал Спиридон, – плохих людей не видно. А что ты шепотом говоришь?
– Так ведь ты, Спиридон, тоже… тихо так появился, тихо своих разбудил.
– Я всегда тихо хожу, – ответил Спиридон, – зачем мне шуметь? Я шум не люблю. Я и мотор не хочу ставить, мотор шумит сильно. А парус – вот он: тихий, быстрый…
Фелюга, словно подтверждая его слова, беззвучно и стремительно вышла из бухты и, словно чайка, полетела вдоль скалистого берега.
Прошло около часа в тишине и покое разомлевшего моря. Солнце медленно клонилось к закату. Фелюга постепенно удалялась от берега, как вдруг, резко разорвав тишину, раздалось почти рядом тарахтение внезапно заработавшего мотора. Спиридон, мрачный как туча, громко выругался по-гречески и схватился за рулевое весло.
Из укромной бухты, мимо которой только что прошла фелюга, стремительно вылетел моторный катер. Спиридон безнадежно огляделся, сказал что-то своей немногочисленной команде, затем обернулся к Борису:
– Га-аспадин хароший, быстро прячься туда, где сидел, – в каюту. Мы бедные греки, нас, может, и не тронут, а кто ты такой – не знаю, тебя плохие люди точно убьют.
Борис послушно полез обратно в тайник, Спиридон снова прикрыл его циновкой и ушел на корму фелюги, проверив «маузер», спрятанный за пазухой.
Борис прильнул к отверстию в стенке каюты, через которое прежде наблюдал встречу с Григорием Степанычем.
Быстро увеличиваясь в размерах, моторный катер приближался к суденышку контрабандистов. На носу катера, тускло отсвечивая на солнце, медленно поворачивался ствол пулемета «максим». Рядом с пулеметчиком показался зверского вида детина в матросском бушлате, опоясанный пулеметными лентами. Размахивая огромным «маузером», он заорал, перекрывая шум мотора:
– Греки, мать вашу, стой! А то сейчас из пулемета потоплю ваше корыто к чертовой матери, отправитесь свою кефаль кормить!
Спиридон мрачно смотрел на приближающийся катер и молчал. Матрос взмахнул рукой, и пулеметчик дал короткую очередь, взбив фонтаны брызг возле самого корпуса фелюги. Спиридон бросил несколько греческих слов своей команде, и те свернули парус.
Катер подошел вплотную, матрос забросил на борт суденышка железные крючья, подтянул катер, вплотную притершись бортами.
Борис в щелочку разглядывал экипаж пиратского катера. Кроме матроса – таких он достаточно насмотрелся в революционном Петрограде: тот же бушлат, те же неимоверной ширины брюки клеш, те же пулеметные ленты, которые матросы, по-видимому, считали просто деталью своего парадного костюма, – на катере было еще двое. Первый – дикого вида джигит, не то черкес, не то лезгин, лежавший за пулеметом. Несмотря на адову жару, он был в косматой меховой шапке, надвинутой на один глаз, что делало его похожим на циклопа. Второй, как ни странно, была женщина. Женщина эта показалась Борису страшнее всех. Хотя и матрос производил мрачное впечатление – давно не бритая широкоскулая рожа, пересеченная плохо зарубцевавшимся кривым сабельным шрамом, маленькие злобные глазки, щербатый рот с золотыми фиксами, – но женщина выглядела куда опаснее. Одетая в галифе и офицерский френч без погон, коротко стриженная, она смотрела на экипаж греческого суденышка с таким злобным наслаждением, с такой радостной ненавистью, с какой, должно быть, хищный зверь смотрит на пойманную жертву, чьими предсмертными муками хочет позабавиться больше, чем съесть. Садизм и наркомания ясно читались в блеклых безумных глазах пиратки.
– Что везем? – с обманчиво грубой симпатией спросил матрос, поводя из стороны в сторону стволом «маузера», направляя его то на Спиридона, то на его команду.
– Мы бедные гре-еки, – жалобно, нараспев проговорил Спиридон тоном вокзального нищего, – что мы можем везти? Немножко поесть, немножко выпить… Хотите греческой водки, добрые га-аспада?
Матрос сглотнул слюну, сплюнул и прорычал:
– Водки – само собой. А как насчет опиума, грек?
– Опиум? – переспросил Спиридон таким тоном, будто слышал это слово впервые. – Опиум? Ну, немножко для гаспадина матроса найдется.
