100 волшебных сказок Коллектив авторов
– Что стоит одно или два яйца, немного сиропа и вина, муки и приправ в доме, где этого вдоволь? – сказал он. – Задайте мне приготовить какое-нибудь лакомое кушанье, принесите, что нужно для него, и оно на ваших глазах быстро будет готово, а вы должны будете сказать: да, он повар по всем правилам искусства!
Такие и подобные речи повел малютка, и странно было смотреть, как сверкали при этом его маленькие глазки, как извивался туда и сюда его длинный нос, а его тонкие паукообразные пальцы вторили его речи.
– Хорошо! – воскликнул смотритель кухни и взял смотрителя дворца под руку. – Хорошо, шутки ради пусть будет так. Пойдемте на кухню!
Они прошли несколько зал и коридоров и наконец пришли на кухню. Это было большое, просторное здание, великолепно устроенное. На двадцати плитах постоянно горел огонь, чистая вода, служившая в то же время для рыбного садка, протекала посреди них. В шкафах из мрамора и драгоценного дерева были расставлены припасы, которые всегда нужно иметь под рукой, а направо и налево было десять зал, и в них было сложено все, что можно найти дорогого и лакомого для гастронома во всех странах Франкистана и даже на Востоке. Разная кухонная прислуга суетилась, стучала и гремела котлами и сковородами, вилками и половниками, но когда в кухню вошел главный смотритель, все они неподвижно остановились, и слышен был только треск огня и журчание ручейка.
– Что приказал государь сегодня к завтраку? – спросил он первого старого повара, приготовлявшего завтраки.
– Господин, он изволил приказать датский суп и красные гамбургские клецки!
– Хорошо, – сказал смотритель кухни дальше. – Ты слышал, что хочет государь кушать? Возьмешься ли ты приготовить эти трудные кушанья? Клецок ты ни в каком случае не сделаешь, это секрет.
– Нет ничего легче этого, – отвечал ко всеобщему изумлению карлик, который белкой часто делал эти кушанья, – Нет ничего легче! Дайте мне для супа таких-то и таких-то трав, тех и этих пряностей, жира дикой свиньи, кореньев и яиц; а для клецок, – сказал он тише, так что это могли слышать только смотритель кухни и повар, приготовлявший завтраки, – для клецок мне нужно мясо четырех сортов, немного вина, утиного сала, имбиря и одной травки, которая называется «радостью для желудка».
– Ба! Клянусь святым Бенедиктом! У какого волшебника ты учился? – с изумлением воскликнул повар. – Он сказал все до последней капли, а о такой травке мы даже и не знали; да, она должна сделать клецки еще вкуснее. О, ты – чудо-повар!
– Этого я и не подумал бы, – сказал главный смотритель кухни, – однако дадим ему сделать пробу. Дайте ему вещи и посуду, которые он просит, и пусть он приготовит завтрак.
Сделали так, как он велел, и все приготовили на плите; но тогда оказалось, что карлик едва мог достать до плиты носом. Поэтому составили несколько стульев, положили на них мраморную доску и пригласили маленького удивительного человека начинать свой фокус. Повара, поварята, слуги и разный народ обступили его большим кругом, смотрели и изумлялись, как у него в руках все шло проворно и ловко, как он приготовлял все так чисто и изящно. Окончив приготовления, он велел поставить оба блюда на огонь и варить до тех пор, пока он не крикнет. Потом он стал считать «раз, два, три» и так дальше, а как только сосчитал до пятисот, воскликнул: «Стой!» Горшки были сняты, и малютка пригласил смотрителя кухни попробовать.
Главный повар велел поваренку подать ему золотую ложку, ополоснул ее в ручье и передал главному смотрителю кухни; последний с торжественным видом подошел к плите, взял кушанье, попробовал, зажмурил глаза, щелкнул от удовольствия языком и затем сказал:
– Превосходно, клянусь жизнью герцога, превосходно! Не хотите ли вы тоже отведать ложечку, смотритель дворца?
Смотритель дворца поклонился, взял ложку, попробовал и был вне себя от удовольствия и радости.
– Ваше искусство почтенно, любезный приготовитель завтраков, вы опытный повар, но так превосходно вы не могли сделать ни суп, ни гамбургские клецки!
Тогда попробовал и повар, затем почтительно потряс карлику руку и сказал:
– Малыш! Ты мастер своего искусства! Да, травка «радость для желудка» придает всему совсем особенную прелесть.
В эту минуту в кухню пришел камердинер герцога и объявил, что государь спрашивает завтрак. Тогда кушанья были положены на серебряные подносы и посланы герцогу, а главный смотритель кухни взял малютку в свою комнату и стал беседовать с ним. Но едва они пробыли там половину того времени, в которое говорят «Отче наш» (это молитва франков, господин, и она короче половины молитвы правоверных), как от герцога уже явился посланный и позвал главного смотрителя кухни к государю. Смотритель быстро оделся в свое праздничное платье и последовал за посланным.
Герцог имел очень веселый вид. Он съел все, что было на серебряных подносах, и только что утер себе бороду, как к нему вошел главный смотритель кухни.
– Послушай, смотритель кухни, – сказал герцог, – я до сих пор всегда был очень доволен твоими поварами, но скажи мне – кто сегодня приготовлял мой завтрак! С тех пор как я сижу на троне своих отцов, он никогда не был таким превосходным! Говори, как звать этого повара, чтобы нам послать ему в подарок несколько червонцев.
– Государь! Это удивительная история, – отвечал главный смотритель кухни и подробно рассказал, как сегодня утром к нему привели какого-то карлика, который непременно хотел сделаться поваром, и как все это произошло.
Герцог очень удивился, велел позвать к нему карлика и стал расспрашивать его, кто он и откуда. Бедный Якоб не мог, конечно, сказать, что был заколдован и раньше служил белкой. Однако он не утаил правды, рассказав, что теперь у него нет отца и матери и что стряпать он научился у одной старой женщины. Герцог не стал спрашивать дальше; его забавляла странная наружность нового повара.
