Слово Алексеев Сергей
– На какое жительство? – отмахнулся Никита. – Приехал искать одну очень древнюю книгу… Как тебе объяснить… Рукопись, понимаешь? Написанную еще до крещения Руси, неким старцем Дивеем… Рукописью владел Николай Николаевич Христолюбов, ваш олонецкий житель. Но он в девятнадцатом умер от чахотки, а рукопись исчезла. Жиляков знает, где она, но молчит, сволочь!
– Погоди, кто такой – Жиляков?
Глядя на Муханова, Гудошников сообразил, что тот ничего не понял, и принялся рассказывать, как встречался с профессором Гуляевым, как потом отправился в Олонец, чтобы «нагнуться и поднять», но вот уже два месяца ищет людей, близких Христолюбову, чтобы узнать, куда делась рукопись.
Однако чем больше распалялся Гудошников, чем больше напирал он на редкость неизвестного письма, тем сильнее скучнел и терял интерес Сергей Муханов. Он встал, расстегнул кожанку и задумчиво облокотился на сейф. За дверями кто-то истерично кричал, требуя прокурора и защитника, мерно стучали и посверкивали маятником часы.
– Понимаешь, Муханов, если я сейчас не найду эту книгу – она пропадет, – тише, без прежнего энтузиазма, сказал Гудошников. – Пойми ты, эта вещь не имеет цены… Не в смысле денег, а как национальное достояние, как история русского народа!.. Я смогу доказать, что письменность на Руси возникла не с христианством, а намного раньше, на несколько веков. Представляешь, как это меняет дело?.. Эх, не представляешь… Хорошо, растолкую: не попы научили письменности русский народ, а сам народ, понимаешь? Чувствовал потребность в письме – вот и научился писать. А то ведь что получается у нас, Серега: пришли на Русь попы и вроде как революцию совершили, из невежества народ вытащили! Ты понял, какую заслугу приписывает себе христианство? Вот и поборись потом с религией, когда у них в руках такой исторический козырь… Но козырь-то – ненастоящий!
– Это я понимаю, – после некоторого раздумья сказал Муханов. – Мы тут тоже боремся с религиозным дурманом, монастырь вот закрыли, а всех дармоедов оттуда по погостам расселили.
– И правильно, – подхватил Гудошников. – Только я не о том пока, Серега… Закрыть монастырь – одно дело, надо же народу показать, что религия – ложь, глаза ему открыть, вселить чувство национальной чести. А доказательство – рукопись, но сейчас такое время, Серега, что она может пропасть, и все…
– Ты извиняй меня, комиссар, я почти неграмотный, – развел руками Муханов. – Я бывший фельдфебель, две войны прошел – некогда было учиться… Слушаю тебя и не узнаю. Раньше все было попроще… Как ты говорил: светлое будущее надо начинать строить сегодня, уже здесь, на фронте, в конном строю. Сегодня ему угрожает враг, мы должны защитить революцию… А завтра нас ждут новые дела, и ничуть не легче войны, так что не успокаивайтесь, товарищи. Мы и революцию делали для того, чтобы строить… Еще какие-то стихи читал… Я каждое твое слово понимал, в рот тебе заглядывал и сейчас еще часто вспоминаю. Верно ты говорил: дела, не легче войны.
– Я от своих слов не отказываюсь, – Гудошников приподнялся. – Могу повторить еще…
– Да я верю тебе, товарищ комиссар, – перебил Сергей. – У меня сомнения в другом… Я думаю сейчас, что важнее для революции и для светлого будущего… Про что хоть там говорится, в книге этой?
– Если бы я знал! – бросил Никита и, подумав, добавил: – Может быть, летопись, может быть, сказание о княжеских походах… Взялось ведь откуда-то «Слово о полку Игореве»!
– О княжеских походах, – вздохнул Сергей. – Эх, товарищ комиссар. Я, конечно, малограмотный, но все-таки понимаю, что за штука – история! И литературу тоже понимаю, – он стал расхаживать от стола к двери: привычка военных – ходить и думать. – Ты прав, время сейчас такое… Вон начальника лесосплава ломом закололи! Лесопилку подожгли, убытков на сто тысяч!.. А беспризорников сегодня видел?.. Не знаю, товарищ комиссар, как ты, а я спать не могу. Они мне во сне снятся. Приходят будто, тянут руки и говорят – дядя, арестуй нас, мы хоть в камере выспимся.
