Богадельня Олди Генри
«…стал таким же, как все ваши. Единственная на свете гильдия, которой не нужно иных названий. Просто: Гильдия. И любому понятно. Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…»
Бывший отравитель не понимает, что он сказал в действительности. И саламанкский студиозус Филипп не понял бы. Зато это ясно Филиппу, прозванному Ниспровергателем, прямо с защиты квадривиума угодившему в застенки инквизиции. Вкусившему сполна. Мало кто выходит оттуда иначе чем на костер, но будущий представитель Гильдии в Хенинге вышел. «Псы Господни» только клыками щелкали…
Хватит об этом.
Спустившись в сопровождении верного Птицы на II Благодарственную, Филипп ван Асхе заглянул к перчаточнику Свейдену. Забрал заказ: две пары перчаток из козьей кожи. Посудачил о ценах. О падении нравов. О двухголовой свинье, якобы проповедовавшей на Шельдской ярмарке близкий конец света. Свейден в очередной раз посетовал, что досточтимый мейстер сам бьет ноги, когда мог бы прислать за перчатками одного слугу. Или, на худой конец, явиться в паланкине. Таким образом перчаточник косвенно намекал на скупость собеседника: все знают, что представитель Гильдии не стеснен в средствах. Более чем не стеснен. И перчатки, скаред, тоже мог бы заказывать подороже.
Мейстер Филипп, как обычно, сослался (…запах жареной рыбы щекочет ноздри…) на любовь к пешим прогулкам. Особенно полезным в канун светопреставления, объявленного мудрой свиньей. Добавил, что лично он предпочел бы, дабы свиньи рождались восьминогими, а не двухголовыми. Несмотря на всю прелесть щековины с чесноком. Перчаточник Свейден радушно предложил дорогому гостю остаться на ужин, но получил вежливый отказ.
Мейстера Филиппа ждали в ратуше: он намеревался сделать очередной взнос на приют Всех Мучеников.
Уже смеркалось, когда Птица Рох, закинув на плечо граненую булаву, шел за хозяином через квартал Битых Бокалов. Хенингцы давным-давно забыли, из-за какой знаменитой попойки квартал обрел свое имя. Но разбито было наверняка немало. Сам Филипп ван Асхе двигался налегке, не обремененный тяжестью оружья. Хотя в сословной грамотке, выданной магистратом, у него и был прописан меч-«бастард», с которым мейстера обязали показываться вне дома, но милостью Густава Быстрого там же, в грамотке, было сделано изображение меча, заверенное личной печатью герцога, – высший привилей для недворянина, позволяющий обойтись грамоткой вместо ношения позорного клинка.
Многие члены Гильдии предпочитали не пользоваться привилеем, но мейстер Филипп полагал: в его возрасте полезней избегать лишних трудов, нежели косых взглядов.
Чужое косоглазие – щепка под каблуком.
И все-таки Мануэль. Плохо верится, что фармациус предпочел мести прощение. Еще хуже верится в индульгенцию на отпущение грехов всей семье. Но внешний вид фармациуса говорит: правда. Значит, выдержал. Выжег. Впору позавидовать: с таким самообладанием… Обитель цистерцианцев будет счастлива. Вполне возможно, на улицах скоро появится новый проповедник. Хотя нет, это не в характере Мануэля. Уведомить Гильдию о визите? Мысли неизбежно соскальзывали с беглого фармациуса на книги в его котомке. Удивительный выбор. Удивительный для всех, кроме мейстера Филиппа. Случай? совпадение? Да, Мануэль способен к языкам. Но взять из дома переводы и пересказы одного исходного текста, о чем в семействе де ла Ита знать не могли (или могли?!), бежать в Хенинг, чтобы случайно встретить там Душегуба, знакомого по университету, наудачу явиться к однокашнику и перед постригом намекнуть на знание некоей тайны…
Для умысла слишком сложно.
Для случая: в самый раз.
– …ведьма старая! Что значит: пропала?!
Мейстер Филипп поморщился. Грубый вопль вывел его из состояния сосредоточенности, когда кажется: вот-вот, и истина явится тебе во всей ослепительной красоте. Остановился. Повернул (…град стучит по подоконнику…) голову. Вместо истины ему предстал двухэтажный дом, огороженный каменным забором. У распахнутых ворот хозяйка препиралась с двумя людьми, одетыми в ливреи Хенингского Дома.
– Нету ее! Утречком кинулись: нету!
– Прячешь?!
– Да ни боже ж мой! Чтоб у меня волдыри повскакивали! Чтоб мне света белого…
– Цыц, дура! Искали?
Знакомый дом. Пятый от угла. Здесь располагался особый лупанарий: для избранных. Как предписывалось думать горожанам, вместо блудниц тут обитали шляпницы, белошвейки и прочие девицы строгого толка, зарабатывая на жизнь дозволенным трудом под началом Толстухи Лизхен. Магистрат отлично понимал: рты людям не заткнешь, но слегка укоротить язычки – можно. А также напрочь отбить желание куснуть от чужого калача. Короче, хенингцы знали: посетители дома Толстухи Лизхен – птицы слишком высокого полета, чтобы плевать в них.
На самих камнем вернется.
Пожалуй, во всех знатных семьях (особенно если цепочка Обрядов насчитывала свыше десятка звеньев) каждый мальчик, едва войдя, что называется, «в сок», мигом уяснял простенькую правду. Зов плоти для него звучал воем волчьей стаи: одним – наслажденье погоней, другим – смертный хрип и кровь на снегу. Он без забот мог взойти на ложе женщины, чье происхождение было сходным с его собственным. Но попытка облагодетельствовать хорошенькую служаночку могла закончиться печально.