– Если останешься у меня, – сказал он, – то я велю ежегодно давать тебе пятьдесят червонцев, праздничное платье и еще, сверх того, две пары шаровар. А за это ты должен ежедневно сам готовить мой завтрак, должен показывать, как нужно приготовлять обед, и вообще заведовать моей кухней. Так как каждый в моем дворце получает от меня особое имя, то ты будешь называться Носом и будешь облечен званием помощника смотрителя кухни.
Карлик Нос упал ниц перед могущественным герцогом земли франков, целовал ему ноги и обещал верно служить.
Таким образом, теперь малютка на первое время был пристроен, и он сделал честь своему месту. Ведь можно сказать, что герцог был совсем другим человеком, пока в его доме жил карлик Нос. Прежде он часто изволил бросать в голову поварам блюда или подносы, которые ему подавали; мало того, однажды в гневе он так сильно бросил в лоб самому главному смотрителю кухни жареную телячью ногу, которая была недостаточно мягка, что тот упал и должен был три дня пролежать в постели. Хотя несколькими горстями червонцев герцог исправил сделанное в гневе, но все-таки повар никогда не приходил к нему с кушаньями без страха и трепета. С тех пор как в доме был карлик, все казалось превращенным, как по волшебству. Теперь государь вместо трех раз кушал пять раз в день, чтобы вполне насладиться искусством своего самого маленького слуги, и все-таки никогда не показывал гневного выражения. Нет, он все находил новым, превосходным, был снисходителен и любезен и толстел со дня на день.
Среди обеда он часто приказывал позвать смотрителя кухни и карлика Носа, сажал к себе одного направо, другого налево и своими собственными пальцами совал им в рот несколько кусков превосходных кушаний – милость, которую оба они умели хорошо ценить.
Карлик был чудом города. У главного смотрителя кухни неотступно просили позволения посмотреть, как карлик готовит, и некоторые из знатнейших лиц добились у герцога того, что их слуги могли пользоваться у карлика на кухне уроками, что приносило ему немало денег, так как каждый ежедневно платил полчервонца. А чтобы пользоваться хорошим расположением у остальных поваров и не возбуждать их зависти к себе, Нос предоставлял им деньги, которые господа должны были платить за обучение своих поваров.
Так, в наружном довольстве и почете Нос прожил почти два года, и его огорчала только мысль о родителях. Так он жил, не испытывая ничего замечательного, пока не произошел следующий случай. Карлик Нос был особенно искусен и счастлив в своих покупках. Поэтому всякий раз, когда ему позволяло время, он всегда сам ходил на рынок закупать дичь и овощи. Однажды утром он пошел на гусиный рынок и стал искать тяжелых, жирных гусей, каких любил государь. Осматривая товар, он уже несколько раз прошел взад и вперед. Его фигура, совсем не возбуждая здесь смеха и шуток, внушала уважение. Ведь его, как знаменитого придворного повара герцога, признали, и каждая торговка гусями чувствовала себя счастливой, когда он поворачивал к ней свой нос.
Вот он увидал совсем в конце ряда, в углу, сидевшую женщину, которая тоже продавала гусей, но не расхваливала своего товара, как остальные, и не зазывала покупателей. Он подошел к ней и стал мерить и взвешивать ее гусей. Они были такими, каких он желал, и он купил трех гусей вместе с клеткой, взвалил их на свои широкие плечи и пошел в обратный путь. Ему показалось странным, что только двое из этих гусей гоготали и кричали, как обыкновенно делают настоящие гуси, а третья гусыня сидела совсем тихо, углубившись в себя, и стонала, как человек. «Она больна, – сказал Нос про себя, – мне надо поспешить заколоть ее и приготовить». Но гусыня отвечала совершенно ясно и громко:
- Станешь колоть ты меня, – укушу я тебя.
- Если шею мне свернешь, – рано в могилу сойдешь.
Совершенно перепуганный карлик Нос поставил свою клетку на землю, а гусыня посмотрела на него прекрасными, умными глазами и вздохнула.
– Тьфу, пропасть! – воскликнул Нос. – Ты умеешь говорить, гусыня? Этого я не предполагал. Ну, только не бойся! Мы умеем жить и не посягнем на такую редкую птицу. Но я готов держать пари, что ты не всегда была в этих перьях. Ведь я сам был когда-то мерзкой белкой.
– Ты прав, – отвечала гусыня, – говоря, что я родилась не в этой позорной оболочке. Ах, у моей колыбели мне не пели, что Мими, дочери великого Веттербока, суждено быть убитой на кухне герцога!
– Будь же спокойна, дорогая Мими, – утешал ее карлик. – Клянусь своей честью и честью помощника смотрителя кухни его светлости, что никто не свернет тебе шеи. Я отведу тебе помещение в своих собственных комнатах, ты будешь иметь достаточно корма, а свое свободное время я буду посвящать беседе с тобой. Остальной кухонной прислуге я скажу, что откармливаю гуся для герцога разными особенными травами, а как только представится удобный случай – выпущу тебя на свободу.
Гусыня со слезами поблагодарила его, а карлик сделал так, как обещал. Он заколол двух других гусей, а для Мими устроил особое помещение, под предлогом приготовить ее для герцога совершенно особенно. Он даже давал ей не обыкновенный гусиный корм, а доставлял печенье и сладкие блюда. Всякий раз как у него было свободное время, он ходил беседовать с ней и утешать ее. Они также рассказали друг другу истории своей жизни, и таким образом Нос узнал, что гусыня – дочь волшебника Веттербока, живущего на острове Готланде. Он поссорился с одной старой феей, которая своим коварством и хитростью победила его, из мести превратила Мими в гусыню и унесла ее сюда. Когда карлик Нос точно так же рассказал Мими свою историю, она проговорила:
– Я опытна в этих вещах. Мой отец дал мне и моим сестрам некоторое наставление, насколько именно он мог сообщить об этом. История ссоры у корзины с травами, твое внезапное превращение, когда ты понюхал той травки, также некоторые слова старухи, которые ты сказал мне, убеждают меня, что ты заколдован травами, то есть если ты найдешь траву, которую фея задумала при твоем превращении, то можешь быть освобожден.