– Кончай ты их, – низким, хрипловатым голосом сказала женщина, подходя ближе к борту катера и расстегивая кобуру «нагана». Она сказала это так буднично, словно просила у своего товарища закурить. – Кончай их, Махра, там разберемся, что у них есть на фелюге.
– Ну, Сонька, ты даешь! – восхищенно присвистнул матрос. – Сразу в расход! Сперва надо среди них эту… егитацию провести! Мы же не бандиты какие, мы – вольные анархо-революционеры Черного моря! Мы вот сейчас выявим ихнюю классовую сучность – а тогда уже и кончим как врагов вольной анархии!
Лицо женщины перекосилось злобной гримасой. Она вытащила «наган» из кобуры со словами:
– Пошел ты, Махра, со своей агитацией! Я крови хочу!
Борис понял, что сейчас начнется кровавая бойня. Все последующее заняло какие-то доли секунды. Он вытащил из-за пазухи холодивший его грудь «наган» Горецкого и прямо сквозь доски каюты выстрелил в матроса. Времени на раздумья у него не было. Сработал инстинкт: женщина, при всей ее опасности, была дальше, она еще не успела изготовить оружие к бою, между ней и греками стоял матрос, который не позволял ей вести прицельный огонь. Пулеметчик вообще был в данный момент не опасен, поскольку, подтянув катер к борту фелюги, пираты развернулись так, что греки оказались в мертвой зоне пулемета, а чтобы развернуть пулемет, понадобилось бы немало времени. Все эти длинные рассуждения промелькнули в голове Бориса в ничтожную долю секунды – откуда только что взялось, ведь всегда он был человеком сугубо штатским.
Он выстрелил сквозь стенку, и его выстрел достиг цели. Матрос заревел, как раненый бык, изо рта у него хлынула кровь, и он как подкошенный свалился за борт фелюги. Прежде чем тело его коснулось воды, младший грек метнул в женщину невесть откуда взявшийся в его руке тяжелый рыбацкий нож. Лезвие вошло ей чуть ниже уха, и анархистка упала на спину, обливаясь кровью. Лезгин-пулеметчик, громко ругаясь, пытался развернуть «максим» стволом к фелюге, но Спиридон уже перепрыгнул на борт катера и из своего «маузера» дважды в упор выстрелил кавказцу в голову.
Наступила та особенная тишина, что бывает только после боя. Несколько секунд все оставались на тех же местах, каждый боялся шевельнуться, будто страшно было разбить эту тишину. Первым нарушил ее юный грек. Он затянул торжествующую песню чистым мальчишеским голосом и легко перепрыгнул на катер пиратов. Там он вытащил нож из шеи убитой женщины и потянулся за ее «наганом», но Спиридон остановил его резким окриком. Между ними произошла горячая перебранка, и обиженный мальчишка вернулся обратно на фелюгу.
Борис ползком выбрался из каюты, потому что в ногах была противная слабость, и наклонился над бортом. Его вырвало. Греки тактично делали вид, что ничего не замечают, кстати, у них было чем заняться. Спиридон отдал несколько коротких распоряжений, и его подручные начали быстро сбрасывать в воду вещи с пиратского катера. Туда же последовали мертвая женщина и пулеметчик. Борис очухался немного и удивленно спросил, зачем они это делают.
– Отдаем все морю. Катер тоже отдадим морю. Нельзя ничего оставлять себе. У плохих людей есть друзья. Кто-то из них может опознать вещи, одежду… А так – мы ничего не видели и не знаем – те плохие люди пропали – и все.
Помолчав немного, Спиридон сказал серьезно:
– Тебе спасибо. Если бы не ты, нас всех убили бы.
Он протянул Борису руку, и тот с радостью пожал ее. Помощник Спиридона маленьким топориком прорубил дыру в днище катера и поспешно перепрыгнул на фелюгу. Греки распустили парус, и суденышко легло на прежний курс. Борис смотрел за корму и увидел, как катер медленно погружался, а затем резко нырнул и исчез под водой, оставив на поверхности моря пузыри и масляные пятна. Спиридон произнес, не поворачивая головы и будто ни к кому не обращаясь:
– Первый раз человека убить тяжело и страшно. Не думай об этом: это был плохой человек, и, если бы ты его не убил, он бы убил всех нас.
– А тебе часто приходилось убивать, Спиридон? – спросил Борис, помолчав.
– Случалось. Я помню каждого, и иногда они приходят во сне.
Борис вспомнил зверское лицо убитого им матроса и подумал, что сны его станут страшными. Но был ли у него выбор? Два года, два года чертовой свистопляски в стране, и за это время он только бегал и спасался. А его били и унижали все: красные, махновцы, деникинская контрразведка. Не пора ли начать давать отпор? И сегодня он это сделал.
