Солнце на моих ногах Бертолон Дельфина
На город опускается ночь, и Большая просыпается. Наверняка.
Маленькая не понимает ее слез, никогда не думала, что у сестры есть все необходимое для производства влаги.
Она не знает, что ей делать, думает в какой-то момент, не заглянуть ли к ней, на ее частную свалку, но нет, невозможно, это выше ее сил. Как только Большая поправится, она сама придет, вцепится в ее дверь, как колючий кустарник, и все снова пойдет своим чередом.
Она умывается. Чистит зубы. Выносит мусор. Дезинфицирует мусорное помойное ведро жавелевой водой.
Обложившись подушками, она ждет. Но Мама не придет, не сегодня ночью. Когда она закрывает глаза, вместо нее появляется только Малорукий, Алек Келански, который тоже ничего не говорил, только ругался, отчаянно поносил нянечек, словно больной синдромом Туретта[12]. Ей всегда тяжело и немного страшно думать о нем.
Она заглатывает три таблетки снотворного.
По телевизору говорят: «Именно взаимоотношения с другими обусловили появление человечества».
Она проваливается в сон.
Малорукий исчезает.
На улицах людно, девушки разгуливают почти голышом в невероятных шортах и ковбойских сапогах, мальчишки вальсируют на скейтбордах, лихачат на велосипедах. На террасах кафе в пузатых детских колясочках спят толстые младенцы рядом со щебечущими женщинами, у которых круглые животы, похожие на многочисленные глаза гигантского паука.
Она удаляется от матерей, уже-матерей, недо-матерей и садится на скамейку. На зеленых облупленных планках кто-то написал белой замазкой для шрифта: «Так больше нельзя». На мгновение она чувствует себя не такой одинокой. Закуривает. И за несколько минут три человека стреляют у нее сигареты. Курение делает видимой… У ее ног голубь прилежно крошит краюшку багета. Затекшая спина напоминает ей открытки Большой с кожными заболеваниями. Она кривится, отворачивается. Чтобы чем-то занять себя, проверяет свою зоркость на рекламном плакате, наклеенном меж стеклянных стенок автобусной остановки; это фото рыжей девицы в нижнем белье. Наконец ей удается разобрать надпись: Хуже чем голая. Она не уверена, что понимает значение фразы, но для ее глаз результат не блестящий. Это туман твоей жизни, малышка! Большая думает, что ей надо носить очки: малость подурнеешь, зато твоя социальная жизнь изменится… И всегда ухмыляется, когда разговор доходит до этого. Они говорили об этом уже тысячу раз, и Маленькая всегда отвечала: «Мне и так хорошо».
Она давит окурок левым каблуком своих золотых босоножек.
Тогда, может, линзы? Я помогу тебе их надеть!
Устремив взгляд на Гения Бастилии[13], она забавляется, идя по самому краю тротуара и раскинув руки в стороны, как балансир, словно предместье стало длинным канатом, протянутым до самого неба. Она слегка подгибает руки, чтобы не ощущать стенок своей коробки, воображает себя плясуньей на канате в цирковом наряде с перьями, фонтанирующими сзади пунцовыми языками пламени. Но внезапно раздается гудок: какой-то грузовик хочет припарковаться, и она ему мешает. Маленькая отходит от края. Снова идет посреди тротуара, уже ничего не воображая.
– Цирк хренов.
Сказав грубость, сердится на себя. Это делает ее немного похожей на большую. Она смотрит на свои ноги, и вдруг у нее мелькает ни с чем не сообразная мысль: она думает, что эти босоножки – акт свободы. Она не очень хорошо сознает, что это значит, но мысль напоминает ей о «понятии наслаждения».
Идя все дальше, она оказывается перед Socks en Stock, носочным магазинчиком. Заглядывает внутрь сквозь витрину и узнает сидящую за кассой сварливую заведующую, которая называла ее ни на что не годной, качая своей высокой навороченной прической абрикосового оттенка.
В магазине пусто.
Это удачно.
На террасе кафе она читает роман, найденный в коробке. Это детектив, который немного пугает ее, но жизнь хуже любого вымысла.
В жизни появляется тот самый молодой человек – смутным силуэтом между двумя платанами. Темно-синий свитер, взъерошенные волосы.