Для служаночки.
Да и для незадачливого любовника, если, конечно, он был не из тех, кого вдохновляют чужие мученья. Густав Быстрый, например, заранее поделился с сыном своим пагубным опытом, предвосхищая сыновние метания. В конце концов, ты жаждешь любви, и пускай не твоя вина, что любовь оказалась разрушительней болезни и безжалостней насильника… Потрясения иногда бывали губительны для неокрепшей души юнца: уходили в монастырь, бросались в сумасбродства, гибли в безнадежных походах. Кстати, сходные неприятности преследовали и людей вроде астролога Томазо Бенони. Только в случае их любви бедной пассии грозили отнюдь не телесные увечья, а расстройство рассудка, душевная горячка или расслабленность членов до скончания дней. И, сам будучи скорбен телом, человек вроде сьера Томазо нуждался в женщине, способной пробудить в плоти угасший дух – что, согласитесь, редкое искусство.
Белошвейки Толстухи Лизхен владели таким искусством.
Шляпницы выдерживали ласки дворян.
Лизхен, сама в прошлом опытная шляпница, бывшая на содержании у некоего маркграфа, умела готовить правильных девиц. Способных одарить высокопоставленных любовников всеми прелестями страсти, оставшись при этом живыми и в здравом рассудке. За что и ценили.
– Куда ей деться? Февраль на дворе!
– Вернется! Покрутит хвостом и прибежит! – вмешался силач-привратник.
Люди в ливреях Хенинга переглянулись:
– А что мы скажем молодому наследнику?!
– Так он сегодня в Мондехар едет! Свататься! Пока суд да дело…
– Велел домик ей снять… прислугу…
– Так я ж! я ж вам и!..
– Здоровы будьте, мейстер Филипп!
Сам не зная зачем, – скорее всего, желая отрешиться от вопросов, связанных с явлением Мануэля, – Филипп ван Асхе направился к заметившей его Толстухе Лизхен. Скандал у ворот тайного лупанария был мейстеру безразличен. Он скользнул взглядом по ливреям крикунов. Цвета Дома Хенинга, а на рукавах грозит клювом Рейвишский грифон. Люди молодого наследника. Интерес возник, но слабый. Сейчас пройдет. Сейчас все пройдет, и можно будет спокойно идти домой.
Мейстер Филипп не знал, что шаг за шагом входит в историю, которой суждено прерваться, едва начавшись, без видимого продолжения.
На тринадцать лет.
Пустяк, если задуматься.
– Здравствуйте, Лизхен! – кивнул Душегуб. – Как поживаете?
Книга первая
– Как по-твоему, в деле охраны есть ли разница между природными свойствами породистого щенка и юноши хорошего происхождения?
– О каких свойствах ты говоришь?
– И тот, и другой должны остро воспринимать, живо преследовать то, что заметят, и, если настигнут, с силой сражаться.
– Все это действительно нужно.
Платон. «Государство»
I
Последняя овца, густо облепленная репьяками, заблеяла на прощание. Тряся курдюком, скрылась в глубине двора тетки Катлины. Мальчишка-пастух постоял немного, щурясь на закат: рыжие кудри солнца упали на лиловый гребень леса за Вешенкой. В лесу мальчишка ни разу не бывал: далеко, и волков там, говорят, прорва. Ну его, этот лес. А грибы с ягодами, травки-корешки для мамкиных отваров в ближних рощах сыщутся.
Зачем попусту ноги бить?
День к концу подходит. Овец по дворам развел, пора самому домой. А дома – ужин! Мамка небось коржей напекла: с утра тесто ставила. Коржи у нее вку-у-усные! С тмином. Но до дома, ужина и мамкиных коржей еще дойти надо: к запруде, где мельница дядьки Штефана. Ужин, выходит, издали хвостом машет, а брюхо песни поет.
Просто спасу нет.
Однако для своего возраста Вит был пареньком рассудительным. Хозяйственным, значит. Вот и сейчас, вместо того, чтоб без толку давиться слюной, запустил руку за пазуху. Ага, горбушка ржаной краюхи на месте. И очищенная луковица. Другой бы в обед все умял, а Вит сберег. Он отпустил собак: серого с подпалинами полуволка Хорта и трещотку Жучку, чернявую и наглую мелочь. После чего, никуда не торопясь, запылил босыми ногами по единственной улице, тянувшейся вдоль речки через все село. Смачно хрустя луковицей, жуя хлеб и будучи вполне доволен жизнью. По тощей заднице хлопала кожаная сума, явно знававшая лучшие времена. Сейчас из нее (из сумы, ясное дело!) наружу торчали пучок душицы и колкие соцветия «бабьих веретенец». Мамка довольна будет: все собрал, что велела!
За спиной ударил дробью конский топот. Привычно, не оборачиваясь, Вит сдвинулся правее, освобождая середину улицы.
– Байстрюк!
Хлесткий удар хворостины ожег плечо. Мимо на чалом двухлетке промчался закадычный враг – Пузатый Крист, сын Гастона Рябушки.
– Эй, байстрюк, насажу на крюк! – дразнился Крист, нахлестывая конька.
Больно не было. Обидно? – самую капельку. Привык. Зато спускать такие выходки не привык и привыкать не собирался. То, что Пузатый верхом, Вита ничуть не смутило. Мальчишка со всех ног припустил за обидчиком, быстро-быстро суча на бегу острыми локтями – словно отталкивался от ветра. Бежал пастушонок мелкими, семенящими шажками, неестественно выпрямившись, зато пятки его так и мелькали.
