Сериал как искусство. Лекции-путеводитель Жаринов Евгений
«Носферату, симфония ужаса»,
«Доктор Мабузе – игрок»,
«Кабинет восковых фигур».
Знаменитый фильм «Метрополис» к экспрессионизму относят не все критики. Но мы будем относить.
Первая из этих тенденций получила крайнее воплощение в полностью абстрактных фильмах Ханса Рихтера («ритмы»), Вальтера Рутмана («опусы»), Оскара Фишингера («этюды») и Викинга Эггелинга («симфонии»), в которых не было ничего, кроме движущихся и видиоизменяющихся линий, геометрических фигур и пятен (при том, что абстрактная живопись возникла всего за десять лет до появления первого абстрактного фильма). Вторая тенденция привела к идее «субъективной камеры», как бы находящейся на точке зрения кого-либо из персонажей и перемещающейся вместе с ним. Эта идея была последовательно проведена в фильме Фридриха Вильгельма Мурнау по сценарию Майера «Последний человек» (1924), в котором, к тому же, отсутствовали титры – настолько полно и разнообразно были раскрыты в нем повествовательные возможности камеры.
«Не позволяй его тени заселить твои сны кошмарами» – эта фраза, предстающая перед глазами главного героя легендарного фильма «Носферату», могла бы послужить предостережением всем тем, кто отважится погрузиться в мрачный и полубезумный мир немецкого кинематографа двадцатых годов. Это время стало для побежденной и униженной в Первой мировой войне Германии суровым испытанием, сопровождающимся тотальной депрессией, разрухой и чередой экономических кризисов. Нет ничего удивительного в том, что творческий потенциал немецкой нации с ее сильными художественными традициями мистицизма и нескрываемой тягой к фантастическому в духе мрачных рассказов Гофмана («романтизм – немецкое недомогание», по словам французской писательницы Анны-Луизы де Сталь) отвернулся от постылой действительности и обратился к ее темному закулисью – туда, где правят бал наши вечные страхи.
Двадцатые годы прошлого века – время, когда в немецком кино утверждалась эстетика экспрессионизма. С той или иной долей условности основные шедевры германского «Великого немого», снятые в данный период: «Кабинет доктора Калигари», «Носферату», «Метрополис» – относятся критиками именно к этому направлению. Исполненное страха перед бесчеловечностью бытия и фатального чувства трагичности экспрессионистское искусство являло иную реальность – искаженную, фантасмагорическую, отданную во власть мистических сил.
Подлинной библией немецкого экспрессионизма считается картина Роберта Вине «Кабинет доктора Калигари» (1919). В этом причудливом и болезненном фильме рассказывается о зловещем директоре психбольницы, использующем для своих кровожадных планов сомнамбулу – погруженного в беспробудный сон юношу. Образ главного героя – студента Фрэнсиса – в чем-то продолжает открытую Гофманом галерею ярких героев одиночек (Крейслер), видящих то, что недоступно другим, и непременно остающихся в изоляции от «спящего» мещанского общества. Вымышленный немецкий город, куда доктор Калигари привозит свою сомнамбулу, будоражит волна убийств. Погибает друг героя, похищена его невеста. По ходу действия фильма зритель обнаруживает, что Фрэнсис и его возлюбленная – пациенты сумасшедшего дома, а все описанные события, составляющие рассказ несчастного персонажа, – возможно, всего лишь бред. Так достигается предельная неоднозначность происходящего на экране, когда видимая действительность отображает изломанный мир душевнобольного. Образ одержимого доктора Калигари, подчиняющего волю других и направляющего убивать, был прочитан знаменитым исследователем кино Зигфридом Кракауэром как предсказание, являющее прототип Гитлера и тоталитарно-нацистское будущее всей Германи.
В техническом отношении «Кабинет доктора Калигари» – выдающаяся картина. Художники-экспрессиносты Герман Варм, Вальтер Райман и Вальтер Рериг создали авангардные декорации: причудливо изогнутые линии домов, ломаная дорога, искаженная перспектива (эту традицию мы можем увидеть и в эстетике фильма Ларса фон Триера «Догвиль», условные декорации которого очень напоминают эстетические эксперименты немецких экспрессионистов начала XX века). Для достижения композиционной целостности актерам нанесли обильный грим, а движения их сделали вычурными. Ряд сцен картины: убийство, показанное посредством движений тени на стене (в дальнейшем этот прием использует Хичкок в своем триллере «Психо»), открытие доктором Калигари ящика со спящим в нем загипнотизированным рабом, преследование убийцы по зигзагообразной дороге – крайне эффектно смотрятся и в наши дни. Фильм, несмотря на некоторые обвинения в «театральности», имел безусловный успех, и теперь считается той точкой, от которой начал свое шествие немецкий экспрессионизм в кино.
В своем знаменитом исследовании «Психологическая история немецкого кино. От Калигари до Гитлера» Зигфрид Кракауэр напрямую связывает творчество таких известных режиссеров, как Фриц Ланг, Фридрих Вильгельм Мурнау, Роберт Вине и других с немецким экспрессионизмом, а также с традициями романтиков. Общий романтический настрой, по мнению исследователя, и позволил замечательным кинорежиссерам выступить в качестве пророков и предвидеть приход к власти мрачных мистических сил.
Вторым по значению шедевром немецкого экспрессионизма считается фильм «Носферату. Симфония ужаса» Фридриха Вильгельма Мурнау. В этой картине, снятой по роману Брэма Стокера, идеальная атмосфера создавалась не с помощью особых декораций, как в Калигари, а прежде всего благодаря оригинальным приемам показа обычного мира – тревожному освещению, резким контрастам света и тени (при этом, в «Носферату» Мурнау использовал, в основном, натурные съемки, что для немого кино 1920-х годов нехарактерно), вмонтированию негативного изображения в позитивную копию, изменению скорости съемки, приводящему к искажению скорости движения объектов и прочему. В знаменитой картине Френсиса Форда Копполы «Дракула» (1992) явно прослеживается влияние Мурнау и его «Носферату». А некоторые кадры, например, приезд героя в дом Дракулы кажутся лишь переснятыми с использованием современных спецэффектов.
Костлявая фигура вампира с лысой головой, выпученными глазами и уродливо вытянутыми когтями стала черным символом всего horror-жанра, причем куда более шокирующим, чем Фредди Крюгер. Считается, что именно Мурнау впервые за всю историю кино вывел на экран вампира. Впоследствии Френсис Форд Коппола явно станет ориентироваться на эстетику создателя «Симфонии ужаса», когда будет создавать свой вариант романа Брэма Стокера в начале девяностых годов прошлого столетия, то есть семьдесят лет спустя, что будет свидетельствовать о поистине великих открытиях в области языка кино, которые и продемонстрировал в этой картине Мурнау.
После весьма банальной завязки фильма – главный герой картины, молодой агент по недвижимости, должен добраться до замка графа Орлока, желающего приобрести дом – начинается медленное погружение в пучину кошмара. По мере того, как персонаж ближе подбирается к затерявшемуся в карпатских горах замку, вокруг него сгущается атмосфера враждебности. Путника окружает призрачный лес с чудовищными созданиями, все люди, узнавая, куда он держит путь, в страхе замолкают, а поданная графом Орлоком карета шокирует свои адским видом. Невероятно живописные пейзажи (натурные съемки проводились в Богемии) своей реалистичностью только усиливают напряжение, подтверждая тезис о том, что больше всего пугает ужас, царящий на фоне обыденности. В фильме Мурнау подробно рассказывается вся классическая вампирская мифология: ночью Носферату пьет кровь своих жертв, днем спит в гробу, а остановить вампира может лишь невинная девушка, добровольно отдавшая ему жизнь. В Носферату, несущем страх и смерть (чуму) всему роду человеческому, все тот же склонный к поискам социально-политических аллегорий Кракауэр увидел не просто монстра, но «вампира-тирана». Олицетворяя репрессивность темных сил небытия, Носферату – этот «бич божий» – вступает в схватку с «великой любовью», явленной образом невесты героя Элен. В финале картины вампир исчезает вместе с криком петуха. С его гибелью прекращается мор, таким образом, выстраивается универсальный сказочный сюжет победы Добра над Злом. Но это вряд ли может кого-то убедить: сама манера повествования больше говорит нам о тотальной власти монстра, а концовка смотрится неубедительно. Можно предположить, что эта неубедительность концовки великого фильма спровоцировала в дальнейшем Романа Полански на создание своей знаменитой черной комедии «Бал вампиров», в которой вампиры и страшны, и смешны одновременно. Эта картина появилась уже в совершенно другую историческую эпоху, когда вампир Гитлер уже был разоблачен, а его слуги оказались на скамье подсудимых. Великая космическая драма с участием сакрального насилия отошла в сторону, и коллективное бессознательное европейцев словно вздохнуло с облегчением.
Миф о Фаусте нашел свое потрясающее воплощение в фильме того же названия Мурнау, мастера игры со светом и тенью, одного из лучших представителей всего кинематографического экспрессионизма. В этой картине режиссер упрощает действие, он использует литературный материал как отправную точку для невероятно фантасмагорического зрелища борьбы между добром и злом. Если «Фауст» – самый живописный его фильм, то именно потому, что сюжет его – борьба света и тени. В фильме все отточено, все на своих местах: чередование планов, игра актеров, грим, множество сцен. Интрига достигается не только визуальным рядом, но и всей композицией. С одной стороны, это уход от «чистого» кинематографа с его строгой сюжетикой к ассоциациям и утонченному психологизму, а с другой – именно этот уход дал нам то, что мы видим на экранах сейчас. Здесь нет возможности провести, например, подробный сопоставительный анализ «Фауста» Мурнау и «Фауста» Сокурова, но влияние немецкого экспрессионизма на этот фильм русского режиссера бесспорно. Уже в первой сцене, в которой препарируется труп, и начинаются разговоры о том, в каком месте человеческого тела расположена душа, мы видим бесподобную игру света и тени, работу субъективной подвижной камеры, особый специально подобранный для этой сцены цвет, не просто крупные, а специально укрупненные планы, напоминающие портреты мастеров северного Возрождения – все это сразу указывает на отличительные черты экспрессионизма Мурнау. Шокирующая пластичность экрана сразу выбивает нас из состояния обывательского благодушия, когда с помощью примитивных воротов ученик Фауста Вагнер поднимает труп, и из вскрытой полости живота мертвого тела начинают, как живые, вылезать и с характерным мокрым звуком падать на деревянную поверхность стола внутренности. А заключительные сцены сокуровского фильма, снятые в Исландии среди фантастической натуры гейзеров и заснеженных вершин соседних гор, с учетом все той же игры света и тени, напоминают нам одновременно и «Носферату», и живописные сцены из «Фауста» того же Мурнау. Натура узких улочек типичного немецкого городка, настолько узких, что через них, в буквальном смысле, надо продираться, распихивая прохожих локтями, в большей степени говорит нам не о фотографической природе кадра, а о его метафоричности – это ад Данте в самом обыденном, в самом повседневном его воплощении. Но чем обыденнее ужас, тем он страшнее. Этот урок «Носферату» Мурнау запомнила вся последующая кинематография. Даже Мефистофель у Сокурова – это ростовщик, живущий по соседству. Он реален и вполне доступен, а сделку можно заключить с ним без всякой помпезности – так, что называется, по-дружески.
Но вернемся к версии Мурнау. Сюжет его фильма следующий, архангел Михаил и Сатана заключают пари. В фильме Сокурова этот пролог на небесах дан с помощью прекрасной в стиле немецкого экспрессионизма цитатой из классической живописи: над пейзажем, весьма живописным, прямо указывающим нам на то, откуда взята цитата (Альтдорфер. Битва Дария и Александра Македонского) нависла болтающаяся на цепи причудливая рамка. Точно такая же рамка доминирует и над всей изображенной битвой в картине Альтдорфера. Вот она, власть классической живописи над языком современного кино, вот он, кадр, напоминающий отжившую картину. С нее слетает белоснежная материя и кружится над пейзажем, напоминающим компьютерное увеличение задника шедевра Альдольфера, задника укрупненного, а следовательно, акцентированного по замыслу режиссера. И опять чувствуется все тот же немецкий экспрессионизм с его любовью к цитатам из классической живописи, с его живописной выстроенностью кадра, за что и упрекали в свое время Мурнау.
В фильме немецкого режиссера Сатана утверждает, что может совратить любого человека, живущего на Земле. Предметом пари становится Фауст (Геста Экман) – знаменитый ученый алхимик. На его город Сатана насылает чуму. Фауст пытается найти лекарство. Здесь невольно вспоминается знаменитый дерзкий девиз Парацельса: «Лечу чуму!». Но в фильме Парацельс-Фауст терпит поражение. В ярости он швыряет свои книги в огонь, но на страницах одной из них проступает заклинание вызова демона. В отчаянии Фауст Мурнау отправляется с этой книгой в полночь на перекресток и произносит заклинание. К нему является Мефистофель (Эмиль Яннингс) в образе злобного ведьмака. Этот ведьмак прекрасно воплощен в образе уродливого ростовщика в фильме Сокурова: у него нет половых признаков, а сзади торчит маленький хвост, сама его фигура настолько диспропорциональна, что скорее напоминает какого-то гуманоида, а не человека. В обмен на душу Мефистофель из картины Мурнау дает Фаусту власть оживлять мертвых. Фауст оживляет одного умершего от чумы и потрясенные горожане начинают нести к нему мертвецов. Однако у первой женщины, которую он собирается оживить, зажат в руке крест, и магия Мефистофеля оказывается бессильной. Разъяренная толпа гонит ученого камнями в его лабораторию. Если говорить о страсти немецких экспрессионистов к цитатам известных мастеров мировой живописи, то в связи с фильмом Мурнау следует вспомнить, что в своем «Фаусте» он показывает больного чумой в странной укороченной перспективе, отчего ступни ног его кажутся огромными (при этом вспоминается «Снятие с креста» Мантеньи и Гольбейна).
Эти же картины будет цитировать, на мой взгляд, без особого успеха и Звягинцев в своем нашумевшем «Возвращении».
А когда Гретхен, с головой укутавшись в плащ, качает своего ребенка в занесенной снегом полуразвалившейся хижине, у нас перед глазами встает образ фламандской Мадонны.
В дальнейшем Мефистофель предлагает Фаусту вместо счастья для всех счастье для него одного. Фауст соглашается, и Мефистофель превращает его в юношу, а сам преображается в «гётевского» демона-дворянина в черном плаще и со шпагой. На ковре-самолете они летят в Парму, где в алхимика влюбляется правительница города (Ганна Ральф). Однако Фаусту скоро становится с ней скучно, и он требует, чтобы Мефистофель перенес его обратно на родину.