– Ладно, не рассказывай, – отрезал Гудошников. – Видел… Только ты не понял меня, Муханов… Ничего, разруху мы осилим. Это временно, если еще интервенции не будет. И дети учиться станут и жить в нормальных условиях. Ничего!.. И бандитов искореним. Ты вот, Серега, и покончишь с бандитизмом. А как с вещами, которые мы потом уже не восстановим? С книгами как?.. Это же… как тебе сказать… История нашей страны! От нее нельзя отказываться! Есть сейчас лихие головы, кричат – долой всю дореволюционную культуру, создадим свою, пролетарскую!.. А на чем создадим?.. Нам нельзя отрываться от нашей истории, без нее мы будем как бродячие собаки вон на свалке… Через эти книги мы связаны с нашими древними предками!.. А их вон мужик в телеге на базар привозит и продает! Копченую рыбу и – историю! Между прочим, книги эти еще беспризорнее и беспомощнее, чем дети…
– Не ожидал от тебя, товарищ комиссар, – после паузы сказал Муханов и сел к столу. – Обидно даже… Значит, по-твоему, какая-то древняя поповская писанина сейчас важнее, чем дети? Чем эти голодные ребятишки?
– Ты так вопрос не ставь! – Гудошников стукнул по столу. – Важнее… Все важно!
– Э, нет! – озлился Муханов. – Ты прямо говоришь – для тебя книги… А сегодня надо не книги, а детей спасать! Это живые люди, комиссар! Они есть хотят, спать хотят. Мы ради них с тобой воевали, если на то пошло. Чтобы им жилось хорошо. Они и есть наше светлое будущее!.. А книги твои подождут. Вот устроим детей, уничтожим бандитов, тогда ищи, собирай сколько тебе влезет. И денег тебе на это дадут.
– Хорошо, Муханов, но эти же дети и спросят потом с нас, почему мы не спасали книги. Они захотят знать историю! А ее памятников уже не будет. Близко локоть, а не укусишь!.. Да, сейчас кажется, пока не надо, успеем еще, но запомни мои слова, Муханов: хватимся, придет время, каяться будем. Было-то всего: нагнуться и подобрать, – Гудошников перевел дух и добавил: – А мы пока топчем. Товарищ Ленин говорит: без старого мы нового не построим.
– С тобой невозможно, – поморщился Муханов. – Ты сразу – говорил, говорил… Товарищ Ленин говорил вообще, а не по этому случаю. И Ленин, кстати, о детях в первую очередь заботу проявляет. Я сердцем чую – о них надо хлопотать в первую очередь.
– Обо всем надо хлопотать, – упрямо повторил Гудошников. – Я лично ничем не могу помочь этим ребятишкам…
– Нет, можешь! – отрубил Муханов. – Ты если сюда попал, так возьми и организуй детский дом! Помещение есть. Отдадим бывший монастырь. А ты – человек образованный, герой войны. Да за тобой ребятишки толпами ходить будут!
Гудошников насторожился. Вспомнился сарай, слезящиеся от дыма глаза мальчишек, куски крепко соленой рыбы в грязных ручонках, грязный таз с водой, умело скрученные цигарки… У лысого мальчишки, предводителя компании, видно, был стригущий лишай: струпья еще не сошли. А самый маленький, лет восьми, плакал во сне… Вернее, нет, скулил, как щенок, – звук исходил откуда-то из груди – может быть, оттого, что не умел или слишком много плакал. Наевшись рыбы, мальчишки ночью жутко страдали от жажды, а воды уже не было, и Гудошников слышал, как шелестели пересохшие губы и языки.
Звук этот показался Гудошникову страшным.
Ночью он сходил к колодцу, принес воды и, расталкивая детей, поил их, полусонных, зябнущих – ком подпирал к горлу…
– Мне поручено организовать детский дом, – спокойнее продолжал Муханов. – Борьба с беспризорностью теперь в ведении ЧК… Я бы взялся, не откладывая, но ты видишь, какая обстановка в уезде? Белофинны еще лезут… А кому поручить?
