Богадельня Олди Генри

Что ж, кажется, он успел уйти достаточно далеко от села.

…Часа через три хлынул ливень. Промозглый, осенний, колючий. Кожух держался недолго: вскоре промок насквозь. В башмаках хлюпало. Штаны обвисли, сырая холстина липла к ногам, мерзко чавкая: будто кожу сожрать норовила. Ноги скользили по раскисшей дороге. Вита начало знобить, но он упрямо шел вперед, дрожа и хлюпая носом. Хенинг рядом! Он дойдет…

Не дошел. За миг до того, как на него накатило, стремительно подступила дурнота. В ушах кто-то охнул, тело сделалось жестким, деревянным. «Столбун?! – успел изумиться Вит. – Подряд?..»

Потом была канава.

XIV

  • – Скиталась осень в слепом тумане —
  • Дождь, и град, и пуста сума…
  • Тропа вильнет, а судьба обманет —
  • Ах, в пути б не сойти с ума!..

Можно было подумать: приближается бродячий шпильман, гораздый тешить песнями щедрых выпивох. Сойка засуетилась на ветке клена. Больше всего на свете она любила кружить над шпильманами, стрекоча в такт. Поэтому, когда из-за поворота дороги, тяжко шлепая сандалиями, выбрел монах – обиде сойки не было предела.

Подпрыгнула.

Захлопала крыльями.

А монах шел себе и шел, вплетая в сухой шелест дождя:

  • – Иди, бродяга, пока идется —
  • Дождь, и град, и пуста сума…
  • Луна упала на дно колодца —
  • Ах, в пути б не сойти с ума!

Говоря по чести, святому отцу больше полагалось бы горланить что-нибудь духовное. О высоком. На благой латыни. А не эту бродяжью отходную по горестям бренного мира и тяжкой судьбе подонков общества. Судя по сандалиям, он вполне мог принадлежать к «босякам», например, к братству Св. Франциска, но сказать определеннее не получалось. Мешал плащ с капюшоном, скрывающий рясу. А темно-коричневое оплечье, равно как и крепкий посох из ясеня, могли принадлежать любому, отказавшемуся от мира.

Приблизясь к клену, монах вздрогнул: дура-сойка заорала невпопад над самой головой. Споткнулся. Нога поехала, обещая вывих колена, и святой отец с воплем «Credo!»[13] шлепнулся в грязь. Падая, он изо всех сил спасал дорожную суму, даже рискуя крепко расшибиться. Было видно: сума велика, но весит мало, как если бы путник хранил в ней запас накопленных добродетелей. Сойка, пыжась от счастья, притворялась трещоткой – взлетев, она молнией носилась над упавшим человеком.

– Кыш, проклятая!

Удостоверившись, что сума не пострадала, монах облегченно вздохнул. Завозился в луже, оперся на посох, восстанавливая равновесие; еще стоя на четвереньках, машинально скользнул взглядом по обочине.

Встал.

Хромая, подошел к канаве.

  • – Грехи черствеют вчерашним хлебом —
  • Дождь, и град, и пуста сума…
  • Хочу направо, бреду налево —
  • Ах, в пути б не сойти с ума!

Последний куплет он скорее прошептал, чем спел, разглядывая скорченного мальчишку. Сбросил капюшон, подставив дождю плохо выбритую тонзуру. Дождь словно испугался: раз-два щелкнул по благословенной лысине и унялся. Сойка и та заткнулась. А монах все разглядывал человеческий зародыш в мирской грязи: колени подтянуты к подбородку, тело покрыто заскорузлой коростой. Лица не видно. Мертвый? живой?

Тяжко вздыхая, монах полез в канаву.

Парнишка оказался сущим воробышком: когда святой отец попытался взять его на руки, то едва не упал опять, от неожиданности. Вроде бы только и весу, что мокрый кожух да котомка. Сунувшись щекой к лицу бедолаги, монах уловил слабое дыхание. Живой. Господь уберег от плохой гибели. Перекинув суму назад, стал выбираться из канавы с мальцом на руках. От движения плащ распахнулся, открыв грязную, некогда белую рясу, подпоясанную веревкой.

Вервие повязано особым образом: такой принят среди братьев, соблюдающих устав Цистерциума.

  • – Хочу направо, бреду налево —
  • Ах, в пути б не сойти с ума!..

Вскоре цистерцианец скрылся из виду.

XV

В харчевне Старины Пьеркина было людно. Сам Пьеркин с женой сбились с ног, разнося кружки, украшенные шапками пены, капусту, тушенную с тмином и майораном, а также жаренные в гречишном меду колбаски-пузанчики. «Звезда волхвов» славилась кухней по всей Хенингской Окружной. Хозяин был одолеваем приступами набожности, что в итоге привело к столь странному для харчевни названию, и очень сердился, когда посетители – по ошибке или из пустого балагурства, – переименовывали заведение в «Звезду волков». Такой записной остряк вместо колбасок мог любоваться разве что костлявым кукишем, на какие Пьеркин был мастак, а о пиве следовало забыть сразу.

Разве что скисшее поднесут, в отместку.