Для малютки это было ничтожным утешением; в самом деле, где ему было найти эту траву? Однако он все же поблагодарил Мими и возымел некоторую надежду.
В это время герцога посетил его друг, соседний государь. Поэтому герцог призвал к себе своего карлика Носа и сказал ему:
– Теперь настало время, когда ты должен показать, верно ли ты служишь мне и мастер ли ты своего искусства. Этот государь, посещающий меня, кушает, как известно, лучше всех, кроме меня. Он большой знаток тонкой кухни и умный человек. Постарайся теперь ежедневно так приготовлять мой обед, чтобы он все более приходил в изумление. При этом ты, под страхом моей немилости, ни одно кушанье не должен подавать два раза, пока он здесь. Для этого ты можешь брать себе у моего казначея все, что только тебе нужно. И если тебе надо жарить в сале золото и брильянты – делай это. Я хочу скорее сделаться бедняком, чем краснеть перед ним.
Так говорил герцог. А карлик, учтиво кланяясь, сказал:
– Да будет так, как ты говоришь, государь! Если будет угодно Богу, я все сделаю так, что этому царю гастрономов понравится.
Вот маленький повар стал изощрять все свое искусство. Он не щадил сокровищ своего государя, а еще меньше самого себя. Действительно, целый день его видели окутанным облаком дыма и огня, и его голос постоянно раздавался под сводами кухни, потому что он, как повелитель, отдавал приказания поварятам и низшим поварам. Господин! Я мог бы поступить, как погонщики верблюдов из Алеппо, которые в своих повестях, рассказываемых путешественникам, заставляют героев роскошно кушать. Они в продолжение целого часа называют все блюда, которые подавались, и этим возбуждают в своих слушателях большой аппетит и еще больший голод, так что те невольно открывают запасы, обедают и щедро оделяют погонщиков верблюдов – но я не таков.
Иностранный государь пробыл у герцога уже две недели и жил роскошно и весело. Они кушали не меньше пяти раз в день, и герцог был доволен искусством карлика, потому что видел довольство на челе своего гостя. А на пятнадцатый день случилось так, что герцог велел позвать карлика к столу, представил его государю, своему гостю, и спросил последнего, как он доволен карликом.
– Ты чудесный повар, – отвечал иностранный государь, – и знаешь, что значит прилично поесть. Во все время, пока я здесь, ты не повторил ни одного кушанья и все приготовлял превосходно. Но скажи же мне, почему ты так долго не подаешь царя кушаний, паштет Сюзерен.
Карлик очень испугался, потому что никогда не слыхал об этом царе паштетов, однако собрался с духом и отвечал:
– Государь, я надеялся, что твой лик еще долго будет сиять в этой резиденции, поэтому и ждал с этим кушаньем. Ведь чем же повару и приветствовать тебя в день отъезда, как не царем паштетов!
– Вот как? – смеясь возразил герцог. – А меня ты хотел, вероятно, заставить ждать до моей смерти, чтобы тогда приветствовать меня? Ведь и мне ты еще никогда не подавал этого паштета. Однако подумай о другом прощальном приветствии, потому что завтра ты должен поставить на стол этот паштет.
– Да будет так, как ты говоришь, государь! – отвечал карлик и пошел.
Но он пошел невеселым, потому что наступил день его посрамления и несчастья. Он не знал, как ему сделать паштет. Поэтому он пошел к себе в комнату и стал плакать о своей судьбе. Тогда к нему подошла гусыня Мими, которая могла расхаживать у него в комнате, и спросила о причине его горя.
– Уйми свои слезы, – сказала Мими, услыхав о Сюзерене, – это блюдо часто подавалось на стол у моего отца, и я приблизительно знаю, что для него нужно. Ты возьмешь того-то и того-то, столько-то и столько-то, и если даже это не вполне все, что, собственно, нужно для паштета, то у государей не будет такого тонкого вкуса.
Так сказала Мими. А карлик от радости подпрыгнул, благословил тот день, когда купил эту гусыню, и собрался готовить царя паштетов. Сперва он сделал небольшую пробу, и что же – паштет имел превосходный вкус! Главный смотритель кухни, которому карлик дал попробовать его, снова стал восхвалять его обширное искусство.
На другой день он поставил паштет в большей форме и, украсив его венками из цветов, послал его на стол теплым, прямо из печки, а сам надел свое лучшее праздничное платье и пошел в столовую. Когда он вошел, главный кравчий был занят как раз тем, что разрезывал паштет и на серебряной лопаточке подавал его герцогу и гостю. Герцог положил в рот порядочный кусок, поднял глаза к потолку и, проглотив его, сказал:
– Ах! ах! ах! недаром его называют царем паштетов. Но мой карлик тоже царь всех поваров, не так ли, милый друг?
Гость взял себе несколько маленьких кусков, попробовал, внимательно рассмотрел их и при этом язвительно и таинственно улыбнулся.
– Приготовлено очень хорошо, – отвечал он, отодвигая тарелку, – но это все-таки не вполне Сюзерен, что я, конечно, и предполагал.
Тогда герцог от гнева нахмурил лоб и покраснел от стыда.
– Собака карлик! – воскликнул он. – Как ты смеешь поступать так со своим государем? Или в наказание за скверную стряпню я должен отрубить тебе твою большую голову?