Всего плавание продолжалось пять дней. За все время один раз пристали к берегу в уединенном месте. Берег был низкий, так что пришлось бросить якорь. Мальчишка прыгнул в воду и понес на берег два тюка. На узкую полоску пляжа из зарослей вышла живописная группа: осел, нагруженный бурдюками, старик в соломенной шляпе и молодая женщина, по обычаю гречанок вся в черном.
– Родственники, – пояснил Спиридон.
– У вас, греков, везде родственники, – согласился Борис. – А ты в Константинополе был, Спиридон?
– Был, – ответил тот, – на Черном море я везде был.
Юноша передал тюки, поговорил о чем-то со стариком. Тот отвязал бурдюк с вином и отдал парню. Девушка взяла корзинку, наполненную виноградом и персиками, и смело вошла в воду, переступая смуглыми ногами по острым камешкам и не морщась. Вода доходила ей до колен, но до фелюги еще было далеко. Она крикнула что-то звонко.
– Пойди помоги сестре, – повернулся Спиридон к Борису.
Тот по пояс в воде пошел к берегу. Из-под платка на него глянули черные глаза в пол-лица, губы, вырезанные лепестками, улыбались и говорили что-то по-своему… Борис обмер, глядя на такую красоту, но тут же вспомнил, что по разбитому Карновичем лицу пошли уже, верно, желтые и фиолетовые синяки, что он не мылся пять дней, а не брился еще дольше, что от него несет рыбой и мерзкой овчиной, и помрачнел. Красавица засмеялась и протянула ему корзинку. Борис взял, поблагодарил кивком головы и пошел не оглядываясь к фелюге.
– У аппарата Деникин.
– У аппарата Май-Маевский.
– Владимир Зенонович, поздравляю вас с освобождением Киева от красной нечисти. Чрезвычайно важным считаю отступление Петлюры перед нашими доблестными войсками – мы стали еще на шаг ближе к единой и неделимой России. Украинским сепаратистам – никакой пощады! Теперь все силы сосредоточьте на Орловском направлении. Орел – орлам!
– Антон Иванович, для успешности операций поторопите прислать обмундирование и боеприпасы. Корпус Юзефовича скверно укомплектован, почти раздет, много больных. Наблюдается рост дезертирства. Крестьянство враждебно настроено. Еще раз настаиваю на скорейшем разрешении аграрного вопроса.
– Владимир Зенонович, обмундирование вышлю. Как ведет себя Шкуро?[8]
– Шкуро неуправляем, в его корпусе пьянство и оргии. На мой взгляд, необходимо под предлогом повышения отозвать его в ставку. Еще раз настаиваю на разрешении аграрного вопроса.
– Напоминаю вам, Владимир Зенонович, свою июньскую директиву: наша главная цель – Москва. Когда мы займем Москву – решим все второстепенные вопросы, в том числе и аграрный. Относительно Шкуро я приму решение. Его недисциплинированность крайне опасна для нашей политики, с другой стороны, его корпус чрезвычайно боеспособен, а в условиях современной войны и того театра военных действий, на котором мы продвигаемся, кавалерия играет решающую роль. Терцы и кубанцы Шкуро весьма преданны… Вопрос непростой.
– Антон Иванович, я не считаю аграрный вопрос второстепенным. Обещания потеряли свое значение, фураж приходится брать силой под угрозой казни. Я опасаюсь массовых беспорядков среди крестьян, возникновения партизанского движения. Аграрная реформа необходима!
– Еще раз повторяю: этот вопрос решится в Москве. Необходимо предупреждать беспорядки всеми возможными средствами и не допускать ослабления власти. Сегодня ваша главная задача – продвижение на Орловском направлении.
– Антон Иванович, надежны ли донцы? Не повторится ли история, подобная Купнянской?[9]
– Не беспокойтесь, Владимир Зенонович, Богаевский[10] надежно держит Дон в руках.
– Антон Иванович, стоит ли держать под Царицыном такие силы, терять людей ради одного только соединения с Колчаком? Следовало ли вам принимать верховное командование адмирала?
