ГУЛАГ Эпплбаум Энн
Одной из движущих сил перемен на Соловках, отчасти определившей характер этих перемен, был Нафталий Аронович Френкель – бывший заключенный, который стал одним из самых влиятельных соловецких начальников. Солженицын в “Архипелаге ГУЛАГ” утверждает, что именно Френкель первым предложил кормить заключенных в зависимости от результатов их труда. Эта смертельная система, убивавшая более слабых лагерников за считаные недели, впоследствии стоила жизни огромному числу людей. С другой стороны, ряд российских и западных историков оспаривает роль Френкеля и считает, что многие истории о его всесилии – это легенды, и не более того[156].
Скорее всего, Солженицын действительно преувеличил значение Френкеля: люди, побывавшие в большевистских лагерях раннего периода, еще до Соловков, тоже вспоминали о питании “по выработке”, и в любом случае эта идея, можно сказать, лежит на поверхности и вряд ли зародилась в голове только одного человека[157]. Тем не менее документы из недавно открытых архивов, и в первую очередь архивов Карельской АССР, показывают, что Френкель и вправду играл важную роль. Даже если он и не разработал систему во всех деталях, он нашел способ превратить лаерь в доходное (по крайней мере, по видимости) экономическое предприятие и сделал это в такой момент, в таком месте и таким образом, что вполне мог привлечь к своим достижениям внимание Сталина.
Расхождениям по поводу Френкеля трудно удивляться. Его имя появляется во многих воспоминаниях о лагерях раннего периода, и эти воспоминания показывают, что уже при жизни этот человек был окутан легендой. На официальных фотографиях – подчеркнуто зловещее лицо, фуражка, аккуратно подстриженные усики; один мемуарист вспоминает, что Френкель одевался как денди[158]. Один из восхищавшихся им соратников по ОГПУ расхваливал его великолепную память и способность делать расчеты в уме: “Никогда в жизни, кажется, он не писал бумаг: у него не было даже ручки”[159]. Позднее советская пропаганда называла его “блестящим знатоком древесины и вообще лесного дела”, расписывала “совершенно невероятную емкость его памяти”, его опыт в сельском хозяйстве и инженерии, его эрудицию:
Однажды в поезде он ввязался в разговор двух работников треста ТЭЖЭ и заставил их замолчать, так как проявил исключительные познания в парфюмерном деле и оказался даже знатоком мирового рынка и обонятельных симпатий малых народностей на Малайских островах[160].
Кое-кто, однако, ненавидел и боялся его. В 1928 году на ряде специальных собраний соловецкой партийной ячейки коллеги Френкеля обвиняли его в создании своей личной шпионской сети[161]. За год до этого рассказы о нем достигли Парижа. В одной из первых книг о Соловках французский антикоммунист Р. Дюге писал о Френкеле, что “из-за его бесчеловечных нововведений уделом миллионов несчастных стали непосильный труд и жестокие страдания”[162].
Современники расходились и по вопросу о его происхождении. Солженицын назвал его турецким евреем, родившимся в Константинополе[163]. Другой автор утверждает, что он был “крупным венгерским фабрикантом”[164]. Ширяев писал, что он родом из Одессы, другие – что он из Австрии, из Палестины, что он работал на заводе Форда в Америке[165]. Некоторую ясность вносит его тюремная регистрационная карточка, где говорится, что он родился в Хайфе в 1883 году (Палестина входила тогда в состав Османской империи). Оттуда (возможно, через Одессу, возможно, через Австро-Венгрию) он прибыл в Советский Союз, где называл себя “коммерсантом”[166]. В 1923м его арестовали за нелегальное пересечение границы. Это может означать либо то, что он занимался контрабандой, либо что он добился как коммерсант слишком больших успехов, которых советская власть не пожелала терпеть. Его приговорили к десяти годам лагерей и отправили на Соловки[167].
Как именно Нафталий Френкель превратился из заключенного в одного из начальников СЛОНа, тоже не вполне ясно. Согласно легенде, оказавшись в лагере, он был настолько потрясен плохой организацией дела, бессмысленной тратой денег и сил, что сел и написал очень подробные предложения, где точно указал, что именно не выдерживает критики в каждом из лагерных производств, включая заготовку леса, сельское хозяйство и кирпичное дело. Он опустил предложения в лагерный “ящик для жалоб”, после чего они привлекли внимание одного из начальников, и тот послал их как диковинку Генриху Ягоде, быстро поднимавшемуся по служебной лестнице в советских “органах” и впоследствии возглавившему НКВД СССР. Ягода якобы пожелал немедленно встретиться с автором. Как утверждает один из современников (и Солженицын, который не называет источника), Френкель сам заявлял, что его возили из лагеря в Москву, где он излагал свои идеи Сталину и Кагановичу[168]. Эта часть легенды наиболее туманная: хотя документы показывают, что в 30е годы Френкель действительно встречался со Сталиным, и хотя Сталин пощадил его в годы партийных чисток, о посещении им Сталина в 1920е годы сведений пока не найдено. Но это не означает, что такой встречи не было: возможно, документы просто не сохранились[169].
Эти сообщения косвенно подтверждаются некоторыми обстоятельствами. К примеру, быстрота, с какой Френкеля перевели из заключенных в начальники, удивительна даже с учетом царившего в СЛОНе хаоса. В ноябре 1924го, когда Френкель находился в лагере менее года, администрация СЛОНа уже ходатайствовала о его освобождении. Ходатайство было удовлетворено в 1927м. Тем временем лагерная администрация регулярно отправляла в ОГПУ письма, превозносившие Френкеля до небес[170].
Мы также знаем, что Френкель создал и затем возглавил “экономическо-коммерческую часть” СЛОНа. В новом качестве он постарался добиться для соловецких лагерей не только самоокупаемости, которой требовали положения о лагерях принудительных работ, но и подлинной прибыльности – вплоть до того, что лагеря стали отбирать работу у других предприятий. Хотя эти предприятия были государственными, в 1920е годы в советской экономике сохранялись элементы конкуренции, и Френкель этим воспользовался. Уже в сентябре 1925го СЛОН, экономическим руководителем которого стал Френкель, добился права вырубить 130 000 кубометров карельского леса, оттеснив лесозаготовительное предприятие обычного типа. СЛОН также стал акционером Коммунального банка Карелии и вступил в борьбу за право построить дорогу от Кеми до Ухты[171].
С самого начала карельские власти были недовольны этой деятельностью. Они вообще были против создания лагеря на Соловках[172]. Впоследствии их протесты стали звучать громче. На собрании, созванном по поводу расширения СЛОНа, местные власти пожаловались, что лагерь несправедливо поставлен в более выгодное положение, чем обычные лесозаготовительные предприятия, поскольку пользуется дешевой рабочей силой. Позднее стали звучать и более серьезные обвинения. В феврале 1926 года на заседании Совнаркома Карелии некоторые местные руководители подвергли СЛОН резкой критике, утверждая, что лагерная администрация требует слишком много денег за постройку тракта Кемь – Ухта. Один из выступавших гневно назвал СЛОН “коммерсантом”, чья главная цель – извлечение прибыли[173].
Кроме того, звучали возражения против решения СЛОНа открыть в Кеми свой магазин. Государственное торговое предприятие не могло этого себе позволить, но лагерная администрация имела возможность использовать дешевый – почти дармовой – труд заключенных[174]. Мало того – власти жаловались, что особые связи с ОГПУ позволяют СЛОНу не считаться с местными правилами и не отчислять денег в региональный бюджет[175].
Споры о прибыльности, эффективности и справедливости в связи с использованием принудительного труда велись еще четверть века (далее в этой книге мы обсудим их более детально). Так или иначе, в середине 1920х годов карельские власти потерпели в этих спорах поражение. В датированных 1925 годом отчетах об экономическом положении соловецких лагерей Федор Эйхманс (в то время заместитель Ногтева, позднее он возглавит лагерь) хвастался экономическими достижениями СЛОНа, заявляя, что кирпичный завод, ранее находившийся в жалком состоянии, теперь процветает, что план по лесозаготовкам перевыполняется, что постройка электростанции окончена, что улов рыбы удвоился[176]. Перепевы этих отчетов публиковались затем как в соловецкой печати, так и в общедоступных советских изданиях[177]. Там содержалиь точные подсчеты: в одном отчете дневной рацион заключенного оценивался в 29 копеек, расходы на его одежду за год – в 34 рубля 57 копеек. Общая годичная стоимость содержания одного заключенного, включая медицинское обслуживание и транспорт, равнялась 211 рублям 67 копейкам[178]. Хотя в 1929 году лагерный бюджет испытывал дефицит в 1,6 млн рублей[179] (вполне возможно, потому, что часть денег прикарманило ОГПУ), об экономических успехах Соловков продолжали трубить вовсю.
Эти успехи вскоре стали главным доводом в пользу перестройки всей советской системы мест заключения. Если результаты были достигнуты ценой уменьшения рационов и ухудшения условий жизни заключенных – ничего страшного[180]. Если они были достигнуты ценой ухудшения отношений с местными властями – не беда.
В самих лагерях мало кто затруднялся назвать человека, ответственного за эти “успехи”. Все без колебаний связывали коммерциализацию лагеря с именем Френкеля, и многие ненавидели его за это. В 1928 году на бурном собрании парторганизации Соловков – настолько бурном, что часть его протоколов недоступна до сих пор, – один из лагерных руководителей пожаловался, что экономическо-коммерческая часть СЛОНа приобрела слишком большое влияние. Он атаковал и лично Френкеля, ставшего, по его мнению, слишком незаменимым (его лексика здесь отдает антисемитизмом). Другие интересовались, почему Френкель, бывший заключенный, обслуживается ларьками СЛОНа в первоочередном порядке и по низким ценам. Кое-кто заявлял, что соловецкие лагеря в погоне за коммерческой выгодой пренебрегают другими задачами: работа по перевоспитанию заброшена, заключенных нещадно эксплуатируют. Случаи членовредительства ради освобождения от работы не расследуются[181].
Однако точно так же, как соловецкие лагеря одержали верх в споре с карельскими властями, Френкель, возможно благодаря своим московским связям, выиграл внутрилагерный спор о том, какими должны стать Соловки, как заключенные будут там работать и как с ними будут обращаться.
Как уже было сказано, вряд ли именно Френкель изобрел пресловутую систему “хлеб по выработке”, когда заключенных кормили в зависимости от результатов их работы. Однако он ответствен за развитие и процветание этой системы, за перерастание “оплаты” труда пайком, имевшей место от случая к случаю, в очень четкий, отрегулированный метод распределения пищи и организации лагерной жизни.
Система Френкеля была совершенно неприкрытой. Он разделил заключенных СЛОНа на три категории в зависимости от физических данных: способные к тяжелой работе, способные к легкой работе и инвалиды. Каждая категория получала свои задания и должна была выполнять свои нормы. Кормили соответственно, причем разница рационов была очень велика. В одной таблице, составленной между 1928 и 1932 годами, заключенному первой категории отводится в день 800 г хлеба и 80 г мяса, заключенному второй категории – 500 г хлеба и 40 г мяса, заключенному третьей категории – 400 г хлеба и 40 г мяса. Таким образом, низшая категория потребляла вдвое меньше пищи, чем высшая[182].
На практике эта система очень быстро разделяла лагерников на тех, кто выживет, и тех, кто нет. Более крепкие, которых неплохо кормили, становились еще крепче. Более слабых недостаточное питание делало еще слабее, и в конце концов они заболевали или умирали. Ускоряло этот процесс то, что трудовые нормы часто были очень высокими, невыполнимыми для многих заключенных, особенно для бывших горожан, не привыкших добывать торф и валить лес. В 1928 году центральные власти наказали группу лагерных охранников за то, что они заставили 128 заключенных зимой работать в лесу целую ночь, чтобы дать норму. Месяц спустя 75 процентов этих заключенных все еще страдали от жестоких обморожений[183].
При Френкеле изменился и характер работ в СЛОНе: его не интересовали такие экзотические безделицы, как пушное хозяйство и выращивание арктических растений. Вместо этого он посылал заключенных строить дороги и валить лес, благо в бесплатной неквалифицированной рабочей силе недостатка не было[184]. Перемены в характере работы быстро повлекли за собой перемены в характере самого лагеря, точнее – лагерей, потому что опыт СЛОНа начал распространяться далеко за пределы Соловецкого архипелага. В частности, Френкеля не интересовало, содержатся ли заключенные в тюремной обстановке, в тюремных помещениях, за колючей проволокой. Он посылал бригады лагерников работать по всей Карелии и Архангельской области за сотни километров от Соловков – туда, где они были наиболее нужны[185].
Как менеджер, спасающий убыточную компанию, Френкель “рационализировал” и другие стороны лагерной жизни, постепенно ликвидируя все, что не служило производству. Вся видимость перевоспитания быстро исчезла. Критики Френкеля жаловались, что он закрыл лагерные газеты и журналы, прекратил заседания Соловецкого общества краеведения. Правда, соловецкий музей и театр продолжали существовать, но только для показухи, ради приезжих важных персон.
Вместе с тем беспорядочных вспышек зверства стало меньше. В 1930 году на Соловки приехала комиссия Шанина от ОГПУ, задачей которой было расследовать сообщения о дурном обращении с заключенными. Отчеты комиссии содержат сведения об избиениях и издевательстве над людьми. Вступая в удивительное противоречие с прежней “политикой”, комиссия приговорила к расстрелу девятнадцать человек из лагерной администрации[186]. Их поведение не годилось для лагеря, превыше всего ценившего теперь трудоспособность.
И наконец, при Френкеле навсегда изменилось понятие о “политическом заключенном”. Осенью 1925го искусственная черта, разделявшая уголовников и “контрреволюционеров”, была стерта: и тех и других вместе послали на материк на лесозаготовки. В СЛОНе не стало привилегированных заключенных: всех рассматривали как рабочую силу[187].