– Не заставляй меня делать выбор, – глухо проговорил Гудошников.
– Я не заставляю, я прошу, – глядя в пол, ответил Муханов. – Не будь ты моим комиссаром, я бы нашел на тебя управу, я бы тебя заставил.
В это время дверь распахнулась, и в комнату вошел милиционер с повязкой на лбу, в окровавленной шинели.
– В хуторе, – тяжело выговорил он, – перестрелка была… Наши все целы… А вашего Шлюнько убило, наповал…
Муханов вскочил, взмахнул руками, но, ничего не сказав, опустился на лавку.
– Мы его сюда привезли, – добавил милиционер. – Куда положить?
– Погоди, – остановил его Муханов. – Я посмотрю на Шлюнько… Тогда в морг… Живым хоть одного взяли?
– Раненый есть, – доложил милиционер. – Двоих убили в перестрелке, а один сам себя, из нагана… Все не олонецкие, чужие. Похоже, офицерье…
– Раненого показать фельдшеру и допросить, если можно, – распорядился Муханов. – Я сейчас приду.
Когда они снова остались вдвоем, Гудошников тяжело вздохнул, подпер голову руками.
– Ладно, – сказал он. – Найду книгу – останусь здесь, помогу.
Муханов горько усмехнулся и встал, застегивая кожанку.
– Через неделю ударят морозы… Куда им, ребятишкам?
– Иначе – не имею права.
Сергей глянул на него исподлобья, поджал губу.
– Хорошо, – не сразу согласился он. – Тогда я тебе сам помогу найти эту… твою дорогую книгу. Что-нибудь придумаем. Жилякова твоего тряхнем как следует…
Никакой особой помощи от олонецкой ЧК Гудошников не ждал и обещаниям Муханова не очень-то поверил: у него своих дел невпроворот. Небольшой отряд из чекистов и приданных им красноармейцев вместе с начальником уезжал куда-то с раннего утра, возвращался поздно, а то и вовсе пропадал дня на два-три. По ночам Сергей вел допросы, подолгу беседовал с какими-то людьми, запершись в своем кабинете, или сидел в засадах. Гудошникова он поселил в подвальной комнате здания ЧК, где спал иногда сам, наказал дежурным выдавать ему солдатский паек (паек убитого в перестрелке Шлюнько) и словно забыл о своем бывшем комиссаре. Несколько дней Никита терпеливо ждал, когда освободится Муханов и они «тряхнут» Жилякова, но, так и не дождавшись, снова отправился в самостоятельные розыски.
О смерти владельца диковинной рукописи Христолюбова Никита узнал вскоре после приезда в Олонец. Дом купца Микитова он разыскал без труда, но самого купца уже давно не было в городе, а комнаты заселяли теперь рабочие, приехавшие на лесопильный завод. И только старушка из бывшей прислуги купца вспомнила одинокого старика, жившего когда-то в этом доме. И, вспомнив, всплакнула.
– Он, горемычный, три дня после смерти лежал, пока хватились да двери сломали. Умирал – воды подать некому было…
– Где его вещи? – спросил Гудошников. – Кому передали вещи?
– Вы что же, родственник его? – спросила старушка. – За вещами приехали?
– Родственник, – сказал Гудошников.
– Э-э, да какие теперь вещи найдешь? – вздохнула она. – Нынче время такое – люди теряются – не найдешь. Вот батюшка наш, Алексей Иванович Микитов, как пропал в переворот, так доселе нету. А жалованья мне не заплатил…
– Может быть, кто на похороны приезжал? – спрашивал Никита, чувствуя безнадежность. – Родственники, друзья?
– И не помню, батюшко, не помню, – охала старушка. – Нынче так все меняется, память-то и схватывать не поспевает… Может, и был кто… А какие вещи-то у старика были? Похоронили в заплатанной рубахе… Какие были, так на продукты сменял, поди… Гол как сокол старичок-то был.
– Может, какие вещи людям раздавали, кто хоронить помогал, – напирал Гудошников. – Как это по обычаю положено…
– Хоронили-то его извозчики, – вспомнила старушка. – Отвезли на кладбище да закопали… Может, что и брали – кто знает?