Сегодня дождь согнал под крышу тьму народа. Отхлебывали помаленьку ячменного, с усердием работали крепкими челюстями. Чесали языки, давно забыв, с чего разговор начался и куда свернул минуту назад. Тоскливо ныл варган – подкова с приклепанным язычком, – выводя незатейливую мелодию. Оружье, грудой сваленное в углу, топорщилось клинками, остриями, тупыми обухами: точь-в-точь дохлая саранча-великан из Иоганнова Откровения. Временами кто-нибудь запускал в постылое железо хребтом обглоданного карася. Считалось хорошим тоном не на особой стойке сию пакость располагать, а вот так, кувырком. Надоело, спасу нет. А куда денешься? Оставишь дома, не возьмешь в присутственное место – доносчик живо сыщется. Ему, брехливому, десятина со штрафа. По закону. Иные и не видели, не слышали, а доносят. Курвы противные. Уж лучше эту дрянь, что в сословной грамотке прописана, в нужник за собой таскать неукоснительно, чем после отдуваться…

– Старина! Дюжину поссета![14]

– Нынче обмолот – курам на смех! Дед Тонда сказывал: бывало…

– …а цыцьки! а гузно! Аж оторопь берет: красота-то какая!..

На монаха с дитем под мышкой внимания поначалу не обратили: чего зря башкой вертеть? Пиво, оно степенности требует. Да и сам цистерцианец мало был расположен к общению. Тихо опустившись на угловую лавку, кивнул Старине Пьеркину. Хозяин чутко затрепетал ноздрями, будто гончая, взявшая след. Сквозняком прошмыгнул через дым-гвалт; сдернул засаленный колпак. Небось пред епископом, заведи случай прелата в «Звезду волхвов», Пьеркин склонился бы менее почтительно. Помимо набожности и редкой сквалыжности спорящих между собой за Пьеркинову душу, владелец харчевни имел две привычки: добрую и очень добрую.

Добрую: никогда никому ничего не давать в долг.

А очень добрую: всегда с лихвой платить собственные долги.

Позапрошлой зимой, в «Марьином месяце»,[15] когда хозяйку намертво прихватил «цыплячий живчик», не кто иной, как вот этот отец-квестарь (дай ему Бог всякого-якова!) отпоил больную тайными снадобьями. Воняло, надо сказать, изрядно, хоть святых выноси, зато здоровье быстро пошло на поправку. Даже вечный кашель куда-то сгинул. Расцвела хозяйка майской розой: румянец, дородность, ночами печку топить ни к чему. С того дня, обычно скаредный по самые пятки, Пьеркин не брал с монаха ломаного гроша за харч-питье.

Истреби благодетель все запасы подчистую: ни-ни.

– Отец Августин! Кто это с вами? Ах, горе-то какое!..

– Не кричи, – попросил монах, щурясь.

Ветер оголодавшим волком завывал в печной трубе, мешая чаду покинуть харчевню. Отовсюду ползли сизые пряди, понуждая к кашлю. Так и угореть недолго…

– Лучше неси жбан дымника, на перце. И сухое что-нибудь: переодеть.

Пьеркин крякнул: его щедрость подверглась серьезному испытанию. Бельишко, оно, знаете ли… Но, вспомнив несомненную пользу от исцеленья супруги, сдался. Проводив хозяина глазами, цистерцианец начал раздевать мальчишку. Донага. Вещи упали к двери мокрой грудой. На длинной лавке места хватало: едва Пьеркин вернулся с крепчайшим дымником, а его жена приволокла кучу сухого старья, монах застелил кудлатой овчиной доски. Уложил спасенного на живот. Макая ладони в жбан, принялся растирать щуплое тельце. Несколько взглядов искоса мазнули по святому отцу, но вопросов не последовало. Местные рождались с зароком: больше молчишь – дольше живешь. Решил отец-квестарь чужую душу спасти? – его забота.

За труды воздастся, аминь.

Кое-кто из собравшихся, как и Пьеркин, знал за собой должок пред этим монахом, большим докой по части целебных зелий. Посему не торопился выставляться гвоздем из скамьи: не пришлось бы помогать, деньгами или чем еще. Спросит святой отец – дадим, как не дать. Долг платежом красен. А набиваться впопыхах…

Ну его.

Цистерцианца мало беспокоили чужие опасения. От работы он взопрел, пар вздымался над плащом, который монах снять забыл или не захотел. Суму задвинул ногой под лавку, туда же последовала котомка найденыша. Кожа ребенка под руками была сухой, твердой, напоминая панцирь жука-рогача. А еще: холодной. Очень холодной. Тем не менее перцовый дымник впитывался, будто ливень в истрескавшуюся от засухи землю. Разогнуть скрюченные руки вышло с трудом: монах боялся при нажиме сломать хрупкую кость, а иначе не получалось. Перевернув спасенного на спину, цистерцианец на миг прекратил работу. Долго, неприлично долго разглядывал низ живота мальчишки. Руки святого отца с удивительной для монашьей братии сноровкой скользнули по щуплому телу.

Тронули, нажали.

– Девка? – спросил из-за спины Пьеркин, ошалело моргая. И сам себе ответил:

– Не-а… парень…

Монах кивнул. Детородный уд вкупе с тестикулами были на месте. Но, сморщенные от холода, целиком втянулись под лобковую кость. Будто улитка в раковине: не сразу заметишь. Сейчас, когда тело стало отогреваться, тайные уды мало-помалу начали выбираться наружу. И задышал бедолага чаще, со всхлипами. Будет жить. Хотя не всякая жизнь – жизнь.