Правда, с социалистами, содержавшимися в Савватиевском скиту, дело обстояло сложней. Они не вписывались ни в какие представления об экономической эффективности, поскольку в принципе отказывались выполнять какую бы то ни было принудительную работу. Отказывались даже заготавливать для себя дрова. “Нас выслали административным порядком, – заявил один из них, – и пусть теперь администрация обеспечит нас всем необходимым”[188]. Неудивительно, что их бесчисленные претензии вызывали раздражение лагерной администрации, в частности начальника лагеря Ногтева, хотя весной 1923 года именно он вел переговоры с “политическими” в Пертоминске и лично пообещал им более свободный режим на Соловках, если они не будут сопротивляться переводу туда. На новом месте “политические” спорили с начальством о свободе передвижения, о праве на медицинское обслуживание и на переписку с внешним миром. И вот 19 декабря 1923 года в разгар споров о режиме конвоиры открыли огонь по заключенным у Савватиевского скита и убили шесть человек.
Этот инцидент вызвал шум за границей. Политический Красный Крест передал сведения о расстреле за рубеж. Сообщения о нем появились в западной печати. Между Соловками и московским руководством сновали депеши. Поначалу лагерное начальство оправдывало расстрел, заявляя, что заключенные нарушили комендантский час и что конвоиры перед тем, как открыть огонь, сделали три предупреждения.
Позднее, в апреле 1924 года, все еще не до конца признавая, что стрельба велась без предупреждения (а заключенные утверждали, что дело обстояло именно так), лагерная администрация провела более подробное расследование случившегося. Политические заключенные, говорилось в ее рапорте, принадлежали к другому классу, нежели конвоиры. Заключенные, в отличие от солда, могли проводить время за чтением книг и газет, получали белый хлеб, масло и молоко. Это была “ненормальная ситуация”. Нарастало естественное ожесточение работающих против неработающих, и когда заключенные стали демонстративно нарушать комендантский час, неизбежно пролилась кровь[189]. В Москве лагерное начальство в защиту своей позиции зачитало отрывки из писем заключенных родным, где лагерники писали, что они хорошо себя чувствуют, хорошо питаются и им не нужно присылать ни еды, ни одежды. В других письмах речь шла о великолепных видах Соловков[190]. Когда некоторые из писем появились в советской печати, заключенные заявили, что послали родственникам эти идиллические описания соловецкой жизни только для того, чтобы успокоить их[191].
Московские власти вознегодовали и приняли меры. Соловецкий лагерь и пересыльный пункт в Кеми посетила комиссия, в которую входил заведующий спецотделом ОГПУ Глеб Бокий. Затем в сентябре – октябре 1924 года газета “Известия” опубликовала серию статей о Соловках. “Глубоко ошибаются те, кто думает, что Соловки представляют унылую, мрачную тюрьму, где люди сидят и изнывают в тесном заключении, – писал член комиссии Н. Красиков. – Весь лагерь представляет огромный хозяйственный организм с 3000 рабочих, работающих в самых разнообразных отраслях производства”. Воздав хвалу промышленности и сельскому хозяйству Соловков, Красиков перешел к описанию жизни социалистов в Савватиево:
Образ жизни, какой они ведут, можно характеризовать как анархо-интеллигентский, со всеми его отрицательными сторонами. Вечная бездеятельная толчея, митингование, мелкие семейные дрязги, фракционные разногласия, а главное, резко вызывающее агрессивное отношение к власти вообще и к местной администрации и к красноармейской охране в частности <…> – все это ставит эту группу в 300 с лишним человек в состояние откровенной вражды к каждому мероприятию, к каждой попытке местной власти наладить правильно регулируемую жизнь и работу…[192]
В другом советском периодическом издании утверждалось, что заключенные-социалисты питаются лучше, чем красноармейцы. Эти заключенные якобы могут свободно встречаться с родственниками – как иначе они могли бы передавать наружу сведения? – и пользуются лучшим медицинским обслуживанием, чем жители обычных рабочих поселков. Автор статьи с издевкой писал, что эти заключенные требуют золотых зубных протезов и редких, дорогих лекарств[193].
Это было начало конца. После серии дискуссий, в ходе которых ЦК РКП(б) рассмотрел и отверг план высылки политических за границу (испугались реакции западных социалистов, в особенности британских лейбористов), было принято решение[194]. На рассвете 17 июня 1925 года Савватиевский скит окружили конвоиры. Заключенным было дано два часа на сборы, после чего их отвели на пристань, посадили на суда и отправили в дальние материковые тюрьмы – одних в Тобольск, других в Верхнеуральск. Там условия были гораздо хуже, чем в Савватиево[195].
Хотя социалисты продолжали бороться за свои права, переправлять письма за границу, перестукиваться через тюремные стены, устраивать голодовки, их протесты тонули в большевистской пропаганде. В Берлине, Париже и Нью-Йорке старые организации, помогавшие заключенным, испытывали все большие трудности со сбором денег[196]. “После событий 19 декабря, – писал один арестант зарубежному другу, имея в виду расстрел шести человек в 1923 году, – нам казалось, что мир содрогнется – наш социалистический мир. Но он словно бы не заметил того, что произошло на Соловках, и трагедия превратилась в фарс”[197].
К концу 1920х заключенные-социалисты потеряли свой особый статус. Они делили камеры с большевиками, троцкистами и обычными уголовниками. На политических, точнее, на “контрреволюционеров” стали смотреть не как на привилегированную группу, а как на людей, стоящих в лагерной иерархии ниже уголовников. Лишенные прав, которые они пытались отстаивать, они теперь интересовали тюремщиков лишь в той мере, в какой могли работать. И только способные работать получали достаточно еды, чтобы выжить.
Глава 3
1929 год. “Великий перелом”
Когда большевики пришли к власти, они сначала проявляли по отношению к своим врагам мягкость. <… > Если бы мы повторили и дальше эту ошибку, мы совершили бы преступление по отношению к рабочему классу, мы предали бы его интересы. И это вскоре стало совершенно ясно.
Иосиф Сталин
20 июня 1929 года к маленькой пристани под стеной Соловецкого кремля подошел пароход “Глеб Бокий”. Заключенные смотрели на прибытие с великим ожиданием. Вместо молчаливых, изнуренных арестантов, которые обычно сходили с “Глеба Бокия”, на берегу появилась группа здоровых, энергичных мужчин и одна женщина. Они разговаривали, жестикулировали. На сделанных в тот день фотографиях большинство мужчин одеты в военную форму: среди них было несколько видных чекистов, в том числе сам Глеб Бокий. Один из прибывших, выше остальных и с густыми усами, был одет проще: рабочая кепка, незатейливое пальто. Это был Максим Горький.
В числе заключенных, наблюдавших сцену в окно, был будущий академик Дмитрий Лихачев. Он описал и пассажирку: “…виден был пригорок, на котором долго стоял Горький с какой-то очень странной особой, которая была в кожаной куртке, кожаных галифе, заправленных в высокие сапоги, и в кожаной кепке. Это оказалась сноха Горького (жена его сына Максима). Одета она была, очевидно (по ее мнению), как заправская «чекистка»”. Группа села в монастырскую коляску “с бог знает откуда добытой лошадью” и отправилась осматривать остров[198].
Лихачев прекрасно понимал, что Горький – особый посетитель. В тот период своей жизни Горький был вернувшимся “блудным сыном” большевиков, которые превозносили его на все лады. Убежденный социалист, в прошлом близкий к Ленину, Горький тем не менее не одобрил большевистский переворот 1917 года. В последующих статьях и выступлениях он страстно осуждал переворот и “красный террор”, называл политику Ленина “авантюрной”, а послереволюционный Петроград – “трясиной”. В 1921 году он эмигрировал в Сорренто, откуда поначалу продолжал отправлять на родину гневные послания.
Со временем, однако, его настроение изменилось, и в 1928 году он решил вернуться. Причины его возвращения не вполне ясны. Солженицын довольно зло объясняет возвращение тем, что на Западе Горький “не обнаружил вокруг себя мировой славы, а затем – и денег”. Орландо Файджес пишет, что в эмиграции Горький был очень несчастен и не выносил общества других русских эмигрантов, большей частью настроенных куда более антикоммунистически, чем он сам[199]. Каковы бы ни были его мотивы, он приехал обратно с твердым намерением всеми силами помогать советскому режиму. Почти сразу же он предпринял целый ряд триумфальных поездок по Советскому Союзу и осознанно включил в маршрут Соловки. Его многолетний интерес к тюрьмам восходил к собственному беспризорному отрочеству.
О визите Горького на Соловки пишут многие мемуаристы, и все сходятся на том, что на острове были сделаны тщательные приготовления. Некоторые вспоминают, что на этот день был изменен лагерный режим, что мужьям позволили повидаться с женами: люди должны были выглядеть как можно более веселыми[200]. Лихачев пишет, что вдоль пути Горького в землю воткнули свежесрубленные елки, что многих заключенных вывели из кремля в лес, чтобы не создавать у него ощущение тесноты. Однако поведение Горького авторы воспоминаний оценивают по-разному. о словам Лихачева, писатель понял, что его дурачат. Посетив лазарет, где персоналу к его приезду выдали чистые халаты, он сказал: “Не люблю парадов” и вышел. Затем Лихачев рассказывает о посещении Горьким детской колонии. Пробыв там минут десять-пятнадцать, Горький потребовал, чтобы его оставили наедине с четырнадцатилетним мальчиком, вызвавшимся рассказать ему “всю правду”. Через сорок минут Горький вышел со слезами на глазах[201].
Однако Олег Волков, который тоже был на Соловках во время визита Горького, пишет, что писатель “глядел только в ту сторону, какую ему указывали”[202]. И хотя история о мальчике появляется не только у Лихачева (согласно одной из версий, он сразу же после отъезда Горького был расстрелян), некоторые мемуаристы утверждают, что к Горькому не дали подойти ни одному заключенному[203]. Есть сведения, что впоследствии все письма лагерников Горькому перехватывались администрацией и что по крайней мере один из их авторов был уничтожен[204]. В. Э. Канэп, бывший чекист, ставший заключенным, даже утверждал, что Горький посетил штрафной изолятор на Секирке, где сделал запись в контрольном журнале. Один из московских руководителей ОГПУ, сопровождавших Горького, написал там: “При посещении мною Секирной нашел надлежащий порядок”. Ниже, по словам Канэпа, Горький добавил: “Сказал бы – отлично”[205].
Хотя мы не можем установить в точности, что именно Горький сказал и сделал на острове, мы можем прочесть очерк, написанный им впоследствии. Горький хвалит в нем красоту соловецкой природы, описывает живописные монастырские здания и их живописных обитателей. Плывя к острову на пароходе, он даже разговорился с соловецким монахом. “А начальство как относится к вам?” – спросил Горький. “Начальство тут желает, чтобы все работали. Мы – работаем”, – ответил монах[206].
Горький с одобрением пишет об условиях жизни заключенных, явно желая внушить читателю, что советский трудовой лагерь – совсем не то же самое, что царская тюрьма. В комнатах женщин, пишет он, “по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана «своим», – свои одеяла, подушки, на стенах фотографии, открытки, на подоконниках – цветы, впечатления «казенщины» – нет, на тюрьму все это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля”.
На торфоразработках трудятся “здоровые ребята в холщовых рубахах и высоких сапогах”. Горький встречает и нескольких “политических”. “Это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «черной сотней»”, – пишет он. Когда они говорят ему, что их арестовали несправедливо, он предполагает, что они лгут. В одном месте очерка видится намек на легендарную встречу с четырнадцатилетним мальчиком. Какой-то “молодой человек «мелкого калибра»” подал ему сложенный лист бумаги. Но другие заключенные закричали: “Это – шпион!”.
Но не только условия жизни делали Соловки в глазах Горького лагерем нового типа. Пассажиры и пассажирки “с потонувшего корабля” не просто довольны и здоровы – они играют главные роли в грандиозном эксперименте преобразования преступных и антиобщественных личностей в полезных членов советского общества. Горький подхватил идею Дзержинского о том, что лагеря должны быть не только средством наказания, но и “школами труда”, перековывающими правонарушителей в работников, в которых нуждается новая советская система. Конечная цель эксперимента, который “дал уже неоспоримые положительные результаты”, – “уничтожить тюрьмы для уголовных”. “Если б такой опыт, как эта колония, дерзнуло поставить у себя любое из «культурных» государств Европы, – пишет Горький в конце очерка, – и если б там он мог дать те результаты, которые мы получили, государство это било бы во все свои барабаны, трубило во все медные трубы о достижении своем в деле реорганизации психики преступника”. Мы же “по скромности нашей” не умеем писать о своих достижениях.
Позднее Горький якобы говорил по поводу очерка о Соловках: “Карандаш редактора не коснулся только моей подписи – все остальное совершенно противоположно тому, что я написал, и неузнаваемо”. Мы не знаем, почему он написал то, что написал, – по наивности, из расчетливого желания обмануть читателя, под давлением цензуры?[207] Какими бы мотивами Горький ни руководствовался, его очерк 1929 года сыграл важную роль в формировании общественного и официального взгляда на новую и гораздо более широкую систему лагерей, которая замышлялась в тот самый год. Ранняя большевистская пропаганда защищала революционное насилие как необходимое, но временное зло, как очищающее средство, применяемое в переходный период. Горький, с другой стороны, придал институционализированному насилию Соловков вид органической части нового порядка и тем самым способствовал примирению общества с растущей властью тоталитарного государства[208].
1929 год памятен не только публикацией очерка Горького. К этому времени революция достигла зрелости. Гражданская война окончилась почти десять лет назад. Ленина давно не было в живых. Были испробованы и отброшены экспериментальные экономические модели – военный коммунизм, НЭП. Подобно тому как концлагерь в ветхих зданиях на Соловках превратился в целую сеть северных лагерей, беспорядочный террор ранних советских лет уступил место более систематическому преследованию тех, кого объявляли противниками режима.
Кроме того, к 1929 году революция обрела совсем иного вождя. На протяжении 1920х Сталин победил или уничтожил сначала противников большевистской власти, а затем и своих личных противников. С этой целью он, во-первых, стал играть главную роль в партийных кадровых решениях, во-вторых, начал широко использовать секретную информацию, собираемую для него “органами”, к которым он проявлял особый интерес. Он инициировал ряд партийных чисток, результатами которых вначале были только исключения из партии, и позаботился о том, чтобы провинности людей разбирали на проникнутых обвинительным духом, наэлектризованных общественных собраниях. В 1937–1938 годах эти чистки стали смертельными: за исключением из партии часто следовал приговор к лагерному сроку или “высшей мере”.