– Ах, государь! Ради самого неба, я ведь приготовил это блюдо по всем правилам искусства; в нем есть, наверно, все! – сказал карлик и задрожал.
– Это ложь, негодяй! – возразил герцог и ногой оттолкнул его от себя. – Иначе мой гость не сказал бы, что чего-то не хватает. Я велю разрубить тебя самого и зажарить в паштет!
– Сжальтесь! – воскликнул малютка, подполз на коленях к гостю и обнял его ноги. – Скажите, чего не хватает в этом кушанье, что оно вам не по вкусу! Не дайте умереть человеку из-за куска мяса и горсти муки!
– Это тебе мало поможет, милый мой Нос, – со смехом отвечал иностранец, – я уже вчера подумал, что ты не сможешь приготовить это кушанье так, как мой повар. Знай, что не хватает травки, которая в этой стране совсем неизвестна, травки «кушай на здоровье». Без нее паштет остается без приправы, и твой государь никогда не будет есть его так, как я.
Тогда повелитель Франкистана пришел в неистовое бешенство.
– А все-таки я буду есть его! – воскликнул он сверкая глазами. – Клянусь своей царской честью, или я завтра покажу вам паштет, какой вы желаете, или голову этого молодчика, воткнутую на воротах моего дворца! Ступай, собака, я еще раз даю тебе двадцать четыре часа времени!
Так кричал герцог, а карлик плача опять пошел к себе в комнатку и стал жаловаться гусыне на свою судьбу и на то, что ему придется умереть, так как он никогда не слыхал об этой траве.
– Если только это, – сказала гусыня, – то я, пожалуй, могу помочь тебе; ведь мой отец научил меня узнавать все травы. Правда, в другое время ты, может быть, не избежал бы смерти, но, к счастью, как раз новолуние, а в это время та травка цветет. Но скажи, есть ли вблизи дворца старые каштановые деревья?
– Да! – с облегченным сердцем отвечал Нос. – У озера, в двухстах шагах от дома, стоит целая группа, но зачем они?
– Эта травка цветет только в тени старых каштанов, – сказала Мими. – Поэтому не станем терять времени и будем искать то, что тебе нужно. Возьми меня к себе на руки, а снаружи спусти на землю; я тебе помогу искать.
Он сделал так, как она сказала, и пошел с ней к воротам дворца. Но там караульный протянул свое оружие и сказал:
– Добрый мой Нос, твое дело плохо – тебе нельзя выходить из дому. Я имею на это строжаишии приказ.
– Но в сад я ведь могу, наверно, пойти? – возразил карлик. – Будь так добр, пошли одного из своих товарищей к смотрителю дворца и спроси, нельзя ли мне пойти в сад поискать трав.
Караульный сделал так, и позволение было дано; ведь в саду были высокие стены и о бегстве из него нельзя было и думать. Когда же Нос с Мими вышли на свободу, он бережно спустил ее на землю, и она быстро пошла впереди его к озеру, где стояли каштаны. Он следовал за ней с трепещущим сердцем, потому что это была ведь его последняя, единственная надежда. Если она не найдет травки, он твердо решился скорее броситься в озеро, чем дать себя обезглавить. Но гусыня искала напрасно: она ходила под всеми каштанами, переворачивала клювом каждую травку – ничего не показывалось. От жалости и страха Нос заплакал, потому что вечер становился уже темным и узнавать окружающие предметы было труднее.
Тогда взоры карлика упали за озеро, и вдруг он воскликнул:
– Смотри, смотри, там за озером стоит еще одно большое старое дерево! Пойдем туда и поищем, может быть, там цветет мое счастье!
Гусыня вспорхнула и полетела вперед, а карлик так быстро побежал за ней, как только могли его маленькие ноги. Каштановое дерево бросало большую тень, кругом было темно и почти ничего уже нельзя было узнать, но вдруг гусыня остановилась, захлопала от радости крыльями, потом быстро залезла головой в высокую траву, что-то сорвала, что-то грациозно подала клювом изумленному Носу и сказала:
– Это та самая травка, и здесь ее растет множество, так что у тебя никогда не может быть недостатка в ней.
Карлик задумчиво стал рассматривать траву. От нее полился на него приятный аромат, который невольно напомнил ему сцену его превращения. Стебель и листья были синевато-зелеными, и на них был ярко-красный цветок с желтой каемкой.
– Хвала Богу! – воскликнул он наконец. – Какое чудо! Знаешь, мне кажется, эта та самая трава, которая из белки превратила меня в этот мерзкий вид. Не попробовать ли мне?
– Нет еще, – попросила гусыня. – Возьми с собой горсть этой травы, пойдем в твою комнату и захватим поскорее твои деньги и прочее, что у тебя есть, а потом испытаем силу травы.
Они так и сделали и пошли назад в его комнату. От ожидания сердце карлика сильно забилось. Завязав в узел пятьдесят или шестьдесят накопленных червонцев вместе с несколькими платьями и башмаками, он засунул свой нос глубоко в траву и, сказав: «Если будет угодно Богу, я избавлюсь от этого бремени», потянул в себя ее аромат.
Тогда все его члены стали вытягиваться и затрещали. Он чувствовал, как его голова поднималась из плеч. Он скосил глаза вниз, на свой нос, и увидел, что нос становится все меньше и меньше. Его спина и грудь стали выравниваться, а ноги сделались длиннее.
Гусыня с изумлением смотрела на все это.
– Ба! Какой ты большой, какой ты красивый! – воскликнула она. – Слава Богу, у тебя уже ничего нет от всего того, чем ты был прежде!