– Куда ж ты шел, заморыш? – тихо спросил цистерцианец, не надеясь на ответ.

Укутав ребенка в Пьеркинов дырявый кафтан, достал из-за пазухи коробочку. Смазал беловатой, остро пахнущей мазью виски. Прикрыл найденыша кожухом, высохшим в тепле харчевни. Все это время мурлыча под нос:

  • – Вкус подаянья горчит полынью —
  • Дождь, и град, и пуста сума…
  • Я кум морозу и шурин ливню —
  • Ах, в пути б не сойти с ума!

Заезжий коробейник, явно впервые в здешних краях, расхохотался басом. Видать, по душе пришелся бравый квестарь. Подхватил от своего стола, желая пошутить:

  • – Монах стращал меня преисподней —
  • Мор, и глад, и кругом тюрьма!
  • Монаху – завтра, а мне – сегодня!
  • Ах, в пути б не сойти с ума…

И заткнулся в полной тишине. Потому что цистерцианец скинул наконец плащ. Чад колебался сизым маревом, пахло солодом, нытье варгана стихло, а завсегдатаи «Звезды волхвов» катали на языках гулкое молчанье, после которого иногда начинают бить дураков смертным боем. Сдерживало другое. Даже те, кто знал отца-квестаря, кто встречался с ним, – а таких на Хенингской Окружной было большинство! – никак не могли привыкнуть к его лицу. Обычное вроде лицо. Только вместо волос – плесень бесцветная. Стрижен «в скобку», на макушке тонзура выбрита, а все едино: не голова – репа подвальная.

Еще глаза.

Карие лезвия: полоснут наискось – жилы вскроют.

Фратер[16] Августин, отец-квестарь цистерцианской обители, вытащил суму из-под лавки. Равнодушен к багровому коробейнику, тщетно пытавшемуся стать невидимкой, окинул взглядом харчевню. Выполнив долг по отношению к замерзающему мальчишке, теперь он собирался заняться привычным делом.

Продажей индульгенций.

Аббат монастыря знал: выручка фратера Августина несравнима с выручкой других квестарей. Великая польза обители от талантов сего брата, подкрепленных опытом его многотрудных лет. Но, даже будучи посвященным в тайну мирской жизни фратера, аббат до сих пор жалел, что тот избрал стезю простого квестаря, отказавшись от поездки в Авиньон и защиты теологического диссертата. Такой человек достоин большего.

Впрочем, аббату иногда казалось: они серьезно расходятся с фратером Августином в понимании «большего» и «меньшего».

XVI

Вит ничего не запомнил. Совсем ничего.

Сперва было очень жарко. Пот градом, в затылке колотится злой птенец: наружу хочет. Вот-вот скорлупу – вдребезги. Хотелось смеяться, жаль, смех выходил кашлем. Да, жарко. Очень. А потом сразу: холодно. Ноги шли-шли, отказались. Катишься кубарем в мерзлую стынь: голова – ледышка, сердце – сосулька, тело – сугроб. Рассудок (душа?) забился в щель, носу не кажет. Спи, разбойник. Сплю. Несут куда-то. Зачем? мне и здесь… Горячее, пахнущее солнцем, проникает внутрь, варом растекается по жилочкам. В висках щекочет белый бесенок. Сон вяжет ресницы, заплетает глаза паутиной. Сон добрый, в нем жив мытарь, а мамка коржи печет…

И обвалом, наотмашь: нет больше сна.

Утро.

Легко соскочив с лавки, Вит огляделся. Тело переполняла удивительная свежесть: казалось, впору наперегонки с зайцами. Вчерашние жара-холод сгинули без следа. Сброшенный кожух валялся на полу, за столами храпела троица пьянчуг: не достало сил покинуть харчевню на своих двоих. Котомка оказалась на месте, ничего не пропало. Только одежонка запропастилась: на мальчишке был драный кафтан, явно с чужого плеча. Колеблясь: бросить все и удрать как есть или остаться? – Вит затоптался на месте.

– Двужильный ты, сын мой…

У лестницы, ведущей на второй этаж, стоял монах. Щурясь, разглядывал мальчишку: пристально, задумчиво. Словно неведому зверушку.

– Голова кружится?

– Не-а…

Отца-квестаря, временами проходившего через село, Вит вспомнил почти сразу. Ага, еще святой отец у дядьки Штефана хлебцем разживался. Предлагал купить какую-то штуку. Дуль… дульгецию. Точно, дульгецию. От которой дядька Штефан ночью прямиком на адову сковородку сиганет. Вит еще хотел обождать, дослушать: на кой мельнику приплачивать, чтобы во сне зад поджарить? – да мамка заругалась, прогнала.

– И ноги ходят? – допытывался монах.

Вместо ответа Вит подпрыгнул. Сейчас небось начнет Виту дульгецию вкручивать. Думает, на дурачка попал. Так пусть видит: ноги ходят, прыгают и даже бегают. Другим сковородки предлагай, святой отец. Уловив вызов в глазах мальчишки, фратер Августин улыбнулся каким-то своим мыслям. Улыбка сложилась странная: вовсе не веселая. Так, дернулись уголки рта. Ямочки на щеках, сизых от щетины. Любой другой на месте этого бродяжки…

Квестарь присел на ступеньку. Покачал головой.