– Не будем снова возвращаться к этой теме! Итак достаточно честолюбцев, которые ради личных амбиций не останавливаются перед расчленением Великой Единой России. Я подчинился адмиралу Колчаку, как Верховному Главнокомандующему русских армий и Верховному правителю Русского государства, поскольку спасение нашей Родины заключается в единой власти… Впрочем, вы сами знаете, что все будет решаться в Москве, а сегодня мы неуклонно движемся к Белокаменной, а войска адмирала отступают. Кроме того, подчинение это чисто формальное, вы сами знаете, что телеграммы между Омском и Екатеринодаром идут через Париж, а военные сводки Сибирского фронта мы получаем от англичан через Лондон. Курьеры следуют через Владивосток три месяца, а когда генерал Гришин-Алмазов попытался прорваться через Каспий в мае, его катер наткнулся на красный миноносец, ему самому пришлось застрелиться, а военные сводки и мое личное письмо к Колчаку попали в руки большевиков… В таких условиях можно ли говорить о непосредственном подчинении? Важно только соблюдение принципа единоначалия! Еще раз жду от вас скорейшего продвижения на Орловском направлении, желаю полного успеха.
Глава четвертая
В Батум приплыли ночью. Еще издали, в темноте, в стороне города, Борис заметил зарево.
– Пожар?
– Увидишь, – усмехнулся Спиридон.
И Борис вскоре увидел. Город был раскален от массы электрического света, словно огромная корзина, сотканная из светящихся вольфрамовых нитей. После полутемной подслеповатой Феодосии, где даже на центральной Итальянской жизнь затухает к ночи и освещенными остаются только аптеки, Борису показалось, что он плывет в сказку.
– Мы тебя в стороне высадим, – обратился к нему Спиридон, – версты три до города будет. Сразу в центр не суйся, в таком-то виде.
– Сам знаю, – кивнул Борис.
– Ну, бывай здоров. – Спиридон протянул руку. – Греки добро не забывают, если что нужно, узнавай про меня в лавке Костаропулоса, в порту, возле моря. Костаропулос – мой брат, знает, где меня искать. А назад в Крым, если надумаешь, бесплатно доставлю.
Опять с опаской ступил Борис на шаткие сходни, но за пять дней на море он научился держать равновесие, так что обошлось без неприятностей. Тропинка меж каменных осыпей нашлась с трудом. Борис сделал несколько шагов по ней и обернулся. Фелюги он уже не увидел.
Тропинка круто шла в гору, но идти по ней можно было в полный рост, а не ползти на четвереньках, как в Феодосии. Вообще, насколько мог заметить Борис в темноте, берег здесь был более пологим. Когда он наверху вышел на дорогу, начинало светать. Вокруг дороги дремали мандариновые деревья, усеянные желто-зелеными плодами. Борис из любопытства сорвал один мандарин, но есть не стал – скулы свело от кислоты. Мандарины собирают в октябре, говорил ему Спиридон. Борис поднялся на холм и огляделся. Впереди лежал город, силуэты домов смутно просматривались в предрассветной мгле. Чуть в стороне Борис заметил полотно железной дороги и станцию – казавшийся издалека игрушечным домик, выкрашенный бело-голубой краской. Внезапно Борис почувствовал такой пронзительный запах еды, что желудок свело судорогой. Он вспомнил, что не ел со вчерашнего дня, и ноги сами повели его на запах.
Маленькая деревушка уходила в сторону от главной дороги, из первого домика и доносился запах еды. Борис отворил низенькую дверь и спустился в полуподвальное темное помещение. Какие-то люди – все мужчины – сидели за длинным столом и хлебали из мисок дивно пахнущий суп. К Борису подскочил человек, в котором безошибочно можно было узнать слугу. Он указал место за столом и принес такую же миску, как другим.
– Что это? – полюбопытствовал Борис, окуная ложку.
– Как, дорогой, ты не знаешь? Хаши!
Густое горячее варево пахло специями и приятно обожгло желудок.
– Постой, дорогой, постой, как же можно просто так хаши кушать? – суетился слуга, ставя перед Борисом стакан с водкой. – Так просто нельзя…
Водка была крепкая, но до Спиридоновой греческой ей было далеко, так что Борис хватил полстакана не моргнув глазом. Он думал, что его развезет от водки и сытной горячей пищи, но наоборот: прибавилось сил, и в организме появилась бодрость. Люди за длинным столом поднялись и ушли, не глядя на Бориса; судя по тяжелой походке и натруженным рукам, это были крестьяне либо грузчики.
Борис выбрал из оставшихся денег купюру поменьше и дал слуге. По тому, как тот оживился, он понял, что дал слишком много, но прохиндей, как все официанты, ни за что не признается и не даст ему сдачу. Он решил воспользоваться ситуацией и получить кое-какую информацию.