Якоб очень обрадовался, сложил руки и стал молиться. Но радость не заставила его забыть, какой благодарностью он обязан гусыне Мими. Хотя сердце влекло его к родителям, однако из благодарности он подавил это желание и сказал:
– Кого другого мне благодарить за свое избавление, как не тебя? Без тебя я никогда не нашел бы этой травы, так что должен был бы вечно оставаться в том виде или, может быть, даже умереть под топором палача! Хорошо. Я вознагражу тебя за это. Я отвезу тебя к твоему отцу. Он, такой опытный во всяком волшебстве, легко сможет расколдовать тебя.
Гусыня залилась радостными слезами и приняла его предложение. Якоб счастливо и никем не узнанным вышел с гусыней из дворца и отправился в путь к морскому берегу, к родине Мими.
Что мне рассказывать дальше? Что они счастливо совершили свое путешествие; что Веттербок расколдовал свою дочь и отпустил Якоба, осыпав его подарками; что Якоб вернулся в свой родной город, и его родители с радостью узнали в красивом молодом человеке своего пропавшего сына; что на подарки, принесенные от Веттербока, Якоб купил себе прекрасную лавку и стал богат и счастлив?
Еще я скажу только то, что после удаления Якоба из дворца герцога поднялась большая суматоха, потому что его нигде не могли найти, когда на другой день герцог захотел исполнить свою клятву и велел отрубить карлику голову, если он не нашел трав. Государь же утверждал, что герцог тайно дал ему убежать, чтобы не лишиться своего лучшего повара, и обвинял герцога в вероломстве. А из-за этого между обоими государями возникла большая война, которая хорошо известна в истории под именем «войны из-за травки». Было дано много сражений, но наконец все-таки был заключен мир, и этот мир у нас называют «миром паштетов», потому что на торжестве примирения повар государя приготовил царя паштетов, Сюзерен, который герцог ел с большим аппетитом.
Так малейшие причины часто приводят к неожиданным великим последствиям, и вот, господин, история карлика Носа.
Так рассказывал раб из Франкистана. Когда он кончил, шейх Али Бану велел подать ему и другим рабам фруктов, чтобы освежиться. Пока они ели, он беседовал со своими друзьями. А молодые люди, которых ввел старик, стали расхваливать шейха, его дом и его все распоряжения.
– Право, – сказал молодой писатель, – нет приятнее времяпрепровождения, как слушать рассказы. Я мог бы по целым дням сидеть так, поджав ноги, опершись рукой на подушку, положив лоб на руку и, если на то пошло, с большим кальяном шейха в руке, и слушать рассказы – приблизительно так я представляю себе жизнь в садах Мухаммеда.
– Пока вы молоды и можете работать, – сказал старик, – такое ленивое желание у вас не может быть серьезным. Но я согласен с вами, что есть особая прелесть слушать рассказы о чем-нибудь. Как ни стар я, а мне теперь идет семьдесят седьмой год, сколько уж ни слушал я за свою жизнь, и все-таки не упускаю случая, когда на углу сидит рассказчик повестей и около него большой круг слушателей, тоже подсесть и послушать. Ведь рассказываемые происшествия видишь, как во сне, живешь с этими людьми, с этими чудесными духами, с феями и подобными им существами, которые нам не всегда встречаются, и после, когда бываешь один, имеешь материал, чтобы все повторить себе, как путник, который едет по пустыне с хорошим запасом.
– Я никогда так не размышлял о том, в чем, собственно, заключается прелесть таких рассказов, – сказал другой из молодых людей. – Но со мной бывает то же, что с вами. Еще в детстве меня могли рассказом заставить замолчать, если я капризничал. Сначала для меня было безразлично, о чем шла речь, только бы рассказывали, только бы что-нибудь происходило. Сколько раз я не уставая слушал те басни, которые выдумали мудрые люди и в которые они вложили зерно своей мудрости: о лисице и глупом вороне, о лисице и волке, много дюжин рассказов о льве и других животных. Когда я сделался старше и стал больше вращаться среди людей, эти короткие рассказы меня уже не удовлетворяли; они должны были быть уже длиннее, должны были говорить о людях и их удивительных приключениях.
– Да, я еще хорошо помню это время, – прервал его один из его друзей. – Это ты внушил нам влечение ко всякого рода рассказам. Один из ваших рабов знал столько рассказов, сколько говорит погонщик верблюдов из Мекки в Медину. Окончив свою работу, он должен был садиться к нам на лужайку перед домом, и там мы упрашивали его, до тех пор пока он не начинал рассказывать, и это продолжалось дальше и дальше, пока не наступала ночь.
– И не раскрывалось ли нам, – сказал писатель, – не раскрывалось ли нам тогда новое, неизвестное царство, страна духов и фей, со всеми чудесами растительного мира, с богатыми дворцами из смарагдов и рубинов, населенная исполинскими рабами, которые являются, когда повернешь кольцо, потрешь чудесную лампу или произнесешь слово Сулеймана, и приносят в золотых чашах роскошные кушанья? Мы невольно чувствовали себя перенесенными в эту страну, мы совершали с Синдбадом его чудесные путешествия, гуляли по вечерам с Гаруном аль-Рашидом, мудрым повелителем правоверных, знали его визиря Джафара так хорошо, как самих себя, – словом, мы жили в тех рассказах, как ночью живешь во сне, и для нас не было времени дня прекраснее того вечера, когда мы собирались на лужайке и старый раб рассказывал нам. Скажи нам, старик, в чем же, собственно, причина, что в то время мы так охотно слушали рассказы, что и теперь для нас нет более приятного развлечения?
Начавшееся в комнате движение и призыв к вниманию, произнесенный надсмотрщиком рабов, помешали старику отвечать. Молодые люди не знали, радоваться ли им, что они могут слушать новый рассказ, или быть недовольными, что прерван их занимательный разговор со стариком. Но уже поднялся второй раб и начал…
ЕВРЕЙ АБНЕР, КОТОРЫЙ НИЧЕГО НЕ ВИДАЛ
Господин, я из Могадора, на берегу большого моря. Когда над Фесом и Марокко царствовал великодержавнейший император Мулей Измаил, произошло то событие, о котором ты послушаешь, может быть, не без удовольствия. Я расскажу о еврее Абнере, который ничего не видал.