Нет, лицо спасенного ничего не оживило в памяти монаха: мало ли их, огольцов, встречалось в странствиях?

– Куда шел-то?

– В Хенинг, святой отец.

– Бродяжишь?

– Не-а… К пекарю Латрану, в подмастерья. У меня к нему словцо заветное…

– Проводить? Я в обитель возвращаюсь. Значит, через Хенинг и пойду. Покажу, где квартал Булочников.

Прежде чем согласиться, Вит подумал: судьба милостива. Кому придет в голову, что разбойников святые отцы провожают? Никому. Вроде как колпак-отворот на дороге нашел: покрой темечко, мимо любого шагай бестрепетно…

– Значит, все в порядке? – напоследок спросил фратер Августин, нюхая собственные ладони. До сих пор пахнут дымником.

И сам себе тихо ответил:

– Выходит, что так.

XVII

Ближе к полудню Вит понял, что чувствует пичуга, добровольно идя в пасть змею.

Восторг пополам со сладким ужасом.

Внезапное летнее солнце упало с неба, когда Хенинг встал навстречу. Драконом на холмах, сторожем немыслимых сокровищ, распахнувшим пасть, властно приказывающим: иди! съем! Василиском, чей взгляд превращает тело в камень, а душу – в песок, одержимый лишь одним желанием, превыше всего: иду! навстречу! Давящий сумрак стен, зубцы башен, позлащенные кольца на куполах соборов и церквей, шпиль ратуши, перекличка лучников с «воробышков» – малых сторожевых башенок; вереница телег, повозок, пеших и всадников, бродяг и богомольцев, идущих в гости и возвращающихся домой, – людской поток вливался в чрево Хенинга, и Вит, захваченный общим порывом, подумал, что жизнь могла пройти даром.

Знал бы заранее, еще в прошлом году прибил бы мытаря.

Лишь бы сюда попасть.

В воротах никто из караула, увлеченного сбором пошлины, не задержал отца-квестаря с мальчишкой. «К Латрану! пекарю!..» – с замиранием сердца бросил было Вит, когда чей-то взгляд остановился на нем. Ответа не дождался. Будь сын Жеськи-курвы постарше да поопытней, сразу сообразил бы: в случайном взгляде плескалось иное. Брать с нотариуса-лиможца, решившего открыть практику в Хенинге, два флорина въездного? – или не наглеть, обойдясь флорином и шестью патарами? Колеблясь, страж загадал: если вон тот сопляк дойдет до коновязи за пять шагов, значит, платить нотариусу со скидкой! А если шагов выйдет семь или вовсе девять… Жаль, сопляк вдруг споткнулся. Брякнул какую-то дурость. Уцепился за подол монашьего плаща («Здоровьица, отец Августин! Удачно ль расторговались?..»); к коновязи не пошел, а свернул за квестарем к площади Валентинова Дня.

От расстройства страж стребовал с нотариуса два флорина с четвертью.

Получив без заминки.

А Вит уже был проглочен драконом. Узкие, загаженные лошадьми переулочки казались ему райским садом. Трехэтажные дома с балконами – дворцами. Кухарка, выплеснувшая из окна ночной горшок, – королевой. Щеголь в распашном камзоле, проклинающий кухарку, – ангелом Господним. Подросток, чьим заработком была переноска дам через сточные канавы, – идеалом. В глазах рябило: бобровые шапки писцов, бляхи ремесленников с гербом цеха, ярко-красное платье лекарей-хирургов, накидки судейских, капоры и «позорные» шнурки на рукавах публичных женщин, рогатые шляпы авраамитов, белые фартуки поваров…

Чуть-чуть придя в себя, Вит вдруг догадался: что его беспокоило все время, было соринкой в глазу.

– Святой отец! Святой отец, ихнее оружье! У нас в селе… у дядьки Штефана, у Лобаша…

Фратер Августин понимающе кивнул:

– Крестьяне, малыш, – низшее сословие. Вам в грамотке древковое оружье прописывают. Самое большое и с виду страшное; согласно Аугсбургскому «Новому уставу о сословиях». Статья I (X) «О крестьянах», абзац второй: «Затем мы хотим, дабы…» А это Хенинг, сын мой. Народ разный, и прописи разные. Для удобства различения. Тот же «Новый устав»: статьи II (XI) «О горожанах и городских обывателях», III (XII) «О купцах и промышленниках», IV (XIII) «О горожанах, состоящих членами городского совета, живущих своими доходами»…

Цистерцианец оборвал рассказ. Увлекся ты, скромный квестарь. С тем же успехом можно читать мальчишке «Directorium vitae humanae» на латыни, с комментариями Веччелио Ломбардца.

– Смотри, сын мой: у ремесленников в грамотках – мечи. Легко определить: видишь фальшон? Ну, кривой такой палаш, с большим эфесом? Значит, кузнец пошел. Длинный и обоюдоострый павад – шляпник или перчаточник. Короткий тук с перекладиной – ювелир. Может быть, меняла. Тяжелый бракемар – носильщик или кучер. Поймают с нечищеным или ржавым, плетей от души всыплют. Раз низок и слаб, должен соответствовать. Впрочем, многие и на плети согласны, лишь бы свое небреженье доказать. Будто от этого их рыцарство наружу явится…

Вит внимал с открытым ртом. Это ж сколько всякой гадости напридумано, чтобы простого человека издали распознать?