Сталин очень искусно одержал верх над своим главным соперником в борьбе за власть – Львом Троцким. Вначале он дискредитировал Троцкого, затем добился его высылки в Турцию, затем использовал его для установления прецедента. Когда Яков Блюмкин, агент ОГПУ и пламенный троцкист, посетил своего кумира в турецкой ссылке и вернулся с письмами Троцкого к его сторонникам в СССР, Сталин позаботился о том, чтобы Блюмкина схватили и приговорили к расстрелу. Тем самым он подчеркнул решимость государства использовать всю силу своих карательных органов не только против членов других социалистических партий и сторонников старого режима, но и против несогласных внутри самой партии большевиков[209].
Однако в 1929 году Сталин еще не был тем диктатором, каким он стал к концу следующего десятилетия. Правильнее было бы сказать, что в том году он привел в действие политику, которая впоследствии сделала его власть безраздельной и в то же время изменила советскую экономику и общество до неузнаваемости. Западные историки называли эту политику революцией сверху, сталинской революцией. Сам же Сталин назвал 1929й годом великого перелома.
Сердцевиной сталинской революции была программа лихорадочно быстрой индустриализации. К тому времени большевистская власть так и не принесла большинству людей реального улучшения жизни. Наоборот – годы гражданской войны и экономических экспериментов привели к еще большему обнищанию. И теперь Сталин, возможно почувствовав растущее народное недовольство, поставил задачу коренным образом изменить условия жизни рядового человека.
С этой целью в 1929м советсое правительство утвердило первый пятилетний план, предусматривавший ежегодное увеличение промышленного производства на 20 процентов. Вновь появились продуктовые карточки. Семидневная неделя: пять рабочих дней, два выходных – была отменена. Люди стали работать по скользящему графику, поддерживая непрерывный цикл производства. На самых важных объектах продолжительность смены доходила до тридцати часов, некоторые рабочие трудились в среднем по 300 часов в месяц[210]. Дух эпохи, насаждаемый сверху и с энтузиазмом подхваченный внизу, был духом соревнования: директора заводов и работники аппарата, рабочие и служащие соперничали друг с другом, стремясь выполнить и перевыполнить план или по крайней мере дать новые предложения по скорейшему его выполнению. В то же время никому не разрешалось ставить под вопрос правильность плана. Это относилось и к высшему уровню – партийные деятели, сомневавшиеся в целесообразности столь стремительной индустриализации, недолго сохраняли посты, – и к низшему. Один человек вспоминал потом, как ребенком маршировал по комнате детского сада с флажком и скандировал:
- Пять в четыре,
- Пять в четыре,
- Пять в четыре,
- А не в пять!
Смысл этих слов – что пятилетку надо выполнить в четыре года – был мальчику совершенно неведом[211].
Как и все крупные советские начинания, массовая индустриализация создала новые категории преступников. В 1926 году был принят новый советский уголовный кодекс, куда, помимо прочего, вошла сильно расширенная статья о контрреволюционной деятельности – 58я. Она содержала 14 пунктов, и ОГПУ стало использовать их все, в первую очередь для ареста инженеров[212]. Само собой, с лихорадочным темпом технических перемен справиться было трудно. Примитивные технологии, применяемые второпях, вели к ошибкам. На кого-то надо было свалить вину. Отсюда – аресты “вредителей” и “саботажников”, чьей коварной целью было замедлить рост советской экономики. Некоторые из ранних показательных процессов – Шахтинское дело в 1928 году, процесс Промпартии в 1930м – были фактически судами над инженерами и представителями технической интеллигенции. То же самое можно сказать и о процессе 1933 года над сотрудниками фирмы “Метро-Виккерс”, привлекшем пристальное внимание за рубежом, поскольку подсудимыми были не только советские граждане, но и британцы. Все они обвинялись в саботаже и в шпионаже в пользу Великобритании[213].
Но были и другие источники пополнения массы заключенных. В 1929 году советский режим ускорил и процесс насильственной коллективизации крестьян. Это был колоссальный переворот, в некоторых отношениях более глубокий, чем октябрьский. За невероятно короткое время сельские партработники принудили миллионы крестьян отдать свои небольшие земельные наделы и вступить в колхозы. Нередко людей сгоняли с участков, которые возделывали их деды и прадеды. Этот переход безвозвратно подорвал советское сельское хозяйство и создал условия для ужасающего голода на Украине и на юге России в 1932–1934 годах, убившего от шести до семи миллионов человек[214]. Кроме того, коллективизация навсегда уничтожила присущее сельской России ощущение связи с прошлым.
Миллионы людей противились коллективизации, прятали зерно, отказывались сотрудничать с властями. Всех несогласных причисляли к кулакам. Это понятие, как и понятие “вредителя”, было крайне расплывчатым, под него можно было подвести чуть ли не кого угодно. Лишней коровы или лишней комнаты в избе было достаточно, чтобы по доносу завистливого соседа зачислить в кулаки явно бедного крестьянина. Чтобы сломить сопротивление “кулаков”, режим по существу взял на вооружение старую царскую практику административной ссылки. В деревни просто-напросто приезжали грузовики или повозки и забирали людей семьями. Некоторых “кулаков” расстреляли, некоторых судили и приговорили к лагерному сроку. Большинство, однако, было попросту выслано. В 1930–1933 годы более двух миллионов крестьян вывезли в Сибирь, Казахстан и другие малонаселенные районы Советского Союза, где они прожили всю оставшуюся жизнь на правах спецпереселенцев, которым было запрещено покидать новые места проживания. Еще 100 000 арестовали и отправили в лагеря[215].
Когда начался голод, которому способствовала засуха, последовали новые аресты. У крестьян, и особенно у “кулаков”, забирали все зерно, какое только можно было забрать. За малейшую кражу, пусть даже совершенную, чтобы накормить голодных детей, людей сажали в лагерь. Постановление от 7 августа 1932 года предусматривало для таких “расхитителей социалистической собственности” расстрел или длительный лагерный срок. Вскоре людей стали сажать “за колоски”; могли дать десять лет за несколько картофелин или яблок[216]. Этим объясняется тот факт, что крестьяне составляли подавляющее большинство советских заключенных в 1930е годы и существенную их часть вплоть до смерти Сталина.
Воздействие этих массовых арестов на места лишения свободы было огромным. Их московские руководители примерно в то же время, когда новые законы вступили в силу, начали призывать к быстрой и радикальной ревизии всей системы. “Обычная” система мест заключения, по-прежнему находившаяся в ведении Наркомата внутренних дел (и по-прежнему гораздо более обширная, чем Соловецкие лагеря, относившиеся к ОГПУ), все предыдущее десятилетие оставалась переполненной и плохо организованной; госбюджет тратил на нее немалые деньги. В масштабах страны положение было таким тяжелым, что в какой-то момент власти попытались уменьшить количество заключенных, начав приговаривать большее число людей к “принудительным работам без лишения свободы”[217].
Однако по мере того как коллективизация и репрессии набирали силу, как миллионы “кулаков” изгонялись из родных домов, такие решения начали представляться политически несвоевременными. И вновь руководители страны пришли к выводу, что столь опасные преступники (враги великого сталинского переустройства деревни) требуют более жесткого содержания, и создать к этому средства должно было ОГПУ.
Зная, что система мест лишения свободы приходит в упадок так же быстро, как растет число заключенных, Политбюро ЦК ВКП(б) в 1928 году сформировало комиссию для решения проблемы. Внешне комиссия выглядела нейтральной: в нее входили как представители Наркомюста РСФСР, так и люди из ОГПУ. Возглавил комиссию нарком юстиции Янсон. Задачей комиссии, однако, было создать “систему концлагерей, организованных по типу лагерей ОГПУ”, и ее деятельность проходила в жестких рамках. Вопреки лирическим рассуждениям Горького о перевоспитании через труд все члены комиссии использовали чисто экономический язык. Все проявляли одинаковое беспокойство о “снижении расходов” и о “рационально поставленном использовании труда”[218].
Правда, протокол заседания комиссии от 15 мая 1929 года содержит ряд практических возражений против создания широкой лагерной системы: большие лагеря трудно будет организовать, нет дорог, ведущих в северные районы, и так далее. Нарком труда сказал, что неправильно наказывать мелких преступников так же, как рецидивистов. Нарком внутренних дел РСФСР Толмачев отметил, что нововведение вызовет критику за границей: белоэмигранты и буржуазная печать заявят, что “мы вместо хваленой пенитенциарной системы с исправительно-трудовым воздействием создали чекистский застенок”[219].
Однако его мысль состояла не в том, что система плоха, а в том, что она будет выглядеть плохой. Никто из присутствующих не возражал против лагерей “по типу Соловецкого” на том основании, что они жестоки и губительны. Никто не вспомнил о столь любимой Лениным альтернативной теории преступности согласно которой преступления должны исчезнуть вместе с капитализмом. Разумеется, никто не говорил о перевоспитании заключенных, о “коренном изменении психики людей”, которое восхвалял Горький в очерке о Соловках и которое можно было бы использовать для создания положительного впечатления о первых лагерях. Вместо этого Генрих Ягода, представлявший ОГПУ в комиссии, очень четко изложил подлинные интересы режима:
Необходимо и возможно уже теперь вывести из мест заключения по РСФСР 10 000 чел., труд которых может быть правильно организован и использован. Вместе с тем мы получили сегодня сведения о переполнении мест лишения свободы также и в УССР. Совершенно очевидно, что политика советской власти и строительство новых тюрем несовместимы. На новые тюрьмы никто денег не даст. Другое дело – построение больших лагерей с рационально поставленным использованием труда в них. Мы имеем огромные затруднения в деле посылки рабочих на север. Сосредоточение там многих тысяч заключенных поможет нам продвинуть дело хозяйственной эксплуатации природных богатств севера. <…> Опыт Соловков показывает, как много можно сделать в этом направлении.
Далее Ягода сказал, что люди, отправленные на север, должны будут оставаться там навсегда: “Рядом мер, как административного, так и хозяйственного содействия освобожденным, мы можем побудить их оставаться на севере, тут же заселяя наши окраины”[220].
Сходная с царской моделью идея о том, что заключенные должны становиться поселенцами, была высказана неслучайно. Пока работала комиссия Янсона, другая комиссия начала исследовать пути борьбы с нехваткой рабочей силы на Дальнем Севере. Для решения проблемы выдвигались разные предложения, в частности заселять безлюдные места безработными и китайскими иммигрантами[221]. Обе комиссии пытались решить одну и ту же задачу, и этому трудно удивляться. Чтобы выполнить сталинский пятилетний план, Советскому Союзу требовались громадные количества угля, газа, нефти и древесины, источниками которых могли стать Сибирь, Казахстан и Крайний Север. Страна также нуждалась в золоте для покупки новой техники за границей, а геологи как раз недавно обнаружили золото в верховьях Колымы. Несмотря на холод, тяжелые условия жизни и труднодоступность, эти ресурсы необходимо было разрабатывать с огромной скоростью.
В обычном для того времени духе межведомственного соревнования Янсон вначале предложил, чтобы систему возглавил его наркомат. Он вызвался создать на севере европейской части РСФСР ряд лесных лагерей, чтобы увеличить экспорт древесины, которая была для страны главным источником иностранной валюты. Проект был “заморожен” – вероятно, не все хотели, чтобы во главе стояли Янсон и его юристы. И весной 1929 года, когда проект вновь стали рассматривать, комиссия Янсона пришла к несколько иным выводам. 13 апреля 1929 года она предложила создать новую, единую систему концлагерей, которая уничтожила бы различие между обычными местами лишения свободы и лагерями особого назначения. Что еще более важно, новая система должна была находиться в непосредственном ведении ОГПУ[222].
Быстрота, с которой ОГПУ брало систему мест заключения под свой контроль, поразительна. В декабре 1927 года в ведении спецотдела ОГПУ находилось 30 000 заключенных – около 10 процентов от общего числа, главным образом в Соловецких лагерях. В отделе работало не более 1000 сотрудников, и его бюджет едва превышал 0,05 процента государственных расходов. Для сравнения: в местах заключения, подчиненных НКВД, содержалось 150 000 человек, и расходы на них составляли 0,25 процента госбюджета. Однако между 1928 и 1930 годом положение изменилось на прямо противоположное. По мере того как другие ведомства постепенно отдавали ОГПУ своих заключенных, свои тюрьмы, свои лагеря, число заключенных в системе ОГПУ увеличилось с 30 000 до 300 000[223]. В 1931 году ОГПУ взяло под свой контроль и миллионы спецпереселенцев (главным образом “кулаков”), которые фактически были обречены на принудительный труд, поскольку им под страхом смерти или ареста было запрещено покидать назначенные места проживания и рабочие места[224]. К середине 1930х ОГПУ уже контролировало всю огромную трудовую армию советских заключенных.
Чтобы справиться с новыми задачами, ОГПУ реорганизовало свой спецотдел, ведавший лагерями, и преобразовало его в Главное управление лагерями – ГУЛАГ. Позднее эта аббревиатура стала обозначением всей системы[225].
С тех самых пор как система советских концлагерей приобрела широкий размах, заключенные и исследователи много думали и спорили о побудительных мотивах к ее созданию. Возникла ли она спонтанно – как побочный результат коллективизации, индустриализации и других процессов, происходивших в стране? Или Сталин тщательно спроектировал рост ГУЛАГа, заранее планируя арест миллионов людей?
В прошлом некоторые специалисты утверждали, что за созданием лагерей не стояло никакого грандиозного плана. Историк Джеймс Харрис писал, что движение за строительство новых лагерей в районе Урала возглавляли не московские чиновники, а местные руководители. Перед лицом непосильных требований пятилетнего плана с одной стороны и острой нехватки рабочих рук – с другой уральские власти ускорили и ужесточили коллективизацию. Всякий “кулак”, согнанный со своей земли, становился очередным подневольным работником[226]. Другой историк (Майкл Джейкобсон), рассуждая в сходном ключе, пишет, что источники грандиозной советской лагерной системы были “банальными”: “Чиновники преследовали недостижимые цели, стремясь к самоокупаемости мест заключения и в то же время желая перевоспитывать заключенных. Руководители изыскивали рабочую силу и деньги, расширяли свои бюрократические владения, ставили нереальные задачи. Начальники лагерей и надзиратели послушно исполняли правила и распоряжения. Теоретики подводили базу. В результате решения постоянно менялись на противоположные, исправлялись или отменялись”[227].