– Шиш спешишь! – радостно завопил Крист, заметив погоню. Он, дурила, всегда так: кричит всякую ерунду, лишь бы складно. – Шиш спешишь! шиш…
Вит наддал еще, хотя это казалось невозможным. Щуплая фигурка саранчой летела по воздуху, настигая всадника. Солома волос растрепалась на ветру, кожа туго обтянула скулы, черты лица заострились; еще чуточку, и…
– Шиш… – Пузатый снова обернулся, но в крике его уже не было ни радости, ни уверенности.
Жаль, в этот миг они поравнялись со двором Криста. Всадник, недолго думая, бросил конька влево, заставляя перемахнуть через плетень. И кубарем скатился наземь, кинулся в дом. Хлопнула дверь, загремел засов. Чалый, сразу перейдя на шаг, презрительно фыркнул и направился в знакомое стойло.
Вит с разгона налетел на плетень. Увидев в затянутом бычьим пузырем окошке, как довольный Крист самозабвенно корчит рожи, от злой досады саданул кулаком по плетню. В ответ раздался сочный хруст. Охнув, мальчишка в испуге уставился на сломанную верхнюю жердь. В прочной на вид ограде красовалась изрядная прореха. Два расписных горшка свалились с кольев на землю, разлетевшись вдребезги.
Снова хлопнула дверь: собачьей пастью.
– Ах ты, байстрюк шелудивый! Ведьмачина! Пакостник окаянный! Да чтоб т-те сквозь землю провалиться, чтоб т-те в аду гореть вместе с твоей мамкой-курвой! Лихоманки т-те в три печенки! Пожди, пожди, стервец!.. я т-тя…
В дверях бесилась мать Криста, тетка Неле, пунцовая от долгого пребывания у печи и праведного гнева. Засаленный передник, казалось, сейчас треснет от распиравшей тетку ярости. Руки сжимали ржавый мужнин бердыш, держа его древком вперед. Впрочем, и без бердыша тетка имела вид весьма грозный. Стоит ли удивляться, что Вит вместо «пожди» поступил точь-в-точь наоборот: бросился наутек. Однако буквально на втором шаге споткнулся, шлепнулся носом в пыль. Отчего-то мальчишка не спешил подниматься, убегая от греха подальше. Задергался поротой лягухой, словно тело вздумало разорваться натрое, и подоспевшая тетка Неле не замедлила воспользоваться бедственным положением «байстрюка».
– Попался, злыдень! – дубовое древко от души загуляло по костлявой спине. – Это т-те за горшки!.. за плетень!.. чтоб знал, волчина!.. чтоб помнил!
Выбравшийся во двор Крист поначалу злорадно хихикал из-за плетня, наблюдая за экзекуцией. Но очень скоро улыбка сползла с его конопатой физиономии, похожей на блин.
– Мамка, хватит! – не выдержал он. – Мамка, убьешь! Ну, мамка!
Он уже чуть не плакал.
– А ну живо домой! – на миг отвлеклась тетка Неле от справедливого возмездия. – Твое от т-тя не уйдет! Батьке скажу, он т-тя, лоботряса…
Избитый Вит вдруг перестал дергаться. Одним движением взлетел на ноги, подхватил суму и кинулся прочь. Будто не по его спине только что гуляла дубовая палка, от которой и взрослый мужик бы скис на неделю. Очередной удар пришелся по каменно-твердой земле, утоптанной сотней подошв. Тетка Неле, зашипев гадюкой от боли, в сердцах швырнула бердыш оземь:
– Семя окаянное! Всю себя об гаденыша отбила, а ему хоть бы хны!..
Когда воительница обернулась к собственному сыну, вид ее предвещал Кристиану мор, глад и семь казней египетских.
– Говорила т-те: не трожь Витольда! Говорила?!
– Ну, говорила… – заныл Пузатый Крист, предчувствуя грядущую порку.
– …Дура!!! – заорал издалека пастушонок, обернувшись на бегу.
II
Отбежав подальше, Вит перешел на шаг, на ходу отряхиваясь от пыли. Он ненавидел, когда его вслух звали Витольдом. При этом дружки ехидно добавляли: «барон бараний»! Действительно, что это за имечко: Витольд?! Никого в селе так не зовут. Другое дело: Крист, Марк, Андрюс… Клаас, наконец! Но Витольд? Короче, имя свое мальчишка не любил, предпочитая Вита или на худой конец Витку.
Разумеется, битье палкой он любил еще меньше. Ну а когда все сразу…
Спина основательно ныла. А, до свадьбы заживет! В первый раз, что ли? Синяки огорчали меньше, чем недоеденная горбушка, оставшаяся у сломанного плетня. Однако долго дуться на судьбу Вит не умел. Тем более что до дома, где ждал вкусный ужин, оставалось рукой подать.
Монетка солнца успела наполовину скрыться в кошеле леса. По селу ползли длинные тени, наискось перечеркивая улицу, во дворах блеяла и мычала скотина, перекрикивались через плетни хозяйки, заглушая стоны темной листвы под гулякой-ветром, пахнувшим в лицо ароматом спелых яблок. Над трубами курился сизый дым.
Вечер властно вступал в свои права.