– …у судейских, цеховых синдиков и членов магистрата – кинжалы. Так же у лекарей и цирюльников. Для облегчения. Слугам прописаны палицы. Булава «массюэль», граненая – слуга дворянина. Булава «квадрель», с крыльями – привратник цехового старшины. Шипастый «кастет» – это, значит…

– А господа?! Взаправдашние?!

Вит никогда не видел настоящих господ. Сейчас святой отец ответит, и решится вечный спор сельской ребятни: бывает или нет? Врали шпильманы, изредка проходя через Запруды, или верно сказывали?! Честен был горстяник, о жизни в Хенинге мельнику говоря, или байки складывал?!

– А взаправдашние господа, сын мой, то есть дворяне, рыцари и титулованные особы, безоружны есмь. Согласно «Зерцалу Обряда», как высшее сословие. Ибо сильны родом своим, честью дворянской, и всего, что Господь дал Адаму, им достаточно для защиты и нападения, как скороходу достаточно ног его без позорной нужды в костылях. Это про вас, худородных, сказано Фридрихом, архиепископом Зальцбургским: «…если же узнают, что кто-то в подражанье знати не носит копье, меч или другое оружье, то он лишается милости и должен быть задержан, как человек опасный…»

В полном обалдении Вит принюхался. Мудреные словечки квестаря, цеплявшиеся друг за дружку без видимого смысла, разом вылетели из головы. Какое «Зерцало Обряда»?! какой архиепископ?! – если в воздухе отчетливо запахло царством небесным.

Сдобой.

Пышками, калачами, рогаликами.

– Смышлен твой нос, сын мой. Вернул нас, неразумных, на стезю истины.

Фратер Августин усмехнулся собственному красноречию. Гордыня. Первый смертный грех. Перед сельским разиней знатоком выставляться?

Прости, Господи, меня, грешного…

– Квартал Булочников за углом. Ну, пекаря сам сыщешь? Или помочь?

Вместо ответа Вит припал поцелуем к ладони монаха.

– Из обители снова в мир пойду, о тебе справлюсь. – Узкие пальцы начертали круг благословенья, осенив мальчишечьи вихры. – Латраном, говоришь, пекаря зовут?

Оправив плащ, цистерцианец перекинул суму поглубже за спину.

– Святой отец! – наконец решился Вит задать вопрос, который давно жег ему язык. – А что у вас в суме? Эти… дульгеции?! Со сковородками?!

– Индульгенции, – без малейших признаков насмешки поправил фратер Августин. – Со сковородками. Жизнь, сын мой, удивительная штука… Иногда только на сковороде и поймешь. А еще у меня в суме – книги. Любимые книги. Знаешь, что это такое: книги?

– Не-а, – честно ответил Вит.

XVIII

Дураку ясно: булочники должны быть толстыми. Складки на затылках, колыханье животов над поясами. Румяные щеки – бурдюками. Еще бы! – на чистых блинах-то, на крупитчатых… Вит разочарованно бродил от пекарни к пекарне, от дома к дому, от лавки к лавке. Всякого худого человека обходил стороной: этот точно не знает, где живет пекарь Латран. Который самый жирный. А двое толстух взаправду не знали: переглянулись, начали хихикать. В Вита пальцем тыкать. И чего такого смешного углядели?

Хрюшки…

Мало-помалу восторг угасал. Ну, город. Неделя-другая, и это Вит уже будет пальцами тыкать. Насмешки строить. Вечный голод давал о себе знать, но просить было стыдно, а развязывать котомку, чтобы подъесть остаточки, – вдвое стыднее. Он не нищеброд. Он ищет пекаря Латрана. Сейчас найдет. Вот смелости наберется, спросит раз-другой и найдет. Станет подмастерьем. Один калач печется, второй в рот просится, один в печь, другой – в рот…

– Ты! Ты! ты! ты! ты…

Первое, что бросилось в глаза отскочившему Виту: богемский гугель на голове дурной девки. Точь-в-точь как у Шлоссерговой супружницы: с пелериной, с насечкой по краю воротника. Гугель сидел на дурехе косо, почти закрывая левый глаз. Платье из приличных (Вит лучшего отродясь не видывал!), но часть крючочков расстегнулась, а подол топорщится, будто на морозе задубел. Девке, похоже, без разницы: вон, зенки выпучила.

Плюется:

– Ты! Ты, ты… Я тебя видела!

Видела она. В пруду с лягушками. Мальчишка отступил на шажок. Шиш их знает, городских. Может, тут и с ума-то, не как везде, спрыгивают. По-особому. Безумных Вит опасался; даже когда друзья бегали на юрода Хобку глядеть – не ходил. Чего там глядеть?

– Ты! – Девка вдруг присела раскорякой. Точно, булочница: жирная. Ноги короткие.

Спросить про Латрана? Ага, она тебе укажет путь-дорожку…

– Где твоя шапка?

– К-какая? к-какая ш-шапка?!

Дурная девка прищурилась. Затараторила сорокой:

– Шапка остроконечная, верхушка загнута назад, окружена златым ободком о четырех зубцах…

Прикусила язык: больно, аж слезы навернулись. Взгляд просветлел, сверкнул пониманием.