Если ГУЛАГ и вправду создавался наобум и вслепую, этому трудно удивляться. Вообще в начале 1930х годов советское руководство в целом и Сталин в частности постоянно меняли курс, принимали решения и затем отменяли их, делали публичные заявления, сознательно направленные на то, чтобы скрыть реальное положение вещей. Изучая историю тех лет, нелегко обнаружить четкий широкомасштабный дьявольский план, разработанный Сталиным или кем-либо другим[228]. Например, начав коллективизацию, Сталин в марте 1930 года словно бы опомнился и осадил чересчур ретивых сельских руководителей, обвинив их в “головокружении от успехов”. Что бы он ни имел под этим в виду, его заявление не оказало большого воздействия на ход событий и раскулачивание продолжалось еще не один год.
Деятели из ОГПУ, планировавшие расширение ГУЛАГа, поначалу, кажется, тоже не имели ясного представления о своих конечных целях. Комиссия Янсона принимала решения, потом давала задний ход. Политика ОГПУ как такового представляется противоречивой. Например, на протяжении 1930х годов ОГПУ часто объявляло амнистии с целью разгрузить тюрьмы и лагеря. Однако за амнистией неизменно следовала новая волна репрессий и лагерного строительства, словно Сталин и его подручные сами не знали, хотят ли они роста системы, или словно разные люди в разное время давали противоположные указания.
Сходным образом лагерная система претерпевала циклические изменения, становясь то более, то менее репрессивной. В ней и после 1929 года, когда лагеря были устойчиво поставлены на путь экономической эффективности, сохранялись некоторые аномалии. Например, даже в 1937 году многих политзаключенных все еще держали в тюрьмах, где работать было воспрещено, что вступало в явное противоречие собщей установкой на эффективность[229]. Далеко не все бюрократические изменения кажутся осмысленными. Хотя в 1930е годы формальному разграничению между лагерями ОГПУ и НКВД пришел конец, сохранилось остаточное разграничение между лагерями, предназначенными для более опасных и политических преступников, и колониями для мелких преступников с более короткими сроками. На практике, однако, организация работы, питания и повседневной жизни в лагерях и колониях была почти одинакова.
И все же теперь все большее число историков приходит к единому мнению о том, что у Сталина был если не тщательно разработанный план, то по крайней мере твердая вера в колоссальные преимущества подневольного труда, которую он сохранял до конца жизни. Почему?
Некоторые, как, например, Иван Чухин, бывший сотрудник НКВД, а ныне историк лагерной системы раннего периода, считают, что Сталин затеял сверхамбициозные стройки силами ГУЛАГа для того, чтобы поднять свой личный авторитет. В то время он только утверждался на посту руководителя страны после долгой и жестокой борьбы за власть. Возможно, он полагал, что индустриальные достижения, добиться которых можно было за счет принудительного труда заключенных, помогут ему упрочить свое положение[230].
Не исключено, кроме того, что его вдохновлял исторический пример. Ряд историков, в том числе Роберт Такер, убедительно продемонстрировали огромный интерес Сталина к Петру Великому, тоже широко использовавшему в грандиозных стройках подневольный труд. В речи на пленуме ЦК, произнесенной в 1928 году – как раз перед началом индустриализации, Сталин с уважением сказал:
Когда Петр Великий, имея дело с более развитыми странами на Западе, лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны, то это была своеобразная попытка выскочить из рамок отсталости[231].
Курсив здесь мой. Он подчеркивает связь между сталинским “великим переломом” и политикой его предшественника в XVIII веке. В российской исторической традиции Петр фигурирует как великий и в то же время жестокий властитель, и противоречия здесь не усматривается. В конце концов, никто не помнит, скольким крепостным стоило жизни строительство Санкт-Петербурга, но красота города восхищает всех. Сталин вполне мог руководствоваться его примером.
Возможно, однако, интерес Сталина к концлагерям и вовсе не имел рационального источника; возможно, его навязчивая страсть к грандиозным строительным проектам, осуществляемым армиями подневольных тружеников, проистекает из особой формы мегаломании, которой он был подвержен. Муссолини однажды назвал Ленина художником, чьим материалом являются люди, как у других – мрамор или металл[232]. Не исключено, что это определение еще лучше подходит к Сталину, которого радовал вид большого количества людей, марширующих или танцующих с идеальной синхронностью[233]. Он очень любил балет, гимнастические выступления под музыку и гимнастические парады с пирамидами из безымянных человеческих фигур в неестественных позах[234]. Как и Гитлера, Сталина завораживало кино, особенно голливудские мюзиклы с их массовым слаженным пением и танцами. Несколько другое, но похожее удовольствие, возможно, доставляли ему громадные массы заключенных, прокладывающих каналы и строящих железные дороги по его приказу.
В чем бы ни заключались причины – в политике, в истории или в психологии, очевидно, что с первых же дней ГУЛАГа Сталин испытывал к лагерям глубокий личный интерес и что он оказал огромное влияние на их развитие. В частности, ключевое решение – передать все советские лагеря и тюрьмы из ведения обычной правоохранительной системы в руки ОГПУ – почти наверняка было принято по указанию Сталина. Он и до 1929 года уделял ОГПУ большое личное внимание: проявлял интерес к карьерам ведущих чекистов, заботился о строительстве комфортабельных домов для них и их семей[235]. Напротив, с тюремной администрацией НКВД у Сталина были счеты: ее начальники в свое время поддерживали в жестокой внутрипартийной борьбе противников Сталина[236].
Всем членам комиссии Янсона эти нюансы наверняка были хорошо известны, и этого, возможно, было достаточно, чтобы склонить их к передаче мест заключения в ведение ОГПУ. Но Сталин и напрямую вмешался в деятельность комиссии. На каком-то этапе запутанных дискуссий ряд руководителей заявили о своем несогласии с передачей чекистам всех заключенных НКВД, осужденных на срок три года и выше. Это взбесило Сталина. В письме Вячеславу Молотову, написанном в 1930 году, он назвал этот план “происками прогнившего насквозь Толмачева” (наркома внутренних дел РСФСР). Он дал Политбюро указание исполнять первоначальное решение и ликвидировал республиканские наркоматы внутренних дел[237]. Решение Сталина переподчинить лагеря ОГПУ предопределило их будущий характер. Оно вывело их из-под обычного юридического надзора и отдало в цепкие руки руководства тайной полиции, которое было порождением таинственного, противоправного мира ВЧК.
Возможно также (хотя прямых доказательств этому нет), что от Сталина исходило и постоянно выражавшееся намерение построить “лагеря по типу Соловецкого”. Как я уже писала, Соловецкие лагеря никогда не были прибыльными – ни в 1929м, ни в другие годы. С июня 1928 по июль 1929 года СЛОН имел дефицит по смете в 1,6 млн рублей, который пришлось покрыть из государственной казны[238]. Хотя и могло возникнуть впечатление, что СЛОН действует более успешно, чем другие местные предприятия, всякому, кто разбирался в экономике, было понятно, что причина этого – неравные условия. К примеру, лесозаготовительные лагеря, использовавшие труд заключенных, могли казаться более производительными, чем обычные предприятия такого же типа, хотя бы просто потому, что крестьяне, занятые на обычных предприятиях, работали только зимой, когда были свободны от сельскохозяйственного труда[239].
И тем не менее Соловецкие лагеря считались прибыльными – по крайней мере, таковыми их считал Сталин. Он, кроме того, был убежден, что прибыльными их сделало не что иное, как “рациональный” метод Френкеля – распределение еды в зависимости от выработки и ликвидация излишних льгот. О том, что система Френкеля получила одобрение на высшем уровне, говорят факты: во-первых, система была очень быстро растиражирована по всей стране, во-вторых, Френкелю поручили руководить строительством Беломорканала – первым крупным проектом сталинского ГУЛАГа, что было знаком чрезвычайно большого доверия к бывшему заключенному[240]. Позднее, как мы увидим, вмешательство на самом высоком уровне спасло его от ареста и возможной казни.
Об интересе Сталина к принудительному труду свидетельствует и его постоянное внимание к внутренним деталям лагерного хозяйства. До конца жизни он требовал регулярно сообщать ему о производительности труда в лагерях, что зачастую делалось посредством специфической статистики: сколько угля или нефти добыто, сколько заключенных используется, сколько наград получило лагерное начальство[241]. Особенно интересовали его золотые прииски “Дальстроя” – лагерного комплекса на северо-востоке страны, в районе Колымы. Он требовал регулярно и точно информировать его о геологических особенностях района, о количестве и качестве добытого золота. Чтобы обеспечивать исполнение своих указаний в дальних лагерях, он посылал туда инспекционные группы и часто вызывал начальников лагерей в Москву[242].
Заинтересовавшись каким-либо проектом, он мог уделиь ему и еще более пристальное внимание. В частности, его воображением владели каналы, и порой могло показаться, что он хочет прокладывать их всегда и везде. Ягоде однажды пришлось письменно высказать вежливые возражения против нереалистичного желания вождя прорыть канал в центре Москвы с использованием труда заключенных[243]. Увеличивая свой контроль над органами власти, Сталин требовал повышенного внимания к лагерям и от всего руководства страны. В 1940 году Политбюро уже чуть ли не каждую неделю обсуждало тот или иной гулаговский проект[244].
При этом интерес Сталина не был отвлеченным. Он впрямую интересовался конкретными людьми, вовлеченными в лагерный труд: кто арестован, где получил приговор, какова его конечная судьба. Он лично читал ходатайства об освобождении, посылавшиеся ему арестованными или их женами, и часто накладывал краткую резолюцию[245]. Позднее он регулярно запрашивал информацию об интересовавших его заключенных или категориях заключенных, например о западноукраинских националистах[246].
Есть также свидетельства о том, что внимание Сталина к тем или иным заключенным не всегда носило чисто политический характер и не всегда касалось его личных врагов. Еще в 1931 году, до полной консолидации своей власти, Сталин провел через Политбюро резолюцию, позволявшую ему оказывать огромное влияние на аресты определенных категорий технических специалистов[247]. И вполне закономерно, что данные об арестах инженеров и ученых уже на этом раннем этапе говорят о некоем высшем планировании. Вряд ли случайно, что в самую первую группу заключенных, отправленную в новые лагеря на Колыму, входили семь видных специалистов по горному делу, два специалиста по организации труда и один опытный инженер-гидравлик[248]. Не случайно, видимо, и то, что накануне запланированной экспедиции, задачей которой было построить лагерь в нефтеносном районе Коми-Зырянской автономной области, ОГПУ арестовало одного из крупнейших советских геологов (мы к этому еще вернемся)[249]. Такие совпадения не могут быть результатом планирования на уровне местного партийного начальства, реагировавшего на требования дня.
И наконец, имеются косвенные, но тем не менее интересные данные, говорящие о том, что массовые аресты конца 1930х – 1940х годов, возможно, в определенной степени объясняются стремлением Сталина использовать рабский труд, а не только, как всегда предполагало большинство, его желанием наказать реальных, воображаемых или потенциальных врагов. Авторы наиболее авторитетного к настоящему времени российского справочника по лагерям пишут, что “существовала положительная обратная связь между результативностью производственной деятельности лагерей и численностью направляемых в лагеря осужденных”. Неслучайно, утверждают они, быстрый рост лагерной системы и увеличение потребности в рабочей силе совпадают по времени с резким ужесточением наказаний за мелкие правонарушения[250].
О том же свидетельствуют и некоторые разрозненные архивные документы. Например, 17 марта 1934 года Ягода потребовал от своих подчиненных на Украине предоставить к 1 апреля “не менее 15–20 тысяч трудоспособных заключенных”: они срочно были нужны для окончания канала Москва – Волга. Откуда взять эти 15–20 тысяч человек, Ягода точно не объяснил. Были ли они срочно арестованы во исполнение его требования? Или – как считает историк Терри Мартин – Ягода просто стремился обеспечить ровный и регулярный приток рабочей силы в свою лагерную систему? Этой цели, надо сказать, он так никогда и не добился.
Если аресты были нужны для того, чтобы наполнить лагеря, то задача эта решалась с почти смехотворной неэффективностью. Мартин и другие исследователи указывали, что каждая волна массовых арестов, похоже, заставала начальников лагерей врасплох и им очень трудно было даже создавать видимость экономической эффективности. Что касается выбора “человеческого материала”, то он представляется нерациональным: наряду с молодыми здоровыми мужчинами, способными к тяжелому труду в северных лагерях, арестовывали множество женщин, детей, стариков[251]. Явная алогичность массовых арестов не свидетельствует в пользу предположения о тщательно спроектированной системе рабского труда – скорее, подтверждает, что главной целью арестов все же были репрессии против тех, кого Сталин считал своими врагами, а наполнение лагерей имело второстепенное значение.
Впрочем, эти два объяснения роста лагерей не исключают друг друга. Сталин вполне мог иметь в виду и то и другое сразу – и расправу с врагами, и приумножение числа рабов. Возможно, им одновременно двигали его собственная паранойя и потребность местных руководителей в рабочей силе. Возможно, о случившемся лучше сказать попросту: Сталин предложил своей тайной полиции “соловецкую модель” концлагерей, Сталин очертил круг жертв – и его подчиненные рьяно взялись за дело.
Глава 4
Беломорканал
В конечном итоге лишь одно из возражений, выдвинутых на заседаниях комиссии Янсона, вызвало определенную озабоченность. Хотя Сталин и его приспешники были уверены, что великий советский народ справится с нехваткой дорог, хотя они без зазрения совести готовы были использовать заключенных как рабов, их по-прежнему очень беспокоило, что будут говорить об их лагерях за границей.
Следует отметить, что, вопреки сложившемуся у многих убеждению, за рубежом в то время довольно много писали о советских лагерях. В конце 1920х годов на Западе было известно о них немало – пожалуй, больше, чем в конце 1940х. Большие статьи о советских местах заключения были опубликованы в немецкой, французской, английской и американской печати, главным образом левой, у которой в прошлом имелись широкие связи с арестованными ныне российскими социалистами[252]. В 1927 году французский автор Раймон Дюге опубликовал книгу о Соловках Un Bagne en Russie Rouge (“Каторжная тюрьма в красной России”), где на удивление точно было описано буквально все – от личности Нафталия Френкеля до пытки комарами. С. А. Мальсагов, белогвардейский офицер родом из Ингушетии, сумевший бежать из Соловков и перебраться за границу, в 1926м опубликовал в Лондоне Island Hell (“Адские острова”) – еще один рассказ о Соловках. Широко распространившиеся слухи об использовании советскими властями труда заключенных даже побудили Британское антирабовладельческое общество начать расследование, в отчете о котором содержались сведения о цинге среди заключенных и о дурном обращении с ними[253]. Один французский государственный деятель написал статью, основанную на свидетельствах беженцев из России, на которую часто ссылались. В ней он сравнил данные о заключенных в Советском Союзе с результатами проведенного Лигой наций расследования рабства в Либерии[254].