Ноги сами несли Вита: мимо хат окраины, мимо кучи гнилой свеклы, где жировал сбежавший хряк пьяницы Ламме. Здесь, валясь под уклон, улица незаметно превращалась в дорогу, чтобы, вильнув в сторону речки, вывести прямиком к дому мельника Штефана. Этот дом Вит считал и своим тоже. А еще: мамкиным. Пускай мамка Штефану не жена. Пусть! Злоба распирает, конечно, когда мамку за глаза Жеськой-курвой бранят. Он, Вит, ладно: байстрюк там, ублюдок. Стерпим, нас не убудет. Зато в глаза мамке никто лишнего не брякнет! Вон, в прошлом году Ян-бондарь напился и на все село кричал: мол, Жеська-курва – ведьма! порчу наводит! Из-за нее, мол, Янова буренка пустая ходит. И сына его курва сглазила: девка из Хмыровцев за парня замуж не пошла… И две бочки рассохлись: ведьмиными стараньями. Покричал, покричал бондарь, а там замолк. Замолкнешь тут, когда придут к тебе дядька Штефан с дурачком Лобашем да с двумя подмастерьями. Надолго замолкнешь. Только охать и сможешь, тумаки считая. Потом Ян еще к мамке таскался: прощенья просил. Бочку новую склепал: мамка в ней сейчас капусту квасит.
Так что если за глаза – ладно. А по-настоящему сельчане мамку от кого хошь защитят. Дело не в дядьке Штефане, хоть и тяжел мельник на руку. Если б не Жеська-курва, то кто мужикам спины править будет, килу обратно вкручивать, кто у баб роды примет, ежели дитя наперекосяк лезет…
– Доброго здоровьица, Витанечка!
«Вита-а-анечка!..» Тьфу! Про бондаря вспомнил, а Гертруда Янова, бондариха, легка на помине! Улыбочка масленая, глазки мышами в амбаре шныряют. Давно ли прибить грозилась? Это когда Вит с ее младшим, Гансом Непоседой, ершей удили, а Гансик в воду с кручи свалился. Едва не утоп. Вит за ним нырял-нырял – замучился. Но вытащил. Так бондариха вместо спасибо: «Сманил мальца, дурень здоровый, водянику в подарочек!..» Зато теперь – здрасьте-пожалста! Хоть на хлеб ее мажь…
– Здравы будьте, фру Гертруда.
– Домой возвращаешься? Что ж так поздно-то? Экий ты работящий, мамке на радость: все в трудах… А я от вас иду. Думала к Жюстине-милочке, к мамке твоей зайтить. Шасть на двор, а там телега: горстяник из города к Штефану за долей приехал. Так я заходить не стала, раз не ко времени. Ты, Витанечек, мамке от меня корзиночку передай-ка… Да скажи: от Гертруды Яновой гостинец. Здеся маслице, и медок, и сальце. Яичек три десятка. А мамка пусть настой в холодок ставит: небось сама разумеет какой…
Бондариха со значением оправила чепец.
– Слыхал, небось: девка из Хмыровцев передумала? Быть моему красавцу женатиком! А настой, он для молодых, чтоб, значит, это самое. Чтоб жарче любилось. Внучку я хочу, до зарезу! Твоя мамка умеет, я знаю, она у тебя мастерица на все руки и на все штуки… Ну ладно, пошла я, а ты мамке передай: я за настоем после загляну.
– Передам, фру Гертруда.
– Вот и славненько, вот и славненько… До завтречка, Витюленька!
– И вам того же, фру Гертруда.
На гостинцы будущая свекровь хмыровской привереды расщедрилась: мамкины настои того стоили. Особенно к свадьбе. Вит не удержался: едва бондариха скрылась за поворотом, запустил палец в примеченный сразу горшочек с медом. Мед был липовый, ароматный и сладкий, как… как мед!
Других сравнений на ум не пришло.
III
Во дворе действительно скучала чужая телега – добротная, крепкая, с аккуратно составленными тремя мешками муки. Поверх мешков лежал огромный, в рост человека, двуручный меч с крестообразной рукоятью. Лезвие кроваво сверкнуло, отразив усталое за день солнце. «Это ж какая пахота: такую громадину за собой все время таскать!» – с сочувствием подумал Вит, брезгливо трогая пальцем клинок. Металл был отполирован до зеркального блеска. Холодный, скользкий и… непривычный, что ли? Старый клевец дядьки Штефана, купленный еще его отцом на ярмарке, протазаны работников, да и секира великовозрастного дурачка Лобаша, щербатая, как ухмылка владельца, выглядели совсем иначе. Оно и понятно: горстяник меч не просто по закону носить обязан. Он ему для дела нужен. Головы разбойникам на плахе рубить.
Или он их топором рубит?
Вит на миг задумался. Может, и топором. Тогда почему меч с собой возит? Или меч у горстяника в сословной грамотке прописан? Не разрешив для себя трудный вопрос, Вит толкнул скрипнувшую дверь, миновал темные сени и сунулся в горницу.
За длинным столом собрались все: сам мельник, его сын Лобаш, мамка, подмастерья Казимир с Томасом, – а во главе стола восседал горстяник. Темно-бордовая рубаха, ворот широко распахнут (еще бы, с такой-то шеищей!), серебряная бляха старшины цеха на груди. Как и положено уважаемому человеку, главному палачу Хенинга. Недаром горстянику Мертену особый привилей дарован. На городском рынке любой палач может из чужого мешка горсть муки или там гречки даром брать (оттого их горстяниками кличут). А Мертен – сверх того. Раз в год, осенью, всю округу объезжает: с каждой мельницы по цельному мешку муки взять. Вот и сейчас приехал. Мельники ему загодя муку готовят: самую лучшую…
– Здравы будьте, дядя Мертен. – В присутствии горстяника Вит всегда робел, хотя Мертен давно велел звать его без церемоний, «дядей». – И все здравы будьте. Доброй трапезы.
– Садись, парень! – благодушно махнул рукой мельник. Мальчишка поспешил примоститься на самом краешке лавки, рядом с Лобашем. Дурачок искоса подмигнул приятелю. Друзья они были: водой не разольешь. На рыбалку – вместе, по грибы – разом. Проказничали тоже сообща: когда Лобашу не надо было на мельнице мешки ворочать, а Виту – овец пасти.