– Ой, что это я! Ты ж мытаря убил! Тебе ж прятаться надо!

Вит сразу все понял. Бежать надо, да бежать некуда. Ищи, парень, пекаря Латрана, пекарь тебя живо в тюрьму сволочет! Вона, весь Хенинг знает, кто мытарев убивец! Первая же безумица, и та… Быстро повернувшись, он наладился было делать ноги, подальше от горластого пугала – и ткнулся лицом в чей-то живот.

Весьма неприветливый живот, надо заметить.

– Ты, селюк, на месте стой, – густо посоветовали сверху. – На месте стой и слушай, чего тебе Глазунья говорит. А то пятки выдерну, в ухо засуну.

Двое здоровенных парняг скучали перед Витом, загораживая дорогу. Таких на мельницу, все мешки за час перетаскают. Который советчик, тот уже молчал. А который и раньше молчал, тот из пальцев заковыристую мысль скрутил. Повертел мыслью, показал: чего он тоже селюку повыдернет, если пяток на его долю не хватит.

Немой, значит.

Вит сгоряча решил: вот они – господа. Взаправдашние. О ком шпильманы поют. Поскольку оружья позорного при них не наблюдалось. А там приметил: под плащами таят. Дрын дубовый да звезда на цепи. Удобно прятать: вроде как нету, вроде как благородные мы по самое не могу.

Надоело немому ждать. Протянул лапищу, развернул селюка.

К себе задом, к девке передом.

Сопротивляться Вит раздумал. Во-первых, уж больно вид у парней серьезный был. Да и мытарева памятка зудела: убивец! убивец! – а как убивец, с чего убивец, то неведомо.

Лучше стоять смирно.

– Бежим! бежим! – плевалась девка, гусыней топчась на месте. – Бежим! я спрячу! я знаю!.. Юлих, веди на Дно, веди, Юлих!..

Дурачок Лобаш, когда быстро говорить пробует, так же плюется.

Лапа немого Юлиха, остававшаяся на Витовом плече, сжалась клещами. Будто за злым сравнением в щелку подсмотрела.

– На Дно – это верно, – согласился второй, который советчик. Сдернул берет, в затылке почесался. – Ты, Глазунья, следом иди. А мы селюка за уши…

– Обидишь его, – вдруг твердо сообщила девка, – я тебя, Магнус, со свету сживу. Ты меня знаешь.

– Знаю, – без малейшей обиды кивнул здоровила Магнус. Плечами шевельнул. – Знаю я тебя, Глазунья. И ты меня знаешь. Чего Добряку Магнусу селюка-хиляка обижать…

Оглянулся Вит: квартал Булочников словно вымер. Попрятались, что ли? Лишь крючок какой-то к стене плечом: кафтанишко куцый, левая половинка красная, правая – синяя. Скучно крючку. И еще: дуру-девку Вит и не разглядел-то, не запомнил. Напротив стояла, а зажмурься, начни вспоминать: один гугель богемский на ум придет. С пелериной, с насечкой. Видел девку, а не видел.

Город, одним словом.

Чужое место.

XIX

Крючком Беньямин Хукс стал давно. С детства. Когда сопляки Золоченой и Малоимущей улиц, наслушавшись взрослых сплетен, делились на две оравы, желая поиграть в «Войну хуксов и кабельяусов»,[17] – тощий Беньямин всегда хотел быть кабельяусом. Из принципа. Из врожденного чувства противоречия. И всегда его желание оставалось несбыточным.

Ибо мальчишке из семьи Хуксов, сами понимаете, одна дорога: в «крючки».

Отец Беньямина, авраамит-отреченец Элия Шухман-Хукс, сменил веру по требованию тестя: иначе строгий ростовщик Галеаццо Монтекки отказывался выдать за него свою Розалиндочку, при всем уважении старика Галеаццо к семье Шухман-Хуксов и нежным чувствам детей. Впрочем, приняв Святое Круженье в церкви Фомы-и-Андрея, что на площади Трех Гульденов, в душе Элия остался предан закону праотцев. По субботам закрывал меняльную лавку, вкушая гусака, фаршированного черносливом. Добрыми делами кропотливо умножал запас «Света Духовного», надеясь на хороший процент. Молился в тайной комнатке, дабы в следующем рождении сохранить нынешний статус, не скатившись по лестнице «Гилгул Нешамот» до уровня скотов. Тихонько мечтал о приходе Спасителя с пальмовой ветвью в руке.

И очень сожалел вместе с женой, верной католичкой, что их сын растет безбожником.

Чистая правда: в этой жизни Беньямина Хукса интересовала только красивая одежда, а жизнь вечная не интересовала вовсе. В любой из ее трактовок. Иное дело: узкий рукав с буфами. Стоящая вещь. Или берет с галунами. Башмаки опять же: шнурованные, с колокольцами. Впрочем, это отнюдь не означало, что молодой человек намерен стать портным или башмачником. Одежду, обувь и головные уборы он желал носить, а никак не изготовлять. Однажды, в возрасте одиннадцати лет, он увидел нотариуса из ратуши, зашедшего в меняльную лавку отца.

Вернее, должностную шапку нотариуса: бархат, отороченный мехом выдры.