Он ее не заметил. Пока. Она паникует и, оставив книгу, бежит внутрь, закрывается в туалете; просто поздороваться кажется ей труднее, чем прыжок на тарзанке.
Она мечется меж облицованных кафелем стен, словно Гордон в своей клетке, пытается успокоиться, очень быстро дыша, как при родах. На этот раз никаких сомнений: он точно живет где-то неподалеку. В ее квартале! Рано или поздно он заговорит с ней, скажет ей, что она сумасшедшая, что ее сестра сумасшедшая, что они обе сумасшедшие и вполне созрели для дурдома. Скажет, мне жаль, я было решил, что ты красивая. А ты совсем не красивая. Ты как она. Большая / Маленькая – один черт. Посмотрит на нее, как на них смотрели полицейские и врачи.
Посмотрит на меня, как я смотрю на свою сестру.
В дверь колотят. Она нажимает на слив, чтобы выиграть немного времени, открывает все краны и изображает умывание. Вдыхает, выдыхает и в конце концов выходит, избегая негодования какой-то очень буржуазной дамы, которая подчеркнуто держится за мочевой пузырь. Притаившись в тени, осторожно выглядывает наружу сквозь двойное стекло: между платанами уже никого.
После слишком долгой прогулки у нее теперь водяные мозоли на ногах. Она зажигает свечу, накаливает на рыжем пламени острие иголки и прокалывает бледные волдыри; на кафельный пол ванной комнаты вытекает прозрачная жидкость. Прижигает проколы 90-градусным спиртом: это ей немного противно. В своей заветной коробочке Большая хранила и кожу со своих мозолей, которую высушивала на подоконнике, как морские звезды.
Куда подевалась ее сестра?
Она пытается дозвониться до нее, но все время натыкается на пустоту. Не то чтобы она в самом деле очень беспокоилась – у Большой это скорее какое-то расстройство организма, как и недавние слезы. У нее на все случаи жизни найдется новый любовник-труп… Или она просто хандрит: погода слишком уж хорошая, а эта предгрозовая духота заряжает атмосферу электричеством.
По телевизору надвигается циклон.
На самом деле вечер спокойный. Никто не звонит. Никто не стучит. Окно открыто, но пока никаких сирен. Тихие облака проплывают перед луной, розоватые и искрящиеся, как в книжках с картинками. На самом деле мир стоит на «паузе».
Она скрещивает руки под головой и улыбается самой себе; она обожает фильмы-катастрофы. Весь этот шум, вопли, эти бах трах тарарах бум-бум бабах – Сандра в версии катаклизма. Машины засасывает внутрь тайфуна, рыбы сыплются с неба на хлебное поле, и вагончики с кучей ребятишек на американских горках делают вид, будто вот-вот отцепятся. По счастью, один малыш предвидит неминуемую катастрофу и пытается спасти мир. Когда он предсказывает будущее, его глаза расширяются и начинают светиться ярко-желтым – как лимонный торт.
Потом вдруг в ночи вспыхивает молния. По-настоящему, над домом напротив.
Она встает, закрывает окно.
Небо взрывается.
Поскольку ребенок спас мир (кроме своей бабушки, утонувшей, спасая собаку), она пытается переключиться на другой канал с помощью телекинеза. Сосредотачивается на резиновой кнопке пульта, пристально на нее смотрит, мысленно нажимает – и вдруг
ЧЕРНОТА,
чудо, телевизор гаснет, свет словно затягивает в точку посреди экрана. Честно говоря, она не совсем к этому стремилась, но телекинез требует практики!
Потом до нее доходит, что погасло все, из-за грозы. Большая права, она и в самом деле наивная… Наивная и ни на что не годная.
Огромные капли отскакивают от окон, словно прыгая на стеклянном батуте. Мама всегда говорила очень торжественно и немного сердито: «Электричество – прекрасное изобретение. Но, родные мои, оно совсем не бесплатное». Они вечно забывали гасить лампы в своей комнате.
Крыса в клетке на столе все скребется и скребется. Она не умеет делать ничего другого – только месит и перетряхивает свои какашки. Гордон. Ну да, как же. У Маленькой в голове вертится совсем другое имя.