В комнатах Христолюбова жила многодетная семья погорельцев. О бывшем хозяине квартиры ничего толком не знали: помер какой-то старик, их переселили сюда – вот и все. С позволения новых жильцов Гудошников обшарил в квартире все углы, поднял несколько половиц и даже стены простучал. Никаких тайников, конечно же, не было, а вот сундук, о котором упоминалось в письме Жилякова, стоял на месте. И погорельцы подтвердили: переехали сюда – сундук был, только пустой. И в доказательство выгребли из него свои скудные пожитки. Никита посмотрел внутрь, пощупал рукой темные от времени стенки… Вот здесь еще недавно лежала рукопись. Ее можно было вынимать из сундука, класть на место: она была реальной, видимой… Тихая, щемящая злость овладела Гудошниковым. Почему раньше молчал профессор Крон? Он знал о рукописи еще в девятнадцатом, но почему молчал?! Он, активный деятель археографической комиссии, тогда еще существовавшей? Почему даже Гуляеву, давнему приятелю и сподвижнику, и словом не обмолвился о письме из Олонца? Хотел быть единоличным первооткрывателем дохристианской письменности на Руси либо вовсе не желал, чтобы такое открытие произошло?
Сиди вот теперь и гадай, а толку от такого гадания – ноль, потому что нет в России Крона, нет в живых Христолюбова. И нет рукописи, писанной таинственным письмом.
Но был еще Жиляков – видевший ее! Возможно, что он остался единственным из тех, кто когда-либо притрагивался к бесценным пергаментным листам…
Жилякова дома не оказалось. Молодая еще, косоглазая женщина, в китайском халате, недружелюбно осмотрела Гудошникова, скользнула взглядом по ордену на френче, протезу и, как показалось, глядя в сторону, бросила:
– На службе Андрей Павлович, в семинарии.
И захлопнула перед носом дверь. Гудошников не надеялся на радушный прием, однако холод и даже какое-то презрение возмутили его. Он постоял перед закрытой дверью, затем, изловчившись, пнул ее и заспешил по ступеням вниз. За спиной щелкнуло, визгливо скрипнули петли.
– Что еще нужно? Что вы ходите стучите? А еще инвалид!
Никита не дослушал и тяжело ступил на улицу. Ковыляя в семинарию, он пытался успокоить себя и одновременно ругал за мальчишество. Ну зачем в двери-то пинать? Кто виноват, что его не встречают с распростертыми объятиями? Кто – сам-то он? Инвалид, говорят, инвалид, и всё! Ну орден имеет, так им, всем этим «бывшим», награда его как бельмо на глазу. По письму видать, семейка Жиляковых не из тех, кто принял революцию. Эта порода еще опаснее врагов. Тех хоть в бою можно шашкой достать, а эти, лояльные, живут себе, посмеиваются, и ничем ты их не возьмешь. Ишь, ведьма косоглазая, – инвалид!..
Слова этого Гудошников терпеть не мог и не считал себя инвалидом, не успел еще в свои двадцать с небольшим лет свыкнуться с собственным увечьем и частенько, забывшись или спросонья, вскакивал, делал шаг и валился на бок, сразу же вспоминался жаркий июльский день девятнадцатого года, крохотная деревенька на рыжем от зноя бугре, откуда били орудия. Лавина конников заходила с фланга, но почему-то очень медленно, как казалось комиссару полка Гудошникову. Лошади сгрудились у овражка, смешались, потом вытянулись в цепь вдоль него и пошли как-то вяло, словно раскисли на жаре. Между тем батарея белых уже засекла маневр, и первые снаряды вздыбили землю у оврага. Чей это был эскадрон, Никита не знал, может, и бравый Муханов сомлел тогда от зноя, но надо было спасать атаку. Комиссар выехал из укрытия и поскакал напрямую, минуя овраг. Жаркий ветер облизывал потное лицо, разгоряченный жеребец нес всадника по полю на виду у белых пушкарей, и Гудошников уповал лишь на то, что снаряд на него тратить не станут. Он уже достиг кустарника в начале оврага, пригнулся, чтобы не сшибло фуражку, и в это время взрыв опрокинул его вместе с лошадью. Ремень карабина перехватил горло, притянул к груди голову, однако комиссар инстинктивно вскочил на ноги, как полагается в сабельном бою, чтобы не затоптали свои, и тут же рухнул на землю. Ступня левой ноги почему-то была вывернута назад, из разорванных галифе хлестала кровь. А рядом бился в агонии жеребец с распоротым брюхом и курилась, остывая, воронка…
Ногу пытались спасти и отняли только через месяц, когда от конской шерсти в ране началось гниение. В то время в России, плодившей калек с войны четырнадцатого года, слово «инвалид» было привычным и расхожим, но Гудошникову оно казалось таким же уродливым и неестественным, как и его культя…
Неподалеку от здания семинарии Никита остановился передохнуть, оглядел сводчатые, пыльные окна, высокое, на три стороны, крыльцо с парапетом. «Что же это у них семинарию до сих пор не закрыли? – вспомнил он ответ жиляковской домочадки. – Или по старинке еще зовут…» Однако, приблизившись, он увидел кумачовый транспарант над входом: «Первая пролетарская школа для рабоче-крестьянских детей». Кумач уже выцвел, пообтрепался, как солдатская гимнастерка, но от этого выглядел только внушительнее и прочнее.