Евреи, как ты знаешь, есть везде, и везде они евреи: лукавы, одарены для малейшей наживы соколиными глазами и хитры, тем хитрее, чем больше их угнетают. Они сознают свою хитрость и несколько гордятся ею. Но все-таки иногда еврей страдает благодаря своему лукавству: это доказал Абнер, выйдя однажды вечером погулять за ворота Марокко.
С остроконечной шапкой на голове, закутанный в скромный, не слишком опрятный плащ, Абнер шел, время от времени украдкой беря щепотку табака из золотой табакерки, которую не любил показывать, поглаживал себе усы и, несмотря на блуждающие глаза, которые ни на одну минуту не оставлял в покое вечный страх, забота и желание высмотреть что-нибудь, чем можно было бы поживиться, его подвижное лицо сияло довольством. В этот день он, должно быть, сделал хорошие дела – да так оно и есть! Он врач, купец, он все, что приносит деньги. Сегодня он продал раба с тайным пороком, дешево купил верблюжий груз камеди и приготовил одному богатому больному последнее питье, не для выздоровления, а для кончины.
Как только Абнер во время своей прогулки вышел из маленькой рощицы пальм и фиников, он услыхал позади себя громкий крик подбегавших к нему людей. Это была толпа императорских конюхов, с обер-шталмейстером во главе, которые во все стороны бросали беспокойные взгляды, как люди, усердно отыскивающие что-нибудь пропавшее.
– Филистимлянин! – запыхавшись крикнул ему обер-шталмейстер. – Не видал ли ты пробежавшей императорской лошади с седлом и сбруей?
Абнер отвечал:
– Это самый лучший скакун, какой только есть! У него изящные маленькие копыта, его подковы сделаны из четырнадцатилотного серебра, его грива сияет золотом, подобно большому субботнему подсвечнику в синагоге, он вышиной в пятнадцать локтей, его хвост длиной в три с половиной фута, а палочки его удил из двадцатитрехкаратного золота.
– Это он! – воскликнул обер-шталмейстер.
– Это он! – воскликнул хор конюхов.
– Это Эмир! – воскликнул старый наездник. – Я десять раз говорил принцу Абдаллаху, чтобы он ездил на Эмире в трензеле; я знаю Эмира, я предсказывал, что он сбросит его, и пусть я поплачусь за его боль в спине своей головой, я предсказывал это. Но говори скорей, куда он побежал!
– Ведь я не видал никакой лошади, – отвечал Абнер улыбаясь. – Как я могу сказать, куда побежала лошадь императора?
Конюхи, изумленные этим противоречием, хотели расспрашивать Абнера дальше, но в это время произошел другой случай.
По странному совпадению, каких бывает так много, как раз в это время пропала и любимая комнатная собака императрицы. К Абнеру подбежала толпа черных рабов, которые уже издали кричали:
– Не видали ли вы комнатной собаки нашей императрицы?
– Вы, конечно, ищете сучку, достойные и уважаемые господа? – спросил Абнер.
– Ну да! – воскликнул очень обрадовавшийся первый евнух. – Алина, где ты?
– Маленькая легавая собака, – продолжал Абнер, – недавно ощенившаяся, с длинными ушами, с пушистым хвостом. Она еще хромает на правую переднюю ногу.
– Это она как живая! – воскликнул хор рабов. – Это Алина! С императрицей сделались судороги, как только хватились ее. Алина, где ты? Что будет с нами, если мы вернемся в гарем без тебя? Говори скорей, куда она бежала, когда ты видел ее!
– Я не видал никакой собаки, я ведь даже не знаю, что у моей милостивой императрицы, да хранит ее Бог, есть легавая собака.
Конюхов и рабов из гарема рассердила эта наглость Абнера, как они ее назвали. Он издевался над императорской собственностью, и они ни минуты не сомневались, что он украл собаку и лошадь, хотя это было невероятно. Между тем как другие продолжали свои поиски, обер-шталмейстер и первый евнух схватили еврея и повели его, не то лукаво, не то боязливо улыбавшегося, пред лицо императора.
Выслушав ход дела, раздраженный Мулей Измаил созвал обычный дворцовый совет и, ввиду важности предмета, стал сам председательствовать. Для начала дела обвиняемому присудили полсотни ударов по подошвам. Как Абнер ни кричал, ни визжал, как ни уверял в своей невиновности или обещал рассказать, как все произошло, как ни приводил изречения из Писания или Талмуда и восклицал: «Немилость царя подобна рычанию молодого льва, а его милость подобна росе на траве!» или: «Пусть твоя рука не бьет, когда у тебя закрыты глаза и уши!» – Мулей Измаил дал знак и поклялся бородой Пророка и своей собственной, что филистимлянин поплатится головой за боли принца Абдаллаха и судороги императрицы, если только беглецов не приведут назад.
Дворец марокканского императора еще оглашался криками боли страдальца, когда пришло известие, что собаку и лошадь нашли. Алину застали в обществе нескольких мопсов, очень приличных особ, но для нее, как придворной дамы, не совсем подходящих, а Эмир, набегавшись до усталости, нашел, что душистая трава на зеленых лугах у ручья Тара вкуснее императорского овса, подобно царственному охотнику, который, заблудившись на псовой охоте, за черным хлебом и маслом в хижине поселянина забывает все лакомства своего стола.