– А что, скажи-ка мне, где можно в Батуме комнату снять?
Слуга так удивился, что даже выронил грязную посуду.
– Дорогой, ты не знаешь? В Батуме не живут, в Батуме ночуют! В городе народу очень много, всем места не хватает. Лавочники со всей семьей так в лавках и спят, приезжие – кто где. Я сам в хашной ночую. Вот тут ночью хозяин хаши варит, а вот тут, на лавке, я сплю…
Он еще долго бы распространялся по поводу батумского жилищного кризиса, но Борис перебил его и спросил, как найти ему где-нибудь тут поближе лавку подержанной одежды. Слуга посерьезнел, оглядел Бориса внимательным взглядом и вывел на дорогу, рассказав, куда идти. Не пройдя и двухсот шагов, Борис услышал в небольшом овражке журчание ручья и спустился. Там он разделся и вымылся прохладной водой. Рана под повязкой покрылась розовой кожицей. Борис выбросил грязную холстину подальше в овраг. Морщась, он снова надел несвежую одежду и зашагал к городу.
Незадолго до этого, когда в городе было еще смутно, фелюга неслышно подплыла к берегу. Это был квартал лавок у моря. Дома и склады стояли темные, с наглухо запертыми железными ставнями. Где-то в стороне слышалась трещотка сторожа. Спиридон пристал с самого краю, где находились не огромные склады крупных иностранных фирм – «Валацци», «Ллойд-Триестина», «Витали», «Камхи», а крошечные лавчонки. В Батуме, где естественным состоянием человека считалась только торговля, к контрабандистам относились нестрого, поэтому Спиридон пристал прямо к нужной лавке, чтобы не таскать тяжелые тюки зря. Услышав его тихий свист, одно окошко в лавке осветилось, появился хозяин, залопотал по-гречески. Спустили сходни, быстро и споро перетаскали тюки в лавку. Спиридон удалился с хозяином в дом для расчетов, его команда, предвкушая отдых и приятное времяпрепровождение, нетерпеливо топталась на берегу.
Завершив сложные переговоры, Спиридон вышел на берег, и тут от угла склада отделилась тень и шагнула к нему.
– Здравствуй, Спиридон! – окликнули негромко.
– А, это ты. – Спиридон недобро блеснул глазами, разглядев человека в светлой рубахе, подвязанной ремешком, и аджарской шапочке.
– Вижу, что плавание твое в этот раз закончилось благополучно. Однако где пассажир? Тебе было велено высадить его здесь…
– Он спас мне жизнь, – глухо ответил Спиридон. – Я высадил его в другом месте.
– Вот как? Смотри, Спиридон, у тебя могут быть неприятности. Кое-кому может не понравиться, что ты не выполнил задание.
– Я на вас не работаю. – Спиридон повернулся к своему собеседнику боком, чтобы тот увидел у него «маузер».
Невесть откуда взявшийся мальчишка из его команды неслышно возник сзади человека в белой рубахе с ножом наготове, но Спиридон отрицательно покачал головой. Человек обернулся резко и встретил ненавидящий взгляд мальчишки.
– Иди отсюда, – медленно сказал Спиридон, – и не приходи больше.
В полном молчании греки на веслах отплыли от берега. Человек в белой рубахе выругался сквозь зубы и скрылся в переулке.
В крошечной неопрятной лавочке Борис долго торговался с пожилым турком, но выменял-таки свой железнодорожный френч на парусиновую блузу грязно-белого цвета. Штаны турок продал ему из странной материи, которую Борис определил как чертову кожу, во всяком случае, на черте она была бы более уместна, чем на брюках. Английские ботинки ничуть не пострадали ни от лазанья по горам, ни от морской воды. В парусине Борис почувствовал себя человеком, потому что воздух по мере восхода солнца все больше напоминал парную. После лавчонки Борис зашел в первую же парикмахерскую, попросил подстричь коротко и побрить. По окончании процедуры брадобрей сунул ему под нос зеркало. Борис внимательно оглядел себя и остался доволен: царапины на лице зажили, желтеющих синяков не было заметно под загоревшей кожей, коротко стриженные волосы придавали ему более мужественный вид. Выбитый подлецом Карновичем зуб был не передний, так что ничто не портило внешности. Борис с грустью пересчитал оставшиеся деньги, кинул парикмахеру мелочь и вышел на воздух. К тому времени окружающая среда напоминала уже не парную, а скорее оранжерею ботанического сада. Этому способствовали еще и разные тропические растения, даже пальмы. На главных улицах – Греческой, Мариинской – пальмы росли в кадках, и это еще больше напоминало оранжерею. На улицах попроще пальмы росли прямо так, и казалось, что они этого стесняются.