С этого часа младший Хукс пропал. На радость родителям. Ибо вслух изъявил готовность учиться грамоте, счету и веденью дел, дабы в будущем обрести право на такой же головной убор, достойный ангелов.

День, когда он получил от магистрата вожделенную шапку, стал черным вдвойне. Во-первых, за истекшие годы Беньямин понял: положение писца при нотариусе, даже с перспективой самому рано или поздно стать нотариусом – дело скучное, малоприбыльное и выгодное единственно дурацкой шапкой, выдаваемой раз в год за счет казны. Детская мечта обернулась подлым обманом, и годы потрачены зря. А во-вторых, его отец в этот день узнал на собственной шкуре, что значит «banka rotta», то бишь «расколоченная скамья», поскольку разоренные хенингцы в гневе сломали меняльный стол и скамейку Элии, вынудив семью банкрота покинуть город.

Беньямин Хукс остался.

Втайне он даже рад был лишиться обременительных родичей, поскольку дюжина назойливых братишек и сестер внушала мало теплых чувств, а отец с матерью, еще прошлой зимой лишась возможности поддерживать старшего деньгами, надоели до почечных колик. Тем паче наклевывалось дельце, чреватое покупкой уймы новых плащей, шляп и кафтанов с разрезами. Так, пустяки. В одной подписи надо было аккуратно стереть две буквы, заменив их другими, весьма похожими. За каждую букву заказчик платил, как за пару хороших быков.

Хукс стер.

Заменил.

И чудом избежал тюрьмы.

Шапка с выдровой оторочкой осталась в прошлом, вместе с должностью при нотариусе (сам ушлый нотариус был задушен в переулке доброжелателем); старые знакомые перестали раскланиваться при встрече, фамилия и имя писца-неудачника внезапно выветрились из памяти окружающих, будто отец увез их с собой в Палермо, на мамину родину – и Беньямин Хукс навсегда стал просто Крючком.

Камнем упав на Дно.

Три года он ждал подарка судьбы. Быть не может, чтобы эта стерва походя забрала все, больше не вспомнив о падшем Крючке. Перебиваясь случайными заработками, часто был близок к переезду в Палермо: добраться, пасть в ноги отцу, отогреться в материнских объятиях. Удерживала гордыня. Кроме того, покаяние уж точно лишало красивой надежды на красивую одежду (невольный каламбур!) в будущем. Блудному сыну приличествует скромность. А скромность не входила в число Крючковых добродетелей. Однажды, совсем отчаявшись, он едва не вступил в общину тюрлюпенов – сектантов, отрицавших святость брака и обвинявшихся в свальном грехе. Гульнуть напоследок, в стыде и сраме, а там хоть трава не расти. Но вовремя опомнился. Вторая жизнь – враки (в последнем Крючок был уверен), а эта еще не закончилась. Еще запылает рассвет удачи.

Он ждал, как ждет рыбак в лодке: тишина, рябь на воде, и вот – трепет поплавка.

Он дождался.

В Хенинге появилась Матильда Швебиш, нищая бродяжка по прозвищу Глазунья.

XX

«Следом» Глазунья идти и не подумала. Девка уверенно вышагивала впереди, время от времени оглядываясь на Вита: не отстал ли? Всякий раз повторяя: «Не бойся, мы тебя спрячем!» Ага, отстанешь тут, ежели сзади два таких лба топают!.. Капелька жути примешивалась к растревоженному любопытству, обостряя чутье. Вит уже смекнул, кто такие Глазунья и пара ее угробищ: разбойники! Взаправдашние. По коим плаха горючей смолой плачет. Прознали откуда-то, что некий Вит, мытарев убивец, к ним в шайку собирался, – вот сами его и нашли! Дядька Штефан отговорил глупого, а они все одно – сыскали. Мало ли, что у них девка с придурью над парнями верховодит?! – всяк слыхал про Вдову-Кровосечницу или про Жанку Темную! Тоже блажные были, аж по гузно!

Однако Глазунья на знаменитых разбойниц походила мало, и Вит ее нисколечко не боялся. Особенно уразумев: не безумица она вовсе. Дуреха полоумная. Навроде Лобаша.

Совсем другое дело.

Через два-три поворота окончательно вылетело из головы: в какой стороне остался квартал Булочников. А-а, пропадай, жизнь молодая! В конце концов, Глазунья прятать ведет! – вот пусть и прячет. Положившись на случай, мальчишка стал пялиться по сторонам. Путаница узких улочек, на дно которых лишь где-нигде с трудом пробивается солнце. Чисто тебе Вражьи Колдобы! Только под ногами не глина, а деревянный настил! Это ж сколько досок в грязь бросили! Вскоре мостовая из деревянной перешла в булыжную. А когда по булыжнику прогрохотала запряженная шестерней карета – золоченый герб на дверце, окошко затенено синевой шторок, – Вит вообще застыл, разинув рот. После еще долго оглядывался, цокая языком.

Между прочим, оглядываясь, он заприметил памятного Крючка. Разноцветный щеголь тащился за ними, спотыкаясь о меч-переросток совершенно позорного вида, висящий на поясе. К Виту вернулось беспокойство. Соглядатай?! Небось тоже знает про мытаря?! Да и другие прохожие выглядели подозрительно. Мальчишка ежился, зябко передергивал плечами. Они знают! Они все знают!

– Не бойся, – в очередной раз бросила Глазунья. – Крючок, он хороший.