Тогда Мулей Измаил потребовал от Абнера объяснения его поступков, и Абнер увидел, что теперь, хотя и несколько поздно, он в состоянии оправдаться. Трижды коснувшись лбом земли перед троном его величества, он сделал это в следующих словах:
– Великодержавнейший император, царь царей, властелин Запада, звезда справедливости, зерцало правды, бездна мудрости, сияющий как золото, сверкающий как алмаз, твердый как железо! Выслушай меня, если твоему рабу дозволено возвысить свой голос пред твоим светлым лицом. Клянусь Богом моих отцов, Моисеем, и пророками, что своими телесными очами я не видал твоей священной лошади и возлюбленной собаки моей милостивой императрицы. Слушай же, как было дело.
Чтобы отдохнуть от дневных трудов и работы, я гулял ни о чем не думая в маленькой роще, где имел честь встретить его светлость, обер-шталмейстера, и его бдительность, черного смотрителя твоего благословенного гарема. На мелком песке, между пальмами, я заметил следы какого-то животного. Мне очень хорошо известны следы животных, и я тотчас узнал в них следы ног маленькой собаки. Между этими следами по небольшим неровностям песчаной почвы шли тонкие, вытянутые в длину борозды. «Это сучка, – сказал я самому себе, – у нее отвисли сосцы и она столько-то времени тому назад ощенилась». Другие следы около передних лап, где песок был, по-видимому, слегка сметен, сказали мне, что у животного красивые, далеко свешивающиеся уши; а так как я заметил, что в более длинных промежутках песок был взрыт значительнее, то подумал: у собачки красивый, пушистый хвост, который, должно быть, имеет вид султана, и ей было угодно иногда ударять им по песку. От меня не ускользнуло также, что одна лапа постоянно вдавливала песок менее глубоко. К сожалению, тогда от меня не могло остаться скрытым, что собака моей всемилостивейшей государыни немного хромает, если позволительно высказать это.
Что касается коня его высочества, то знай, что проходя по дорожке рощи между кустами я обратил внимание на следы лошади. Лишь только я заметил благородное маленькое копыто, тонкую и все-таки сильную стрелку, как сказал в своем сердце: «Это был конь породы ченнер, которая самая знаменитая из всех. Ведь еще нет четырех месяцев, как мой всемилостивейший император продал одному государю во Франкистан целый табун этой породы, и когда они сторговались, присутствовал мой брат Рувим. При этом мой всемилостивейший император много нажил». Увидев, как далеко и как равномерно следы отстоят друг от друга, я должен был подумать: он скачет прекрасно, знатно, и только мой император достоин владеть таким животным. Я вспомнил боевого коня, о котором у Иова написано: «Он роет копытом землю, радуется силе и выступает навстречу врагам, одетым в броню. Он презирает страх и не пугается и не бежит от меча, хотя звучит колчан и блестят копье и пика». Увидев на земле что-то блестящее, я нагнулся, как делаю всегда, и что же! Это был кусок мрамора, на котором подкова мчавшегося коня провела черту, и я узнал; что, должно быть, на нем была подкова из четырнадцатилотного серебра; ведь я должен знать черту от всякого металла, настоящий он или ненастоящий. Аллея, по которой я гулял, была в семь футов ширины, и в некоторых местах я видел, что с пальм сметена пыль. «Конь махал хвостом, – сказал я, – и его хвост длиной в три с половиной фута». Под деревьями, листва которых начиналась от земли приблизительно в пяти футах, я увидел только что сбитые листья; их сбила, должно быть, спина его быстроты[35] – вот у нас и лошадь в пятнадцать локтей! Смотрю, под теми же самыми деревьями маленькие пучки золотистых волос – это рыжая лошадь! Только я вышел из кустов, как на скале мне бросилась в глаза золотая черта. «Эту черту я должен знать», – сказал я, и что же это было? В камнях был вкраплен пробный камень, и на нем тонкая, как волос, золотая черта, тоньше и чище которой не может провести человечек с пучком стрел на червонцах семи соединенных провинций Голландии. Черта произошла, должно быть, от удил бежавшего коня, которые он потер об эти камни, когда скакал мимо них. Ведь знают же твою возвышенную любовь к роскоши, царь царей, ведь знают же, что самый последний из твоих коней постыдился бы грызть другие удила, кроме золотых. Вот как это произошло, и если…
– Ну, клянусь Меккой и Мединой! – воскликнул Мулей Измаил. – Вот это я называю глазами! Такие глаза не могли бы повредить тебе, обер-егермейстер, они избавили бы тебя от своры ищеек. Ты, министр полиции, мог бы видеть ими дальше, чем все твои сыщики и шпионы. Ну, филистимлянин, ввиду твоей необыкновенной проницательности, которая нам очень понравилась, мы поступим с тобой милостиво: пятьдесят палок, которые ты получил сполна, стоят пятьдесят цехинов. Они сберегают тебе пятьдесят, потому что теперь ты заплатишь наличными только еще пятьдесят. Вынимай свой кошелек и впредь воздерживайся от насмешек над нашей императорской собственностью! Впрочем, мы пребываем милостиво расположенными к тебе.
Весь двор удивлялся проницательности Абнера. Ведь его величество поклялся, что он ловкий малый, но это не вознаградило Абнера за его страдания и не утешило его в потере дорогих цехинов. В то время как он стоная и вздыхая вынимал их один за другим из кошелька и каждый на прощанье взвешивал на кончике пальца, императорский шут Шнури еще издевался над ним, спрашивая, все ли его цехины оказались бы настоящими на том камне, на котором рыжая лошадь принца Абдаллаха испробовала свои удила.
– Твоя мудрость сегодня приобрела славу, – говорил шут, – но я готов спорить еще на пятьдесят цехинов, что тебе было бы лучше помолчать. А как говорит Пророк? «Вырвавшееся слово никакая повозка не догонит, если бы даже она была запряжена четырьмя быстрыми конями!» Его не догонит и никакая борзая, господин Абнер, даже если она и не хромает.