– Ты и в сам деле ни на что не годен.
В темноте ее голос звучит необычно, отчетливей и явственней; это производит странное впечатление. Но ночь бушует за окнами, и, словно пузырьки воздуха, откуда-то из глубины поднимаются эмоции – страх, стыд и ненависть к себе.
Стеклянная коробка – это мое наказание, незримая тюрьма за незримое преступление.
Они с сестрой – просто случай из колонки происшествий, в котором не было виновных; а коли нет виновных, нет и жертв. Был виноват сгусток крови, виновата аневризма, виновато невезение. Но их всегда будут винить за то, что они сделали вид, будто ничего не случилось.
Обуздать тревогу. Не поддаваться. Сопротивляться. Не позволять прошлому вынырнуть на поверхность. Тогда она начинает играть в китайский портрет и выбирает молодого человека.
Он… Equus Hippotigris. Изящное животное с двухцветными полосками, с большими серыми глазами, оттенок – словно чересчур застиранное черное. Она сосредотачивает свой мозг на картинке, похожей на детскую игральную карту – малышка-зебра, которая смеется, говорит и ходит на двух ножках, как человек.
Она вдыхает, выдыхает, снова приводит себя в порядок.
Через несколько мгновений появляется электричество. Это было не бог весть что.
По телевизору говорят, что недавно появился новый вирус, способный заразить всю планету меньше чем за полгода.
Стоя перед зеркалом, она ищет у себя морщины, но не находит ни одной; можно подумать, что реальность отказывается оставлять на ней след.
Небо – голубое. Ни облачка. Большая будто сквозь землю провалилась. Маленькая по-прежнему не знает, что с ней; это длится уже пять дней.
Ей, наверное, надо бы искать ее, беспокоиться, звонить в «Скорую помощь» или куда там еще… Но каждая секунда, проведенная вдали от сестры, дает ей впечатление, что ее легкие раскрываются. Что воздух мало-помалу перестает быть этой черной гущей, которой дышат за отсутствием лучшего, словно прахом склепа.
Официант приносит ей ее кофе на террасу, хотя она ничего просила. Она так предсказуема… Но самое удивительное, что он ее узнает. Улыбается ей, ставя эспрессо на столик, и тогда она бросается очертя голову:
– Вы не считаете, что я похожа на жирафу?
Официант снова ей улыбается. Сегодня у него бородка, подстриженная клинышком, под усами блестят белые зубы, как у Чеширского кота.
– Жирафа – чудесное животное, у нее большие глаза с длинными ресницами.
Она предполагает, что это комплимент, и чувствует, как краснеет. Официант показывает на чашку.
– Презент от заведения.
Она проглатывает кофе, чувствуя солнце на своем лице. За соседним столиком спорит пара, но уже другая. Кажется, речь идет то ли о переезде, то ли о перевозке каких-то вещей – она не очень-то понимает, но история с плоским экраном принимает бредовые пропорции. Пока они переходят к рукопашной, до нее долетает музыка из кафе; она инстинктивно прислушивается – и вдруг в ее грудной клетке образуется циклон.
- Bells will ring Ting-a-ling-a-ling Ting-a-ling-a-ling…
- And you’ll sing: «Vita bella».
- Hearts will play Tippi-tippi-tay Tippi-tippi-tay…
- That’s amore.
Это та самая песенка, которую их мать постоянно напевала в том году. Совершенно точно. Она больше никогда ее не слышала. When the moon hits your eye Like a big pizza pie… That’s amore. When the world seems to shine Like you’ve had too much wine… That’s amore. Ей так хотелось бы понять слова, но она совсем не знает иностранных языков. Во всяком случае, там говорится о любви. Странно, что Мама могла думать о любви. Она была всего лишь Мамой – запеканки, сказки и золотые туфельки. Эта разгаданная наконец песенка словно освещает лицо женщины, о которой она не знала ничего – хотя у этой женщины тоже было имя, которое никто никогда не произносил вслух. Каролина. А ведь ей казалось, что она рождена феей. В то 14 мая у Каролины не было возлюбленного: они обнаружились раньше. Если бы только Поль Матизьяк позвонил! Маленькая ничего не знает о своем отце, но он у нее не тот же, что у Большой. Хотя их обеих никто так и не признал. Каролине не везло с мужчинами.