Город встречает армию, с победой вернувшуюся с турецкой войны. Фауст вместе с прихожанами входит в собор. Мефистофель ждет его снаружи. В соборе Фауст впервые встречает Гретхен (Камилла Хорн) и влюбляется в нее. Брат Гретхен, вернувшийся с войны, пытается помешать им, но Мефистофель убивает его и вынуждает Фауста бежать. Исчезновение Фауста делает жизнь Гретхен, которая рожает от него ребенка, невыносимой. Изгнанная соседями и всеми презираемая, она безуспешно ищет пристанища. В конце концов ее обвиняют в колдовстве и приговаривают к сожжению на костре.
Андреа Мантенья. Мертвый Христос. Около 1500. Пинакотека Брера, Милан.
Кадр из фильма 'Возвращение'. Режиссер – Андрей Звягинцев. 2003.
Услышав ее призыв о помощи, Фауст отказывается от обретенной молодости и своей жизни ради спасения Гретхен. Он требует, чтобы Мефистофель перенес его к ней, и они оба сгорают на костре и возносятся к небесам.
Вот так в фильме одного из самых ярких представителей немецкого экспрессионизма воплощается, на мой взгляд, мифологическая пара: «сакральное – насилие». Это очистительный пламень. В отблесках искусственного киношного костра, на самом деле, отражаются те самые костры, которые полыхали когда-то по всей Германии в эпоху Парацельса, в эпоху знаменитой охоты на ведьм. Мурнау, в силу своего художественного дара, словно предвидит иные костры, костры Освенцима и Треблинки. В Эпоху тотального заключения договора с дьяволом иначе и быть не может. Насилие, в буквальном смысле, проникнет во все сферы жизни, и чтобы получить некий «мандат неба», буквально потребует от людей своей сакрализации. И в этом направлении будут работать лучшие художники современности, своим творчеством определившие все основные пути развития мирового кинематографа, как коммерческого, так и элитарного. Так называемые экспрессионистические черты, о которых мы уже говорили выше, будут характерны для любого заметного произведения киноискусства.
Пытаясь разобраться в собственной душе, немцы, по мнению З. Кракауэра, не только терзались раздумьями о тирании, но и задавались вопросом: что произойдет, если тиранию, как общественный порядок, отвергнуть? Тогда, очевидно, мир вернется к хаосу, развяжутся дикие страсти и первобытные инстинкты. (Зигфрид Кракауэр. Психологическая история немецкого кино. От Кали-гари до Гитлера. М., 1977., С.93). С 1920 по 1924 год, в ту пору, когда немецкие кинематографисты и не помышляли разрабатывать тему борьбы за свободу, и даже не могли ее себе отчетливо представить, фильмов, изображающих разгул первобытных инстинктов, было столь же много, как и картин о тиранах. Немцы, очевидно, мыслили себе только один выбор: буйство анархии или произвол тирании. То и другое в их сознании сопрягалось с судьбой. Но понятие провиденциальности лежит в основе всей протестантской этики. Основанная на протестантской теологии, она определяет во многом и тип романтической эстетики. Судьба – один из основных мотивов немецких романтиков. Судьба, ее особая мистическая концепция, будет лежать и в основе идеологии Третьего Рейха. Известно, что у Гитлера был свой личный астролог, без решения которого не предпринималось ни одно серьезное действие даже на самых ответственных участках фронта. Но нацистская верхушка, в какой-то мере, лишь отражала общий настрой нации или ментальности. В повседневной жизни немцы не раз мысленно обращались к древнему понятию рока. Судьба, управляемая неумолимым роком, была для них не только несчастным случаем, но и величественным событием, которое повергало в метафизический ужас всех терпящих и всех свидетелей чужих невзгод. Режиссер Фриц Ланг вспоминает, как однажды на стенах берлинских домов он увидел плакат, изображавший женщину в объятиях скелета. Надпись на нем гласила: «Берлин, взгляни! Осознай! Твой партнер – это смерть!» Предельная субъективность, заостренность на контрасте жизни и смерти, фантастический гротеск, туманная метафоричность языка – вот те черты, которые вырисовывали зыбкую, как лунная гладь воды, действительность экспрессионизма, названной исследовательницей Лоттой Айснер «землей, усеянной ловушками». Это и был внутренний ландшафт коллективного бессознательного немцев той поры. При всей своей внешней фантасмагоричности фильмы двадцатых годов в сознании жителей Германии вполне могли восприниматься как своеобразный магический реализм (термин, отметим, также получивший свою легитимность в художественной среде Германии той поры). И это был реализм видений Босха и Брегеля. Распространенность подобных настроений доказывает повсеместный успех, которым в ту пору пользовался «Закат Европы» Шпенглера. Автор этой книги предсказывал всеобщий упадок, исходя из анализа законов исторического процесса. Его соображения так хорошо соответствовали тогдашней психологии, что все контраргументы выглядели легковесными.
Непосредственно в кинематографе немецкого экспрессионизма это нашло отражение в фильме Фрица Ланга «Усталая Смерть».
Полулегенда, полуволшебная сказка, эта романтическая история начинается с того, как в гостинице одного старого города останавливается девушка со своим молодым возлюбленным. К ним присоединяется странный незнакомец. Кадры повествуют о его предыстории: много лет назад, купив землю на соседнем кладбищем, этот человек окружил ее высокой стеной без единой двери. В гостинице девушка отлучается на кухню, а вернувшись, обнаруживает, что ее возлюбленный вместе с незнакомцем исчез. В ужасе она бросается к высокой стене и падает без сознания, а через короткое время ее находит там старый городской провизор и отводит к себе домой. Пока он готовит целебный напиток, девушка в отчаянии подносит склянку с ядом. Но не успевает она сделать глоток, как засыпает и видит долгий сон, в котором снова появляется высокая стена. На сей раз там есть дверь, а за ней вереница бесконечных ступенек. На самом верху лестницы девушку поджидает незнакомец. Она просит вернуть ей возлюбленного, а незнакомец – он же ангел смерти и посланец Рока – ведет ее в темную залу, где теплятся свечи, каждая из которых ни что иное, как человеческая душа. Незнакомец сулит девушке исполнить желание, если она не даст свечам догореть дотла. И тут три длинных вставных эпизода рассказывают истории свечей. Первый эпизод разворачивается в мусульманском городе, второй – в Венеции эпохи Ренессанса, третий – в Китае. Во всех трех эпизодах девушка с возлюбленным, проходя три последовательные стадии переселения душ, страдают от домогательств ревнивого, жадного и жестокого тирана. Трижды она пытается перехитрить тирана, замыслившего убить ее возлюбленного, и трижды тиран исполняет задуманное, прибегая к услугам Смерти или Рока, который каждый раз является в образе палача. Три свечи догорают, и девушка снова умоляет ангела смерти помиловать возлюбленного. Тогда ангел ставит ей последнее условие: если она принесет ему другую жизнь, он, пожалуй, вернет ей любимого. И тут сон девушки обрывается. Провизор отнимает чашу с ядом от ее губ и доверительно сообщает, что сам смертельно устал от жизни, но когда она просит его пожертвовать жизнью ради нее, выставляет гостью за дверь. Горемыка-нищий и несколько немощных старух в больнице тоже не хотят принести себя в жертву. В больнице вспыхивает пожар, обитатели поспешно покидают горящее здание, но тут же спохватываются: в огне впопыхах забыли новорожденного ребенка. Тронутая слезами обезумевшей от горя матери девушка отважно бросается в пламя. И когда ребенок уже в ее руках, смерть по данному ей обещанию протягивает руки, чтобы взять себе новую жизнь. Но героиня нарушает уговор: она не дает выкупа за возлюбленного и спускает ребенка из окна на руки счастливой матери. Падают горящие балки, и ангел смерти выводит умирающую девушку к ее мертвому избраннику, а слившиеся воедино души их восходят на небо по цветущему холму. Фильм заканчивается титрами, которые подчеркивают религиозную жертвенность подвига героини: «Тот, кто утрачивает свою жизнь, обретает ее».
Образ Судьбы в фильме тем более поразителен, что снят он неподвижной камерой, когда ночные съемки были невозможны. Эти пластические видения так точны, что подчас кажутся абсолютно реальными. К примеру, венецианский эпизод, этот «оживший рисунок», воскрешает подлинный ренессансный дух в сцене карнавала (парящие над мостом силуэты) и великолепного петушиного боя, где играют жестокие и жизнелюбивые страсти во вкусе Ницше. В китайском эпизоде тоже немало удивительных находок: общеизвестно, что волшебный конь, лилипутская армия и ковер-самолет вдохновили Дугласа Фербенкса создать своего «Багдадского вора», это фантастическое ревю с великим множеством подобных фокусов.
Вопреки сюжетным перипетиям сам образ ангела смерти полон человечности. Любовно и бережно Смерть теплит свечи, отделяет детскую душу от тела. В этих ее жестах и в знаках внимания, которые она оказывает девушке, читается внутреннее сопротивление обязанностям, которые вверил ей Рок. Эти дела Смерти опостылели. Той же цели служат многочисленные пластические ухищрения в фильме: они почти математически точно рассчитаны, чтобы внушить зрителю, какой стальной грозной волей обладает Судьба. Огромная воздвигнутая Смертью стена, располагаясь во весь кадр параллельно экрану, не дает возможности представить себе, как она велика. Когда перед ней появляется девушка, этот контраст громадной стены и крошечной фигурки символизирует неумолимость Судьбы, ее глухоту к мольбам и жалобам. Та же функция и у бесчисленных ступенек, по которым девушка поднимается навстречу Смерти.
В фильме есть весьма любопытный прием, который внушает зрителю мысль, что от Судьбы спасенья нет. В китайском эпизоде девушка со своим возлюбленным бегут от мстительного императора. Однако беглецы не торопятся. Воспользовавшись волшебной палочкой, девушка выбирает самый медленный способ передвижения: влюбленные садятся на слона. И вот, пока неторопливо шествует слон, посланные вдогонку императорские войска ползут за ним черепашьим шагом. Словом, влюбленным Смерть и не угрожает. Эта оперная погоня по своему безумному нелогичному наркотическому воздействию на сознание зрителей не уступает тем музыкальным приемам Вагнера, когда с помощью музыки композитор пытался передать непрерывное замедленное течение реки. Здесь следует отметить общую особенность, характерную для всей поэтики кинематографа немецкого экспрессионизма: видеоряд этих картин развивается так, что напоминает по своей динамике знаменитые вагнеровские лейтмотивы. Не случайно фильм Мурнау «Носферату» назван также симфонией ужаса.
И вот, пока неторопливо шествует слон, по приказу императора придворный лучник (гонец Судьбы) седлает волшебного скакуна и, взмыв под небеса, в мгновение ока настигает влюбленных. Час пробил, все волшебные уловки оказались бесполезными. Стрела лучника пронзает влюбленных.
Доминирующим образом в этой картине, на наш взгляд, является пламень. Именно в огне пожарища происходит то, что в греческой трагедии называлось катарсисом. Но если катарсис греческой трагедии имел значение очищения или снятия напряжения с так называемого неокультуренного насилия путем его сакрализации, то в фильме Фрица Ланга никакого очищения и никакого «приручения» насилия через сакральность нет. Скорее, художник хочет убедить нас в том, что насилие это выйдет в ближайшее время из берегов человечности. Зигфрид Кракауэр совершенно справедливо отмечает, что перед нами психологическая история немецкого кино. Кинематограф, как никакой другой вид искусства, способен отразить в видимых образах то, что называется бессознательными импульсами и страхами. Смерть потому и представляется такой человечной в картине, что у человека просто не остается никаких надежд ни на что другое. Это ужас, рожденный Левиафаном нацистской государственности. Левиафан, по Гоббсу, и так ужасен, и так не имеет никакой жалости к простым гражданам, но у него хотя бы есть какие-то законы, какая-то договоренность в виде общественного договора. У Левиафана национал-социализма, присутствие которого так отчетливо ощущали все представители немецкого экспрессионизма, нет и не может быть никаких правил. Это жестокость и садизм в самом рафинированном виде, без какой бы то ни было примеси человечности. На этом фоне даже Смерть покажется человечной. Об этом феномене измененного сознания перед лицом парализующего страха национал-социализма писал в свое время польский мыслитель, лауреат нобелевской премии Чеслав Милош. (Чеслав Милош. Порабощенный разум. Санкт-Петербург. 2003.). В частности, он пишет: «Человек идет по улице и задерживается перед домом, который бомба расколола пополам. Интимность человеческих жилищ, их семейные запахи, их тепло пчелиного улья, мебель, хранящая память любви и ненависти! А теперь все наружу, дом обнажает свою структуру, и это не скала, стоящая извечно, это штукатурка, известь, кирпич, опалубка, а на втором этаже одинокая и могущая служить разве что ангелам белая ванная, из которой дождь выполаскивает воспоминания о тех, кто когда-то в ней мылся…
Нужно начать приобретать новые привычки. Наткнувшись вечером на труп на тротуаре, горожанин прежде побежал бы к телефону, собралось бы множество зевак, обменивались бы замечаниями и комментариями. Теперь он знает, что нужно быстро пройти мимо этой куклы, лежащей в темной луже, и не задавать лишних вопросов. Тот, кто его застрелил, имел на то свои причины». (Чеслав Милош. Порабощенный разум. С. 74–75).
Парализующий страх перед национал-социализмом мог породить только психологический механизм самоидентификации себя с агрессором. Идеологи фашизма, как раз, и рассчитывали на такую реакцию. Они хотели в своем готическом ужасе дойти до самых невозможных пределов и заглянуть дальше. И в этом они, действительно, получали вдохновение у романтиков и у Вагнера. Известно, что Вагнер также отличался антисемитизмом. Он ненавидел евреев, может быть, с еще большей энергией, а его мифологические музыкальные картины с безумным наркотическим компонентом, действительно, способны были погрузить зрителя в любые глубины доисторического подсознания, включая и подсознание коллективное, где, как в лабиринте Минотавра, можно было повстречаться с любыми чудовищами.
В фильме «Усталая Смерть» мы встречаемся с модификацией старинной волшебной сказки о путешественнике, потрясенном злодейством своего друга. Этот странный человек поджигает дом вместе с жильцами, ставит палки в колеса правосудию, а за добро упорно платит злом. В конце концов, он оказывается ангелом, который открывает путешественнику истинный смысл своих злодеяний. Творит их не он, а Провидение, которое хочет уберечь людей от будущих невзгод. Странная и непонятная логика: необъяснимое, сверхъжестокое зло – это благо, скрытое от взора и понимания обыкновенного человека. Сакральная тайна, таким образом, снимает всякую нравственную ответственность. Лидеры национал-социализма, действительно, чувствовали себя полностью свободными от морали. Они даже хотели реформировать немецкую протестантскую церковь, заменив священников офицерами СС, Библию – Mein Kampf, а крест – мечом и свастикой. Об этом проекте писал в своей книге «Взлет и падение Третьего Рейха» Уильям Ширер.