Беломорканал. Север России, 1932–1933 годы
Однако после расширения системы лагерей в 1929–1930 годах фокус международного внимания к ним переместился от судьбы заключенных социалистов к экономической угрозе деловым интересам Запада. Компании и профсоюзы, почувствовавшие себя ущемленными, начали действовать. В разных странах (главным образом в Великобритании и США) возникло движение за бойкот дешевых советских товаров, произведенных, как считали, посредством принудительного труда. Парадоксальным образом призывы к бойкоту затемнили вопрос в восприятии западных (особенно европейских) левых, которые все еще поддерживали российскую революцию, хотя многим их лидерам было не по себе из-за судьбы их собратьев-социалистов. В частности, британские лейбористы не поддержали запрет на импорт советских товаров, подозревая предлагавшие его ввести компании у себя на родине в нечестной игре[255].
В США, однако, профсоюзы, и прежде всего Американская федерация труда, поддержали бойкот. На короткое время они добились успеха. Акт о тарифах от 1930 года запрещал ввоз в порты США любого сырья и товаров, произведенных посредством труда заключенных или принудительного труда[256]. На этом основании Министерство финансов США запретило импорт из СССР балансовой древесины и спичек.
Хотя запрет сохранял силу только неделю, поскольку госдепартамент США его не поддержал, обсуждение вопроса продолжалось[257]. В январе 1931 года комитет путей и средств Конгресса США рассматривал законопроекты, “касающиеся запрета на ввоз товаров, произведенных в России посредством труда заключенных”[258]. 18, 19 и 20 мая 1931 года лондонская The Times опубликовала серию на удивление подробных статей о принудительном труде в СССР, которую завершала редакционная статья, осуждавшая недавнее решение британского правительства о дипломатическом признании Советского Союза. Давать России в долг – значит, по мнению редакции, “усиливать тех, кто открыто стремится к свержению нашего правительства и к уничтожению Британской империи”.
Советский режим отнесся к угрозе бойкота очень серьезно, и был принят ряд мер к тому, чтобы приток твердой валюты в страну не прекращался. Некоторые из этих мер были косметическими: например, комиссия Янсона исключила из своих публичных заявлений слова “концентрационный лагерь”. С 7 апреля 1930 года во всех официальных документах советские лагеря неизменно именовались “исправительно-трудовыми” (ИТЛ). Термин сохранился на долгие годы[259].
Лагерное начальство приняло свои косметические меры на местах, особенно в отношении лесоразработок. В частности, ОГПУ изменило свой договор с трестом “Кареллес”, исключив из него упоминания о труде заключенных. Одновременно 12 090 осужденных были формально “выведены” из лагерей ОГПУ. Фактически они продолжали работать, но их присутствие было замаскировано бюрократическими хитростями[260]. В очередной раз главной заботой советского руководства была видимость, а не реальность.
В других местах заключенных, занятых на лесозаготовках, действительно заменяли “вольными” или, чаще, ссыльными “поселенцами”, бывшими “кулаками”, у которых выбора в этом вопросе было не больше, чем у заключенных[261]. Согласно воспоминаниям мемуаристов, эта замена иногда происходила мгновенно. Джордж Китчин, финский бизнесмен, проведший в лагерях ОГПУ четыре года и затем освобожденный с помощью финского правительства, писал, что перед приездом иностранной делегации
…от московского начальства была получена секретная шифрованная телеграмма, предписывающая полностью ликвидировать лагерь в три дня, причем так, чтобы и следа не осталось. <…> Во все лагерные подразделения были посланы телеграммы, где говорилось, что надо в двадцать четыре часа прекратить работу, собрать заключенных в эвакуационных пунктах и уничтожить все следы мест лишения свободы, в частности заграждения из колючей проволоки, караульные вышки и доски с надписями; всем сотрудникам переодеться в гражданскую одежду, конвою разоружиться и ждать дальнейших указаний.
Китчина наряду с несколькими тысячами других заключенных вывели в лес. По его оценке, эта и другие подобные ей ночные эвакуации стоили жизни более чем 1300 человек[262].
В марте 1931 года предсовнаркома Молотов, уверенный, что на лесозаготовках заключенных (по крайней мере видимых) больше не осталось, пригласил всех желающих иностранцев приехать и убедиться в этом[263]. Кое-кто побывал там и раньше: в карельском партийном архиве сохранились сведения о приезде в 1929 году двух американских журналистов, корреспондентов ТАСС и “радикальных газет”, – товарища Дюранта и товарища Вульфа. Их встретили пением “Интернационала”, и товарищ Вульф пообещал рассказать рабочим Америки, как живут и строят новую жизнь рабочие в Советском Союзе. Это было далеко не последнее показное мероприятие такого рода[264].
Хотя в 1931 году движение за бойкот выдохлось, кампания Запада против рабского труда в СССР не прошла совсем уж бесследно: Советский Союз всегда, даже при Сталине, был очень чувствителен к тому, какое впечатление он производит за границей. Ныне некоторые исследователи (в частности, Майкл Джейкобсон) предполагают, что угроза бойкота могла быть существенным фактором, предопределившим еще одно, более важное решение советских властей. Заготовка леса, требовавшая огромных затрат неквалифицированного труда, была, конечно, идеальной сферой для использования труда заключенных. Однако экспорт леса был одним из главных источников твердой валюты, и режим хотел обезопасить себя от бойкота. Заключенных надо было перебросить на другой участок, причем лучше всего на такой, чтобы их труд можно было не скрывать, а прославлять. Возможностей было достаточно, но Сталину больше всего пришлась по душе вот какая: проложить огромный канал от Белого моря до Балтийского, в немалой его части – по скальному грунту.
Для своего времени Беломорканал не был уникальным явлением. Еще до начала его строительства Советский Союз приступил к осуществлению нескольких столь же грандиозных проектов, требовавших столь же колоссальных затрат труда. В их числе – постройка крупнейшего в мире Магнитогорского металлургического комбината, огромных новых тракторных и автомобильных заводов, возведение среди болот больших “социалистических городов”. Тем не менее Беломорканал стоит особняком даже среди этих проявлений гигантомании 30х годов.
Во-первых, канал, как многим в России было известно, был осуществлением очень давней мечты. Первые планы прокладки такого канала возникли еще в XVIII веке, когда российские купцы искали способ переправлять лес и другие грузы из холодных вод Белого моря к портам Балтики без того, чтобы плыть по северным морям вдоль длинного берега Норвегии[265].
Во-вторых, проект был чрезвычайно, до безрассудства амбициозным – видимо, именно поэтому никто раньше не пытался его осуществить. Длина канала составляла 227 км. Требовалось построить 19 шлюзов, 15 плотин, 49 дамб. В этих пустынных северных местах, которые не были толком исследованы, советские проектировщики могли рассчитывать только на самую примитивную технику. Однако, возможно, именно этим отчасти объясняется притягательность проекта для Сталина. Ему нужен был технологический триумф, какого не мог добиться царский режим, и он нужен был ему как можно скорее. Сталин потребовал завершения работ за двадцать месяцев. Готовому каналу было присвоено его имя.
Сталин был главной движущей силой постройки Беломорканала, и Сталин хотел, чтобы канал был построен именно заключенными. До начала работ он с яростью обрушивался на тех, кто, учитывая сравнительно небольшой объем перевозок между двумя морями, сомневался в необходимости столь грандиозной стройки. “Говорят, – писал он Молотову, – что Рыков и Квиринг хотят потушить дело Северного канала вопреки решениям ПБ. Нужно их осадить и дать им по рукам”. На заседании Политбюро, посвященном каналу, Сталин написал Молотову записку, текст которой ясно говорит о том, на чей труд он рассчитывал: “Что касается Северной части канала, <…> имею в виду ее постройку главным образом силами ГПУ. Одновременно надо поручить еще раз подсчитать расходы по осуществлению первой части. <…> Слишком много”[266].
Предпочтения Сталина не были тайной. На торжественном заседании после окончания строительства канала начальник Беломоро-Балтийского ИТЛ (Белбалтлага) восхвалял “смелость идеи т. Сталина” о сооружении этого “гиганта гидротехники”, особо отмечая тот “замечательный факт”, что “работа была выполнена не обычной рабочей силой”[267]. Воздействие Сталина видно и по быстроте, с какой работы были начаты. Решение о строительстве было принято в середине 1931го, а начало стройки датируется сентябрем того же года, так что разведка и предварительные инженерные работы заняли всего несколько месяцев.
В административном, материальном и даже психологическом смысле первые лагеря для заключенных, занятых на Беломорканале, были порождением СЛОНа. Лагеря канала были организованы по соловецкому образцу, укомплектованы соловецкими кадрами, и в них использовалось соловецкое имущество. Едва начались работы, руководство немедленно перебросило на эту стройку многих заключенных из подразделений СЛОНа на материке и на самих Соловецких островах. Некоторое время старая администрация СЛОНа и новая администрация Беломорканала, возможно, даже конкурировали за контроль над проектом – но канал победил. В конце концов СЛОН перестал существовать как независимая единица. Соловецкий кремль был превращен в “спецтюрьму”, а Соловецкий лагерь стал одним из подразделений Белбалтлага. ОГПУ перебросило с Соловков на канал некоторое количество охранников и ряд видных начальников, в том числе, как было сказано, Нафталия Френкеля, который возглавлял работы на Беломорканале с ноября 1931 года до их завершения[268].
Согласно воспоминаниям бывших заключенных, хаос, царивший на строительстве канала, был просто баснословным. Из экономии вместо металла и цемента использовали древесину, песок и камень. Где только возможно, изворачивались, стараясь снизить расходы. После долгих споров канал решено было вырыть на глубину 5 метров, чего едва хватало для морских судов. Поскольку современная техника была слишком дорога или недоступна, к работам, длившимся двадцать один месяц, привлекли огромное количество неквалифицированной рабочей силы – примерно 170 000 заключенных и спецпереселенцев, чьими главными орудиями были лопаты, незатейливые ручные пилы, кирки и тачки[269].
На фотографиях, сделанных в то время, эти инструменты и приспособления, конечно, выглядят примитивными, но лишь более пристальный взгляд позволяет понять, насколько они примитивны. Некоторые из них можно увидеть сейчас в Медвежьегорске, который был в свое время главными воротами канала и “столицей” Белбалтлага. Ныне захолустный карельский городок, он приметен только своей огромной, пустой, изобилующей тараканами гостиницей и маленьким местным историческим музеем. Там можно видеть кирки – кое-как заостренные куски металла, притянутые к рукояткам полосками кожи или веревками. Пила – металлическое полотно с грубо вырезанными зубьями. Чтобы разбивать большие каменные глыбы, заключенные вместо динамита пользовались кувалдами и железными клиньями.
Все – от тачек до строительных лесов – изготовлялось вручную. Один заключенный вспоминал, что “техники не было никакой. Даже обыкновенные автомашины были редкостью. Все делалось вручную, иногда с помощью лошадей: вручную копали и вывозили на тачках землю, вручную бурили скалу и вывозили камни”[270]. Даже советская пропаганда хвалилась тем, что камни вывозят на “беломорских фордах” – тяжелых деревянных площадках, положенных на четыре деревянных катка[271].
Условия жизни на канале, вопреки усилиям начальника ОГПУ Генриха Ягоды, несшего политическую ответственность за проект, были столь же примитивными. Он, по-видимому, искренне считал, что для того, чтобы стройка была окончена вовремя, жизнь заключенных нужно сделать сносной, и он неоднократно побуждал лагерное начальство лучше с ними обращаться, “чтобы заключенные были своевременно накормлены, одеты и обуты”. Начальство как могло слушалось. Например, в 1933м начальник Соловецкого лагеря требовал от подчиненных, помимо прочего, устранить очереди в столовой, ликвидировать воровство на кухне и ограничить время вечерней поверки одним часом. Официально пайки были в целом выше, чем несколько лет назад, заключенным рекомендовалось давать колбасу и чай. По правилам им раз в год полагался новый комплект рабочей одежды[272].
Тем не менее чрезвычайная спешка и плохое планирование неизбежно приводили к огромным человеческим страданиям. По ходу работ вдоль канала надо было строить все новые подразделения лагеря. Прибывая на каждый из этих новых участков, заключенные и ссыльные находили голое место. Прежде чем начинать работу, они должны были построить себе бараки и организовать снабжение продовольствием, и случалось так, что жестокий холод карельской зимы убивал их раньше, чем они успевали это сделать. Согласно некоторым оценкам, на канале погибло более 25 000 заключенных, не считая отпущенных из-за болезни или увечья и умерших вскоре после освобождения[273]. Выдающийся ученый А. Ф. Лосев писал жене из Свирлага, где он находился перед отправкой на Беломорканал, что “многие с сожалением вспоминают Бутырки, так как набиты мы (в мокрых и холодных палатках) настолько, чт если ночью поворачивается с боку на бок кто-нибудь один, то с ним должны поворачиваться еще человека 4–5…” Отчаянно звучит рассказ человека, который мальчиком в составе семьи ссыльных раскулаченных оказался в одном из поселений, только что построенных вдоль канала:
Мы попали жить в барак с двумя ярусами нар. Из-за малых детей нашу семью поместили на первый ярус. Бараки были длиннющими и холодными. Печи топили круглосуточно, благо с дровами в Карелии был полный достаток. <…> Наш кормилец-отец получал на всю нашу ораву в день третью часть ведра зелено-бурой баланды, где в мутной жиже плавали 2–3 зеленых помидора или огурца, пара кусочков мороженой картошки да болтались 100–200 крупинок перловки или чечевицы.
Он вспоминал, что отец, строивший жилье для поселенцев, получал 600 граммов хлеба, сестра – 400 граммов. Этим должна была довольствоваться семья из девяти человек[274].