Мамка живо набрала каши из общей миски. Постаралась: в разваренной крупе густо лоснились шкварки. Сунула ломоть хлеба, добавила свежий, только из печи, румяный корж. Вит потянулся к кувшину с квасом, но вспомнил о корзинке.
– Мам! тебе бондариха… – зашептал он, стараясь не мешать степенной беседе дядьки Штефана с горстяником. – Вот. Настой просила, венчальный… для сына… Внучку ей надо.
– Внучку? – Улыбка осветила тяжелое, «лошадиное» лицо Жюстины, сделав женщину вдруг необыкновенно миловидной. – Скажи: в конце недели пусть зайдет.
Она взлохматила пальцами и без того взъерошенные волосы сына, подхватила гостинцы бондарихи и направилась к кладовке. Жюстина была женщиной крепкой, дородной, ручка корзинки утонула в ее широкой ладони, да и сама корзинка вдруг показалась игрушечной. Тем не менее крылось в Жеське-курве тайное изящество, некая плавность движений, совершенно чуждая сельским бабам: даром, что ли, мужики заглядывались ей вслед? А соседки откровенно завидовали, марая языком: ведьма, приблуда, распутница! Святое дело помоями курву облить, когда байстрюка непонятно с кем прижила: сквозняком, видать, надуло. По сей день во грехе живет, зенки ее бесстыжие! Что под старым Юзефом пыхтела – всем ведомо. И под сыном его Штефаном. Под Лобашем-дурачком. И подмастерья маслились. И с ухватом, и с косяком, и с притолокой…
Однако, едва хмельные запрудянцы норовили подкатиться к Жеське, «курва» давала охальникам такой окорот, что запоминалось надолго. Сельского войта однажды затрещиной наградила: неделю скулу подвязывал, кобелина. Мокрой тряпицей. Мстить, правда, войт не стал, хоть и мог бы. Сказал народу: упал по пьяни, а где и как – память отшибло. Ведь признайся, что баба отоварила, – всем селом засмеют!
…А в кувшине, к разочарованию Вита, оказался не квас – пиво. Пива Вит не любил. Горькое оно. И голова потом болит. Зачем его взрослые хлещут? Впрочем, мальчишка утешился кашей со шкварками: наворачивал, будто с голодухи. Не забывая при этом держать ушки на макушке. Когда еще в доме такой гость объявится?!
IV
– …Вот я и говорю: по всему видать, новый наследник родился.
Горстяник степенно огладил пышные, аккуратно подстриженные усы. Уцепил за хвосты связку вяленых уклеек. Мельник Штефан подлил пива в кружку палача. Плеснул и себе.
– Иначе с чего бы старый герцог празднества закатил? – продолжил Мертен, отрывая уклейкам головы. Он любил есть мелочь без лишней возни: с потрохами. – Сынок-то его, молодой граф Рейвишский, по сей день бездетен. Двенадцатый год, как женился, а все – впустую. Дочери не в счет: отрезанный ломоть. И тут – сын! Попомните мое слово: как вырастет, женится да внука Густаву Быстрому подарит – отпишет его высочество младшему и титул, и весь Хенинг… Если доживет, конечно.
Штефан понимающе кивал, прихлебывая пиво. По разговору могло показаться: за столом собрались не заплечных дел мастер да мельник с семейством – а по меньшей мере герцогский юстициарий с членами магистрата. С другой стороны, о чем народу языками чесать? Виды на урожай? Какая зима в этом году выдастся? Хромой Ник жену кочергой перетянул? Не без того, конечно. Кочерга, зима, урожай. Но ведь куда интересней благородным господам косточки перемыть!
– А что ж младший-то… С дитями, говорю, чего оплошал-то?
Мельник, изрядно хмельной и потому чрезвычайно заинтересованный, перегнулся через стол. Можно было подумать: от ответа зависит его годовой заработок.
– А то! – Горстяник наставительно ткнул в потолок пальцем, толстым и волосатым. – Говорят, с турнира в Мондехаре пошло. Перед свадьбой. Сам не видел, врать не стану, только знающие люди шепнули: на турнире молодой граф хорошо дрался. Пока не вышел на него русинский князь: не человек – гора. Да и приложил молодого графа об арену. С душой приложил. Граф-то на другой день очухался, и все вроде бы в порядке, все путем – ан не все, оказалось. Детородную жилу повредил, значит…
– Жилу? Хозяйство на месте, в постели чин-чинарем, а детей нет?! – пьяно изумился Штефан.
– Ага, – согласился Мертен. – Ясное дело, в штаны их светлости никто не лазил и под кроватью супружеской ночами не сиживал… Но все на то выходит.
Он с сожалением поглядел на кучку рыбьих голов. Шумно отхлебнул пива.
– Чудны дела Твои, Господи! – влез подмастерье, кудрявый верзила Казимир. – Отобьют человеку детородную жилу, а он поначалу и знать не будет? И снаружи никак не увидишь?
– Отбить все на свете можно, – снисходительно усмехнулся палач. – Захочешь, сразу увидят, не захочешь – опытный лекарь только моргать станет. Дело нехитрое.
– А как? – заинтересовался крепыш Томас, изрядно смахивавший на упрямого молодого бычка. Даже рыжие вихры у Томаса навроде рожек завивались: хоть гребнем расчесывай, хоть водой мочи.
Горстяник с хитрецой прищурился:
– Ты сперва расскажи мне: трудно ль на мельнице муку молоть?
– Чего там рассказывать? – удивился Томас. – Мешки таскать тяжело, конечно… зимой, опять же, с колес лед скалывать… Работа как работа.