Другой фильм Фрица Ланга – «Нибелунги» – по своей сути и тематике ближе всего к вагнеровской музыкальности, чем что бы то ни было, созданное немецкими кинематографистами в этот период. И хотя «Нибелунги» сильно отличаются от оперной тетралогии «Кольцо Нибелунгов», он богат событиями, в которых явственно сквозит дух музыки великого композитора.
Подготовка этого классического фильма заняла два года. Теа фон Харбоу, любившая такие монументальные темы, написала сценарий. С древними источниками она обошлась довольно свободно и приблизила их к живой современности. Северные мифы превратились в мрачный эпос, где безумствуют легендарные герои, обуянные первобытными страстями. Несмотря на свой монументальный стиль, Ланг в «Нибелунгах» не собирался соревноваться с тем, что он назвал «внешней грандиозностью американского историко-костюмного фильма». Ланг утверждал, что цель «Нибелунгов» иная: фильм предлагает нечто глубоко национальное, в нем рассматривается истинное проявление немецкой души. Ланг считал свой фильм национальным документом, годящимся для приобщения мира к немецкой культуре. Его задача известным образом предвосхищала геббельсовскую пропаганду.
В первой части («Смерть Зигфрида») герой вступает в опасную борьбу с драконом и Альбериком, а затем, явившись к бургундскому двору, сватается к сестре короля Гюнтера Кримгильде. Но вероломный советник Гюнтера Хаген ставит условие: до бракосочетания Зигфрид должен укротить строптивый норов Брунгильды, невесты Гюнтера. Зигфрид соглашается и с помощью шапки-невидимки приневоливает Брунгильду к браку с Гюнтером. Развязка общеизвестна: узнав от Кримгильды о своем позоре, Брунгильда требует смерти Зигфрида, и Хаген вызывается убить героя. У гроба своего супруга Кримгильда клянется отомстить. Во второй части фильма («Месть Кримгильды») она выходит замуж за короля варваров-гунов Аттилу, и по ее наущению тот приглашает бургундов ко двору. Гюнтер прибывает в гости, и по приказу Кримгильды гунны нападают на Гюнтера и его клан. Следует кровавя сцена массового избиения, бургундов осаждают в пиршественном зале, который затем поджигают по приказу Аттилы. Финал фильма – настоящая оргия разрушения. Кримгильда, заколов Гюнтера и Хагена, гибнет сама, и Аттила с трупом жены на руках погибает под сводами пылающего дворца.
Начиная с того, как умирающий дракон движением хвоста сбрасывает зловещий лист на спину Зигфриду, и кончая добровольным самосожжением Аттилы, все события этой киноэпопеи предопределены. Внутренняя необходимость управляет гибельным развитием любви, ненависти, ревности и жажды мести. Хаген – посланник Судьбы. Достаточно его сумрачного присутствия, чтобы удача прошла стороной, и восторжествовало предначертанное. С виду он послушный вассал Гюнтера, но всем своим поведением доказывает, что под этой личиной покорности таится неуемная жажда власти. Предвосхищая хорошо известный тип нацистского вождя, этот экранный образ увеличивает мифологическую плотность мира «Нибелунгов» – плотность, непроницаемую для просвещения или для христианской истины. Вормский собор, который довольно часто появляется в первой части эпопеи – всего лишь немой декоративный фон.
Эта драма судьбы разворачивается в сценах, которые стилизованы под живописные полотна прошлых эпох. Сцена, где Зигфрид скачет на коне в сказочном лесу, выстроенном в павильоне, живо напоминает «Великого Пана» Бёклина.
Удивительно то, что вопреки несколько нарочитой красоте и известной старомодности даже для 1924 года эти кадры и поныне производят сильное впечатление. Причина тому – их впечатляющая композиционная суровость.
Отказавшись от красочного стиля оперы Вагнера, Ланг намеренно пустил в дело эти завораживающие декоративные композиции: они символизируют Рок. Неумолимая власть Судьбы эстетически преломилась в строгой соразмерности этих элементов целого, в их ясных пропорциях и сочетаниях.
В фильме много изощренных и эффектных деталей: чудесные туманные испарения в эпизоде с Альбериком, волны пламени, стеной обступившие замок Брунгильды, молодые березки у источника, где убили Зигфрида. Они живописны не только сами по себе – у каждой особая функция. В фильме много простых, громадных и величественных строений, которые, заполняя весь экран, подчеркивают пластическую цельность картины. Перед тем как Зигфрид со своими вассалами въедет во дворец Гюнтера, их крошечные фигурки появятся на мосту у самой экранной рамки. Этот контраст между мостом и лежащей под ним глубокой пропастью определяет настроение целого эпизода.
Кадр из фильма 'Нибелунги. Зигфрид'. Режиссер – Фриц Ланг. 1924.
В других кадровых композициях человеческим существам отведена роль аксессуаров древних ландшафтов или гигантских строений. Дополняя орнаменталистику кадровых композиций, древний орнамент испещряет стены, занавеси, потолки, одежду героев. В первой части картины есть эпизод «Сон о соколах» Кримгильды – короткая вставка, выполненная Руттманом. Перед нами обыкновенная мультипликация геральдического знака, где в ритмичном движении изображены два черных сокола и белая голубка. Нередко и сами актеры превращаются в орнаментальные фигуры. Так, в парадной зале Гюнтера король со свитой окаменело, точно статуи, сидит в симметрично расставленных креслах. Камера даже злоупотребляет этим приемом. Когда Зигфрид впервые появляется при дворе бургундов, он снят сверху, дабы оттенить орнаментальную пышность церемонии.
Эти художественные ухищрения внушают зрителю мысль о неотвратимой силе Судьбы. Подчас люди (обычно рабы или вассалы) низводятся до орнаментальных деталей, подчеркивая всемогущество единодержавной власти. Челядь Гюнтера поддерживает руками пристань, к которой причаливает Брунгильда: стоя по пояс в воде, слуги напоминают ожившие кариатиды. Но особенно замечателен кадр с закованными карликами, которые служат декоративным пьедесталом для гигантской урны, где хранятся сокровища Альберика: проклятые своим господином, эти порабощенные существа превращены в каменных идолов. Перед нами полное торжество орнаментального над человеческим. Неограниченная власть выражается и в тех привлекательных композициях, в которых расположены люди. То же самое наблюдалось и при нацистском режиме, который проявлял склонность к строгой орнаментальности в организованном построении человеческих масс. Всякий раз, когда Гитлер выступал перед народом, он видел перед собой не сотни тысяч слушателей, а гигантскую мозаику, сложенную из сотен тысяч человеческих элементарных частиц. «Триумф воли» режиссера Рифеншталь, этот официальный гитлеровский фильм о нюрнбергском съезде нацистской партии 1934 года, свидетельствует о том, что создавая свои массовые орнаментальные композиции, автор явно вдохновлялась «Нибелунгами» Фрица Ланга.
Кадр из фильма 'Триумф воли'. Режиссер – Лени Рифеншталь. 1935.
Кадр из фильма 'Нибелунги. Месть Кримхильды'. Режиссер – Фриц Ланг. 1924.
Театральные трубачи, величественные лестницы и авторитарно настроенные людские толпы торжественно перекочевали в нюрнбергское зрелище Лени Рифеншталь тридцатых годов.
«В любом обществе, – пишет Мишель Фуко, – тело зажато в тисках власти, налагающей на него принуждение, запреты или обязательства… Человеческое тело вступает в механизмы власти, которые тщательно обрабатывают его, разрушают его порядок и собирают заново. Рождается «политическая анатомия», являющаяся одновременно «механикой власти». Она определяет, как можно подчинять себе тела других, с тем чтобы заставить их не только делать что-то определенное, но и действовать определенным образом…» (Мишель Фуко. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М., 1999., С.199, 201).
Эта эстетика застывших тел в фильме Ланга представляется нам совсем не случайной. Так, в виде четкой орнаменталистики, сложенной из живых тел, утверждалась тоталитарная власть, что и определило существование подобной эстетики в пропагандистских фильмах, а также необычайную популярность «Нибелунгов» в нацистской Германии, несмотря на то, что сам автор благополучно эмигрировал в Америку. Лангу удалось эстетически выразить сам принцип тоталитарного мышления, склонного узурпировать человеческое тело. По мнению М. Фуко, это был целый процесс, затянувшийся в истории, когда власть осуществляла политическое завоевание тела, превращая его в новую «микрофизику» власти.
Непреходящая сила воздействия фильма Фрица Ланга объясняется еще и тем, что в нем через указанную уже нами орнаменталистику человеческих тел достигается весьма выразительный семиотический посыл: здесь, имеется в виду, в картине, нет и не может быть живых персонажей со своими индивидуальными личностными особенностями. Все эти послушные тела, как рабов, так и господ пронизывает только одно единое демоническое начало – Судьба, Рок. Это, действительно, демон, в котором нет и не может быть ничего человеческого. Демон, установивший свою тотальную власть над всеми и вся. Он подчинил себе все тела без разбору, превратив людей лишь в бездушный орнамент драмы, в которой они участвуют как статисты. Поневоле на ум приходит знаменитая фраза Ницше о том, что мир представляет из себя лишь игру космических сил, где человеку нет и не может быть места, где есть место лишь сверхчеловеку, как воплощению этой самой космической энергии. Но сверхчеловека в «Нибелунгах» как раз и нет. Он еще не пришел. Его престол пуст. Мы становимся свидетелями лишь того, как воплощается на экране некая ницшеанская безликая Воля к Власти. Выдержит ли человек, даже фюрер, такое испытание космической энергией, или будет испепелен в огне, как был испепелен Аттила? В этом смысле фильм Фрица Ланга можно рассматривать, как фильм-предупреждение. Предчувствуя и угадывая все аспекты оккультизма будущей арийской идеологии, режиссер словно ставит художественный эксперимент над теми, кто принял слишком близко к сердцу тезис об игре космических сил. Что будет, если дать вволю разыграться этим самым силам? Не настанет ли тогда мировой коллапс? И коллапс этот действительно почти случился, когда к власти в Германии пришли оккультные силы во главе с Гитлером.
Об этой же игре космических сил говорит нам и фильм Стэнли Кубрика «Космическая одиссея 2001 года». Явно картина американского режиссера 1968 года была вдохновлена творчеством Фрица Ланга, который к этому времени уже давно стал классиком, а его фильмы, предметом изучения во всякого рода киношколах. Известно, что С. Кубрик не скрывал своих особых отношений к философии Ницше. Но если Ланг развивает идеи Ницше на материале древних германских сказаний, то Кубрик напрямую выходит в космос. В его картине игра этих самых неведомых гигантских сил разворачивается в привычной для них сфере.
Кратко напомним основную событийную канву. Фильм делится на три части и представляет из себя своеобразный философский трактат в картинках о неземном происхождении человеческой цивилизации. Первая часть «На заре человечества» рассказывает нам о жизни приматов, от которых, по идее Дарвина, и произошел человек. Но, как сказал Станислав Гроф, такое возможно с ничтожной вероятностью. Это все равно, что неожиданно налетевший на городскую свалку ураган в короткий срок соберет Боинг 747. Мозг человека – явление космическое и явно не результат простой эволюции, как утверждает знаменитый психолог. Кубрик с этим абсолютно согласен. Поэтому в самом начале фильма и появляется черный монолит. В титрах он уже мелькнул на пересечении луны и солнца, этих двух таинственных алхимических символов. Мелькнул под фонограмму «Так говорил Заратустра» Рихарда Штрауса, официального композитора Третьего Рейха. Тема Ницше, как ведущая тема всего фильма, была задана нам в самом начале картины. А дальше – действие черного монолита, как черного камня ислама, святыни святынь всех мусульман, порождает первую мысль, и мысль эта связана с насилием. Ночь перед появлением этого гостя из космоса, этого артефакта тех самых космических сил, отличается особым напряжением. План тянется необычайно долго. Кажется, что этот ритм киноповествования нам уже знаком. Он очень напоминает долгие планы «Нибелунгов» Ланга. В ночи лишь жадно горят глаза, а за кадром – монотонный звук. Это какой-то лейтмотив наподобие лейтмотивов из музыкальных драм Вагнера. И вот, на рассвете среди обычных пейзажей вырастает черный монолит. Игра космических сил коснулась и земли. Крупным планом нам показывают лапы примата, который боязливо касается этого необычного предмета: вот он, перифраз знаменитой фрески Микеланджело – «Сотворение Адама» в Сикстинской капелле. Это явно не принятая всеми христианская версия и уж точно не старик Дарвин. Это Ницше, как его понял Кубрик, во многом вдохновленный кинематографом Фрица Ланга. О том, что эти фильмы очень близки по своей сути, по манере неторопливого повествования говорят длинные планы, говорит общая для них ориентация на орнамент фигур на экране. Персонажи здесь не играют решающей роли. Решающую роль, как и у Ланга, играет сама экранная эстетика. Кубрик, как и Ланг, создает специально для этого фильма свой особый язык. Этот язык можно охарактеризовать как ставший очень популярным стиль техно. Остается только удивляться тому, что это 1968 год, когда ни о каких компьютерных технологиях и речи не могло быть.
Черный непроницаемый Космос будет довлеть на экране, начиная со второй части фильма. Это космические интерьеры замков и соборов из «Нибелунгов». На их фоне человек кажется ничтожным, мелким – он лишь виньетка, что называется, «ложной сути», часть общего орнамента, как выражение непостижимого для человека замысла. Но это будет во второй, космической части. А в первой – примат после контакта с черным монолитом берет в руки кость и убивает ею кролика, тем самым превращаясь из вегетарианца в кровожадного хищника. Долгий план на закате: примат с жадностью уплетает добычу. Первый шаг на пути человека. Затем он костью же, этим символом смерти, убьет себе подобного. Совершит грех Каина, совершит акт сакрального насилия. И в упоении запустит в небо, в самую космическую черноту, эту кость, которая по прихоти режиссера приобретет изящные формы межпланетного летательного аппарата. За кадром звучит Штраус, но не Рихард, а Иоган, автор знаменитых вальсов. Вот она, эстетика классической эпохи, не знающей сомнения в светлой, божественной природе человека. Это Штраус до Фрейда и Юнга, до бессознательного, до Освенцима, до открытий в человеческой душе тайных лабиринтов Минотавра, где скрываются многочисленные чудовища.