Гудошников простучал протезом по лестнице на второй этаж, отыскал учительскую. В школе шли уроки, и тишина в коридорах, живое дыхание в классах сразу напомнили университет. Никита тут же мысленно поспорил с Мухановым. Вот они, пролетарские дети, сидят за партами, учатся, растут, не успеешь оглянуться, как пойдут дальше, в университет. Кругом разруха, голод, банды, а будущее уже вот оно, пока еще в лаптях, косоворотках, но дай срок! Дай срок, и все это отшелушится, отлетит, и настанет час, когда этим детям нужны будут не только кусок хлеба и крыша над головой. Обогревшись и насытившись, они захотят познать себя – откуда они, что они значат в этом мире? Так будет, в конце концов, это диалектика. И вот тогда-то они и спросят… В учительской оказалась лишь какая-то девушка, то ли ученица, то ли молоденькая курсистка, присланная поднимать народное образование. Длинное платье с глухим воротником, тоненькая шея и русая коса до пояса.
– Мне нужен Жиляков, – поздоровавшись, сказал Никита.
– Андрей Павлович? – отчего-то удивилась девушка и скользнула взглядом по френчу с орденом. – Я не знаю… Возможно, он у себя…
– Где? На уроке?
– Как вам объяснить, – замялась она. – Это в другом крыле, там комнатка такая есть… Каморка…
И вдруг, спохватившись, сбивчиво начала объяснять, что Жиляков больше не работает в школе, что его уволили еще в прошлом году, как и было предписано, а уроки словесности ведет теперь она. Но Жиляков до сих пор ходит в школу и запретить ему невозможно, потому что приказано было только не допускать его к ученикам, а в остальном указаний не поступало. Вот он каждый день и появляется в школе, ходит по коридорам или сидит в каморке…
Гудошникова опять принимали за уполномоченного.
– Мне нужно поговорить с ним, – пояснил Никита. – По важному делу. Я из Питера.
– Я провожу! – с готовностью вызвалась учительница. – А вы… не по жалобе приехали? Будто Андрей Павлович жалобу писал…
– Какая жалоба? – не понял Гудошников. – Я из университета.
– А, тогда вы не знаете! – чему-то обрадовалась она. – Ну, идите за мной, я провожу.
Они прошли по коридору, затем черной лестницей спустились на первый этаж и оказались в тупичке – полутемном, пыльном, с битой мебелью на полу и с выпирающей, как человеческие ребра, штукатурной дранкой по стенам.
– Тут осторожно, – предупредила учительница. – Не запнитесь.
Никиту покоробил ее участливый тон: опять ему напоминали, что он – инвалид. Однако он смолчал и, освобождая проход, с силой двинул колченогую парту. Груда ломаной мебели зашевелилась, загрохотала, взметнулся столб пыли. Проводница Никиты остановилась возле низкой двери в конце тупика и несмело постучала.
– Андрей Павлович, к вам пришли. – За дверью никто не отозвался. Учительница пропустила Гудошникова вперед. – Он здесь, заходите.