– Вот и у меня: работа как работа. Ежели обучен – ничего особенного. Надо будет, кнутом быка убью. Надо будет: девку на плаху кину, топором косу срублю, а шеи не трону. Живи, девка. А когда не умеешь – рассказывай не рассказывай – все едино: толку чуть. Ладно, поздно уже. Благодарствую за угощение, хозяин.
– Да и нам пора, – спохватился Штефан, потрясенный историей про девку с косой. – Обмолот в разгаре, народ зерно на мельницу с утра до ночи везет. Вам наверху постелено, мейстер Мертен. Как обычно. Доброй ночи вам.
– Доброй ночи, Штефан. Эх, еще пивка напоследок…
V
Горстяник Мертен был наследственным.
Еще прадед Двужильник, чья кличка успешно вытеснила настоящее имя даже в семье, человек неграмотный, темный, но исключительно даровитый, был в возрасте пятнадцати лет нанят Хенингским магистратом. Тогдашний горстяник Клаас, земля ему пухом, живо разглядел талант юнца, лично занявшись образованием Двужильника. Прадед в старости если и выпивал за ужином чарочку-другую, то первую здравицу непременно подымал за Клааса.
Молебны в церквях заказывал: по наставнику.
Своего сына Двужильник взял в науку сам. Говорили, что малыш мечтал быть водовозом, польстившись на огромную бочку с телегой, но Двужильник пресек детские грезы в зародыше. И позаботился, дабы наследник вырос если не грамотеем, то человеком с понятием. До университета в Саламанке или там в Сорбонне дело, ясно, не дошло, но взять приличных учителей денег хватило. Слава Первоответчику, магистрат не скупился на жалованье лучшему палачу. Посему будущий дед Мертена сперва чертил крючочки да загогулины на желтом пергаменте, а потом брался за другие крючочки-загогулины в подвалах ратуши. Такой подход дал нужные плоды: не кто иной, как сын Двужильника через двадцать лет учредил Пыточный Коллегиум, прославившись далеко за пределами Хенинга трактатами «Овладенье кнутом» и «Признанье злоумышленником вины, как первооснова допроса».
Заплечники из других городов большие деньги за копию платили.
А если еще и с дарственной подписью: «На добрую память коллеге от Йоханеса Пальчика…»
Мертенов отец превзошел родителя, да и Мертен не ударил в грязь лицом, упрочив семейную славу. Сдать экзамен на звание мейстера лично ему считалось делом чести. Бургомистр слал поздравленья с днем ангела; цеховые синдики издалека раскланивались. Объемистый труд «Взгляд из-за плеча», дело всей жизни горстяника, близился к завершению. Войдя в камеру смертников после вынесения приговора, мейстер Мертен приветствовал несчастных не иначе, как: «Venit extrema dies!»,[12] справедливо полагая это утешением. Часто, во благо искусству, он предлагал смертникам сделку: выплату денежного пособия семье в обмен на право испытать новые методы. Поскольку терять приговоренным было нечего, кроме собственной головы, они с радостью соглашались на лишнюю боль во благо родственникам.
Если пытки, изобретенные Мертеном, не влекли за собой членовредительства, горстяник предлагал такую же сделку беднякам. После испытаний, вылеченные умелыми руками мейстера, малоимущие возвращались домой, позванивая дареным кошелем. К несчастью, открытия в семейном ремесле случались реже, чем к воротам Мертена являлись желающие подзаработать, и всякий раз, отказывая добровольцу, горстяник чувствовал себя злодеем.
Женился он по любви.
Приданое при его заработках роли не играло. Красота – тоже. В подвалах, ловя скудный свет очага, приучаешься ценить истинную красоту: неброскую, спокойную. Клара, дочь цветочника Йоста, полюбилась горстянику с первой встречи. Он шел тогда по Нижней Чеботарской, а Клара на втором этаже дома поливала настурции из глиняного кувшина. В движении белой ручки, в наклоне головы, в лентах чепца, падавших на мокрые венчики цветов, было столько земного очарования, что сердце Мертена сдалось без боя.
Сам Густав Быстрый прислал скорохода: поздравить со свадьбой. На шушуканье двора герцогу было плевать, а хенингским горстяником он гордился давно и не без оснований. В качестве подарка его высочество прислали сословную грамотку с высшим привилеем, на какой мог рассчитывать человек, лишенный дворянства: изображение оружья, заверенное печатью Дома Хенинга. Это позволяло вне дома обходиться без предписанного атрибута «слабости и худородства». Грамотку жених-горстяник принял с поклоном, рассыпался в благодарностях, но в дальнейшем пользоваться привилеем не стал. Везде показывался с древним двуручником, еще дедовским. Согласно чину. Что лишь добавляло почтительного уважения со стороны хенингцев.
Короче, жизнь мейстера Мертена омрачала лишь одна несбывшаяся мечта.
Опробовать свое искусство на ком-либо, прошедшем Обряд.
VI
Вставали в доме мельника затемно. Это зимой, когда работы мало, повезет иногда отоспаться. А сейчас: продрал глаза, перехватил наскоро кружку молока с хлебом – и за дело. Мужчины уходят жерновые поставы ладить. Вит с собаками – овец по дворам собирать. Мамка по хозяйству: прибирается, обед стряпает, над отварами-настоями хлопочет. Самая пора для них: свадьбы на носу. Да и на жнивах всяко случается: кто серпом ногу порежет, кто плечо вывихнет-потянет. И все – к ней, к Жеське. Не за так, понятное дело: гусака несут, пару курей, сала шмат, пива жбан… С мамкиным здоровьем бывало: наравне с мужиками горб под мешками гнула. Бычок Томас только крякал с одобрением. Но сейчас мужики без мамки управятся – у Жеськи свой промысел.