Вторая часть также начинается с контакта черного монолита и людей в скафандрах. Фильм создан на основе новеллы Артура Кларка. Речь в ней идет о том, что на Луне был обнаружен монолит, подающий непрерывные сигналы в сторону планеты Юпитер. Это связь с инопланетными цивилизациями. Вторая часть фильма называется «Миссия на Юпитер». И опять затянутые планы. Опять неторопливое повествование, опять вагнеровский прием – погрузить с помощью монотонного, почти безумного музыкального, а здесь – пластического лейтмотива зрителя и слушателя в транс. Так космос входит в мир людей. Разыгрывается еще одна космическая драма. Но теперь в дело вступает разум искусственный – сверхмощный компьютер ХЭЛ, созвучный с древнегерманским обозначением загробного мира, расположенного у корней мирового древа ясеня Иггдрасиля. Но то, что создал человек, не сопоставимо с планом космической игры, и компьютер убивает своих создателей, а затем один из космонавтов его отключает, и искусственный разум сходит с ума. Эта сцена противоборства напоминает битву в пиршественном зале Фрица Ланга: та же неторопливость и величественность жестов, то же подчинение Року, то же присутствие некого демонического начала. А перед этим, на весь огромный экран, прощание с убитым машиной другом, который в своем оранжевом ярком скафандре медленно растворяется во мраке космоса, столь равнодушного к нашим горестям.
Третья часть «По ту сторону бесконечности», пожалуй, является самой выразительной во всей картине. Кажется, что все предшествующее повествование – лишь пролог к той мистерии, которая будет разворачиваться перед нашим взором в течение последней двадцатиминутки. Этот эпизод можно воспринимать как апофеоз заданной в самом начале игры космических сил, по Ницше, в результате которой из дряхлого столетнего старца родится эмбрион, и для него Земля станет игрушкой. Этот эмбрион и есть воплощение будущего сверхчеловека. Кубрика не раз упрекали в том, что его картина слишком холодна, слишком отстранена от человеческого тепла, но такой она и должна быть. По своей эстетике «Космическая одиссея» вся вышла из мифической орнаменталистики «Нибелунгов» Фрица Ланга. На наш взгляд, объединяет эти две картины и их общая ориентация на философию Ницше, а точнее, концепция немецкого философа-нигилиста, будто жизнь на земле является ни чем иным, как результатом случая, спонтанной игры космических сил. Возможно, причина успеха «Космической одиссеи» кроется в том, что фильм сочетает в себе научную дальновидность с усиленным вниманием к метафизическому, сверхъестественному и непостижимому. В интервью журналу Playboy Кубрик заявил, что пытался найти так называемое «научное определение Бога» (В кн. Schwam, The Making of 2001, pp. 274-5). Необходимыми и достаточными условиями божественности, объяснял он, являются всеведение и всемогущество. Таким образом ХЭЛа (сверхмощный компьютер в фильме), у которого под контролем каждый уголок корабля «Дискавери» и практически все технические функции, можно назвать, своего рода, утилитаристским божеством. Преображенный астронавт, или Одиссей, который возвращается на Землю в облике младенца, – безусловно, тоже Бог в сравнении с обычными людьми. Главный же Бог в фильме, конечно, таинственный разум, сотворивший монолит и вмешавшийся в эволюцию. Версия зарождения человечества, предложенная Кубриком и Кларком, несколько отступает от дарвиновской и, уж конечно, далека от иудо-христианской – это светская, научная фантазия на тему «разумного устроения».
Также можно предположить, что в «Одиссее» представлен ницшеанский взгляд на историю и цивилизацию. Музыка Рихарда Штрауса, сопровождающая первые и последние кадры, не только внушает благоговение, но и отсылает зрителя к произведению Ницше. Ниже приведенные строки из «Так говорил Заратустра» вполне могли бы послужить эпиграфом к «Одиссее»: «Человек есть нечто, что должно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?.. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь еще человек больше обезьяна, чем иная из обезьян. Даже мудрейшие среди вас есть только разлад и помесь растения и призрака. Но разве я велю вам стать призраком или растением?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!» (Ницше Фридрих. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого. Пер. с нем. Ю.М. Антоновского. СПб.: 1911, с. 5–6).
В финале картины астронавт Боумен с любопытством рассматривает осколки хрустального бокала на полу, склонив голову набок, – его поза перекликается со сценой из первой части картины, где обезьяна разглядывает груду костей на песке: вот-вот свершится великое открытие, но мы как будто наблюдаем вечное возвращение. И когда, наконец, сверхчеловек появляется в открытом космосе в облике младенца, мы становимся свидетелями начала нового, революционного цикла, которым управляют те же силы, что и миллионы лет назад.
По первоначальному замыслу дитя должно было смотреть на Землю и усилием воли взрывать ядерные спутники, уничтожая мир, каким мы его знаем. Но потом Кубрик передумал, чтобы не дублировать концовку «Стренджлава». И тем не менее, едва ли он предполагал, что появление «высших» форм жизни непременно будет связано с нравственным прогрессом или возросшим стремлением к миру. Фильм наводит на мысль о том, что ни один рывок вперед, ни одна победа над природой не обходится без сакрального убийства, как это убедительно было показано режиссером в первой части картины, когда он рассказывал о жизни приматов. И здесь видится нечто общее с сатириком Торстейном Вебленом, который утверждал, что примитивному обществу свойственно миролюбие (как тем самым обезьянам в начале фильма, правда, скорее, это не миролюбие, а отсутствие надежных орудий убийства), а цивилизация строится на хищничестве, варварстве и патриархате. В футуристическом мире «Одиссеи» продуктивная умственная деятельность, творческое начало и передовые технологии в значительной степени опираются на частную собственность и агрессию. Единственный способ выйти из этого цикла – сделать шаг к сверхчеловеку или нечеловеку, но, как говорит нам режиссер, кровожадные инстинкты свойственны и искусственному разуму. Фильм поднимает тему неизбежности смерти, в том или ином виде присутствующую во всех работах Кубрика, и изображает будущее, в котором гибнет человеческий род и выживает чистый разум. (Джеймс Нэрмор. Кубрик. Rosebud publishing. 2012. с. 217–219). Это типичное сакральное проявление насилия, без которого, по мнению режиссера, вообще нельзя себе представить цивилизацию.
Но если говорить о том, что вдохновило Стэнли Кубрика на такой смелый эксперимент, как стиль техно, который в дальнейшем изменит всю стилистику научно-фантастического фильма, то здесь следует вспомнить еще одну картину Фрица Ланга – его знаменитый «Метрополис», который в двадцатые годы прошлого столетия буквально обескуражил зрителя и кинематографистов всех стран смелым включением в экранную изобразительность железа и всевозможной техники в стиле тогдашнего модерна. Нечто подобное произошло и в конце шестидесятых, когда С. Кубрик использовал тот же самый принцип, но только уже с компьютерами. Выразительность фильма С. Кубрика была настолько мощной и убедительной, что возникли подозрения: реально ли американцы слетали на Луну или это был типичный голливудский симулякр, сработанный съемочной группой фильма «Космическая одиссея».
Но вернемся к «Метрополису» Фрица Ланга. По личному свидетельству Ланга, идея этого всемирно известного фильма родилась у него в тот момент, когда он с борта корабля впервые увидел Нью-Йорк – ночной Нью-Йорк, сверкающий мириадами огней. Город, выстроенный в его фильме, – своеобразный супер-Нью-Йорк, созданный на экране с помощью так называемого «приема Шюфтана», остроумно придуманного зеркального устройства, превращающего мелкие предметы в циклопические. Приблизительно к такой же технике прибег через сорок лет и Стэнли Кубрик: весь свой бесконечный черный космос он снял в небольшой студии, задрапированной черной материей, а гигантские космические корабли и станции ему специально делали на фабриках по производству детских игрушек из пластической массы. После премьеры эти игрушки стали пользоваться необычайной популярностью среди мальчишек тех лет. Как писал один кинокритик: «Кубрик миновал наше поколение средних лет и обратился через наши головы к нашим детям-подросткам. Его визуальные спецэффекты, казалось, напрочь вычеркивали собственно человеческий компонент из картины. Нам бы хотелось больше диалогов, больше психологизма, а в результате на экране плавали в бесконечном космическом пространстве лишь космические корабли и разговоров хватало лишь на сорок минут при условии, что весь фильм длился два часа сорок» («The making of Kubrick’s 2001» edited by Jerome Agel, N.Y., 1970., P.309).
Дуглас Трамбелл и Кон Педерсон, отвечавшие за все спецэффекты картины, писали о своей работе над фильмом следующее: «Окончательная стадия работы часто требовала учета огромного количества составляющих, в которые входили миниатюрные съемки моделей звезд, Земли, планеты Юпитера, а также солнца, на фоне которых мы снимали масштабные модели космических кораблей при условии, что сами эти корабли, снятые отдельно, должны были находиться неподвижно, а светила – ритмично вращаться. И все зафиксированные таким образом вращения и экспозиции добавочных элементов должны были так подходить друг к другу, чтобы у зрителя не возникло даже и тени сомнения в достоверности увиденного.
В течение всего процесса съемок мы с особым вниманием, с подчеркнутой скрупулезностью подходили к хронометражу съемки каждой, на первый взгляд, незначительной детали, включая движение камеры, скорость, с которой осуществлялось это движение, скорость работы защелки фотообъектива, а также экспонометра. Тысячи рулонов пленки кодака были потрачены только на то, чтобы проверить: правильно ли выставлен свет, проверить экспонометр и т. д. И все это было благополучно отправлено в корзину как черновик. В добавлении ко всему, каждый добавочный элемент основной съемки отдельно был опробован по экспонометру. И даже малозначительный элемент был протестирован на экспонометре, если требовалось осуществить пошаговую съемку в несколько интервалов, причем, интервалы эти подчас были необычайно короткими вплоть до четверти секунды. А в конце этой на редкость кропотливой работы результат еще раз переснимался на чистовую и если он не удовлетворял Кубрика, то все начиналось вновь. Цель была одна: достичь максимального эффекта реальности происходящего. Но отснятый короткий эпизод, потребовавший столько испорченной пленки и нашего труда, требовалось смонтировать с другим эпизодом и так, чтобы не оставалось никаких зазоров. Каждая заснятая на камеру деталь проверялась на правильность выставленного освещения, на использованный цвет, на температуру и т. д. и т. д. и т. д. И в таком невыносимом ритме мы работали постоянно, потому что особые спецэффекты были самым главным элементом этой картины, основой ее видеоряда и, смеем надеяться, воплощением глобального замысла Кубрика.
Наиболее интересным аспектом в нашей работе было то, что вся эта сложная комбинация съемок масштабных моделей кораблей, звезд, Земли, Луны, солнца и тому подобного происходили очень часто спонтанно, а не в соответствии с заранее продуманным планом. Каждый кадр словно вырастал до своего окончательного потрясающего объемного звучания из какого-то незначительного элемента. Иногда окончательный монтаж полностью менял первоначальное расположение кадров, когда до завершения того или иного маленького и на первый взгляд незначительного эпизода оставалось всего несколько секунд хронометража. Может кому-то показаться, что такая техника съемки представляет из себя напрасную трату времени и денег, но все было оправдано, когда картина вышла на экраны и вызвала у зрителей буквально шок своим необычным видеорядом. Мы горды тем, что именно созданные нами спецэффекты превратились в самостоятельное живое действо, в свою особую драму, потому что в каждый момент общего повествования именно наши спецэффекты вносили свой незабываемый акцент: это мы заставляли зрителя неожиданно взглянуть на происходящее с какой-то исключительной точки зрения.
Раз от разу повторяя наши попытки создать убедительную, реалистическую картину внеземной реальности, мы все время имели дело с так называемым Коэффициентом Трудности, Коэффициентом Преодоления. Во время работы над этой особой во всех отношениях картиной мы все время спрашивали себя: ради чего все наши усилия, чего мы хотим? Ясно же было, что мы ищем результата, которого просто нельзя было добиться, используя стандартные методы. Но идя к совершенству, вы совершаете уже нечто над самими собой, разрушая ваши собственные привычные представления о жизни. И совершенство это кажется все время рядом и никогда не может быть достигнуто. Но Коэффициент Трудности, Коэффициент Преодоления остается всегда с вами. Господи! Если бы у нас было еще несколько лет для создания этой картины!!!» («The making of Kubrick’s 2001» edited by Jerome Agel, N.Y., 1970., P. 71–72).
Вместе с Томом Говардом Кубрик сконструировал и запатентовал крупномасштабную систему фронтпроекции для эпизодов в Африке и в открытом космосе. Дуглас Трамбелл изобрел щелевой сканер, использованный при съемках кульминационного светового шоу. Уолли Виверз с небольшой армией разработчиков крупногабаритных моделей изготовили непревзойденный образец космического корабля. Кубрик, один из первых (наряду с Джерри Льюисом), использовал систему видеонаблюдения для контроля за съемками отдельных эпизодов. Кроме того, они с оператором Джефри Ансуортом придумали, как с помощью поляроидных фотографий, проверять эффективность цветовых схем и освещения. В фильме двести пятьдесят с лишним сцен со спецэффектами, и в большинстве из них применялась десятиэтапная техника маскирования – чтобы ничего не упустить, Кубрик использовал собственную сложную систему учета и кодирования. (Джеймс Нэрмор. Кубрик. Пер. с англ. Изд-во Rosebud publishing, 2012., С.198).
Но вернемся к «Метрополису» Ланга, который стал источником вдохновения для «Космической одиссеи». У экранного Метрополиса будущего есть нижний и верхний город. Последний – невероятная улица как бы оживших небоскребов и нескончаемый поток такси и машин, летящих по навесным магистралям, – выступает обиталищем финансовых воротил, высокооплачиваемых служащих и золотой молодежи, гоняющихся за удовольствиями. В нижнем городе, лишенном дневного света, рабочие обслуживают чудовищные машины. Они больше похожи на рабов, чем на рабочих. Фильм обстоятельно рассказывает об их мятеже против властей предержащих в верхнем городе и заканчивается примирением обоих классов.