Город полностью пробудился и жил своей обычной суматошной жизнью портового и торгового города. На деловой Греческой, где располагаются конторы крупных иностранных фирм, а также все остальные, носились коммерсанты, на всех лицах написана была озабоченность делом. Борис разглядел солидных немногословных турок, экспансивных, живых итальянцев – эти жестикулировали и бегали, казалось, больше всех. На набережной все двери лавок были открыты и видно было, как владельцы – все толстые персы – важно и тихо беседуют о своем либо спят прямо тут, в лавке. Над всем городом витал прочный дух крепкого турецкого кофе. Кофеен было великое множество. На приличной Мариинской улице кофейни были шикарные, с оркестрами, с зеркалами, с медными дверными ручками и светильниками, начищенными до рези в глазах. Публика в них была соответствующая: английские офицеры, моряки в белоснежных кителях, дамы в шикарных туалетах.
Борис свернул в сторону и посидел немного в кофейне попроще, где в полумраке светилась угольками жаровня и хозяин, как дьявол или алхимик, колдовал над удивительным напитком, а слуга, сбиваясь с ног, носил и носил крошечные дымящиеся чашечки, сопровождаемые по турецкому обычаю стаканом холодной воды.
По сравнению с улицами в кофейне было тихо. Борис сидел, отхлебывая потрясающе вкусный кофе, и размышлял о своем. Во-первых, денег осталось всего чуть-чуть, так что он понятия не имеет даже, где будет сегодня спать. Во-вторых, документов нет, так что если местные власти или англичане поинтересуются его документами, то живо загребут. Ему рассказали, что в порту есть такая специальная тюрьма для подозрительных лиц и всех русских высылают обратно в Крым. А в Крыму Бориса встретят нелюбезно, уж это точно.
Теперь хорошее. Если и были у подполковника Горецкого какие-то планы насчет Бориса, то им не суждено сбыться, потому что никто Бориса не встретил в Батуме и никто за ним не следил. Спиридон высадил его в пустынном месте, Борис заметил бы слежку. А в этаком содоме, что творится здесь, в Батуме, найти кого-то невозможно.
Борис посидел еще немного, потягивая кофе, принимая решение. Если верить Горецкому, то убитый Махарадзе вез список турецких агентов в Крыму и предназначался список представителям английской разведки там же, в Крыму. Тогда возникают два вопроса: почему Махарадзе не передал список английскому резиденту и откуда в контрразведке Добрармии знали про список? Хорошо бы задать эти вопросы Горецкому и самое главное – получить на них правдивые ответы. Потому что в голове у Бориса сидело предположение, что Горецкий очень даже просто мог ввести его в заблуждение по поводу агента, списка и нужно было ему, чтобы Борис попал в Батум для чего-то другого. Стало быть, постулат первый: никому нельзя верить в наше сумасшедшее время. Из всех бумаг у него в кармане одна только карточка с именем неизвестного Исмаил-бея. Карточку эту Борис нашел сам, никто в Феодосии про нее не знает. Значит, ему следует идти в кофейню Сандаракиса, уповая на Бога и свою везучесть, иного выхода у него нет. Только так он сможет узнать, что же на самом деле случилось в гостинице «Париж».
Он не знал, что человек в белой шелковой рубахе и аджарской шапочке развил с утра бешеную деятельность. Прикинув приблизительно, где греки могли ссадить Бориса на берег, он обошел все подходящие забегаловки и лавчонки, постепенно сужая круг поисков. Лавку старьевщика он миновал, но зато побывал с расспросами в хашной. Слуга вспомнил молодого человека в потертом железнодорожном френче, небритого и пахнущего морем. Но он вспомнил также, что человек этот дал ему приличную купюру, и ничего не ответил на расспросы – грузинам присуще чувство благодарности.
– Вы позволите?
Борис буркнул что-то нечленораздельное, что было воспринято как разрешение, и к нему за столик подсел субъект с жалкими остатками благородного происхождения на давно не мытом и давно не трезвом лице.
– Официант! – махнул он рукой. – Водки!
Борис чуть поморщился и слегка отодвинулся от соседа – не слишком сильно, чтобы этой демонстрацией не оскорбить его чувств, – мало ли, еще нарвешься на неприятности.
Сосед демонстрации не заметил, но, получив ожидаемую водку, по всегдашней русской привычке захотел поговорить.