Никита потянул дверь на себя и оказался в маленькой комнатке со скошенным потолком. Похоже, здесь когда-то держали ведра, тряпки, паркетные щетки, но теперь вместо этого инвентаря в каморке у окна стоял облупившийся ампирный стол и несколько тщедушных стульев. На одном из них, повернувшись к свету, сидел высокий, сухопарый человек лет шестидесяти, одетый в черный учительский мундир и белую манишку.
– Чем обязан? – мельком глянув на вошедшего, бросил Жиляков.
Никита присел на стул.
– От Артура Карловича привет принес, – изучая Жилякова, сказал он. – От Крона Артура Карловича, вашего знакомого.
– Я вас не понимаю, – сухо проронил Жиляков и покосился на протез. – Кто вы?
– Из Петрограда, моя фамилия Гудошников, – сдержанно представился Никита. – Учусь и работаю на кафедре, где когда-то был Крон…
– Почему – был? – встрепенулся Жиляков и замер.
– Потому что был, – отрезал Никита. – Был и нету.
– Догадываюсь… – пробормотал бывший учитель с неожиданной хрипотцой в голосе. – Что вам угодно, молодой человек?
– Кое-что угодно… Например, что вы знаете о Христолюбове? Николае Николаевиче?
Жиляков еще раз оглядел гостя – френч с орденом, распахнутую шинель, – видимо, что-то сопоставлял и не мог сопоставить.
– Такого человека я не знаю, не помню.
«Сволочь, – подумал Никита, ощутив бессилие перед неприступностью Жилякова. – Сейчас вспомнишь, сволочь!»
Он вынул из кармана френча письмо Жилякова к Крону, неторопливо развернул.
– Вот ваше письмо к профессору.
Перед тем как пойти на розыски бывшего учителя семинарии, Гудошников много раз проиграл в уме встречу с ним, продумал, как себя вести, что говорить. Письмо он решил не показывать без крайней надобности, но держать при себе и, лишь когда настанет необходимость, предъявить его как самый веский и бесспорный аргумент. Теперь же, вынув конверт, вдруг понял, что поспешил, что разговор по плану не получился, и как пойдет дело дальше – неизвестно. С человеком, видевшим рукопись, а может, теперь и с ее владельцем, нужно было вести себя иначе. Больше дипломатии и никакой горячки! Ведь сколько раз твердил это себе. Жиляков свое письмо узнал, но, и уличенный, не смутился, наоборот, стал прямее и горже.
– Николай Николаевич умер в девятнадцатом.
– Это я знаю. Где его вещи?
– Я не был у него душеприказчиком.
«Знает! – отметил Гудошников. – Еще как знает!»
– Где языческая рукопись?
– Не ведаю. – Лицо Жилякова стало спокойным, он положил руки на колени. – Зачем вам она, молодой человек? Зачем вам, революционному солдату, понадобилась языческая рукопись?
– Она нужна республике. России.
– России? – деланно удивился Жиляков и встал, чуть не касаясь потолка головой. – России сейчас нужен хлеб, паровозы и… патроны. Россия сейчас без хлеба и патронов как вы без… – Он взглянул на протез Гудошникова, посмотрел в окно. – Россия после переворота мечтает о новой, пролетарской культуре, – хладнокровно продолжал Жиляков. – Старье на слом, на свалку, на помойку! Все заново, как от рождения Христа. До семнадцатого года Россия жила во мраке, творила буржуазную культуру, и не было в ней Рублева, Тредиаковского. И протопопа Аввакума не было, и Пушкина, и Рахманинова. Тем более, молодой человек, не было языческой рукописи, как самого старца Дивея. Это все проклятое прошлое, тяжкое наследие капитализма.
– Неправда! – резко встал Гудошников и пристукнул стулом. – Все было! И останется и будет!
– Что останется? Дома, каналы, паровозы?
Жиляков по-прежнему был спокоен, даже чуть ленив, и только синяя жилка на виске под тонкой кожей билась напряженно и часто.
– И Рублев, и Пушкин, и «Слово о полку Игореве», и Рахманинов останется, и старец Дивей.
– Я не верю.
– Сейчас можете и не верить. Скоро увидите сами.
Бывший учитель посмотрел на Гудошникова с интересом, но в уголках сжатых губ таилась злоба.