«Ага, хороший! Лучше всех, – про себя огрызнулся Вит. – Ох, попал ты, мамин сын!..»

Булыжная мостовая вновь сменилась деревянной, а там и вовсе исчезла. Дома сделались ниже, вместо дорогих стекол в окнах начала попадаться слюда. Гляди! – вон и бычьи пузыри… Как в Запрудах. Опасный Крючок наконец отстал, сгинул в кишках города-дракона. А потом Глазунья остановилась у глухого забора, поправила сбившийся гугель и радостно возвестила:

– Спрятались! Заходи.

Толкнув обшарпанную калитку, вошла первой.

За калиткой и забором укрывался двор. Всем дворам двор. В дальнем конце его теснились дома и домишки, флигеля, сараи, пристройки; и все это – бок о бок, так что не понять, где твое жилье закончилось, а чужое началось. Крылечки, лесенки, окошки, со ставнями и без, двери, двери, двери; повыше – пара балкончиков, черепица и жесть крыш; на крышах – флюгера в виде диковинных птиц, рыб, человечков и злых уродцев. Даже один жестяной… ну, этот!.. который у мальчишек болтается!.. У Вита зарябило в глазах. Кто ж в таком-то угодье живет? Неужто воры да разбойники? А если нет – куда ж его Глазунья прятаться привела?

Сам двор тоже удивлял. Во-первых, нет хлева. Во-вторых, курятника и стойла. И огород отсутствует. Чудны дела Твои, Господи! Зато прямо посередке в землю был врыт длинный-предлинный стол из грубо ошкуренных досок. По обе стороны – лавки, сверху – навес, на случай дождя. Сейчас за столом сидели двое оболтусов не намного старше самого Вита: один в лиловом тапперте и узких штанах из кожи, другой – ярко-рыжий, в зеленой рубахе до колен и без штанов. Оба азартно трясли стаканчиком, швыряя белые костяшки, похожие на зубы, и выкрикивая всякие глупости.

«Живут же люди! – с завистью подумал мальчишка, не в силах оторвать взгляда. – Не пашут, не сеют, а хлеб имеют! В игры дивные играют…»

Исходя желчью, он краем глаза изучал прочие достопримечательности двора. Из последних особого внимания заслуживал огромный штабель бочек, бочечек, бочонков и кадушек, над изготовлением которых бондарю Яну пришлось бы, наверное, трудиться целый год! Ах, штабель! ах, игроки! одеты по-петушьи! аа-ах…

От созерцания сразу двух недостижимых идеалов Вита бесцеремонно оторвала Глазунья.

– В кости с ними играть не вздумай! – прошипела она, дернув за рукав. Точь-в-точь дядька Штефан, когда объяснял: у кого в городе можно дорогу спрашивать, а от кого подальше держаться!

– А это Дно? – осведомился Вит. – Или глубже… глубже нырнем?

– Эх ты, гусенок! – улыбнулась Глазунья. Странное дело: сейчас девка выглядела совершенно обычной и говорила на удивление складно. – Брось трястись, стража сюда не суется. А если облава – подонки не выдадут. Так, жить будешь…

Глазунья с непосредственностью трехлетнего ребенка сунула палец в рот. Задумалась, значит.

– Жить будешь в мансарде. Там раньше Липучка жил. Пошли покажу.

– А куда он делся, этот… Липучка? Вдруг вернется, а тут – я?

– Не вернется! – беззаботно махнула рукой Глазунья. – Сгорел Липучка. В тюрьме сидит. Ему долго сидеть… долго… ему…

На лицо ее вдруг снизошло отсутствующее выражение. Глаза сделались клейкими, рыбьими, словно полоумная девка заснула – стоя, с широко распахнутыми гляделками. Или внутрь себя самой засмотрелась: что там, на изнанке?

– Бежать… бежать!.. Скоро!.. уже скоро… Ах, Костлявая!.. кыш! Липучка, беги!..

И, разом очнувшись, как ни в чем не бывало:

– Пошли!

Вит побрел за Глазуньей, окончательно уверившись: здесь лучше помалкивать.

Иначе сам умом тронешься.

В мансарде, где раньше обитал неведомый Липучка, оказалось уютно. Дома Вит тоже жил наверху, куда надо было подниматься по узкой скрипучей лестнице. Комнатка – с гулькин нос. Мутное, засиженное мухами окошко. Зато кровать – барская. Полосатый тюфяк, одеяло теплое. А в углу – сундук-великан, окован железными полосами. Большой висячий замок остужал любопытство, напомнив Виту морду Хорта, когда пес злился.

Как-то там Хорт с Жучкой без него?

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

[Предупреждение: поскольку речь в дальнейшем пойдет о крайне щекотливых вопросах, нижеследующая анно...
Раньше они были бойцами спецслужб, а теперь стали боевиками безжалостной и неуловимой банды. Их «биз...
Жуткие события происходят неподалеку от Москвы: одно за другим находят мертвые тела людей, чудовищно...
Сперва мир был задуман так, что могучие магические силы должны были доставаться только благородным в...
Можно застрелить троих людей и сбросить их тела в подземный колодец, можно ударить человека ножом, а...
Каждая актриса мечтает о том моменте, когда взойдет ее звезда. Грезили об этом и те юные блондинки, ...