– Я вижу в вас русского человека, – начал он издалека, – в этом густопсовом городе вокруг одни азиаты… Турки, персы, греки, итальянцы…
– Какие же итальянцы азиаты? – не утерпел Борис, хотя и понимал, что ответить соседу – большая ошибка: теперь уж точно привяжется.
– Азиаты-с! Как есть азиаты! Я вам больше скажу: даже и англичане здесь – азиаты! Потому только блюдут свою густопсовую азиатскую коммерцию. А мы с вами – русские люди! И место нам – в России! Там сейчас великое очищение происходит, Армагеддон, можно сказать. Россия наша кровью умывается… Как сказал поэт: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» А мы с вами здесь, в этой густопсовости азиатской.
– Что вы мне-то проповедь читаете? Ехали бы сами в Россию, коли так не терпится причаститься святых тайн!
– И поеду! – Лицо соседа загорелось лихорадочным нетрезвым энтузиазмом. – И непременно поеду! Поправлю только свое изношенное здоровье – и тут же поеду!
Борис хотел было сказать, что нищета и пьянство не слишком способствуют поправлению здоровья, но решил не усугублять ответной репликой нездорового красноречия своего соседа. Тому, однако, ничего и не требовалось – уж тем был доволен, что рядом с ним кто-то есть, и завелся пуще прежнего:
– Я ведь всю жизнь так в народ верил! И богоносец-то он, народ наш, и подлинной правды хранитель… А в восемнадцатом году разъяснили мне пьяные матросы да дезертиры всю эту подлинную правду… Как только жив остался – ума не приложу… Говорят, двум смертям не бывать, а одной – не миновать, так вот я в восемнадцатом четырьмя смертями умирал, четыре раза воскрес. И после этого моего четвертого воскресения попал я к каким-то новым бандитам, а у них главный – старичок такой сухонький, с маленькими глазками. Так вот выстроили перед ним всех, кого банда его поймала, а старичок ходит перед пленными и что-то себе под нос шепчет, а потом на меня пальцем указал: «Порите его, ребятушки, крахмальный его воротничок!» Как уж он после тифа, после четырех моих смертей, после того, как меня дезертиры в землю живого закопали, – как он после всего этого разглядел крахмальный воротничок – ума не приложу. Видимо, какое-то у него уже чутье развилось, классовое, что ли, чутье и классовая ненависть. И видел же, мерзавец, что я и без него бит-порот, убит-расстрелян, похоронен и обратно выкопан, что места на мне живого нет, так все ему мало показалось: порите его, ребятушки. Может, и вправду – такие грехи на меня предки мои навесили, что и четырьмя смертями мне их не искупить?
– А как же вы сюда-то в Батум попали? Каким ветром вас занесло? – поинтересовался Борис.
– А и сам не пойму. Прибился я в Крым, раны свои залечивал да думал, как дальше жить, что делать, как чужие грехи искупать, а тут ко мне контрразведка добровольческая привязалась. Если старичок тот во мне полумертвом крахмальный воротничок разглядел, то этим я, наоборот, чуть не красным шпионом показался. И как-то они меня убедили сюда ехать, на «Пестеля» посадили, и – прощай, Россия… Как я теперь догадываюсь, они посмотреть хотели, что я здесь делать буду, куда побегу. У них со здешними властями связь налаженная, сюда из Крыма приезжают, здешние за ними присматривают и добровольцам быстренько доносят… А не поставите ли мне косушку, как русский русскому? Как мытарства свои вспомнил, так душа запылала, будто хутор в степи, – только водкой можно тот пожар загасить.
Борису сразу стало скучно: как он и подозревал, вся душещипательная история была рассказана случайному человеку с одной только целью – выклянчить на выпивку… Он дал соседу одну лиру и по радостному изумлению в его глазах понял, что дал много. Однако он считал эти деньги потраченными не зря: случайный собеседник подтвердил собственное его предположение, что Горецкий неспроста устроил ему побег в Батум. Значит, Горецкий ему не верит, подозревает в нем убийцу и шпиона? Ну что ж, Борис ему тоже не верит.