Тогда, как и позднее, некоторые из этих фактов получали отражение в официальных бумагах. На заседании расширенного пленума парткома Белбалтлага в августе 1932го звучали жалобы на плохую организацию питания, на грязные кухни и на растущую заболеваемость цингой. Ответственный секретарь парткома выразил опасение, что сроки строительства будут сорваны[275].
Но большинство не могло позволить себе такую роскошь, как сомнение. В письмах и отчетах людей, отвечавших за те или иные участки строительства, слышны панические ноты. Сталин потребовал построить канал за двадцать месяцев, и те, на кого эта задача была возложена, прекрасно понимали, что от ее своевременного решения зависит их благополучие, а может быть, и сама жизнь. Для ускорения работ лагерное начальство взяло на вооружение методы, уже опробованные в “свободном” трудовом мире, – “социалистическое соревнование” между бригадами, “штурмовые ночи”, когда заключенные “добровольно” работали двадцать четыре, а то и сорок восемь часов подряд. Один заключенный вспоминал, что работы шли круглосуточно при тусклом электрическом свете[276]. Другой в награду за хороший труд получил 10 кг муки и 5 кг сахара. Он отдал муку на пекарню. Там ему испекли белый хлеб, и он его ел один[277].
Наряду с соцсоревнованием начальство насаждало культ “ударников”. Ударники из числа заключенных за перевыполнение нормы получали добавочную еду и некоторые другие привилегии, в том числе право (немыслимое в более поздние годы) на новый костюм раз в год и на новую рабочую одежду раз в полгода[278]. Лучших работников кормили гораздо лучше, чем прочих. В столовой они получали еду через отдельное окно выдачи, над которым висел плакат: “Лучшим – лучшее питание”. А над другим окном – другой плакат: “Здесь получают пищу худшие: отказчики, прогульщики, лодыри”[279].
Хорошие работники могли, кроме того, рассчитывать на раннее освобождение: за три дня стопроцентного выполнения нормы срок заключения уменьшался на день. В августе 1933 года, когда строительство было завершено вовремя, 12 484 заключенных были выпущены на свободу. Многие получили ордена и медали[280]. Один бывший “каналоармеец” вспоминал, что его и других освобождаемых встречали хлебом-солью и криками: “Ура строителям канала!” На радостях он принялся целовать незнакомую женщину. Потом он всю ночь просидел с ней на берегу канала[281].
Строительство Беломорканала примечательно во многих отношениях. Его отличали всеобъемлющий хаос, колоссальная спешка, важность, которую ему придавал Сталин. И поистине уникальна была сопровождавшая его риторика: Беломорканал был первым и единственным проектом ГУЛАГа, на который были направлены все яркие прожекторы советской пропаганды как в Советском Союзе, так и за границей. Человеком, избранным для того, чтобы объяснить, оправдать и прославить эту стройку на родине и за рубежом, стал не кто иной, как Максим Горький.
В этом нет ничего удивительного. К тому времени Горький превратился в полноценного и преданного члена сталинской иерархии. После триумфального плавания Сталина по только что оконченному каналу в августе 1933 года Горький возглавил такое же путешествие ста двадцати советских писателей. Писатели (по крайней мере по их словам) были настолько воодушевлены, что едва могли держать в руках блокноты – дрожали пальцы[282]. Те, кто решил участвовать в написании книги о канале, получили и неплохое материальное вознаграждение, включавшее в себя “невероятный обед в банкетном зале ленинградского ресторана «Астория»”[283].
Даже на общем неприглядном фоне социалистического реализма книга “Беломорско-Балтийский канал имени С талина” выделяется как свидетельство нравственного падения писателей и интеллектуалов в тоталитарном обществе. Как и очерк Горького о Соловках, “Беломорско-Балтийский канал” пытается доказать недоказуемое, претендуя не только на демонстрацию духовного преображения заключенных в сияющие образцы Homo sovieticus, но и на создание литературы нового типа. Предисловие и послесловие были написаны Горьким, однако ответственность за книгу взял на себя целый авторский коллектив из тридцати шести человек. Используя цветистый язык, гиперболу и передержки, они задались целью выразить дух новой эпохи. Одна из приведенных в книге фотографий заключает в себе ее тему: женщина в арестантской одежде с громадной сосредоточенностью работает отбойным молотком. Подпись гласит: “Изменяя природу, человек изменяет самого себя”. Контраст с хладнокровной безжалостностью документов комиссии Янсона и экономических планов ОГПУ впечатляет.
У тех, кто не знаком с жанром, некоторые особенности соцреалистического “Беломорско-Балтийского канала” могут вызвать удивление. Книга не пытается скрыть правду полностью – например, в ней говорится о трудностях из-за нехватки техники и специалистов. Приводится разговор Матвея Бермана, в то время возглавлявшего ГУЛАГ, с подчиненным:
– Вот тебе тысяча здоровых людей. Они осуждены советской властью на различные сроки, и с этими людьми ты должен создать дело.
– Позволь, а где же охрана?
– Охрану ты сформируешь на месте. Сам отберешь из бытовиков.
– Хорошо, но что я понимаю в нефти?
– Возьми себе в помощники заключенного, инженера Духановича.
– Тоже инженер! Он по холодной обработке металлов!
– Что ж ты хочешь? Осуждать в лагеря желательные тебе профессии? Такой статьи в кодексе нет. А мы тебе не Нефтесиндикат.
С этими словами Берман отправил сотрудника ОГПУ делать свою работу. “Сумасшедшее дело!” – замечают авторы “Канала”. “Через месяц-другой” этот сотрудник и ему подобные хвастаются друг перед другом успехами, которых они добились с помощью своих разношерстных арестантских бригад. “У меня есть полковник. Лучший на весь лагерь лесоруб”, – с гордостью говорит один. “У меня прораб по земляным работам – кассир-растратчик”, – заявляет другой[284].
Смысл ясен: условия тяжелые, грубый человеческий материал нуждается в обработке, но всезнающие и всепобеждающие чекисты несмотря ни на что добиваются успеха и превращают преступников в советских людей. Так реальные факты – примитивность техники, нехватка специалистов – использовались для того, чтобы сделать более правдоподобной фантастическую в иных отношениях картину лагерной жизни.
Немалую часть книги составляют греющие душу квазирелигиозные истории о “перековке” работающих на канале заключенных.
Многие из “заново родившихся” уголовники, но не все. В отличие от очерка Горького о Соловках, где о политзаключенных сказано вскользь и их количество преуменьшено, “Беломорско-Балтийский канал” представляет читателю некоторых ярких “новообращеных” из числа политических. Инженер Маслов, бывший “вредитель”, “пытался иронией прикрыть те серьезные и глубокие процессы перестройки сознания, которые непрерывно шли в нем по мере его врастания в работу”. Инженер Зубрик, “вредитель” из пролетарской среды, “честно заработал свое право снова вернуться в лоно родного класса”[285].
Эта книга не была единственным литературным произведением эпохи, где восхвалялась преображающая сила лагерей. Другой яркий пример – “Аристократы”, комедия Николая Погодина о Беломорканале. Не в последнюю очередь пьеса интересна тем, что она разрабатывает раннебольшевистскую тему “привлекательности” воров. Впервые исполненная в декабре 1934го пьеса Погодина, по которой позднее был поставлен фильм “Заключенные”, игнорирует “кулаков” и политзаключенных, составлявших большинство строителей канала, и изображает веселые шутки и выходки лагерных уголовников (тех самых “аристократов”), слегка подкрашивая их язык блатным жаргоном. Правда, звучат в пьесе и одна-две зловещие ноты. Один уголовник “выигрывает” в карты девушку: проигравший должен предоставить ее в его распоряжение. В пьесе девушка спасается – в жизни ей, скорее всего, повезло бы меньше.
В финале, однако, все раскаиваются в былых преступлениях, видят свет и с энтузиазмом приступают к труду. Звучит песня:
- Я был жестокий бандит, конечно, да…
- Грабил народ, не любил труда,
- Как черная ночь моя жизнь была
- И меня, конечно, на канал привела.
- Все, что было, стало как страшный сон.
- Я вроде как будто снова рожден.
- Трудиться, и жить, и петь хочу,
- От радости слезы текут, и, конечно, я молчу[286].
В ту эпоху все это приветствовалось как новый, прогрессивный театр. Польский социалист Ежи Гликсман, видевший “Аристократов” в Москве в 1935м, описал свое впечатление:
Сцена располагалась не на обычном месте, а в центре зала, зрители сидели вокруг нее. Целью режиссера было приблизить их к действию пьесы, ликвидировать разрыв между зрителями и актерами. Никакого занавеса, декорации чрезвычайно простые – почти как в английском театре елизаветинских времен… Завораживала сама тема – жизнь в трудовом лагере[287].
Во внелагерном мире такая литература играла двоякую роль. Во-первых, она помогала оправдывать быстрый рост лагерей в глазах зарубежных скептиков, чему власти по-прежнему уделяли внимание. Во-вторых, она должна была успокаивать советских граждан, встревоженных жестокими методами индустриализации и коллективизации, обещая им счастливую развязку: даже жертвам сталинского переустройства общества дается шанс обрести в трудовых лагерях новую жизнь.
Пропаганда была действенной. Посмотрев “Аристократов”, Гликсман выразил желание увидеть настоящий лагерь. К его удивлению, оно вскоре было исполнено: его привезли в подмосковное Болшево в показательную “трудовую коммуну” для несовершеннолетних правонарушителей. Позднее он описывал “симпатичные белые кровати и постельные принадлежности, отличные прачечные. Все сияло чистотой”. Он встретился с группой юных заключенных, которые рассказали ему примерно такие же вдохновляющие личные истории, как те, что можно было прочесть у Погодина и Горького. Он познакомился с бывшим вором, который теперь учился на инженера, с бывшим хулиганом, осознавшим свои ошибки и теперь заведовавшим складом коммуны. “Каким прекрасным может быть мир!” – шепнул Гликсману на ухо кинорежиссер из Франции. К несчастью для Гликсмана, через пять лет он очутился на полу битком набитого “телячьего вагона”, направлявшегося в лагерь, совершенно не похожий на увиденное им в Болшеве, в обществе арестантов, не имевших ничего общего с персонажами пьесы Погодина[288].
Пропаганда подобного рода играла свою роль и внутри лагерей. Лагерные издания и стенгазеты содержали приблизительно такие же истории и стихи, как те, которыми потчевали внешний мир, но акценты были расставлены несколько иначе. Типичной выглядит газета “Перековка”, которую делали заключенные на строительстве канала Москва – Волга (проект был затеян на гребне “успеха” Беломорканала). Наполненная похвалами в адрес ударников и описаниями их привилегий (говорится, например, что еду им приносят на стол – в очереди стоять не надо), “Перековка” уделяет меньше внимания гимнам духовному перерождению, чем “Беломорско-Балтийский канал”, и делает больший упор на конкретных преимуществах, которые дает заключенному ударный труд.
Не так много здесь и претензий на высшую справедливость советской системы. В номере за 18 января 1933 года приводится речь Лазаря Когана, начальника строительства канала Москва – Волга: “Мы не можем входить в обсуждение вопроса – правильно или неправильно ты заключен в лагерь. Это не наше дело. В крайнем случае это дело прокуратуры или высших контрольных инстанций. <…> Ты должен своим трудом создать государству нужные ценности, а мы обязаны сделать из тебя ценного для государства человека”[289].
Также обращает на себя внимание отдел жалоб “Перековки”, полный весьма откровенных публикаций. Заключенные жаловались, с одной стороны, на “склоки, ругань, потасовки” в женских бараках, с другой – на пение там религиозных гимнов, на невыполнимые нормы, на нехватку обуви и чистого белья, на дурное обращение с лошадьми, на базар в Дмитрове поблизости от лагеря, на неправильное использование техники. Столь открытого обсуждения лагерных проблем позднее уже не было – оно стало достоянием секретных отчетов, направлявшихся сотрудниками органов прокурорского надзора своему московскому начальству. Однако в начале 1930х годов такая “гласность” была обычным явлением как в лагерях, так и вне их. Она составляла неотъемлемую часть взвинченного, неистового стремления улучшить условия, усовершенствовать методы труда и, самое главное, выполнить лихорадочно нагнетаемые требования сталинского руководства[290].
Идя сегодня по берегу Беломорканала, очень трудно вообразить почти истерическую атмосферу тех лет. Я была там в сонный августовский день 1999 года в обществе нескольких местных историков. Мы ненадолго остановились у стелы в Повенце, на которой выбита надпись: “Безвинно погибшим на строительстве Беломорканала в 1931–1933 годах” Один из моих спутников по традиции выкурил папиросу “Беломор”. Он объяснил мне, что этот сорт, в свое время самый популярный в СССР, был на протяжении десятилетий единственным памятником строителям канала.
Невдалеке – старый “трудпоселок”, где раньше жили ссыльные, ныне практически пустой. Большие, в свое время добротные карельские избы стоят заколоченные. Некоторые покосились. Здешний житель, уроженец Белоруссии – он даже говорит немного по-польски, – сказал нам, что несколько лет назад хотел купить один из домов, но местные власти не разрешили. “Теперь все разваливается”, – сказал он. В огороде за домом у него растут тыквы, огурцы, ягодные кусты. Он угостил нас домашней настойкой. С огородом и пенсией в 550 рублей (в то время примерно 22 доллара) в месяц жить, сказал он, можно. На канале, конечно, работы нет.
И неудивительно: в самом канале купались и швырялись камешками мальчишки. По мелкой темной воде брели коровы, сквозь трещины в бетоне проросла трава. У одного из шлюзов в небольшом строении с розовыми занавесками на окнах и колоннами в настоящем сталинском стиле одинокая женщина, следящая за уровнем воды в канале, сказала нам, что в день проходит самое большее семь судов, а часто всего три-четыре. Это чуть больше, чем увидел в 1966 году Солженицын, когда он провел на берегу канала восемь часов, за которые мимо него прошли две самоходные баржи с бревнами, годными только на дрова. Тогда, как и сейчас, большую часть грузов перевозили по железной дороге; к тому же, как сказал ему начальник охраны шлюза, канал такой мелкий, что “даже подводные лодки своим ходом не проходт: на баржи их кладут, тогда перетягивают”[291].
Водный путь от Балтийского до Белого моря оказался, выходит, не таким уж насущно необходимым.
Глава 5
ГУЛАГ расширяется
Нэра Еронина.Лагерная газета “Кузница”.Сазлаг, 1936 год
- Мы идем, а за нами следом
- Всем бригадам весело идти.