Однако сюжет в этом фильме не так существенен, как пластические черты, которые преобладают в изображении событий. Этот-то принцип и привлек, по мнению историков кино, создателя «Космической одиссеи». В блестящем эпизоде «Лаборатория» процесс создания робота воспроизводится с технической скрупулезностью, которая вовсе не требуется для дальнейшего развития сюжета. Эта сцена, представляющая из себя особый видеоряд, основанный на новаторских для своего времени спецэффектах, самоценен, как самоценны такие же эпизоды, показывающие нам картины открытого космоса у Кубрика. Кабинет крупного магната, образ Вавилонской башни, фантастические машины и эффектные массовые сцены (считается, что в массовых сценах фильма было задействовано 36 тысяч человек, а свыше тысячи статистов согласились побрить одномоментно головы для участия в эпизоде с Вавилонской башней) – все красноречиво говорит о склонности Ланга к помпезной орнаментальности. В «Нибелунгах» его декоративный стиль был богат мифическим значением; в «Метрополисе» декор служит самоцелью: он – результат своеобразного влияние немецкой мистической традиции (Якоб Бёме, Экхарт и другие). Перед нами типичное видение – это своеобразное представление о «Граде Божьем» Блаженного Августина. Да, сами картины фантастического города напрямую сюжету не нужны, но Ланг словно ориентирует свое повествование на будущего зрителя. Зрителя, который будет жить уже всецело в технократическом мире. Для создания мегаполиса понадобилось 500–600 макетов 70-этажных зданий (здесь уместно вспомнить о макетах для фильма Кубрика), понадобились сотни моделей футуристических самолетов и автомобилей, 200 тысяч костюмов, 36 тысяч статистов и 1100 лысых человек только для одной сцены, которая длится на экране всего несколько минут. Как и «Одиссея», «Метро-полис» станет самым затратным фильмом своей эпохи. Это та же одиссея, но одиссея не в космосе, как у Кубрика, а во времени. Эскизы к «Метрополису» по сей день часто используются в разработке концепций современных постановочных картин со сложными декорациями. Жорж Садуль назвал Ланга «крупнейшим архитектором кино», который заставил актеров стать «живыми «мотивами» единой помпезной декоративной композиции». В «Метрополисе» визуальная составляющая стала довлеющей. Это грандиозная 3D-панорама, в которой путанные сюжетные коллизии не играют никакой роли.
Кадры из фильма 'Метрополис'. Режиссер – Фриц Ланг. 1927.
Сам Фриц Ланг признавался, что собирался в этом фильме соединить магию и науку, показав внутреннее родство между ними. Известно, что «Метрополис» был любимым фильмом Гитлера, всегда тяготевшего к магии. Впоследствии «Метрополис» назовут пророческим. В безликих рабочих, которые шагают на работу строем, низко склонив голову, увидят узников концлагерей, а в кадрах, изображающих главную Машину, в виде топки, в которой сжигают рабов – газовые камеры, предназначенные для евреев и прочих неарийцев.
На склоне лет Ланг все чаще вспоминал о «Метрополисе»: «…на мой взгляд, сегодня в мире уже нет места индивидуализму. Космонавты Гленн и Гагарин не символы индивидуализма, а воплощение конечного результата работы тысяч людей… В «Метрополисе» я символически показал, что человек стал почти частью машины, а теперь думаю, не было ли это подсознательным проявлением чего-то ныне на самом деле существующего… я вынужден был вновь пересмотреть свое суждение, после того как оказался свидетелем прогулок наших астронавтов вокруг Земли. Они были учеными, но остались пленниками своей космической камеры, в сущности не более чем придатком машины, в которой находились…». В этом высказывании мастера так и чувствуется вся художественная стратегия будущей «Космической одиссеи». Конфликт астронавтов с компьютером ХЭЛом и определит многие смысловые решения картины Кубрика. Американский режиссер словно соглашается с создателем «Метрополиса» и, в какой-то мере, иллюстрирует его мысль своей космической эстетикой.
Гигантский проект, стремящийся к мировому признанию, не вызвал интереса у зрителей. В результате, почти сразу после премьеры компания-производитель внесла в «Метрополис» множество изменений, до неузнаваемости исказивших замысел автора. В целях обеспечения нормальной продолжительности фильма «Метрополис» перемонтировали и сократили на тысячу метров. Вокруг фильма сложился миф, побуждающий любителей кино во всем мире собираться на просмотры кинематографического «остова», сохранившегося от «оригинального» «Метрополиса». А историки кино в течение многих десятилетий занимались поисками удаленных из фильма эпизодов. Четвертая часть оригинальной версии фильма считается безвозвратно утерянной, в то же время новейшие исследования, проведенные по инициативе Фонда Фридриха Мурнау, показали, что из трех первоначальных оригинальных негативов фильма один, хоть и не полностью, но сохранился. В некоторых зарубежных архивах сохранились также оригинальные копии с утерянных оригинальных негативов. Результатом всех этих изысканий явился еще один скомпонованный вариант фильма, представленный публике на кинофестивале в Берлине в 2001 году. В новой версии «Метрополиса» не только удалось частично восстановить оригинальную последовательность сцен. Благодаря цифровой обработке изображения, впервые удалось обеспечить визуальное восприятие фильма на уровне премьерного показа 1927 года. Комиссия по культурному наследию ЮНЕСКО приняла решение о включении фильма Фрица Ланга «Метрополис» в почетный список «Память мира» – собрание высших достижений человечества.
Кино немецкого экспрессионизма, как мы видим, во многом определило развитие всего мирового кинематографа. Без его влияния у нас бы не было шедевров таких режиссеров, как Ларс фон Триер (Догвиль), Френсис Форд Коппола (Дракула), Сакуров (Фауст) и, конечно Стэнли Кубрик (Космическая одиссея 2001 года). И это, поверьте, далеко не полный список. Немецкий экспрессионизм повлиял и на Хичкока (Психо), на всю коммерческую кинопродукцию с её особыми эффектами, то есть на весь современный Голливуд и, прежде всего, это Спилберг, Лукас (Звездные войны) и многое, многое другое.
Нужно отметить, что немецкий экспрессионизм потому так и называется, что это направление уже не следует строго правилам линейного монтажа, чьим ярким представителем являлся Чаплин. В немецком экспрессионизме мы уже видим очень много эмоционального, экспрессивного. Здесь особую роль начинает играть поэтическая метафора. Иными словами, в рамках немецкого экспрессионизма уже зарождается иная форма монтажа, монтажа ассоциативного, поэтического, провозвестником которого стал Бунюэль, а его скандальный фильм «Андалузский пес» превратился в своеобразный манифест нового направления.
Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность определенных ассоциативных форм, которыми до него пренебрегали, на вере во всемогущество грез, в бескорыстную игру мысли. Он стремится бесповоротно разрушить все иные психические механизмы и занять их место при решении главных проблем жизни. Во многом сюрреализм основывается на учении Фрейда о снах.
Но все дело в том, что и французский сюрреализм, и немецкий экспрессионизм, равно как и отечественный «серебряный век» – это явления очень близкого порядка, связанные с общим кризисом европейского сознания.
Зародившись в атмосфере разочарования, характерного для французского общества после Первой мировой войны, сюрреализм принимает форму всеобъемлющего протеста против культурных, социальных и политических ценностей. В сюрреалистской борьбе за «освобождение» эстетическое и этическое начала слиты воедино. Сюрреалистский канон формулируется в тройственном лозунге: «Любовь, красота, бунт». «Переделать мир» – как говорил Маркс – «изменить жизнь», как говорил Рембо, – «для нас эти два приказа сливаются в один», – провозглашал Бретон (1935).
И все они входят в такое глобальное эстетическое течение как постмодернизм. Отсюда можно сделать вполне логический вывод о том, что и немецкий экспрессионизм, и французский сюрреализм внутренне очень близки в своем отходе от рационального в искусстве, в своей весьма успешной попытке «раскачать» лодку современности и отойти от традиционного параллельного монтажа, придя к монтажу ассоциативному, основанному, в основном, на мифологической логике противопоставления различных пар, противопоставления смыслового, которое заменяется ассоциативной связью по внешнему признаку. В своем знаменитом манифесте сюрреализма Андре Бретон приводит пример такого сюрреалистического ряда, ссылаясь на поэта Макса Мориза. Вот оно, типичное проявление подобной логики:
«Пещерный медведь и его приятельница выпь, слоеный пирожок и слуга его рожок. Великий Канцлер со своей канцлершей, пугало-огородное и птичка-зимородная, лабораторная пробирка и дочь ее подтирка, коновал и брат его карнавал, дворник со своим моноклем, Миссисипи со своей собачкой, коралл со своим горшочком, чудо со своим господом Богом должны удалиться с поверхности моря». Этот ряд весьма зрительный и очень напоминает ассоциативный монтаж «Андалузского пса».
Эстетика сюрреализма идет от Лотреамона: «прекрасный…, как случайная встреча швейной машины и зонта на анатомическом столе», т. е. красота заключается в самом принципе коллажа, позволяющего сопоставлять рядом логически несвязуемые между собой образы.
Напротив, реалистическая точка зрения, вдохновлявшаяся – от святого Фомы (заметим, комментатора Аристотеля) до Анатоля Франса – позитивизмом, представляется сюрреалистам глубоко враждебной любому интеллектуальному и нравственному порыву. Она внушает чувство ужаса, ибо представляет собой плод всяческой посредственности, ненависти и плоского самодовольства.
С точки зрения философии, для сюрреализма характерны антирационализм и субъективизм, в своей теории он опирается на труды Беркли, Канта, Ницше, Бергсона и других, и особенно на Гегеля, воспринятого в 20-е гг. через призму толкования Кроче. Сюрреалисты проявляли также большой интерес к алхимии и оккультным наукам. Решающее влияние на сюрреализм оказал психоанализ Фрейда, который парадоксальным образом соединяется с творчеством де Сада, рассматриваемого сюрреалистами как предтеча фрейдизма. Используя концепты, темы и примеры из фрейдовского психоанализа, сюрреалисты создают свой поэтико-терапевтический или анти-терапевтический метод, своего рода «альтернативный психоанализ».
Ассоциативный монтаж
«Андалузский пес» Un Chien Andalou
Страна: Франция
Режиссер: Луис Бунюэль
Жанр: Фэнтэзи, короткометражка
Продолжительность: 16 мин
Год выпуска: 1928
В ролях:
Мужчина в прологе – Луис Буньюэль /Luis Bunuel/
Священник – Сальвадор Дали /Salvador Dali/
Девушка – Симонн Марейль /Simone Mareuil/
Мужчина – Пьер Батчефф /Pierre Batcheff /
А также Robert Hommet, Marval, Fano Messan, Jaime Miravilles
Пьер Батчефф и Симона Марей в разное время покончили жизнь самоубийством: Марей подожгла себя в 1954 году, Батчефф умер от передозировки вероналом в 1932 году.
Шестнадцать минут причудливых сюрреалистических образов, которые с равным успехом могут нести в себе глубочайший смысл или не значить вовсе ничего. Глаз, располосованный бритвой; человек, тычущий тростью в отрубленную руку, лежащую среди улицы; мужчина, волокущий за собой два рояля, в которых – мертвые, полуразложившиеся ослики и вполне живые священники; человеческая ладонь с дырой, из которой появляются муравьи…
Сам Луис Бунюэль сыграл роль мужчины с бритвой в прологе.
В 1960 году Бунюэль добавил к фильму саундтрек – музыку из оперы Вагнера «Тристан и Изольда» и два аргентинских танго. Эту же музыку играл граммофон во время премьерных показов фильма.
На премьере фильма в Париже в 1928 году у Луиса Бунюэля были запасены полные карманы камней, чтобы в случае скандала иметь возможность отбиться от разъярённых зрителей. Опасения режиссёра оказались напрасными.
«Андалузский пес» был снят как немой фильм. На премьере Бунюэль спрятал за экраном граммофон, на котором он проигрывал пластинки Вагнера (опера «Тристан и Изольда») и танго. Та же самая музыка была добавлена к фильму, когда он, наконец, был озвучен в 1960 году. Швейцарское телевидение создало новую «озвученную» версию в 1983 году с саундтрэком, написанным Маурисио Кагелем, который составляет струнный оркестр и записи звуков, издаваемых собакой.
Начинается фильм с того, что мужчина тщательно затачивает бритву, а потом спокойно разрезает глаз улыбающейся красавице при полной луне… Картина смотрится настолько современно, что кажется, будто бы снят он был авангардистами нашего дня.
Фильм содержит аллюзии на произведения нескольких писателей того времени, в том числе, на стихотворения Федерико Гарсиа Лорки и роман Хуана Рамона Хименеса «Платеро и я», который создатели фильма сильно недолюбливали.
В основе сценария «Андалузского пса» лежат два сновидения его создателей – Луиса Буньюэля и Сальвадора Дали.
Фактически опровергая различные интерпретации фильма, Буньюэль в своих воспоминаниях отмечал, что единственным правилом, которым они с Дали пользовались при написании сценария, был запрет на «любые идеи или образы, которые могли бы иметь рациональное объяснение». Кроме того, он утверждал, что «в фильме нет ничего, что бы символизировало что-то. Единственным методом исследования символов, возможно, является психоанализ».
Луис Бунюэль писал о фильме: «Мы написали сценарий меньше чем за неделю, придерживаясь одного правила, принятого с общего согласия: не прибегать к идеям или образам, которые могли бы дать повод для рациональных объяснений – психологических или культурологических. Открыть все двери иррациональному.
Этот фильм родился в результате встречи двух снов. Приехав на несколько дней в гости к Дали в Фигерас, я рассказал ему сон, который видел незадолго до этого, и в котором луна была рассечена пополам облаком, а бритва разрезала глаз. В свою очередь он рассказал, что прошлой ночью ему приснилась рука, сплошь усыпанная муравьями, и добавил: «А что, если, отталкиваясь от этого, сделать фильм?» Поначалу его предложение не очень увлекло меня. Но вскоре мы приступили в Фигерасе к работе. У нас не возникло ни одного спора. Неделя безупречного взаимопонимания. Один, скажем, говорил: «Человек тащит контрабас». «Нет», – возражал другой. И возражение тотчас же принималось как вполне обоснованное. Зато когда предложение одного нравилось другому, оно казалось нам великолепным, бесспорным и немедленно вносилось в сценарий.
Закончив сценарий, я понял, что это будет совершенно необычный, шокирующий фильм. Ни одна компания не согласилась бы финансировать постановку такой ленты. Тогда я обратился к маме с просьбой одолжить мне денег, чтобы самому быть продюсером. Знакомый нотариус убедил ее дать мне необходимую сумму. Я вернулся в Париж. Растратив половину маминых денег в кабачках, где проводил вечера, я наконец понял, что пора браться за дело. Я встретился с актерами Пьером Бачевом и Симоной Марей, с оператором Дюверже, с руководителями студии «Бийанкур», где фильм был снят за две недели.
Нас было пятеро или шестеро на съемочной площадке. Актеры совершенно не понимали моих указаний. Я, скажем, говорил Бачеву: «Смотри в окно, словно ты слушаешь Вагнера. Еще восторженнее». Но он не видел ничего такого, что вызвало бы у него нужное состояние, Я уже обладал определенными техническими знаниями и отлично ладил с оператором Дюверже.