- When the stars make you drool
- Just like pasta fazool…
- That’s amore.
Сама она никого не ищет. Не хочет рассчитывать на пустоту, хочет просто избавиться от избытка. От избытка Большой.
И, не сумев сдержать свой порыв, спрашивает:
– Скажите, пожалуйста… Что это за музыка?
Немного удивленный, официант замечает:
– Вы сегодня задаете много вопросов!
Она никого не ищет, но опасается, что кто-нибудь ее найдет. Зебра в ее представлении бегает быстро.
По телевизору показывают документальный фильм об автозаводах. Люди в серых халатах крепят одну и ту же металлическую штуку к другой металлической штуке, и так часами.
Свобода / Равенство / Одиночество.
Став взрослой, Маленькая вполне сознает реальность: их матери пришлось много вкалывать за низкую плату, в одиночку растить двух дочерей на пособие. Быть может, эти постоянные тревоги в конце месяца и свели ее в могилу? Хотя они никогда не чувствовали эту тревогу: ни недостатка денег, ни недостатка любви. Мама была веселой, игривой, носила кокетливые платья и пела сентиментальные песенки, починяя под окном заношенную одежду. А может, поскольку Маленькой было всего четыре годика, она просто не отдавала себе отчета – бедная, ничегошеньки не понимавшая кроха, птенчик, выпавший из гнезда прямо в пасть змеи.
В дверь стучат.
Она смотрит на будильник, почти семь часов вечера. Судя по всему, Большая вышла на работу… Очевидно. Это не могло тянуться долго.
Она колеблется. В дверь снова стучат, все настойчивее. Она открывает.
Но это не Большая.
Два человека в форме, между ними третий, коренастый и почти лысый, втиснутый, словно в доспех, в черную кожаную, сверкающую, как зеркало, куртку. Половину его на редкость некрасивого лица, похожего на тыкву-горлянку, закрывает поднятый воротник.
– Мадемуазель Ферран?
Под ее носом блестит трехцветное удостоверение. Она не отвечает, уставившись на них и не понимая.
– Не пугайтесь, мадемуазель, мы из полиции. Нам надо с вами поговорить. Можно войти? На минутку?
Она впускает их. Мужчины входят, лысый закрывает за собой дверь.
Что она еще натворила?
Тыквоголовый указывает подбородком на кухонный стол; бросает взгляд на Гордона и немного озадаченно хмурится.
– Присядем.
Она подходит к стулу, глядя на них искоса. Лысый устраивается напротив, по-прежнему окруженный двумя полицейскими в форме, которые остаются стоять, скрестив руки на животе, словно дежурные по железнодорожному переезду.
– Сколько времени вы не видели вашу сестру?
Она сглатывает слюну, выговаривает:
– Уже несколько дней, никак не могу до нее дозвониться… С ней что-нибудь случилось?
Тыквоголовый наклоняется, упирается всеми десятью пальцами в пластик стола, потом прочищает горло.
– Ее нашли сегодня утром, в ее квартире. Соседи подняли тревогу.
Нашли? Как это – нашли?
– Мне в самом деле очень жаль.
Она концентрируется, словно упражняясь в телекинезе, и полицейский превращается во что-то жидкое, полупрозрачное. Она различает сквозь него мойку, плиту, кофеварку, жидкость для мытья посуды.
– Нашли?..
– Похоже, что она покончила с собой.
Кастрюли. Губка. Нож. Духовка. Скалка. Запах, вы же понимаете… Запах! Шкаф. Графин. Сушилка для посуды. Сахарница. Чашка. Ложка. Когда слишком развоняемся, нас наверняка найдут!
– Мадемуазель?
Заварной чайник. Стаканчик. Стены. Зебра. Радуга.
– Мадемуазель! Э! Вилар, дай-ка ей стакан воды. Э, мадемуазель! Э, о!
Ее слегка похлопывают по щекам, кувшин, сковорода, электрочайник, стакан с водой. Она пьет.
– Лучше?