- Впереди стахановской победой
- Нам открылись новые пути.
- <…>
- Старый путь уж будет нам неведом,
- Мы из ямы вышли на подъем,
- По пути стахановской победы
- В жизнь свободную уверенно идем.
Вполитическом отношении Беломорканал был самым важным гулаговским проектом эпохи. Из-за личной заинтересованности Сталина на его постройку были брошены все имеющиеся ресурсы. О ее успешном завершении везде и всюду громко трубила пропаганда. Однако канал не был типичным проектом новосозданного ГУЛАГа. Не был он, кроме того, ни его первым проектом, ни самым крупным из них.
Еще до того как началась прокладка канала, ОГПУ тихо, без всякой пропагандистской шумихи приступило к развертыванию сети лагерей по всей стране. К середине 1930х система ГУЛАГа уже имела в своем распоряжении 300 000 заключенных, распределенных по десятку с лишним крупных лагерных комплексов и ряду небольших пунктов. 15 000 человек трудились в Дальлаге на Дальнем Востоке. Более 20 000 заключенных Вишлага на Северном Урале, созданного на базе Соловецкого ИТЛ, были заняты на строительстве химических и целлюлозно-бумажных заводов. Заключенные Сиблага в Западной Сибири строили железные дороги, трудились на лесозаготовках и на кирпичных заводах. 40 000 человек, содержавшихся в СЛОНе, строили дороги, заготавливали лес на экспорт и перерабатывали 40 процентов рыбы, которая вылавливалась в Белом море[292].
В отличие от Белбалтлага эти новые лагеря не предназначались для показа. Хотя они, безусловно, имели большее значение для советской экономики, изучать их не ездили группы писателей. Их существование не было (пока что) абсолютным секретом, но их и не рекламировали: “реальные” достижения ГУЛАГа служили не для пропаганды внутри страны и тем более за рубежом.
По мере расширения системы лагерей менялась и деятельность ОГПУ. Хотя советская тайная полиция, как и раньше, выискивала и допрашивала подлинных и мнимых врагов режима, вынюхивала всевозможные “заговоры”, с 1929 года она, кроме того, взяла на себя часть ответственности за экономическое развитие страны. В следующем десятилетии чекисты даже стали своего рода первопроходцами: нередко именно они организовывали разведку и эксплуатацию советских природных ресурсов. Они планировали и снаряжали геологические экспедиции, искавшие в тундре уголь, нефть, золото, никель и другие полезные ископаемые. Они решали, в каких громадных лесных массивах заготавливать древесину, столь необходимую для экспорта. Для перевозки сырья в крупные города и промышленные центры страны они создали большую сеть примитивных автомобильных и железных дорог, протянувшихся через дикие, малообитаемые места на тысячи километров. Иногда они лично принимали участие в экспедициях – шли через тундру, одетые по-северному, сообщали о находках в Москву.
Заключенные, как и тюремщики, порой осваивали новые роли. Хотя многие, конечно, продолжали трудиться за колючей проволокой, добывать уголь, рыть котлованы, некоторым из них в первой половине 1930х годов приходилось тянуть лодки на бечеве по северным рекам, нести геологическое оборудование, бурить землю на местах будущих угольных шахт и нефтяных скважин. Они строили бараки для новых лагерей, натягивали колючую проволоку, воздвигали караульные вышки. Они сооружали заводы для переработки полезных ископаемых, клали шпалы, лили цементный раствор. В итоге они же и заселили вновь освоенные дикие земли.
Позднее советские историки красиво назвали произошедшее “открытием Крайнего Севера”. Это поистине был решительный шаг. Даже в последние десятилетия царской власти, когда в России началась запоздалая промышленная революция, никто не пытался так активно исследовать и заселять северные районы страны. Слишком суров был климат, слишком велик риск человеческих страданий, слишком примитивна технология. Советский режим куда меньше беспокоили такие соображения. Технология пусть ненамного, но улучшилась; что же касается жизни первопроходцев, ею власть спокойно могла пожертвовать. Если некоторые из них погибнут – ничего, найдутся другие.
Трагедии случались сплошь и рядом, особенно в начале новой эпохи. Недавно достоверность одной страшной истории, долго бытовавшей среди бывших заключенных, была подтверждена документом, найденным в новосибирском архиве. В письме, адресованном лично Сталину в августе 1933 года, инструктор Нарымского окружкома в подробностях описывает прибытие высланных трудпоселенцев (автор называет их “деклассированными элементами”) на остров Назина на Оби. Там их должны были разбить на группы для дальнейшего расселения.
Первый эшелон составлял 5070 человек, второй – 1044. Всего 6114 человек. В пути, особенно в баржах, люди находились в крайне тяжелом состоянии: скверное питание, скученность, недостаток воздуха <…> В результате, помимо всего прочего, высокая смертность. Например, в первом эшелоне она достигала 35–40 человек в день. <…>
Жизнь в баржах казалась роскошью, а пережитые там трудности сущими пустяками по сравнению с тем, что постигло эти оба эшелона на острове Назина <…> Сам остров оказался совершенно девственным, без каких бы то ни было построек. <…>
При этом на острове не оказалось никаких инструментов, ни крошки продовольствия. <…>
На второй день прибытия первого эшелона, 19 мая, выпал снег, поднялся ветер, а затем мороз. Голодные, истощенные люди, без кровли, не имея никаких инструментов, <…> очутились в безвыходном положении. Обледеневшие, они были способны только жечь костры, сидеть, лежать, спать у огня, бродить по острову и есть гнилушки, кору, особенно мох и пр. <…> Люди начали умирать. <…>
В первые сутки после солнечного дня бригада могильщиков смогла закопать только 295 трупов <…> И только на четвертый или пятый день прибыла на остров ржаная мука, которую и начали раздавать трудпоселенцам по нескольку сот граммов.
Получив муку, люди бежали к воде и в шапках, портянках, пиджаках и штанах разводили болтушку и ели ее. При этом огромная часть их просто съедала муку (так, как она была, в порошке), падали и задыхались, умирали от удушья. Во время жизни на острове (от 10 до 30 суток) трудпоселенцы получали муку, не имея никакой посуды…
К 20 августа, пишет дальше партийный инструктор, почти 4000 из 6114 трудпоселенцев умерло. Было много случаев людоедства. По свидетельству одного заключенного, который видел некоторых выживших в Томске по дороге в тюрьму, “это было сборище ходячих трупов, среди которых было человек 12 упитанных и откормленных людей”. Потом он узнал, что против всех этих зэков – и упитанных, и истощенных – выдвинуто обвинение в людоедстве[293].
Даже если в других местах смертность была не столь ужасающей, условия жизни на многих из самых известных ранних строек ГУЛАГа могли быть почти такими же невыносимыми. Бамлаг, занимавшийся строительством Байкало-Амурской магистрали и развитием Транссибирской железной дороги, стал одним из примеров того, к каким плачевным результатам приводит плохое планирование. Как и Беломорканал, железная дорога прокладывалась в великой спешке, без должной подготовки. Лагерные начальники приступили к ее строительству до того, как были окончены проектно-изыскательские работы. Изыскательские партии, не получившие необходимой обуви, одежды и оборудования, должны были представить отчет о трассе длиной в 2000 км за четыре месяца. Карты были неточными, в результате чего совершались дорогостоящие ошибки. Согласно воспоминаниям одного участника работ, “двесоседние партии не могли сомкнуться и закончить работу, так как реки, по которых они шли, имели сближенные верховья только на карте, на местности же далеко отстояли друг от друга”[294].
В лагерь, администрация которого располагалась в городе Свободном, начали прибывать этапы заключенных. Между январем 1933 и январем 1936 года их количество выросло от нескольких тысяч до 180 000 с лишним. Многие приезжали крайне ослабевшими, без обуви и плохо одетыми, многие страдали цингой, сифилисом, дизентерией. Часть из них составляли люди, пережившие голод начала 1930х годов. Лагерь был совершенно не готов к приему этапов. Одна партия слабосильных, полураздетых заключенных после переброски на сильном морозе была размещена в темном, промерзшем бараке без печки и получила “хлеб, который нужно было распиливать пилой”. Начальники Бамлага не могли преодолеть хаос и признавали это в донесениях, направляемых в Москву. Они не знали, что делать с ослабевшими заключенными. Тем, кто не мог работать, просто назначали штрафные пайки, и люди умирали от голода. В одном из документов говорится, что за 37 дней умерло 29 человек, из них 21 – от истощения[295]. Вполне возможно, что за время существования лагеря в нем погибли десятки тысяч человек.
Подобное происходило повсюду. В 1929 году на строительстве железной дороги к северо-востоку от Архангельска силами Севлага инженеры решили, что количество заключенных, привлекаемых к работам, надо увеличить в шесть раз. В апреле – октябре этого года, соответственно, начали прибывать этапы – прибывать на пустое место. Один бывший заключенный вспоминал: “Ни барака, ни поселка. Палатка на краю для охраны и склада. Людей немного, тысячи полторы. Большинство – крестьяне средних лет, из раскулаченных. И урки. Интеллигенции не видно…”[296]
Хотя все лагерные комплексы, созданные в начале 1930х, первое время были плохо организованы и хотя все они не были готовы к приему истощенных людей из голодных районов, кое-где начальству удалось справиться с губительным хаосом. При сравнительно благоприятных местных обстоятельствах в сочетании с сильной поддержкой из Москвы некоторые из комплексов начали расти и развиваться. Удивительно быстро в них возникли более или менее стабильные административные структуры, основательные здания и даже местная чекистская элита. Некоторые из этих комплексов со временем стали занимать обширные районы страны, превратив их в колоссальные тюрьмы. Из лагерей, созданных в те годы, два – Ухтинская экспедиция и трест “Дальстрой” – приобрели в итоге размер и статус промышленных империй. Их возникновение и развитие заслуживает внимания.
Малонаблюдательному пассажиру автомобильная поездка по не слишком хорошему бетонному шоссе из Сыктывкара (столицы Республики Коми) в Ухту (один из ее главных промышленных центров) может показаться совершенно неинтересной. 200километровая дорога, местами очень неважная, идет через бесконечные хвойные леса и болота. Дорога пересекает несколько рек, в остальном же вид однообразен: тайга.
Однако более пристальному взгляду открываются некоторые особенности. Если вы знаете, куда смотреть, кое-где можно заметить углубления в земле почти у самой обочины. Это единственное свидетельство о лагере, который в свое время тянулся вдоль дороги, и о бригадах заключенных, которые строили это шоссе. Их пребывание на участках строительства было временным, поэтому часто они жили здесь не в бараках, а в землянках, от которых и остались углубления.
Другой отрезок шоссе проходит мимо места, где в прошлом качали нефть, – там от лагеря сохранилось больше. Участок зарос травой и кустарником, но, раздвигая их, можно увидеть гниющие доски (сохранившиеся, возможно, благодаря пропитавшей их нефти, которая стекала с обуви заключенных) и обрывки колючей проволоки. Здесь нет памятника, но дальше по дороге стоит обелиск на месте пересыльного пункта в Вогваздино, где содержалось до 25 000 заключенных. От лагеря там ничего не осталось. Но на другом участке шоссе, позади современной заправочной станции, принадлежащей “Лукойлу”, стоит старая деревянная караульная вышка, окруженная металлическим мусором и кусками ржавой проволоки.
Тому, кто побывает в Ухте в обществе человека, хорошо знающего город, очень быстро откроется здешняя тайная история. Все дороги, ведущие в город, были построены заключенными, они же возвели все административные и жилые здания в центре Ухты. Посреди города – парк, распланированный и разбитый архитекторами из заключенных; здесь же театр, где играли заключенные артисты, и крепкие деревянные дома, где обитало в свое время лагерное начальство. Ныне на той же самой обсаженной деревьями улице стоят и современные здания, где живут менеджеры из “Газпрома”.
Ухта не уникальна для Республики Коми. Если приглядеться, следы ГУЛАГа можно увидеть здесь повсюду. Все главные города республики: Сыктывкар, Печора, Воркута, Инта – распланированы и возведены заключенными. Они строили здесь автомобильные и железные дороги, создавали промышленную инфраструктуру. Тем, кто отбывал здесь срок в 19401950е годы, Коми АССР казалась одним огромным лагерем – да так оно и было. Многие ее поселки местные жители и теперь называют так же, как в сталинскую пору: например, “китайский поселок” – место, где содержали заключенных китайцев; “Берлин” – память о немецких военнопленных.
Зарождение этой громадной “зоны” связано с одной из первых экспедиций ОГПУ – Ухтинской экспедицией, организованной в 1929 году для исследования совершенно диких в то время земель. По советским меркам экспедиция была неплохо подготовлена. В ней с избытком хватало специалистов, которые большей частью были заключенными Соловецкой лагерной системы: только в 1928 году в СЛОН было отправлено 68 горных инженеров – жертв борьбы с “вредителями” и “саботажниками”[297].
В ноябре 1928 года – на удивление вовремя – ОГПУ арестовало и Н. Тихановича, известного геолога. Посадив его в московскую Бутырскую тюрьму, его, однако, не подвергли обычным допросам. Вместо этого его привезли на рабочее совещание. Без лишних предисловий, вспоминал позднее Тиханович, неизвестные люди (человек восемь) стали в упор расспрашивать его, как организовать экспедицию по Коми-Зырянской автономной области. Какую одежду он бы взял? Сколько провизии? Какое снаряжение? Каким путем двигаться? Тиханович, впервые побывавший в тех местах еще в 1900 году, предложил два возможных маршрута. Первый – по суше, через тайгу и болота к Усть-Сысольску (позднее – Сыктывкар), который был тогда крупнейшим населенным пунктом региона. Или же геологи могли выбрать водный путь: из Архангельска по Белому и Баренцеву морю к устью Печоры, далее вверх по Печоре и ее притокам. Второй маршрут Тиханович назвал предпочтительным, поскольку на судах можно было доставить больше тяжелого оборудования. По его рекомендации экспедиция отправилась морем. Тиханович, который по-прежнему был заключенным, стал начальником ее геологического отдела.