С утра погода не баловала. Небо, еще вчера васильково-синее, затопило болотной жижей. То и дело срывался колючий ветер, но дождь медлил. Выглянув в окошко, Жюстина нахмурилась. Не терпящим возражений тоном приказала Виту надеть кацавейку поверх обычной рубахи. И башмаки. «Еще бы кожух сунула, – недовольно подумал Вит, засовывая ноги в тесные башмаки. – Чай, не зима на дворе! Обувку, опять же, бить…» Однако пререкаться с матерью не стал. Знал: бесполезно. А выйдя на двор, и вовсе решил: мамкина правда. Вона как похолодало.
Когда шел по селу, ветер нахально толкался в спину. К счастью, кацавейка была добротная, на овчине. Башмаки тоже оказались кстати, и Вит про себя помянул мамку добрым словом: всегда-то она в итоге права оказывается!
Овцы из дворов тащились вяло. Хозяйкам приходилось гнать их пинками и хворостинами. Ветер задувал все сильнее, крутя дорожную пыль смерчиками, обе собаки старались вовсю, сбивая в гурт норовившее разбрестись стадо. День начинался погано: зябко, хмуро, ветрено, того гляди, дождь хлынет. Хотя в общем-то пустяки. Все одно отару на пастбище гнать надо, куда денешься?
Меньше всего Вит собирался куда-то деваться. Помог собакам собрать стадо – и погнал на Плешкин луг (ближний-то лужок овцы давно объели). Это в низинке, где начало Вражьих Колдоб. Говорят, раньше место звалось просто: Овраги. Однако кругом и других оврагов хватало. Так, чтоб не путаться, назвали Овражьими Колдобинами: там и впрямь нечистик копыто сломит! А после название само собой укоротилось, и стали Овражьи Колдобины – Вражьими Колдобами. Любимое место пацанвы: хоть в «Лиходея-хвать!», хоть в прятки, хоть в догонялки. Есть где разгуляться. Вражьи Колдобы тянулись на несколько миль, ветвились, разбегались в разные стороны: укроешься по-настоящему – хоть с собаками тебя ищи… Однако сейчас Виту было не до забав. Опять же: какой интерес лазить по оврагам в одиночку?!
А Лобаша дядька Штефан с мельницы не отпустит…
Ветер унялся. Овцы тоже успокоились и больше не пытались разбежаться, чтобы вернуться домой, в теплый хлев. Вит зашагал веселее, даже принялся насвистывать на ходу. Жучка взялась старательно подвывать; Хорт трусил молча, неодобрительно косясь на обоих.
Он вообще редко что одобрял в этой жизни, кроме хорошей кости.
VII
Перевалив через Лысый Бугор, стадо разбрелось по лугу, а Вит принялся за сбор трав, вполглаза приглядывая за овцами. Небо угрюмо нависало над головой: чисто брюхо тетки Неле на сносях, когда она последнего таскала. Помер последний-то на третий день. Видать, и небу никак не разродиться. «Хоть бы выдождило его наконец!» – с тоской подумал парнишка. Блажь небесная нагоняла уныние.
И, словно в ответ, первая капля щелкнула Вита по носу.
Однако обрадовался он рано. Дождь зарядил мелкий и нудный, словно брюзжанье похмельного пьяницы Ламме. Овцы на морось чихать хотели, равнодушно щипля траву, а Вит с собаками перебрались в ближайшую рощу. Под матерый вяз, чья крона оказалась надежней крыши. Солнце спряталось, но бурчание во впалом животе не хуже всякого солнца подсказало: время обедать. Грех врать: голодом пастушонка не морили. Особенно учитывая, что Жюстина, души в сыне не чаявшая, стряпала на всех в доме! Жаль, вкусная мамкина стряпня не шла мальцу впрок: щуплый, угловатый. Ребра наружу выпирают. И вечно… ну, не то чтобы голодный. Проголодавшийся.
Куда оно все девается?!
Размышляя о причудах собственного живота, Вит начал развязывать узелок со снедью. Как раз в этот момент со стороны дороги, проходившей за Лысым бугром, донесся топот копыт. Пожалуй, это не на дороге даже. Сюда едут! Иначе не услышал бы.
Пятеро всадников и повозка, запряженная мохноногим битюгом, вынырнули из-за бугра.
Знакомую повозку сборщика податей Вит узнал сразу. Вон и сам мытарь: серьезный седатый дядька в полукафтанье бычьей кожи. Башмаки городские, высокие, пряжки чистого серебра. Бляха магистрата луной сияет. А лошадью правит один из стражников: станет мытарь руки вожжами пачкать! Господина из себя корчит. Ну и стражники следом выкобениваются. Только все едино, такие же простолюдины, как и прочие. Разве что должность побогаче. Значит, сколько ни выпячивай грудь, придется оружье носить. Какое по сословной грамотке прописано. Вит ехидно улыбнулся. Вон у мытаря топорик за поясом. Хоть из штанов выпрыгни, а железяка дурацкая – вот она!
Никуда не денешься, мил-человек.
Хорошо, что ему, Виту, пока грамотку не выписали. Мал еще. Но когда вырастет – пропишут. Еще года три, от силы четыре. Будет всюду таскать постылый бердыш или протазан. Ибо простолюдин по природе своей низкой слаб есмь и беспомощен, без оружья гроша ломаного не стоит. Вот и заведено с давних времен, дабы все мужчины подлого сословия всегда при себе оружье имели: в знак слабости, худородства, в память о том, что зависят от чужой силы, от благородного господина своего. Ну и для защиты от разбойного люда. Правда, Вит ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь с помощью этой дурости, что грамотка носить обязывает, от разбойников отбился. Стражники – другое дело, их оружьем владеть в казармах учат. Только они все равно его терпеть не могут. Больше голыми руками обойтись норовят. Хоть и не поощряется, но… начальство на то глядит сквозь пальцы.