Дали приехал лишь за три или четыре дня до окончания съемок. На студии он заливал смолой глаза чучел ослов. В какой-то сцене я дал ему сыграть одного из монахов ордена святой Марии, которого с трудом тащит Бачев, но кадр не вошел в фильм (сам не знаю, отчего). Его можно увидеть на втором плане после смертельного падения героя рядом с моей невестой Жанной. В последний съемочный день в Гавре он был с нами.
Закончив и смонтировав фильм, мы задумались над тем, что с ним делать. Однажды в «Доме» сотрудник «Кайе д'ар» Териад, прослышавший о фильме «Андалузский пес» (среди друзей на Монпарнасе я не очень распространялся на этот счет), представил меня Ман Рею. Тот как раз закончил в имении Ноайлей съемки фильма под названием «Тайны замка Де» (документальной картины о семье и их гостях) и искал фильм в качестве дополнения к программе.
Ман Рей назначил мне встречу через несколько дней в баре «Ла Купель» (открывшемся за два года до этого) и представил Луи Арагону. Я знал, что оба они принадлежали к группе сюрреалистов. Арагон был старше меня на три года и вел себя с чисто французской обходительностью. Мы поговорили, и я сказал ему, что мой фильм в некотором смысле вполне можно считать сюрреалистическим. На другой день они с Ман Реем посмотрели его в «Стюдио дез юрскшин» и с уверенностью заявили, что фильм надо немедленно показать зрителям, организовать премьеру.
Сюрреализм был прежде всего своеобразным импульсом, зовом, который услышали в США, Германии, Испании, Югославии все те, кто уже пользовался инстинктивной и иррациональной формой выражения. Причем люди эти не были знакомы друг с другом. Поэмы, которые я напечатал в Испании, прежде чем услышал о сюрреализме, – свидетельство этого зова, который и привел всех нас в Париж, Работая с Дали над фильмом «Андалузский пес», мы тоже пользовались своеобразным «автоматическим письмом». То есть, еще не называя себя сюрреалистами, на деле мы ими уже были.
Что-то, как это бывает, носилось уже в воздухе. Мне хочется сразу сказать, что лично для меня встреча с группой имела важнейшее значение и определила всю мою дальнейшую жизнь.
Эта встреча состоялась в кафе «Сирано» на площади Бланш, где группа собиралась ежедневно. С Арагоном и Ман Реем я был уже знаком. Мне представили Макса Эрнста, Андре Бретона, Поля Элюара, Тристана Тцару, Рене Шара, Пьера Юника, Танги, Жана Арпа, Максима Александра, Магритта – всех, за исключением Бенжамена Пере, находившегося тогда в Бразилии. Они пожали мне руку, угостили вином и пообещали быть на премьере фильма, который им горячо хвалили Арагон и Ман Рей.
Премьера состоялась по платным билетам в «Стюдио дез юрсюлин» и собрала весь так называемый «цвет Парижа» – аристократов, писателей, известных художников (Пикассо, Ле Корбюзье, Кокто, Кристиан Берар, композитор Жорж Орик), Группа сюрреалистов явилась в полном составе.
Взволнованный до предела, я сидел за экраном и с помощью граммофона сопровождал действие фильма то аргентинским танго, то музыкой из «Тристана и Изольды». Я запасся камешками, чтобы запустить их в зал в случае провала. Незадолго до этого сюрреалисты освистали картину Жермены Дюлак «Раковины и священник» (по сценарию Антонена Арто), которая, кстати сказать, мне очень нравилась. Я мог ожидать худшего.
Мои камушки не понадобились. В зале после просмотра раздались дружные аплодисменты, и я незаметно выбросил ненужные снаряды».
Бунюэль невысоко оценивал попытки логических объяснений фильма. «Мне доводилось слышать или читать более или менее изобретательные толкования фильма «Андалузский пес», но все они одинаково далеки от истины. Вместе с Дали мы брали всё, что только приходило на ум, а затем безжалостно отбрасывали все то, что могло хоть что-нибудь значить» – говорил он в одном из своих интервью.
В фильме отсутствует сюжет в привычном понимании этого слова. Хронология фильма разрозненна: так, переход от первой сцены «Давным-давно» ко второй сцене «Восемь лет спустя» происходит без изменения обстановки и персонажей. По сути, кинематографическое повествование Бунюэля подчиняется законам «логики» сновидений, в которых зрительные образы меняются, не подчиняясь рациональной логике и хронологической последовательности, поэтому кинокритики, анализирующие фильм, часто пользуются терминами популярной в те годы теории сновидений Фрейда. Весь фильм, как будто сам один большой сон.
Андре Бретон в своем знаменитом «Манифесте сюрреализма» писал о сне:
«Как только мы подвергнем сон систематическому исследованию, и сумеем с помощью различных способов, еще подлежащих определению, понять его в его целостности (а это предполагает создание дисциплины, изучающей память нескольких поколений; поэтому начнем все же с констатации наиболее очевидных фактов), как только линия его развития предстанет перед нами во всей своей последовательности и несравненной полноте, тогда можно будет надеяться, что все разнообразные тайны, которые на самом деле вовсе и не тайны, уступят место одной великой Тайне. Я верю, что в будущем сон и реальность – эти два столь различных, по видимости, состояния – сольются в некую абсолютную реальность, в сюрреальность, если можно так выразиться. И я отправлюсь на ее завоевание, будучи уверен, что не достигну своей цели; впрочем, я слишком мало озабочен своей смертью, чтобы не заниматься подсчетом всех тех радостей, которые сулит мне подобное обладание.
Рассказывают, что каждый день, перед тем как лечь спать, Сен-Поль Ру вывешивал на дверях своего дома в Камаре табличку, на которой можно было прочесть: «ПОЭТ РАБОТАЕТ».
Известный философ и теолог «серебряного века» отец Павел Флоренский в своей знаменитой работе «Иконостас» по поводу сна писал следующее:
«Сон – вот первая и простейшая, т. е. в смысле нашей полной привычки к нему, ступень жизни в невидимом. Пусть эта ступень есть низшая, по крайней мере, чаще всего бывает низшей; но и сон, даже в диком своем состоянии, невоспитанный сон, – восторгает душу в невидимое и дает даже самым нечутким из нас предощущение, что есть и иное, кроме того, что мы склонны считать единственно жизнью. И мы знаем: на пороге сна и бодрствования, при прохождении промежуточной между ними области, этой границы их соприкосновения, душа наша обступается сновидениями.
Нет нужды доказывать давно доказанное: глубокий сон, самый сон, т. е. сон как таковой, не сопровождается сновидениями, и лишь полусонное-полубодрственное состояние, именно граница между сном и бодрствованием, есть время, точнее сказать, время-среда возникновения сновидческих образов. Едва ли неправильно то толкование сновидений, по которому они соответствуют в строгом смысле слова мгновенному переходу из одной сферы душевной жизни в другую и лишь потом, в воспоминании, т. е. при транспозиции в дневное сознание, развертываются в наш, видимого мира, временной ряд, сами же по себе имеют особую, не сравнимую с дневною, меру времени, «трансцендентальную». Припомним в двух словах доказательство тому.
«Мало спалось, да много виделось» – такова сжатая формула этой сгущенности сновидческих образов. Всякий знает, что за краткое, по внешнему измерению со стороны, время можно пережить во сне часы, месяцы, даже годы, а при некоторых особых обстоятельствах – века и тысячелетия. В этом смысле никто не сомневается, что спящий, замыкаясь от внешнего видимого мира и переходя сознанием в другую систему, и меру времени приобретает новую, в силу чего его время, сравнительно со временем покинутой им системы, протекает с неимоверной быстротою. И не зная принципа относительности, всякий согласен, что в различных системах, по крайней мере, применительно к рассматриваемому случаю, течет свое время, со своею скоростью и со своею мерою, то не всякий, пожалуй даже немногие, задумывался над возможностью времени течь с бесконечной быстротою и даже, выворачиваясь через себя самого, по переходе через бесконечную скорость, получать обратный смысл своего течения. А между тем, время действительно может быть мгновенным и обращенным от будущего к прошедшему, от следствий к причинам, телеологическим, и это бывает именно тогда, когда наша жизнь от видимого переходит в невидимое, от действительного – в мнимое. Первый шаг в этом был сделан бароном Карлом Дюпрелем, тогда еще совсем молодым человеком, и этот шаг был самым существенным из числа всех им сделанных. Но непонимание мнимостей внушило ему робость перед дальнейшим и более существенным открытием, несомненно лежавшим на его пути, – признанием времени обращенного.
Схематически рассуждение можно повести примерно так.
Общеизвестны и в жизни каждого, несомненно, многочисленны, хотя и непродуманы в занимающем нас смысле, сновидения, вызванные какой-нибудь внешней причиной, точнее сказать, по поводу или на случай того или другого внешнего обстоятельства. Таковым может быть какой-либо шум или звук, громко сказанное слово, упавшее одеяло, внезапно донесшийся запах, попавший на глаза луч света и так далее – трудно сказать, что не может быть толчком к развертывающейся деятельности творческой фантазии. Может быть, не было бы поспешностью признать и все сны такого происхождения, чем, впрочем, объективная их значимость ничуть не подрывается. Но очень редко это банальное признание поводом сновидения некоторого внешнего обстоятельства сопоставляется с самою композицией сновидения, возникшего в данном случае. Скорее всего, эта невнимательность к содержанию сна питается установившимся взглядом на сновидения, как на нечто пустое, недостойное разбора и мысли. Но, так или иначе, композиция сновидений «по поводу», я бы осмелился сказать, и вообще большинства сновидений – строится по такой схеме.
Сонная фантазия представляет нам ряд лиц, местностей и событий, целесообразно сцепляющихся между собою, т. е., конечно, не глубокой осмысленностью действий, которыми направляется ход сонной драмы, а в смысле прагматизма: мы ясно сознаем связь, приводящую от некоторых причин, видимых во сне, к некоторым следствиям сновидения; отдельные события, как бы ни казались они нелепыми, однако связаны в сновидении причинными связями, и сновидение развивается, стремясь в определенную сторону, и роковым – с точки зрения сновидца – образом приводит к некоторому заключительному событию, являющемуся развязкою и завершением всей системы последовательных причин и следствий. Сновидение завершается событием х, которое произошло потому, что раньше его произошло событие t, а t произошло потому, что раньше его было событие s, а s имело прежде себя свою причину и так далее, восходя от следствий к причинам, от последующего к предыдущему, от настоящего к прошедшему до некоторого начального и обыкновенно совсем незначительного, ничем не знаменательного события а – причины всего последующего за ним, как это сознается в сновидении. Но мы помним ведь, что причиной извне, дневным сознанием наблюдаемой, всего сновидения, как целой композиции, было некоторое внешнее, для замкнутой системы спящего, событие или обстоятельство. Назовем его .» Приведем несколько записей подобных сновидений. Вот три сновидения, явившихся реакцией на звон будильника; это – наблюдение Гильдебранда.
«Весенним утром я отправляюсь погулять и, бродя по зеленеющим полям, прихожу в соседнюю деревню. Там я вижу жителей деревни в праздничных платьях, с молитвенниками в руках, большою толпою направляющихся в церковь. В самом деле, сегодня воскресенье и скоро начнется ранняя обедня. Я решаю принять в ней участие, но сперва отдохнуть немного на кладбище, окружающем церковь, так как я немного разгорячен ходьбою. В это время, читая различные надписи на могилах, я слышу, как звонарь поднимается на колокольню, и замечаю на верхушке ее небольшой деревенский колокол, который должен возвестить начало богослужения. Некоторое время он висит еще неподвижно, но затем начинает колебаться – и вдруг раздаются его громкие, пронзительные звуки, до того громкие и пронзительные, что я просыпаюсь. Оказывается, что эти звуки издает колокольчик будильника.
Вторая комбинация. Ясный зимний день: улицы еще покрыты снегом. Я обещаю принять участие в прогулке на санях, но мне приходится долго ждать, пока мне сообщат, что сани стоят у ворот. Тогда начинаются приготовления к тому, чтобы усесться, – надевается шуба, вытаскивается ножной мешок – и, наконец, я сижу на своем месте. Но отъезд затягивается, пока вожжами не дается знак нетерпеливым лошадям. Они трогаются с места; сильно тясущиеся колокольчики начинают свою знаменитую янычарскую музыку с такою силою, что призрачная ткань сновидения сейчас же разрывается. Опять это не что иное, как резкий звон будильника.
Еще третий пример. Я вижу, как кухонная девушка проходит по коридору в столовую, держа в руках несколько дюжин тарелок, поставленных одна на другую. Мне даже кажется, что фарфоровой колонне, находящейся в ее руках, грозит опасность потерять равновесие. «Берегись, – предупреждаю я, – весь груз полетит на землю». Разумеется, следует неизбежное возражение: уже, мол, не в первый раз, я уже привыкла, между тем как я все еще не спускаю беспокойного взора с идущей. И в самом деле, на пороге она спотыкается – хрупкая посуда с треском и звоном разлетается кругом по полу сотнями осколков. Но скоро я замечаю, что бесконечно продолжающийся звон похож вовсе не на треск посуды, а на настоящий звон, и виновником этого звона, как я понимаю, уже, наконец, проснувшись, является будильник».
Проанализируем теперь подобные сновидения.
Если, например, в сновидении, облетевшем все учебники психологии, спящий пережил чуть ли не год или более французской революции, присутствовал при самом ее зарождении и, кажется, участвовал в ней, а затем, после долгих и сложных приключений, с преследованиями и погонями, террора, казни Короля и т. д. был, наконец, вместе с жирондистами схвачен, брошен в тюрьму, допрашиваем, предстоял революционному трибуналу, был им осужден и приговорен к смертной казни, затем привезен на телеге к месту казни, возведен на эшафот, голова его была уложена на плаху, и холодное острие гильотины уже ударило его по шее, причем, он в ужасе проснулся, то неужели придет на мысль усмотреть в последнем событии – прикосновении ножа гильотины к шее – нечто, отдельное от всех прочих событий? И неужели все развитие действия – от самой весны революции и включительно до возведения видевшего этот сон на эшафот – не устремляется сплошным потоком событий именно к этому завершительному холодному прикосновению к шее – к тому, что мы назвали событием х? Конечно, такое предположение совершенно невероятно. А между тем, видевший все описываемое проснулся от того, что спинка железной кровати, откинувшись, с силой ударила его по обнаженной шее. <…>. Таким образом, в сновидении время бежит, и ускоренно бежит, навстречу настоящему, против движения времени бодрственного сознания. Оно вывернуто через себя, и, значит, вместе с ним вывернуты и все его конкретные образы. А это значит, что мы перешли в область мнимого пространства.