Время было дорого, и средств на экспедицию не пожалели: советское руководство придавало ей первостепенную важность. В мае 1929 года Москва поручила возглавить экспедицию двум видным чекистам – бывшему начальнику охраны Смольного и Кремля Э. П. Ская и хозяйственнику ОГПУ С. Ф. Сидорову. В пересыльном пункте СЛОНа в Кеми они отобрали для экспедиции “рабочую силу” – физически крепких заключенных. В их числе были и политические, и “кулаки”, и уголовники. После еще двух месяцев приготовлений можно было отправляться. 5 июля 1929 года в семь утра заключенные начали грузить оборудование на принадлежавший СЛОНу пароход “Глеб Бокий”. Менее чем через сутки пароход со 139 заключенными отчалил.
Неудивительно, что экспедиция столкнулась с многими трудностями. Некоторые конвоиры в последний момент испугались и уволились, а во время стоянки в Архангельске сбежал один надзиратель из заключенных. В дальнейшем в разных точках маршрута побег удался и кое-кому еще. Достигнув устья Печоры, экспедиция двинулась вверх по рке сначала на баржах, затем на лодках. Среди местных жителей трудно было находить проводников: коми не хотели за копейки иметь дело с заключенными. Тем не менее через семь недель экспедиция прибыла на место. 21 августа был разбит базовый лагерь в поселке Чибью (позднее переименованном в Ухту).
После изнурительного путешествия общее настроение, видимо, было подавленным. Люди проделали долгий путь – и где очутились? Места не были богаты по части земных благ. Один из заключенных специалистов, географ Кулевский, записал свое первое впечатление: “Сжималось сердце при виде дикой, пустынной картины: черная, нелепо-огромная, одинокая вышка, две убогие избушки, тайга и болота…”[298]
У него вряд ли было много времени для размышлений об увиденном. К концу августа уже чувствовалась близость осени. Отдыхать было некогда. Заключенные сразу же начали трудиться по двенадцать часов в сутки – строили лагерь, оборудовали рабочие площадки. Геологи стали определять места, где бурить землю в поисках нефти. Позднее той же осенью приехали новые специалисты. С началом сезона 1930 года стали прибывать и партии заключенных – вначале ежемесячно, а затем и еженедельно. К концу первого года экспедиции число заключенных приблизилось к тысяче.
Маршрут Ухтинской экспедиции. Республика Коми, 1929 год
Несмотря на подготовительные меры, условия жизни заключенных и ссыльных в тот первый период были, как и везде, ужасающими. Многие жили в палатках и землянках – бараков не хватало. Недоставало теплой одежды и обуви, недоставало продовольствия. Мука и мясо были завезены в меньшем количестве, чем заказывали. То же с медикаментами. Как признали в представленном позднее отчете начальники экспедиции, количество больных и ослабевших заключенных росло. Люди тяжело переносили изоляцию. Новые лагеря располагались в такой дали от цивилизации, в частности от дорог, что колючая проволока появилась в Коми АССР только в 1937 году. Побег считался бессмысленным.
А заключенные все прибывали и прибывали, и из базового лагеря в Ухте в тайгу отправлялись дальнейшие экспедиции. В случае успеха такая экспедиция устраивала лагпункт в совсем уж глухом месте в нескольких днях или неделях пути от Ухты. Эти лагпункты, в свою очередь, создавали еще более мелкие лагерные подразделения – например, для строительства дорог или для сельскохозяйственных работ. Так лагеря распространялись по северным лесам подобно быстрорастущим сорнякам.
Ухтпечлаг. Республика Коми, 1937 год
Некоторые экспедиции оказались временными. Такова была судьба одной из первых, которая летом 1930 года отправилась из Ухты на остров Вайгач. Более ранние геологические экспедиции уже нашли на острове месторождение свинца и цинка; тем не менее Вайгачская экспедиция была щедро укомплектована заключенными геологами. Некоторым из них за образцовую работу ОГПУ позволило жить на острове с женами и детьми. Из-за отдаленности расположения возможность побега начальство не беспокоила, и оно разрешало арестантам свободно перемещаться повсюду без особых разрешений и пропусков в компании других арестантов или вольнонаемных работников. “В целях <…> стимулирования ударничества и учитывая особо тяжелые условия работы в Арктике” начальник ГУЛАГа Матвей Берман пообещал заключенным на острове Вайгач уменьшение срока на два дня за каждый день ударного труда[299]. Однако в 1934 году в рудник стала поступать вода, и в следующем году заключенные и оборудование были вывезены с острова[300].
Другие экспедиции имели более постоянный характер. В 1931 году группа из двадцати трех человек отправилась по рекам из Ухты на север, чтобы начать разработку Воркутинского угольного бассейна – огромного месторождения, открытого в предыдущем году в арктической тундре на севере Коми. Как и во всех таких экспедициях, геологи прокладывали маршрут, заключенные гребли и тянули лодки на бечеве, а маленький контингент чекистов осуществлял общее руководство. Люди плыли и шли, окруженные тучами насекомых, которыми тундра изобилует летом. Прибыв на место, первое время они жили в палатках, затем кое-как соорудили лагерь, перезимовали и весной примитивными средствами начали добывать уголь в “Руднике № 1”. Машин не было – в ход шли кирки, лопаты, деревянные тачки. Всего за шесть лет “Рудник № 1” превратился в город Воркуту – центр Воркутлага, одного из самых больших и жестоких лагерей ГУЛАГа. В 1938 году Воркутлаг насчитывал 15 000 заключенных и добыл 188 206 тонн угля[301].
Формально не все новые обитатели края были заключенными. С 1930 года туда начали отправлять и спецпереселенцев. Почти все они были раскулаченные крестьяне с женами и детьми, и считалось, что они должны будут заниматься сельским хозяйством. На “поселковое положение” переводили и некоторых заключенных; Ягода лично пообещал, что они получат “свободное время” для работы на огороде, разведения свиней, рыбной ловли и постройки собственных домов. Первое время будут жить “на пайке, потом – за свой счет”[302]. Звучало неплохо, но на практике все было гораздо хуже. В 1930 году приехало почти 5000 ссыльных семей (более 16 000 человек), и на месте они, разумеется, не обнаружили почти ничего. К ноябрю было построено 268 бараков, но нужно было еще по крайней мере 700. В каждой комнате ютились три-четыре семьи. Не хватало еды, одежды, зимней обуви. Не было ни бань, ни дорог, ни почты[303].
Некоторые из спецпереселенцев умерли, многие пытались бежать (к концу июля сбежавшими числилось 344 человека), но, несмотря на это, ссыльные стали постоянным дополнением к лагерной системе Коми. Позднейшие волны репрессий принесли сюда новые их контингенты (в частности, поляков и немцев). До сих пор местные жители называют некоторые поселки “Берлин”. Ссыльные не жили за колючей проволокой, но делали ту же работу, что и заключенные, нередко бок о бок с ними. В 1940 году один лесозаготовительный лагерь был превращен в поселок для спецпереселенцев – лишнее подтверждение тому, что эти группы были в определенном смысле взаимозаменяемы. Многие ссыльные, кроме того, работали в лагерной охране и лагерном хозяйстве[304].
Со временем географический рост проявился в названиях лагерей. В 1931 году Ухтинская экспедиция была переименована в Ухтинско-Печорский ИТЛ (Ухтпечлаг). За последующие двадцать лет Ухтпечлаг, в свою очередь, много раз переименовывали, реорганизовывали, делили на части, что отражает расширение его географии, увеличение его могущества и усложнение аппарата. К концу 1930х годов Ухтпечлаг превратился в целую сеть лагерей общим числом более двух десятков, включавшую в себя Ухтижемлаг (нефтедобыча), Устьвымлаг (лесозаготовки), Воркутлаг (угледобыча) и Севжелдорлаг (железнодорожное строительство)[305].
За несколько лет лагеря Коми АССР стали, кроме того, плотнее населены, в них в соответствии с растущими требованиями появились новые учреждения и новые здания. Нужны были больницы – лагерное начальство распорядилось их построить и создало систему подготовки фармацевтов и младшего медперсонала из числа заключенных. Нужно было организовать питание – устроили собственные совхозы, соорудили склады, разработали систему распределения. Нужно было электричество – построили электростанции. Нужны были строительные материалы – возвели кирпичные заводы.
Нуждаясь в квалифицированных рабочих, обучали тех, какие были. Многие бывшие “кулаки” были неграмотны или полуграмотны, и это создавало огромные трудности при осуществлении проектов, относительно сложных технически. Поэтому начальство организовало ликбез и школу повышенного типа, где преподавали математику, физику, технические дисциплины и политграмоту[306]. В 1940е годы в Воркуте – городе, построенном на вечной мерзлоте, где каждый год приходилось ремонтировать дорожное покрытие и подземные коммуникации, уже действовали высшие учебные заведения, театр, кукольный театр, плавательный бассейн и детские сады.
Расширение Ухтпечлага не афишировалось, и осуществлялось оно не наобум. Несомненно, лагерные начальники на местах хотели, чтобы их вотчины, а с ними и их престиж, росли. Создание многих новых лагерных подразделений объясняется не столько центральным планированием, сколько насущной необходимостью. Вместе с тем налицо было стройное согласие между нуждами центра (иметь места, куда отправлять “врагов”) и региональными нуждами (получать людей для работы). Например, в 1930 году, когда Москва предложила направить в здешние края спецпереселенцев, местное руководство было в восторге[307]. О судьбе Ухтпечлага шел разговор на самом высоком уровне. В ноябре 1932 года Политбюро в присутствии Сталина посвятило большую часть одного из заседаний состоянию и будущему развитию Ухтпечлага. Его перспективы и нужды обсуждались на удивление конкретно. Протоколы создают впечатление, что Политбюро принимало или по крайней мере утверждало все сколько-нибудь важные решения: какие шахты лагерь должен развивать, какие железные дороги строить, сколько тракторов, машин и судов ему требуется, сколько ссыльных семей он может принять. Политбюро выделило лагерю деньги – более 26 млн рублей[308].
Не может быть случайностью, что после этого решения число заключенных Ухтпечлага резко возросло. На 1 июля 1932 года их числилось там 4797 человек, на 1 апреля 1933го – 17 852[309]. На самом высоком уровне советской иерархии кто-то был крайне заинтересован в росте Ухтпечлага. Принимая во внимание могущество и престиж Сталина, приходишь к выводу, что это был не кто иной, как он сам.
Как Аушвиц стал для массового сознания лагерем, символизирующим всю нацистскую систему концлагерей, так слово “Колыма” сделалось символом величайших тягот и мук ГУЛАГа. “Колыма, – писал один американский историк, – это и река, и нагорье, и территория, и метафора”[310]. Богатый минералами, и прежде всего золотом, огромный Колымский регион на северо-востоке Сибири – это, возможно, самая негостеприимная часть России. Там холодней, чем в Коми АССР: зимой температура регулярно падает до 45 °С и даже ниже, и туда гораздо труднее добираться[311]. Чтобы доставить заключенных в колымские лагеря, их сначала везли поездами через всю страну во Владивосток. Путешествие иногда занимало три месяца. Далее – морским путем на север, мимо берегов Японии, и через Охотское море в порт Магадан, который был воротами Колымы.
Первый начальник Колымы был одной из самых колоритных фигур в истории ГУЛАГа. Эдуард Берзин, участник революции, в 1918 году командовал дивизионом латышских стрелков, охранявшим Кремль. Позднее он участвовал в подавлении “мятежа эсеров” и в разоблачении “заговора послов” под руководством Брюса Локкарта[312]. В 1926 году Сталин поручил ему организовать Вишлаг, один из первых крупных лагерей страны. Он взялся за работу с огромным энтузиазмом. Один историк Вишлага назвал время его “правления” вершиной “романтического периода” ГУЛАГа[313].
ОГПУ развивало Вишлаг одновременно со строительством Беломорканала, и Берзин, судя по всему, горячо одобрял (или делал вид, что одобряет) идеи Горького о “перековке” заключенных. С патерналистским пылом Берзин обеспечивал их кинотеатрами и дискуссионными клубами, библиотеками и столовыми “ресторанного типа”. Он разбивал сады с фонтанами, устроил даже маленький зоопарк. Он регулярно платил заключенным зарплату и применял ту же политику досрочного освобождения за ударную работу, что и начальство Беломорканала. Плоды этих благодеяний, однако, доставались не всем: заключенного, которого считали плохим работником или которому просто не повезло, могли послать на лесозаготовки в один из многих маленьких таежных лагпунктов Вишлага, где условия были тяжелыми, где смертность была выше, где заключенных втихую мучили и даже убивали[314].
Тем не менее Берзин прилагал усилия к тому, чтобы лагерь по крайней мере выглядел прилично. И это, на первый взгляд, делает его неподходящей кандидатурой на пост первого директора Государственного треста по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы («Дальстроя») – псевдокорпорации, созданной для развития Колымского региона. Ибо в задачах, стоявших перед «Дальстроем», не было ничего романтического и идеалистического. Сталин проявил интерес к Колыме еще в 1926 году, когда послал в США инженера изучать горное дело[315]. Позднее между 20 августа 1931 года и 16 марта 1932 года Политбюро обсуждало геологические и географические особенности Колымы по меньшей мере одиннадцать раз, и в обсуждениях нередко участвовал сам Сталин. Как и комиссия Янсона при создании ГУЛАГа, Политбюро, по словам историка Дэвида Нордлендера, использовало в дискуссиях по этому вопросу “не идеалистическую риторику «социалистического строительства», а вполне прагматический язык: речь шла о приоритетных направлениях вложения средств и о будущей финансовой отдаче”. В последующей переписке с Берзиным Сталин вел разговор о производительности лагерного труда, о квотах, о выработке, а вопрос о перевоспитании заключенных не затронул ни разу[316].
С другой стороны, Берзин с его талантом к созданию приукрашенных фасадов, видимо, был именно тем человеком, какой нужен был советскому руководству. Ибо хотя позднее “Дальстрой” был передан в прямое ведение НКВД СССР, вначале власти неизменно делали вид, что трест отдельная экономическая единица, не имеющая никакого отношения к ГУЛАГу. Без лишнего шума был образован Севвостлаг, подчиненный ОГПУ, предоставлявший своих заключенных в распоряжение “Дальстроя”. На практике эти два учреждения никогда не соперничали между собой. Начальник “Дальстроя” фактически был и начальником Севвостлага, и ни у кого не было на этот счет никаких сомнений. На бумаге, однако, “Дальстрой” и Севвостлаг существовали отдельно друг от друга[317].
Колыма. 1937 год