– Я уже видел! – неожиданно воскликнул он и метнул свою длинную руку в сторону окна. – Я видел, как зорили монастырь!
– Монастыри закрывают, по воле народа. – Гудошников стукнул ножками стула. – Республике не нужны дармоеды.
– Согласен, но зачем же библиотеку-то в грязь? Зачем книгами дорогу мостили? – Глаза Жилякова блеснули и тут же потухли. – В монастырской библиотеке были автографы Ефросина, энциклопедический сборник… А иконы рубили? Золотые и серебряные оклады не бросили, молотком сплющили и увезли, а иконы – под топор! Иконы-то подороже окладов были, я знаю, что говорю, знаю! И вашим этим… товарищам говорил там, – он снова показал в окно. – Ответили так же, как вы: по воле народа, дескать, дармоеды не нужны…
Никита молчал. В пыльной комнатке вдруг все загрохотало, вздрогнул потолок, пошла трещинами штукатурка: вверху по лестнице бежали дети… Жиляков посмотрел на задымившие сухой известью стены, распрямился, плечи расправил.
– По воле народа? Нет, народ кругом стоял, смотрел, – тихо проговорил бывший учитель, когда стук детских ног над головой смолк. – А дорогу мостили и рубили извозчики… Извоза сейчас мало, так они на все руки мастера стали… Так что я уже посмотрел, не хочу больше смотреть, не желаю. Увольте.
– И все-таки, где рукопись? Я приехал за ней из Питера, из университета. – Гудошников держал себя в руках, старался говорить мягче. – Эта рукопись не может принадлежать одному человеку, это национальное достояние, и вы должны понимать.
– Хотите продать за границу и купить паровоз? – Жиляков смотрел уверенно, независимо и этим злил Никиту. – А что? Вам дадут за нее паровоз, может быть, даже два. Смотрите, не продешевите. Только сначала отыщите ее! Я не смог остановить извозчиков там, возле монастыря, а здесь остановлю! И горжусь этим! Можете меня арестовать, расстрелять… Со мной делайте что хотите.
Он отвернулся и стал смотреть в окно. Жилка на его белом виске успокоилась, улеглась, словно ему и впрямь было все равно, что с ним сделают.
Гудошников долго смотрел в спину Жилякова. Вести разговор дальше было бессмысленно, следовало уходить, но он никак не мог сдвинуться с места. Над головой снова раздался стук детских ног, скрип деревянной лестницы и разнобой голосов. Никита развернулся и под этот шум пошел к выходу.
Целую неделю Гудошников жил в подвале ЧК, ожидая, когда наконец освободится Муханов; целую неделю рыскал по городу в поисках бывших соседей Христолюбова и извозчиков, хоронивших его. Извозчиков – хмурых, бородатых мужиков – он нашел на пристани, где они сидели в ожидании какой-нибудь работы. Сидели они молча, одинаково скрестив руки, глядели без любопытства, с тоской, а отвечал Никите за всех один:
– Знать не знаем… Сказано было закопать – закопали. А как звали упокойника – не ведаем.
– Кто вещи у старика забирал? Кто еще на похоронах был? – напирал Гудошников.
– Нам овсом заплатили, а кто вещи забирал – не знаем…
Муханов спустился в подвал через неделю, когда ударили первые заморозки. Пришел невеселый, молчаливый.
– Беспризорников я вроде как арестовал и в монастырь отправил, – будто между прочим сообщил он. – Двух красноармейцев туда послал, охранять и печи топить. Жрать нечего, так пусть хоть в тепле сидят.
– Не могу… – тихо сказал Гудошников. – Ты меня таким способом не агитируй.
Предводителя компании беспризорников – лысого, в струпьях, мальчишку – он встретил несколько дней назад среди собак, стерегущих базарную свалку. Пацан сидел на рыбной бочке и что-то жевал. Стая бродячих псов, расположившись полукругом, заглядывала ему в рот. Едва Никита приблизился, как серый кобель с обмороженными ушами поджал по-волчьи хвост и ощерился.
– А, это ты, инвалид! – обрадовался мальчишка, и кобель успокоился. – Оторвался от ментов или выпустили?
– Оторвался, – в тон ему сказал Гудошников.
– Я тоже! – Пацан стукнул босой ногой по бочке. – Киря, вылазь!