Она медленно выпрямляется на стуле, подносит руку к своей щеке, горячей от шлепков, которыми ее пытались привести в чувство. У Тыквоголового обеспокоенный вид. Вилар плохо закрыл кран, из него тоненькой струйкой сочится вода; Маленькая, качаясь, встает, поворачивает ручку с синей пупочкой, плотно закрывает. Ее взгляд теряется в сточном отверстии мойки. Вилка. Штопор. Шумовка. Консервный нож.
– Так Марго умерла?
– Да, мадемуазель. Марго умерла.
Марго умерла.
Они заставляют ее одеться. Она натягивает маечку с пальмами, джинсы, золотые босоножки. Погода прекрасная. Жарко. В машине пахнет кофе и индийской едой, салон наполняет блаженное молчание.
Пришлось пожертвовать одной, чтобы другая жила…
Она еще не совсем понимает эту мысль.
В маленьком кабинете большого комиссариата Тыквоголовый допрашивает ее в присутствии психолога – красивой женщины с едва распустившимися формами, которая поминутно улыбается, но не совсем похоже.
Маленькая бормочет:
– Я не знаю.
А сама думает: «оставьте меня в покое…»
– Мадемуазель Ферран… Ваша сестра хорошо себя чувствовала в последнее время? Вы заметили что-нибудь ненормальное? Что угодно… хотя бы какую-нибудь мелочь.
– Я хотела бы вам помочь, но мне нечего сказать. Я не знаю, кто это. Моя сестра… Я не знаю, кто это, я ее совсем не знала.
Взгляд Маленькой погружается в черную реку с отблесками фонарей, которые временами брызжут оттуда через окна. Хотя они закрыты, ей кажется, что она различает запах Сены, кучу молекул, составляющей рыболовный крючок, труп и консервную банку. Медленно спускается ночь, синеватая и театральная.
– Предположение о самоубийстве вам кажется правдоподобным?
Вопрос звучит нелепо, как диалог из сновидения. На выдохе она еле слышно спрашивает:
– Как это?
– Она наглоталась таблеток. Приличная доза анальгетиков, барбитуратов и прочей дряни в том же духе… Ей было нетрудно это достать.
Что-то в ней вдруг хочет смеяться, горловым, грязноватым смехом, который идет из живота.
– Достать себе… Вы хотите сказать, на ее работе?
– Хм, нет. Скорее в подозрительных кругах, где она ошивалась, среди всякой гопоты.
Маленькая спотыкается о слово «гопота». Не знает, что оно значит, но не осмеливается спросить; оно напоминает ей погоню гиены за антилопой, красивой антилопой.
– Мы знаем, что с вами произошло, с вами обеими… У вас ведь наверняка есть какие-нибудь соображения?
Она хотела бы объяснить им, узнать о службе Большой, правду о серийных убийствах и неоказании помощи, узнать, виновны ли они еще в чем-нибудь, помимо аневризмы, о которой умалчивают. Но она ничего не говорит и смотрит вокруг, словно чтобы отвлечься. Помещение пересекают глубокие трещины, можно подумать, что здание вот-вот обрушится.
– У государства денег не хватает?
Тыквоголовый улыбается ее странному замечанию. Улыбка вполне искренняя, но чуточку горьковатая.
– Вообще-то стены не являются нашим приоритетом, мадемуазель.
– К чему все эти вопросы? Ну… если она покончила с собой?
– Мы всего лишь пытаемся понять, что произошло, и ничего более.
Она поразмыслила секунду.
– Моя сестра ненавидела жизнь. Я хочу сказать… не знаю… Человечество.
– Хм. А вы, мадемуазель? Тоже ненавидите жизнь?
Она опускает глаза.
– Нет. Только свою.
Смех прошел. Наступило молчание. Полицейский что-то царапает в блокноте ручкой, которая не очень хорошо пишет. Он чертыхается и трясет ее, черкает по подошве своих кедов, вновь начинает на бумаге, затем расслабляется, его лицо словно расползается, разжижается – лопнувшая, сочная тыква. У Маленькой увлажняются руки, ледяная волна струится по ее спине под слишком короткой майкой. Она чувствует, как холодный пот каплями выступает под ее челкой, которая кажется ей тяжелой, густой и тяжелой. Стройная психологиня возвращается к своей задаче, сглатывая между частями предложений.
– Это не все… Есть еще кое-что.