По этой логике получается, что в наших снах нарушается всякая причинно-следственная связь, та самая связь, которую и пытался в свое время на примере эпоса Гомера и античной трагедии зафиксировать Аристотель, а в кино – параллельный монтаж. Во сне привычное нам течение событий нарушается, и начинает действовать логика совершенно иного порядка, – это логика, которая, по мнению теоретиков психоанализа, в большей мере будет соответствовать логике мифа, которую в своей замечательной книге Голосовкер (Логика мифа) определил как логику взаимоисключающих мифологических пар, например, Танатос – Эрос или любовь-смерть (именно эта пара, по мнению Ямпольского, и является ведущей во всей поэтике фильма «Андалузский пес»), мужское-женское, левое-правое, как воплощение мифологической пары добро-зло, свет-тьма, герой-созидатель, который будет противопоставлен герою-разрушителю или трикстеру и т. д.
Известный отечественный киновед Михаил Ямпольский следующим образом представляет существование мифологических пар знаменитого фильма: «Но такая установка вовсе не означает, что сюрреалистские тексты вообще лишены всякой логики. Вместо традиционной, связывающей предметы и понятия «по смыслу», возникает иная логика, например, та, что связывает предметы по их внешнему подобию. Категория внешнего подобия, так называемого «симулакрума», становится одной из центральных для сюрреалистской поэтики.
Такая логика сочленений декларирована уже в прологе к фильму, где облако, пересекающее луну, сближается с бритвой, разрезающей глаз, именно на основании внешнего подобия этих действий. В иных случаях логика внешнего сходства работает более опосредованно и прихотливо. Рассмотрим, например, то, как включается в фильм сновидение Дали, давшее импульс к созданию «Андалузского пса»: ладонь, из которой вылезают муравьи. Сразу за этим кадром с помощью наплывов следует целая цепочка, казалось бы, никак не связанных с ним изображений: волосы под мышкой лежащего на пляже человека, морской еж на песке и отрубленная рука.
Муравьи, вылезающие из раны на ладони, по своему внешнему сходству уподобляются крови. Это необычное уподобление неоднократно встречается в сюрреалистской поэзии. У Бретона, скажем, есть такая фраза: «Этот исследователь борется с красными муравьями своей собственной крови». В «Магнитных полях» Бретона-Супо обнаруживается сходный образ: «Открываешь мозг – там красные муравьи».
Но муравьи могут ассоциироваться и с другими темами, темой гниения, например. Чисто внешне они часто в картинах Дали уподобляются, например, волосам. Таким образом, переход от кишащей муравьями раны на ладони к волосам под мышкой может читаться как своего рода метафорический сдвиг, нанизанный на внешнюю метаморфозу муравьев, переходящих от ассоциации с кровью к ассоциации с волосами. Далее по такому же внешнему сходству с волосами в монтаже подвёрстывается морской еж, как и прочие морские животные, в сюрреалистском бестиарии трактуемый как символ метаморфозы. Отрубленная рука, с которой играет андрогин, отсылает не только к руке с муравьями, но и непосредственно связана с морским животным (часто рука по внешнему подобию соединялась, например, с морской звездой): в следующем эпизоде андрогин кладет руку в коробочку, которая в финале фильма возникает вновь на морском берегу в волнах прибоя. Так сновидение Дали постепенно погружается в текст, обрастая целым пучком ассоциаций, странных контекстов, основанных на метаморфозе полисемии. Так, чуть позже волосы из-под мышки героини (Симон Марей) неожиданно появляются на губах Бачева, который стирает линию собственного рта рукой. В тексте же Бунюэля, написанном незадолго до «Андалузского пса», «Усы Менжу», усы знаменитого актера сравнивались с насекомыми. Таким образом, странный жест, когда Бачев стирает ладонью губы, может читаться как «пожирание» губ муравьями с его руки, остающимися на лице героя в виде волос.
Каждый первоначальный образ в фильме предстает как всплеск подсознания, но связь образов между собой подчиняется необычной логике взаимосцеплений, где каждый элемент может быть заменен его аналогом – «симулакрумом». Так строятся цепочки подмен: волосы – муравьи – кровь, за которыми проступают две главные темы фильма: смерть и эротика, табуированные классической европейской культурой, а потому особенно важные для сюрреалистов.
Тема смерти может проступать сквозь самые загадочные образы. В начале фильма героиня вдруг в панике отбрасывает книгу с репродукцией картины Вермеера Дельфтского «Кружевница», и сразу вслед за этим на улице погибает травестированный под женщину велосипедист. «Кружевница» в данном случае выступает как знак приближающейся смерти. Этот странный символический ход, по-видимому, был позаимствован из романа Марселя Пруста «Пленница», где один из персонажей – Берготт умирает сразу же после того, как он увидел пейзаж Вермеера. Связь Вермеера со смертью активно развивает Дали, мифологизируя одну из характерных черт творчества голландского художника – его страсть к изображению жемчуга. В статье «Световые идеи» Дали сближает жемчужину с черепом (во французском языке череп «crane» и перламутр «nacre» – анаграммы) и утверждает, что живопись жемчуга у Вермеера выражает «световое чувство смерти». А отсюда уже один шаг до экстравагантного использования картины Вермеера в фильме, безусловно связанном и с другими вермееровскими мотивами. Героиня, отбрасывающая в ужасе книгу, украшена жемчужным ожерельем. Когда герой гибнет вторично, он падает, хватаясь руками за обнаженную женщину, сидящую в лесу и также украшенную жемчугами. Сразу же за этой сценой в фильме возникает крупный план бабочки «атропос», несущей изображение черепа между крыльев. Атропос – имя одной из парок, обрезающей нить жизни (сравните с профессией кружевницы). Неожиданно та же тема черепа возникает и в поставленном Дали эпизоде с ослами на роялях. Рояли в данном случае выступают в качестве «симулакрумов» черепа – клавиши напоминают зубы, а замысловатая форма рояля – черепную коробку. Не случайно на клавиши свешиваются головы мертвых ослов, чьи зубы «вторят» белым рядам перламутровых клавиш. (Сравнение черепа, рояля и арфы многократно будет встречаться и позже в работах Дали: «Мягкие черепа и черепная арфа», «Девушка с черепом», «Средний атмосфероцефальный бюрократ в позе доения молока из черепной арфы» и т. п.). Так странные сновидческие образы объединяются в единый текст, и «Андалузский пес» приобретает целостный, хотя и не без труда читаемый, смысл».
Но даже если общий итог эксперимента молодых испанцев и представляется далеко не однозначным, нельзя не признать, что «Андалузский пес» остается одним из самых радикальных, хотя и утопических опытов, ориентированных на революционное обновление кинематографического сознания.
Благодаря именно ассоциативному монтажу, продемонстрированному в скандальной картине «Андалузский пес», Йос Стеллинг создаст свою гениальную дилогию «Иллюзионист» (1983) и «Стрелочник» (1986), Дэвид Линч – «Внутреннюю империю», «Шоссе в никуда», «Малхолланд Драйв», «Синий бархат», «Твин Пикс: сквозь огонь» – сначала культовый сериал, а затем и фильм, который изменит всю политику сериалов, подняв их уровень до мирового кинематографа самой высокой пробы. Напомню, что ради разговора об этих самых сериалах и о том, как их надо смотреть, мы и затеяли весь этот проект с книгой.
Однако даже по прошествии почти ста лет «Андалузский пес» по-прежнему раздражает многих своей эпатажностью. Приведу одну из рецензий, взятую в интернете. Вот она:
«О чем этот фильм? Ни о чем. Я не понял, да и, думаю, не понял никто, по крайней мере, ничего внятного при прочтении отзывов я не увидел. Теперь пара мыслей о том, что я увидел на экране. В начале сам великий и ужасный Бунюэль берет опасную бритву. Зачем? Конечно же, побриться, для чего же еще, скажет нормальный человек. Однако у режиссера-актера свое мнение на этот счет. Он подходит к женщине и профессиональным движением хирурга рассекает ей глазное яблоко. Далее следует титр
Huit ans aprs (Восемь лет спустя)
Какая нахрен разница, сколько времени прошло после этого?! Тем более дальше вакханалия на экране продолжается, никакой связи между прологом и остальной частью нет. Единственное, что понравилось – музыка Вагнера. Но вот незадача, мотивчик-то веселый, а на экране сплошное уныние. Было бы весело, если бы не было так грустно. Если классика, то автоматически шедевр? Конечно же, нет, и не надо ля-ля.
Оценка: 1 из 10.»
Явно, если бы кинематограф остался лишь в рамках голого эксперимента с нашим подсознательным, то он потерял бы зрителя. А этого, слава Богу, не произошло. Ведь, несмотря на всю заумь, мы смотрим Линча и его «Твин Пикс», смотрим, и восхищаемся, и ждем с нетерпением продолжения сериала. Что же еще произошло в истории киноязыка, что позволило ему обрести все-таки понятность, несмотря на процесс усложнения? Возник своеобразный гибрид двух видов, на первый взгляд, взаимоисключающих друг друга монтажных приемов: параллельный и ассоциативный монтаж в творчестве одного гения самым необычайным образом сплелись между собой, чтобы открыть новые перспективы в области киноповествования.
Этот гений – американский режиссер Орсон Уэллс, а фильм, о котором сейчас и пойдет речь, называется «Гражданин Кейн» (1941).
Перекочевав в основном из литературы, эта новая форма монтажа несколько изменила кинематограф, самым невероятным образом сблизив его со сложнейшими произведениями литературы XX века (произведения Дж. Дос Пассоса, «Контрапункт» О. Хаксли, «Улисс» Дж. Джойса, французский «новый роман»).
С помощью этой новой особенности киноязыка начал обозначаться такой способ построения произведения, при котором преобладает прерывность (дискретность) изображения, его «разбитость» на фрагменты. И функция понимается, как разрыв непрерывности коммуникации, констатация случайных связей между фактами, обыгрывание диссонансов, интеллектуализация произведения, «фрагментаризация» мира и разрушение естественных связей между предметами. Слово «монтаж» обрело ныне еще более широкое значение. Им стали фиксироваться те со– и противопоставления (подобия и контрасты, аналогии и антитезы), которые не продиктованы логикой изображаемого, но напрямую запечатлевают авторский ход мысли и ассоциации. Внутренние, эмоциально-смысловые, ассоциативные связи между персонажами, событиями, эпизодами, деталями оказываются более важными, чем их внешние, предметные, пространственно-временные и причинно-следственные «сцепления» (на уровне мира произведения).
Монтаж параллельный с элементами ассоциативного
ГРАЖДАНИН КЕЙН (Citizen Kane) Орсон Уэллс, 1941
США (119 мин)
Производство: RKO/Mercury Theatre Production (Орсон Уэллс)
Режиссер: Орсон Уэллс
Сценарий: Герман Дж. Манкевич, Орсон Уэллс
Оператор: Грегг Толанд
Композитор: Бернард Херрманн
Художник: Ван Нест Полглейз, Перри Фергюсон, Даррелл Сильвера
В ролях: Орсон Уэллс (Чарльз Фостер Кейн), Джозеф Коттен (Джедедайя Лиланд), Дороти Камингор (Сьюзен Александер Кейн), Эверетт Слоани (М-р Бернстайн), Джордж Кулурис (Уолтер Паркс Фетчер), Рэй Коллинз (Джеймс Геттис), Рут Уоррик (Эмили Нортон Кейн), Эрскин Сэнфорд (Герберт Картер), Уильям Олланд (Джерри Томпсон), Агнес Мурхед (миссис Кейн), Ричард Баэр (Хиллман), Пол Стюарт (Реймонд).
Фильм Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» стал одним из самых великих фильмов кинематографа. Почти весь мир, как и профессионалов, так и любителей кино, признает «Гражданин Кейн» в качестве лучшей картины в истории кино. Так, Американский Институт Кино (AFI) в своем рейтинге лучших фильмов поставил работу Уэллса на первое место. Журнал «Entertainment Weekly» – на второе в своей списке величайших фильмов, а другое авторитетное издание «Total Film» – на 6 место.
В 2007 году сценарий фильма «Гражданин Кейн», который написали Орсон Уэллс и Герман Манкевич был продан на аукционе Sotheby‘s за $97000. 156-страничный последний правленый вариант сценария напечатан на ротаторе. Он содержит множество исправлений и аннотаций. На обложке – надписи: «последний правленый вариант» и «мистер Уэллес», последняя написана от руки и обведена розовым карандашом.
НАГРАДЫ
Фильм Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» получил 4 награды и 9 номинаций на различных кинофестивалях, в том числе, премию Оскар за лучший сценарий и 8 номинаций на премии Киноакадемии.
О СОЗДАНИИ ФИЛЬМА «ГРАЖДАНИН КЕЙН»
Молодой и амбициозный Орсон Уэллс пришел в большое кино, когда ему, будущему режиссеру-новатору, не исполнилось еще и 25 лет! Тем не менее, к этому времени Уэллс уже добился признания в театре за нестандартный для того времени подход к постановке шекспировского Юлия Цезаря: одетые в современные костюмы актеры играли на сцене без декораций, освещенные причудливым светом. Большого успеха Уэллс добился с псевдодокументальной инсценировкой фантастического романа Герберта Уэллса «Война миров». Действие было перенесено в «настоящий момент», в 30 октября (канун Дня всех святых, когда принято пугать и разыгрывать окружающих) 1938 года в штат Нью-Джерси. Из шести миллионов человек, слушавших трансляцию, один миллион поверил в реальность происходящего. Возникла массовая паника, десятки тысяч людей бросали свои дома (особенно после призыва якобы президента Рузвельта сохранять спокойствие), дороги были забиты беженцами, американцы устремились как можно дальше от Нью-Джерси, а моторизованная полиция, напротив, была направлена в Нью-Джерси. Телефонные линии были парализованы: тысячи людей сообщали о якобы увиденных кораблях марсиан властям. На флоте были отменены увольнения на берег. В последствие властям потребовалось 6 недель на то, чтобы убедить население в том, что нападения не происходило. осле постановки Орсон Уэллс был уволен. Так, эксцентричный 23-летний юноша устроил не только сенсацию, но и национальный скандал, в то же время, показав истинную силу масс-медиа.
Несмотря на то, что фильм «Гражданин Кейн» считается режиссерским дебютом Орсона Уэллса, в 1934 он осуществил постановку фильма «Сердце века», а в 1938 году поставил картину «Слишком много Джонсона».