Из бочки появился мальчишка лет пяти, в лохмотьях, в калошах, надетых на босую ногу. Никита вынул из кармана ломоть хлеба, разломил, протянул детям. Однако лысый забрал обе половинки.
– Мы седни уже хавали, – сказал он. – Утром съедим, Киря, потерпи.
Киря заплакал. Собаки, насторожившиеся было при виде хлеба, заскучали.
– А наших всех повязали, – вздохнул лысый. – Мы вот только вдвоем остались.
Гудошников отвернулся, сжал кулаки, до скрипа сомкнул зубы.
– Дай маленечко, – протянул Киря. – А то я спину чесать тебе не буду…
– Ладно, – смилостивился предводитель и, отщипнув кусочек хлеба, отдал мальчику. – Жуй, а то помрешь – хоронить придется.
– Вот что, орлы, пошли со мной! – сказал Гудошников и взял маленького за руку. – У меня тут один подвальчик есть, тепло, светло и мухи не кусают.
– Какой подвал, где? – насторожился лысый. – Я все подвалы в Олонце знаю.
– Да есть тут один, меня пустили, и вас пустят. Пошли!
– Темнишь, дядя, – не поверил лысый, а Киря вырвал свою ручонку из руки Никиты и тут же юркнул в бочку. – В подвалы нынче не пускают.
– Ну, в ЧК тот подвал, у Муханова, у моего товарища, – объяснил Гудошников. – Он ругаться не будет, пустит.
– А иди-ка ты в баню! – посоветовал лысый. – Гуляй-гуляй, инвалид! А прикидывался – книжку старинную ищу! Гуля-ай!
Собаки заворочались, приступили к лысому вплотную – то ли защищая, то ли чуя запах хлеба у него за пазухой.
– Замерзнете ведь, ребятишки! Скоро зима!
– Ничё! С собаками мы не замерзнем! – рассмеялся предводитель. – С собаками тепло, не впервой! А ты иди, иди в свой подвал!
Муханов был понурым, озабоченным, красные от бессонницы глаза смотрели в пол.
– Арестовал-то арестовал, да ведь разбегутся, – рассказывал он. – Их ни теплом, ни кормежкой не удержишь. Зиму просидят, а весной – в бега…
– Эх, Серега, Серега, – вздохнул Гудошников. – И как тебе все объяснить?
– Ты не объясняй, комиссар, – отмахнулся Муханов. – Кстати, у Жилякова той рукописи, которую ты ищешь, нету. И не было.
– Откуда ты знаешь?!
– Я время зря не терял, – усмехнулся начальник ЧК. – Проверил – нету. Жиляков обмолвился, что рукопись будто в монастырь отдали.
– Что же теперь делать? – Никита лихорадочно стал пристегивать протез. – Все равно Жиляков должен знать, где рукопись! Должен! В какой монастырь? В здешний?
– Мы его вызовем, побеседуем, – сказал Муханов. – Но будет ли толк?.. Знать он, может быть, и знает, но не скажет, потому что обозленный, никому не верит.
Гудошников вспомнил разговор с Жиляковым в подсобной комнате бывшей семинарии. И согласился с догадкой Муханова – не скажет, потому что не верит…
– Да, кто закрывал здесь монастырь? – вспомнил Никита.
– Монастырь? А уполномоченный товарищ приезжал из Питера. Разулевич его фамилия. И наши местные товарищи… По округе ездили, подписи народа собирали – закрывать, не закрывать… Большинство подписалось: закрывать, – Муханов вдруг рассмеялся. – Монахи-то наши, знаешь, что в прошлом году зимой удумали? Еду как-то, гляжу – везут воз льда, сами пешком идут. Один на плече безмен несет. Ну, думаю, точно оружие везут подо льдом. Я монахов в связях с бандитами подозревал… Говорю: что это у вас? А они – святая водичка! Мороз, дескать, бутылки-то лопаются, а мы льду напилили, освятили его и верующим везем. На Крещение дело было. Они, черти, отвешивают на безмене лед и продают населению! За хлеб: фунт – на фунт!
– Кто приказал монастырскую библиотеку в грязь бросить? – перебил его Гудошников. – Кто велел иконы рубить?