Маленькая ждет. Она отлично видит по их лицам, что это «кое-что» наверняка что-то чудовищное, но ждет – там, где они остановились.
– Ваша сестра была беременна.
Взгляд молодой женщины бьет ее со всего маху, но вскоре фьюить, и он разжижается в свой черед. Сквозь широкие трещины проникают бурые водоросли, ползут по стенам, растительная Сена вздымается морскими волнами, приливает к окнам, просачивается между створок с шелушащейся краской – и створки напоминают ту тварь из ее сна, гоминиду с когтями – и тогда против своей воли она думает: «Предчувствие», и против своей воли говорит:
– Это размножается…
– Так вы знали? Мадемуазель! Вы были в курсе?
Водоросли скользят, запутываются в ее волосах, сплетаются, охватывают ее затылок, словно меховой воротник. В мерцающей тени она трясет головой, пытаясь сказать «нет», но ее золотая шевелюра разбрасывает споры по всему комиссариату. Тыквоголовый двигает губами.
– Беременность была всего восемь недель. Еще оставалось время, но, очевидно, она пыталась избавиться от нее самостоятельно. Надо ждать заключения судебного медика, хотя возможно, что передозировка была непреднамеренной.
– Непреднамеренной?
– Из-за боли.
– О.
– В общем, честно говоря, что бы там ни сказал судебный медик, мы никогда не узнаем наверняка. Самоубийство или несчастный случай – придется с этим жить.
Жить с. Жить без.
– Мадемуазель Ферран… Простите, но нас это все же беспокоит. Почему она не обратилась в больницу, как все?
Марго, в больницу? Она хотела бы передать словами безумие сестры – эти «кусочки меня», коробочка, коросты и, конечно, зародыш – но что они поймут? Это же очевидно: ничегошеньки. Однако, как и Большая до нее, Маленькая представляет себе банку с формалином, стоящую на каминной полке, как те, что выставлены в музее Ветеринарной школы, телята-мутанты на эмбриональной стадии. Стол разжижается, за ним стулья, шкафы, картотеки, лампы, телефон, посмотрите сквозь меня, я вижу сквозь вас, они еще говорят, но их голоса образуют лишь еле слышную мешанину, комиссариат превращается в искореженный Вавилон, через который течет Стикс и расплавленная Этна, она слышит, как просит открыть окно, вскоре плеск, плеск реки, замутненной уличным движением, плеск, прелестный плеск, я жирафа на краю оазиса, тень банановых деревьев с огромными изумрудными листьями и еще сикоморы в глубине саванны, я раздвигаю свои длинные конечности, чтобы лакать из реки, и эта вода такая прохладная… такая сладкая…
– Вы не знаете, кто мог быть отцом? Чтобы сообщить ему?
…вода, прозрачная вода и солнце, все это солнце, настоящий световой колодец! Актинии распускаются в пустыне, она говорит: «Нет, нет, нет», – и чрезмерный прилив крови к мозгу вызывает обморок.
– Не важно, – вздыхают сикоморы. – Может, оно и к лучшему.
Они отпустили ее наконец.
Легкий ветерок рассказывает о себе в деревьях, Тинг-а-линг-а-линг, Тинг-а-линг-а-линг, похоже на песенку. Официантка приносит ей кофе, на ней уже нет эластичных колготок, 22 градуса – погода, как два лебедя, плывущих по озеру.
И ветер стих.
– Здравствуйте, мадемуазель. Как дела?
Официанты больше не меняются, словно кто-то перестал щелкать пультом. В сущности, хорошо быть такой предсказуемой: она рада, что к ней относятся, как к завсегдатаю.
– Все в порядке. Прекрасно. Спасибо.
– Отлично выглядите! Хорошо провели выходные?
– В некотором роде…
– Слушайте, можно я буду с вами на «ты»? Я тебя так часто вижу… Ты, наверное, ровесница моей дочери. Ее зовут Эмма. Она работает агентом по недвижимости, покупка, продажа, дело идет очень хорошо.
Официантка ждет чего-нибудь в ответ, но Маленькая пока не готова. Та незлобиво улыбается ей, по-настоящему, потом отходит.