Да что там стражники! Мужику в пьяной сваре за нож или топор схватиться – последнее дело. Позор. В глаза наплюют. Уговор негласный: драться кулаками, «по-благородному». Хватит того, что срам ржавый за собой волочишь. Еще в честную драку с этим лезть…
Тем временем процессия въехала в рощу, под прикрытие деревьев. Мытарь явно решил устроить привал: стражники спешились, начали расседлывать лошадей. Кто-то, ворчливо поругиваясь, искал сушняк для костра, а старший первым делом стащил с себя кольчугу, оставшись в стеганой поддевке. На привалах, когда в округе спокойно, подобная вольность дозволялась; а так – служба!
Вита первым заметил мытарь. Повелительно махнул рукой:
– Эй! Подь сюда!
От мытарей да стражи держись подальше. Это Вит давно усвоил. Вот горстяник – другое дело. Чего честному человеку горстяника бояться?..
Не хотелось идти, а пришлось.
Подошел. Встал в двух шагах. В лицо мытарю смотреть боязно, а мимо глядеть – увидит, что мальчишка от него нос воротит, как пить дать разозлится.
– Добрый день, гере мытарь.
– И ты здрав будь. – Покрытое складками, словно изжеванное, лицо мытаря треснуло ухмылкой. Кривой, неласковой. – А чтоб день по-настоящему добрым выдался, гони-ка ты мне, братец, пару овец. Пожирней которые.
– Зачем, гере мытарь?
Вит корчил из себя полного болвана. Ясное дело, овец придется вести. Иначе сами возьмут, а пастуха выпорют. Но овец было жалко, и мальчишка просто тянул время, ни на что особо не надеясь.
– Ты совсем придурок? – каркнул сборщик податей. – Жениться я на твоей овце хочу. Вон уже вертел навострил. Давай веди. Или кнута захотел?
– Не надо кнута, гере мытарь. Я сейчас.
– Вот так-то лучше, – довольно проворчали Виту в спину. – Наладились, как один: дурачками прикидываться. А кнута посулишь – мигом умнеют!
В селе за овец, конечно, нагорит, особенно от хозяев. Но не сильно. Побранятся, выкричатся и плюнут. Понимают: откажи мытарю – бед не оберешься. Все одно по-его будет. С пастушонка какой спрос-то? Правда, втихую пенять станут: почему мою овцу отдал, а не соседскую? А гад-мытарь еще и целых двух затребовал…
Овец Вит выбрал каких поплоше. Одну – тетки Неле, в отместку за вчерашние побои, другую – хромую, тетки Катлины. У нее овец целых двенадцать голов: повздыхает да и бросит. И ругается она меньше других.
– Стой! Стой, кому говорю! Поглумиться над нами вздумал, сопляк?! Я, по-твоему, мослы грызть стану?!
Над Витом возвышался стражник. Длинный, как жердь, тараканья рыжина усов под крючком носа. Глазки водянистые, злые. Цепкие пальцы ухватили мальчишку за шиворот, встряхнули.
– Брось эту падаль. Вон того барана гони…
– Не надо, дяденька! – взмолился Вит, безуспешно пытаясь высвободиться. – Это войтов лучший баран! Мне за него войт голову оторвет! Я вам другую овцу найду…
– Раньше надо было другую искать. А теперь: давай войтова барана. И в придачу…
Договорить стражнику снова помешали. Подлетели Хорт с Жучкой, зашлись лаем: Жучка – заливистым, визгливым, Хорт – хриплым басом, сулящим выдранный клок из задницы. Того и гляди, всерьез бросится, рвать начнет.
– Собаками травить вздумал?! – искренне изумился стражник. – Г-гаденыш!..
Свободной рукой, не найдя подходящей палки, он потянул из ножен меч.
Сердце Вита ушло в пятки. Сейчас Хорт точно кинется! Ой, что будет! Под горячую руку и собак порубят, и ему, Виту, достанется! Хорошо, если только кнутом отходят.
– Хорт, назад! Лежать! Жучка, цыть! – Отчаянно закричав, пастушонок присел, вьюном крутнувшись на месте.
В ответ послышался хруст. Вит сперва решил, что порвалась кацавейка, и тут стражник заорал благим матом:
– С-с-учонок! Ты ж мне пальцы сломал! Пальцы! Я тебе сейчас кишки выпущу, ублюдок!
Однако Вит уже был свободен и бросился прочь – вслепую, не разбирая дороги.
VIII
Убежать он успел недалеко. Кто-то подставил ногу, и беглец кубарем полетел наземь, изрядно проехавшись по скользкой от дождя траве.
– Держи его!
– Держу…
Сверху навалились, тяжко сопя, прижали к земле. Умело завернули руки за спину. Поодаль хохотали: то ли над ним, Витом, потешались, то ли над незадачливым товарищем. Разрывались Жучка с Хортом, потом вдруг послышался отчаянный визг, рычание.
Неужто зарубили?!
– Да я его… в куски!..
– Охолонь! Слышь, Остин?
– Да он мне! пальцы!..
– Я сказал: остынь!
– И верно… убери железку…
Голос показался знакомым. Горстяник?! Точно, горстяник. Видать, в город отправился, да тоже свернул в рощу: дождь переждать.