День пошел на вторую половину – в южном городе время течет незаметно. Борис Ордынцев шел по Мариинской, спрашивая кофейню. И хоть все обитатели города – грузины, армяне, греки, персы, англичане, итальянцы – понимали по-русски, никто не мог указать ему дорогу. Наконец попался соотечественник, которого Борис угадал по выражению решительного недоверия ко всему, что он видит перед собой. Узнав про кофейню, русский сделал пренебрежительную гримасу и ткнул пальцем в сторону. Дом и верно стоял на Мариинской, но дверь кофейни выходила в маленький тупичок. Кофейня располагалась в полуподвале, и когда Борис спустился по каменным ступенькам, выщербленным тысячами подошв, ему показалось, что он находится не то в трюме пиратского корабля, не то в преддверии мусульманского ада. Полутемное помещение было наполнено сладковатым туманом, в котором смешивались запахи кофе, коньяка и опиума. Кофейня была полна разномастного разноплеменного люда – персы, турки, итальянцы. Все они говорили по-русски, потому что каждый попавший в Батум иностранец начинал разговаривать на этом языке через два дня. И столь же общим языком был язык турецкой лиры. Турецкая лира была кровью этого города, его воздухом, главным предметом торговли. Курс лиры знал каждый мальчишка на улице, каждый чистильщик сапог, каждый разносчик газет. Объявляли курс лиры ранним утром булочники – вежливые спокойные турки. Откуда они узнавали его – одному Богу известно, однако в каждой булочной всего города утром сообщался один и тот же новый курс.
Не успел Борис спуститься, как к нему подлетел какой-то скользкий тип и промурлыкал на ухо:
– Могу предложить четыре вагона английской тушенки! Очень, очень дешево! Сказочно дешево! Прямо с военного склада!
В ту же минуту счастливого обладателя тушенки оттер рыхлый желтолицый коротышка и хрипло прокаркал:
– Не верьте, не верьте! У него и тушенки-то этой нет, у него одни накладные. Вам нужна тушенка на бумаге? Вот я вам могу предложить транспорт настоящего сенегальского индиго! – Увидев недовольство в глазах Бориса, коротышка мгновенно перестроился: – Впрочем, если вас интересуют только накладные, я вам этого тоже сколько угодно достану… на накладных тоже можно сделать очень хорошие деньги…
Борис с трудом вырвался из цепких лап коммерсантов и, пробившись к худому смуглому официанту, негромко его спросил:
– Где я могу найти Исмаил-бея?
Официант шарахнулся так, будто перед ним вдруг из шляпной коробки вылезла гремучая змея. Борис пожал плечами и стал оглядываться в поисках менее нервного информатора. Официант, опомнившись и испугавшись, что Борис продолжит свои расспросы, осторожно взял его за плечо, прижал палец к губам и указал на дремавшего в углу с кальяном старого турка. И хоть все это начинало Борису сильно не нравиться, он подошел к старику и, наклонившись, повторил свой вопрос. Турок поднял к нему изрезанное морщинами смуглое лицо и открыл глаза. Борис отшатнулся от неожиданности: глаза старика были закрыты бельмами, он был совершенно слеп. Рука турка приняла красноречивое положение, и Борис вложил в нее лиру. Ощупав бумажку и одобрив ее, турок щелкнул пальцами. Рядом с ним в стене открылась маленькая дверка, оттуда высунулась огромная волосатая лапа и втащила Бориса в темный коридор. Там его куда-то волокли, куда-то толкали и наконец втолкнули в маленькую полутемную комнату.
Если кофейня показалась Борису преддверием ада, то здесь был уже сам ад. Более разбойничьих физиономий ему еще не приходилось встречать, хоть он сталкивался и с красными, и с зелеными, и с черноморскими пиратами. Тусклый свет коптилки, освещавший комнату, вырывал из темноты то чей-то черный, беззубо усмехающийся рот, то глаз, закрытый грязной повязкой, то провалившийся от дурной болезни нос.
К ногам Бориса подкатился пузатый рыжий карлик с непомерно большими руками и отвратительно писклявым голоском спросил:
– Ну, золотой-серебряный, это ты хотел увидеть Исмаил-бея?
– Уж не ты ли это будешь? – насмешливо ответил Борис вопросом на вопрос.
Ему было очень неуютно. Эти дьяволы могут зарезать просто так, к примеру, понравятся им его английские ботинки. Комната между тем затряслась от дружного хриплого хохота.
– Черевичка – Исмаил-бей! – раздавались отдельные голоса. – Ну, уморил!
– Да, я – Исмаил-бей! – надменно пропищал карлик и встал в горделивую позу, высоко задрав уродливый дегенеративный подбородок.
Но долго так не простоял, потому что сам залился отвратительным визгливым хохотом.
– Ладно попусту языком трепать, – раздался в глубине темного помещения глухой повелительный голос, – заприте этого в подвале, Исмаил-бей придет – разберется. Черевичка, проводи гостя.