Маленькая высыпает сахар в чашку из пакетика, мешает ложечкой черную жидкость: она никогда больше не будет варить кофе для Большой. Покончено с гнусными работами под пистолетом. Покончено с неоказанием помощи в опасности.
Она наконец одна.
От частной свалки вскоре ничего не останется; как можно скорее. Надо всего лишь позвонить в городскую службу, чтобы вывезли всю сломанную мебель, которая годами там накапливалась, громоздилась, словно взорванные безумцем небоскребы. Затем она вымоет все от пола до потолка, каждую стену, каждую плитку, каждую щель этого мирка. А потом на деньги от продажи – жизнь с белого листа. Все изменить. Начать заново. Начать.
Единственный багаж в моем сердце – Мама, запах миндального крема, золотые босоножки, солнце, прыгающее по клеенке с зелеными яблоками «гренни смит».
Маленькая машет рукой, подзывая официантку.
– Ваша дочь, Эмма… Вы не дадите мне ее телефон? У меня есть квартира на продажу.
Быть одной хорошо – но она не совсем одна.
Она ожидала найти миниатюрную Марго копытами кверху, окоченелую, как стружка среди опилок. Но крыса вполне жива, сучит лапами от голода и грызет поилку с водой, подвешенную к прутьям клетки.
Она не желает ей смерти. Она никому никогда не желала смерти.
(тс-с)
Для этой Марго было бы довольно просто исчезновения. Никаких объявлений, никаких расследований, никаких номеров телефона на зеленой бумажке.
Фюить миниатюра.
А пока она просовывает ей несколько зернышек с множеством предосторожностей.
Сбегает через восемь этажей с огромным, раздувшимся рюкзаком на спине; все его карманы набиты, ремешки выпущены до отказа. Никогда бы не подумала, что распределенные таким образом чистящие средства – это такая тяжесть.
Она ждет на четвертом переходе круглой площади. Перед ее глазами проплывает радуга из листового железа, перемешанные цвета едут к разверстой могиле, из темно-синего внедорожника, стоящего на второй линии перед кафе, вырывается агрессивный американский рэп. Загорается зеленый свет, она ступает на полосы перехода и тут замечает свой подъезжающий автобус. Она поспешно залезает в него, цепляется за пиджак пожилого мужчины в тирольской шляпе, бормочет извинения, пожилой мужчина сердито ворчит: «Ох уж эта нынешняя молодежь…» и так далее, предназначенное ей. Молодежь – это что-то новенькое.
Автобус трогается, поворачивает и вливается в поток автомобилей. Подчиняясь распоряжению синтетического голоса, для удобства всех пассажиров, она продвигается назад. На заднем сиденье два подростка целуются взасос, превращенные солнцем в двойную китайскую тень. «Молодежь». Она думает о Вьолет Воль, о Малоруком и еще о парне-зебре, серые глаза, взъерошенные волосы, который назвал ее красивой – молодой & красивой, как в журналах, которые она читала в детском доме, когда Большая оттуда ушла. Так что она любуется этими подростками, которым приспичило, этими потенциальными человеческими существами, у которых нет других дел, кроме как еще расти. Что касается ее собственного удела, то у нее нет никаких иллюзий, она свое место знает; зебры не те животные, которых держат в невротическом зверинце.
Подростки замечают, что она наблюдает за ними, и недовольно отстраняются друг от друга. Она отводит глаза.
Ей не хочется ехать к своей сестре, нет желания играть свою роль, не в этот раз. Будь она богата, она наняла бы кого-нибудь, чтобы изображать «Маленькую» вместо себя.
Квартира Большой – это темная зловонная клоака, логовище-лупанарий с разбуженными кошмарами. Грязь, грязь, сплошная грязь! И повсюду нагромождение всякой дряни, только душевнобольной антиквар мог бы жить здесь, вот что я об этом думаю, свихнувшийся старьевщик, потерявший хороший вкус, как другие теряют зрение: расплавленные, сожженные пластиковые контейнеры для холодильника, наваленные кучами разноцветные осколки фаянса, тут бывшая тарелка, там бывший чайник, сям блюдо для пирога, книги по медицине, исчерканные и изрезанные газеты прошлых веков, прожженная сигаретами парусиновая панамка с логотипом «Рикара», безголовый пузатый будда, дверца от машины, огарки свечей, оплывших прямо на журнальный столик – как привести все это в порядок, невозможно, коллекция разжеванной жвачки на колпаке камина, в котором словно сжигали останки черного, черного и пыльного мира, в топке окурки, испачканные ярко-розовой помадой, хотя Большая не курила и не пользовалась ярко-розовой помадой, что за дурацкая мысль, обод колеса от «Мерседеса», сплющенные картонные коробки, конечно же, Робокот, рядом с ним куриный скелет совершенно непристойного вида, весь заросший пушистой бледно-зеленой плесенью… Она заканчивает опись гнусной заветной коробочкой, повязывает шейный платок вокруг лица, надевает резиновые перчатки и срывает пододеяльник со стеганого одеяла.