Постановка и выход фильма «Гражданин Кейн» на экраны сопровождался невероятным скандалом. Орсон Уэллс в соавторстве с Германом Манкевичем для создания образа главного героя фильма Чарльза Фостера Кейна, использовали образ газетного магната Уильяма Рэндолфа Херста (1863–1951), который прожил невероятно долгую для своей бурной деятельности жизнь, был газетным магнатом, создателем сенсационности, как критерия продажи газет, основателем «жёлтой журналистики» и расистом. Фильм, конечно же, не является точной биографией Херста, хотя там имеются прямые цитаты его знаменитых высказываний. К примеру, Кейн слово в слово повторяет телеграмму Херста своему корреспонденту на Кубу: «не уезжайте, от вас нужны фото, война за мной» (после чего на самом деле произошёл взрыв на американском корабле в Гаване, а газеты Херста стали требовать возмездия, и началась американо-испанская война. Орсон Уэллс и соавтор сценария Герман Манкевич взяли за основу и роман Херста с актрисой Мэрион Дэвис, из которой миллионер пытался сделать кинозвезду, – герой кинокартины повторял с оперной певицей историю взаимоотношений Херста с Дэвис.
Не желая выхода фильма на экран, Херст с помощью своей медиа-империи начал настоящую войну с дерзким дебютантом. Уэллс потерял много сил и нервов, чтобы снять фильм, но ещё больше, чтобы добиться от кинокомпании «РКО-рэдио пикчерз» выхода своей картины на экран. Херст предложил продюсерам покрыть все расходы, если они уничтожат негатив. Фильм, тем не менее, вышел в прокат, но газеты Херста сделали все, чтобы его потопить. Студия потеряла 150 тысяч долларов, а картина не принесла большого зрительского успеха во многом из-за антирекламной кампании Херста. «Гражданин Кейн» посмотрели в главных городах США, но в провинции, особенно, на Юге, сила была на стороне газет Херста. Кроме того, большинство представителей подконтрольной ему прессы поступили ещё проще – они объявили фильму бойкот. Так или иначе, вероятно, это единственный случай в истории США, когда фильм вызвал такую бурю в политических и общественных кругах. Стоит также отметить, что после этого фильма голливудские продюсеры практически отказали Уэллсу в самостоятельности. Почти любая его картина подвергалась редактированию, зачастую без присутствия режиссёра, а съемки его новых работ остро нуждались в финансировании. Херст же тихо умер в 1951 году. Но и сегодня в его концерн по-прежнему входят 14 ежедневных газет, 30 еженедельников, 20 журналов, 5 телестанций и 7 радиостанций.
ПОДРОБНОСТИ
Журналист, который берет интервью у пожилого Кейна, на самом, деле оператор фильма Грегг Толанд.
Сцена, в которой Кейн крушит комнату Сьюзан после ее ухода, была снята с первого дубля. Орсон настолько вжился в роль, что после завершения съемки его руки оказались разбитыми в кровь.
Орсон Уэллс решил снимать Кейна и Лиланда снизу вверх, в то время как более «слабых» героев, например, Сьюзан зрители видят сверху вниз. Этот технический прием режиссер позаимствовал у Джона Форда, который применил такой подход в своей картине «Дилижанс», съемки которой закончились в 1939 году. Орсону Уэллсу, удалось посмотреть около 40 минут рабочего материла фильма Форда.
Во время сцены, в которой Кейн покупает свою первую газету и говорит, что он обанкротится через 60 лет, можно увидеть, как выглядел Орсон Уэллс в возрасте 25 лет. Во всех остальных кадрах на актере присутствовал грим, сильно менявший внешний облик Уэллса.
Во время съёмок сцены, в которой Кейн гонится за Джеймсом Гетти по лестнице, Орсон Уэллс сломал ногу. В итоге, около двух недель он руководил съёмками фильма из инвалидного кресла. В тех же сценах, где играл он сам, на ногу надевали специальные металлические скобы.
Несмотря на то, что персонаж Кейна считается основанным на образе медиа-магната Уильяма Херста, сам Уэллс отрицал это, отвечая всем, что его фильм не был биографией конкретного человека, а Кейн есть симбиоз характеров, царивших в то время в Америке.
Оригиналы негатива фильма были утеряны при пожаре в начале 1970-х годов.
Несколько десятилетий ходят споры о том, какой вклад в сценарий внесли Уэллс и Манкевич. По данным различных источников, каждый из авторов выразил в сценарии свой взгляд на характеры и судьбу персонажей. Уэллс использовал в сценарии факты из своей личной жизни (Уэллс, как и его герой, потерял родителей в раннем возрасте), Манкевич же, создавая образ Чарльза Фостера Кейна, придал ему черты Уильяма Рэндольфа Херста. Ходили слухи, что Херста, помимо использования его образа в картине, больше всего взбесил загадочный символический образ «розовый бутон» (в прессе того времени не раз появлялись заметки, в которых утверждалось, что именно так магнат называл интимные части тела своей любовницы Мэрион Дэвис). Херст также публично назвал Уэллса коммунистом, а во время съемок послал ему предупреждение, согласно которому он намеривался дискредитировать режиссера с помощью фотографий, на которых Орсон будет запечатлен в компании обнаженной женщины в комнате отеля. В тот день Уэллс принял решение не возвращаться в отель, для того, чтобы избежать возможной нелицеприятной фотосессии. Впрочем, так и неизвестно точно, была ли данная угроза правдой или вымыслом.
То обстоятельство, что Дороти Камингор во время съемок была беременна, по словам Уэллса, дало ему некоторые преимущества, например, в спорах со студией, отстаивая свой фильм, Орсон использовал это обстоятельство, как еще один аргумент в пользу необходимости закончить фильм в срок. В кадре он всячески скрывал беременность Дороти, снимая ее за столом и в длинных свободных платьях.
На вопрос своих друзей, как о последних словах Кейна мог узнать весь мир, если он умирал в полном одиночестве. Уэллс надолго задумался, а потом попросил: «Больше никому об этом не говорите». Ведь на этом строилась вся завязка фильма, который критики называли весьма правдоподобным и реалистичным.
Название «Гражданин Кейн» предложил глава студии RKO Джордж Шифер, до этого планировалось назвать фильм «Американец», Орсон Уэллс также раздумывал над вариантом «Джон Кью».
Соглашение, которое Орсон Уэллс подписал со студией RKO, предоставляло ему беспрецедентную свободу для начинающего режиссера. Он стал автором сценария, продюсером, режиссером и актером двух своих фильмов для студии. Он также получал полную свободу в выборе актеров и право на окончательный монтаж своих картин. Глава студии Джордж Шифер мог наложить вето на проект лишь в том случае, если бюджет фильма превысит 500 тысяч долларов (бюджет «Гражданина Кейна» был перерасходован на 200 тысяч долларов), но никто кроме Уэллса не был допущен к просмотру текущего съёмочного материала.
После выхода фильма Орсон Уэллс принес извинения Мэрион Дэвис за героиню Сьюзан Александр, назвав Мэрион замечательной женщиной.
Толпа, для которой Кейн произносит речь, на самом деле, фотография. Для того, чтобы оживить это фото, он сделал на ней сотни маленьких отверстий, за которыми уже работали осветители, создавая иллюзию живой толпы. Попугай в знаменитом кадре в сцене разрыва Кейна и Сьюзен также фанерный. Это видно на стоп-кадре: сквозь глаз птицы, как сквозь дырку, проглядывается морской пейзаж в глубине.
Почти все актеры, задействованные в фильме, работали в труппе «Mercury Theatre», которую основал Орсон Уэллс в возрасте 21 года.
Съемки фильма продолжались несколько месяцев, начиная с конца июня до 23 октября 1940 года. Фильм планировали выпустить в феврале 1941 года, но из-за скандалов, которые окружали съемочный процесс, премьера фильма была отложена до 1 мая.
Этот фильм, уже не раз заслуженно называвшийся в различных опросах критиков и других кинематографистов в качестве лучшего кинопроизведения всех времён и народов, имеет высокую оценку 8,6 (из 10) по итогам голосования пользователей imdb, что свидетельствует о его признании современными зрителями. Картина, намного опередившая своё время (она выдвигалась по девяти номинациям на «Оскар», но удостоилась только утешительного приза за оригинальный во всех смыслах сценарий), до сих способна поразить собственным кинематографическим новаторством.
Это тем более удивительно, что «Гражданин Кейн» был создан дебютантом в кино и всего лишь 25-летним (!) по возрасту актёром, сценаристом, режиссёром и продюсером Орсоном Уэллсом, который потратил на впечатляющую постановку, вопреки домыслам, не такую уж значительную сумму – $686 тыс. (примерно $18 млн. по нынешнему курсу). И хотя лента в момент своего выхода на экран коммерческого успеха не имела, она потом неоднократно выпускалась в прокат и даже принесла Уэллсу прибыль, поскольку, согласно удачно заключённому контракту, ему принадлежала четверть всех доходов.
А ведь фильм мог вообще исчезнуть без следа, потому что могущественный кинопродюсер Луис Б. Майер предлагал оплатить Николасу Скенку, главе студии РКО, все затраты на производство, если тот согласится смыть киноплёнку.
И с течением десятилетий куда очевиднее стала невероятная прозорливость молодого автора, который на основе современного для него реального материала сотворил, по сути, мифологическую личность, одновременно пытаясь разрушить представление об этом мифе. Непознаваемость Кейна заложена уже на уровне повествования, построенного в немыслимой для кинематографа той поры эстетике принципиального несовпадения хронологической последовательности событий и композиционного порядка составных частей произведения (они представляют собой пять различных историй в изложении разных людей, которые считали, что знали этого человека). Кроме того, изложение сюжета не соответствует так называемому «времени рассказчика». Это было блестяще опробовано в литературе, но на экране подобные поиски времени ещё не стали «центральной драмой персонажей XX столетия», если воспользоваться высказыванием Сергея Эйзенштейна, который, прежде всего, в своих теоретических трудах вплотную подошёл к идее такого кино, что должно следовать исключительно логике «внутреннего монолога». Здесь, в этом особом подходе – подходе, во многом барочном, и проявляется внутренняя близость фильма Уэллса и литературы XX века.
Исследователи считали «Гражданин Кейн» близким, в большей степени, прустовской концепции художественного времени (хотя некоторые эпизоды повторяются в разной вариации, всё же перед нами выстраивается жизнь героя в её естественном развитии). Слова «розовый бутон», сказанные уже умирающим Кейном, становятся отправной точкой в развитии сюжета, как и у Марселя Пруста – печенье «мадлен» в стакане с чаем тут же вызывает воспоминания о прошлом. Время эмпирическое как бы растворяется во времени субъективном. Но цель Орсона Уэллса – остановить время, предварительно возвратив его вспять, расчленить на составные части, выключить из временной системы и сделать пригодным для своеобразного «наблюдения под микроскопом».
Обратившись к литературе XX в., в качестве классически яркого образца монтажной композиции, очень близкой той, которая применяется в фильме «Гражданин Кейн», назовем роман Т. Манна «Волшебная гора», насыщенный смысловыми параллелями и аналогиями, которые, в значительной мере, независимы от предмета изображения и логики его развертывания. Здесь, по словам автора, значимы «перекликающиеся друг с другом» по законам музыки идеи, мотивы и «символические формулы». Тем, кто с живым интересом воспринял этот роман, Т. Манн рекомендовал прочитать его во второй раз. Писатель мотивировал свой совет тем, что «книга сделана не совсем обычно: она носит характер композиции», подобной музыкальной. Освоив в первом чтении предметно-тематический пласт романа, читатель при повторном обращении к тексту поймет его смысл глубже и, «следовательно, получит больше удовольствия», так как обретет возможность постигать авторские ассоциации и сцепления «не только ретроспективно, но и забегая вперед», уже зная, чем роман продолжен и завершен. «Ведь и музыкой, – замечает Т. Манн, – можно наслаждаться лишь тогда, когда знаешь ее заранее».
Нечто подобное мы можем видеть и в фильме «Гражданин Кейн», начиная уже с первых кадров. Лента не случайно начинается и заканчивается одинаково – движением камеры (творческий вклад оператора Грегга Толанда был тоже по-своему революционным). Только в прологе – это трэвеллинг вперёд, а в эпилоге – трэвеллинг назад. Движение отличается по знаку, как «плюс» и «минус». Своего рода общность судеб самого Кейна и построенного им замка Ксанаду подчёркивается, благодаря начальному панорамированию, от решётки с инициалом «К» к величественному зданию, где за светящимся окном, в комнате, на кровати, ещё держит в руке стеклянный шарик умирающий старик. А последний отъезд камеры от замка к железной ограде с надписью «Вход воспрещён» полностью подтверждает закрытость и обособленность этого непостижимого мира, призванного навеки остаться некой «вещью в себе». В этой кольцевой композиции нам словно предлагают мысленно пересмотреть фильм вновь, что мы и делаем, прокручивая в своем сознании наиболее запомнившийся нам сцены, как своеобразные музыкальные лейтмотивы.
Это касается, например, знаменитого кадра, в котором Кейн застаёт Сьюзен за попыткой суицида (с пузырьком и стаканом на первом плане), считающегося идеальным примером длинного плана с глубиной кадра, поражающего своей реалистичностью, и глобального, синтетического, всеобъемлющего использования кинематографического пространства, как считали многие критики. Достигнут он был, как это стало известно сегодня, при помощи хитрой технической уловки. Сначала кадр был снят с наведением фокуса на освещённый передний план, в то время как задний план был погружён в темноту и невидим. Затем плёнку отмотали назад и сняли тот же кадр заново, затемнив передний план и наведя фокус на задний.
В нашей памяти возникают образы далекого детства героя (вернее – то, что он думает о себе сам): любимые санки с нарисованным бутоном розы – практически кусок дерева, выброшенный за ненадобностью в печь, где такая же участь ожидает и иной «хлам», который скопился при жизни хозяина Ксанаду. Вот, в памяти вновь всплывает стеклянный шарик с зимним пейзажем внутри, выпадающий из рук умирающего старика. Он тоже свидетельствует о недоступности той части бытия Кейна, которая и раньше была сокрыта ото всех, а уж окончательно исчезнет прочь вместе с его уходом в другие пределы. Закономерно, что так и не познанный герой (то, чем он был на самом деле) перестаёт быть единым целым, дробится на бесчисленных двойников в зеркале (это подчёркнуто ещё и движением камеры от фигуры человека к его множащимся отражениям). Знаменитая сцена, когда подавленный Кейн выходит из спальни Сьюзен Александр, и, пожалуй, главное – кричащий попугай! Он орет, потому что рвется на части сердце героя, или, может быть, это наше сердце рвется на части прямо у нас на глазах, потому что время фильма перестает быть экранным, отстраненным, а становится нашим личным временем, и это наша с вами жизнь сейчас разворачивается на экране. Вслед за литературой в этом фильме кинематограф, словно отказывается от своей условности, словно втягивает нас самих в экранное действо. И невозможно составить портрет человека, как и ту головоломку, которой была столь озабочена жена Кейна, будто вновь звучит в голове известная сентенция французского поэта Вийона: «Я знаю все, но только не себя»!