Обнажается матрас, коричневатые следы крови обрисовывают силуэт ребенка, который никогда не родится. В этой постели мужчины умирали ради фальшивки, так и не сумев кончить… И меня тошнит, когда я думаю о том, кому это удалось. Свет едва проникает сквозь стекла, загаженные так, что стали непрозрачными. Она отцепляет выцветшие из-за света шторы и опрыскивает все четыре окна голубой жидкостью из распылителя. Вскоре под ее тряпкой мало-помалу появляется внешняя жизнь. За оконными рамами начинают двигаться люди в разноцветной одежде, желтой, красной, зеленой, цветастой, полосатой, со вспышками золота и серебра, и ей впервые кажется, что стеклянная коробка – с другой стороны.
Оказывается, Большая живет в оживленном квартале.
Жила.
Всеми возможными тряпками чистить, драить, дезинфицировать. Но она напрасно трет, ничто не стирается – ни одиночество, ни стыд, ни это проклятое время, которое никуда не уходит, и все эти актинии, которые никак не хотят распускаться, когда в них нуждаются, глупые растения, прячущиеся в животе, бесполезные и неблагодарные – она бы так хотела сказать, надо это сказать, пока возможно, сказать Маме «Я тебя люблю», Большой «Я тебя ненавижу», молодому человеку «Я существую», но она никогда ничего не говорила, никогда ничего не делала, никогда ничего не могла, я вечная бетонная тумба на дне озера с привязанным к ней трупом девочки.
Тогда она трет еще сильнее, стирает Большую, истребляет, уничтожает ее. Но сестра упрямо сопротивляется, как пригар на дне кастрюли.
Все чисто, опрятно, расставлено по местам.
Маленькая садится на пол, удовлетворенная проделанной работой, и осматривается.
Все тут будет заново покрашено и обставлено уже кем-нибудь другим. От Марго не останется ни следа, и новый жилец никогда не узнает, что до него тут была помойка, что пол, по которому он будет ходить, царапала своими когтями гиена с человечьим именем; никогда не узнает, что эта гиена вскоре станет всего лишь сказочным персонажем или же дурным сном, бумажной колдуньей, сгинувшей в земле. А на перилах крошечного балкона, где еще навалено столько барахла, будет брякать по ветру табличка ПРОДАЕТСЯ.
Покойся в мире, Большая: машина «Скорой помощи» приехала слишком поздно.
Теперь у ее сестры все как у служанок – белым-бело.
Я напротив высокой черной стены, которая вздымается до самого неба, гипсовый взгляд и гранитная кожа, стеклянный половой орган и паркетный рот. Марго была права: пачкать и разрушать – это способ существования. Среди незапятнанности становишься невидимкой. Незапятнанность – это небытие.
Большая, по крайней мере, хоть чем-то была.
– Алло?
Тыквоголовый объявляет ей, что они закончили со вскрытием. Тело сестры будет передано ей, и она может распорядиться насчет похорон. Маленькая не знает, надо ли ей предупредить Франка, коллег по «Скорой помощи», любовников-мертвяков. Пока никто из них не объявлялся. Большая умерла, и всем плевать.
– Комиссар?
– Да?
Вопрос жжет ей губы, но стук сердца отдается в голове, как в наушниках.
– Я хотела бы вас спросить… Моя сестра… На нее никогда не жаловались? В «Скорой помощи»?
– В «Скорой помощи»? Что вы хотите сказать?
– Знаете, она же была медсестрой… Там, в «Скорой»…