Немного спустя после этого прискорбного для Абнера происшествия он однажды опять гулял в одной из зеленых долин между отрогами Атласа. Вот так же, как тогда, его догнала бежавшая толпа вооруженных людей, и предводитель закричал ему:
– Эй, добрый друг, не видал ли ты пробежавшего Горо, черного лейб-стрелка императора? Он убежал и, должно быть, избрал этот путь в горы!
– Я не могу помочь вам, господин генерал, – отвечал Абнер.
– А ты не тот ли лукавый евреи, который не видал рыжей лошади и собаки? Ну, без отговорок! Раб должен был пройти здесь! Ты, может быть, еще слышишь в воздухе запах его пота, еще видишь в высокой траве следы его быстрых ног? Говори, раба надо поймать, ведь он единственный в стрельбе воробьев из духовой трубки, а это любимое времяпрепровождение его величества. Говори или я сейчас велю скрутить тебя!
– Все-таки я не могу сказать, что видел то, чего не видал.
– Еврей, последний раз: куда побежал раб? Подумай о своих подошвах, подумай о своих цехинах!
– О, вай мир! Ну, если вы непременно хотите, чтобы я видел стрелка воробьев, то бегите туда. Если же он не там, то где-нибудь в другом месте.
– Так ты его видел? – зарычал на него солдат.
– Ну да, господин офицер, потому что вы хотите этого.
Солдаты быстро последовали по указанному направлению. Абнер же, внутренне довольный своей хитростью, пошел домой. Но едва прошло двадцать четыре часа, как в его дом ворвалась толпа дворцовой стражи, осквернила дом, потому что был шабаш, и потащила Абнера пред лицо марокканского императора.
– Собака еврей! – грубо закричал на него император, – Ты смеешь посылать по ложному следу в горы императорских слуг, преследующих убежавшего раба, между тем как беглец спешил к морскому берегу и чуть не уехал на испанском корабле? Хватайте его, солдаты! Сто ударов по подошвам! Сто цехинов из кошелька! Насколько подошвы распухнут от ударов, настолько должен съежиться кошелек!
Ты знаешь, господин, что в государстве Феса и Марокко любят скорую расправу, и поэтому бедного Абнера избили и оштрафовали, не спросив предварительно его согласия. А он проклинал свою судьбу, которая обрекла его подошвы и его кошелек жестоко страдать всякий раз, как его величество изволит потерять что-нибудь. Когда же ворча и вздыхая, при смехе грубых придворных, он захромал из залы, шут Шнури сказал ему:
– Будь доволен, Абнер, неблагодарный Абнер! Разве для тебя не достаточно чести, что всякая пропажа, которую терпит наш милостивый император – да хранит его Аллах! – должна причинять чувствительное горе и тебе? Но если ты обещаешь мне хорошо давать на чай, то каждый раз, за час до того, как государь Запада потеряет что-нибудь, я буду приходить к твоей лавке на еврейской улице и говорить: «Не выходи из своей хижины, Абнер, ты уж знаешь почему! Запрись до заката солнца в свою каморку, запрись на замок и засов!»
Вот, господин, рассказ об Абнере, который ничего не видал.
Когда раб кончил и в зале опять стало тихо, молодой писатель напомнил старику, что они прервали нить своего разговора, и попросил объяснить им теперь, в чем же, собственно, заключается могущественное обаяние сказки.
– Теперь я скажу вам это, – отвечал старик. – Человеческий ум еще легче и подвижнее воды, которая ведь превращается во все формы и мало-помалу проникает даже в самые плотные предметы. Он легок и свободен как воздух. Как и последний, он становится тем легче и чище, чем выше поднимается от земли. Поэтому в каждом человеке есть стремление возвышаться над обычным и легче и свободнее вращаться в высших сферах, хотя бы даже только во сне. Вы сам, мой молодой друг, сказали: «Мы жили в тех рассказах, мы думали и чувствовали вместе с теми людьми!» От этого и происходит та прелесть, которую они имели для вас. Слушая рассказы раба, которые были только вымыслами, придуманными некогда другими, вы сами тоже вымышляли. Вы не оставались при окружавших вас предметах, при ваших обычных мыслях, нет, вы тоже все переживали, вы были тем самым лицом, с которым случалось то или другое чудо. Такое участие вы принимали в том человеке, о котором вам рассказывали. Так ваш ум по нити такого рассказа поднимался над действительностью, казавшейся вам не столь прекрасной, не столь привлекательной; так этот ум свободнее и вольнее вращался в чуждых, высших сферах, сказка делалась для вас действительностью или, если хотите, действительность делалась сказкой, потому что ваше воображение и ваше существо жили в сказке.
– Я вас не совсем понимаю, – возразил молодой купец, – но вы правы в том, что говорите; мы жили в сказке или сказка – в нас. Мне еще хорошо памятно то прекрасное время, когда у нас был досуг. Мы наяву видели сны, мы представляли себя прибитыми волнами к пустынным, негостеприимным островам, совещались, что нам делать, чтобы сохранить свою жизнь, и часто в густом ивовом кустарнике строили себе хижины и ели скудный обед из скверных плодов, хотя дома, в ста шагах, могли бы иметь самое лучшее. Мало того, были времена, когда мы ждали появления доброй феи или чудесного карлика, которые подойдут к нам и скажут: «Сейчас пред вами раскроется земля! Не угодно ли будет вам только спуститься в мой дворец из горного хрусталя и отведать то, что подадут вам мои слуги, морские кошки?»
Молодые люди засмеялись, но согласились со своим другом, что он сказал правду.
– Еще и теперь, – продолжал другой, – еще и теперь этот волшебник иногда приходит мне в голову. Я, например, немало сердился бы на глупую выдумку, если бы мой брат вбежал в дверь и сказал: «Ты уже знаешь о несчастье нашего, соседа, толстого булочника? Он поссорился с одним волшебником, и последний из мести превратил его в медведя. Теперь сосед лежит в своей комнате и ужасно ревет!» Я рассердился бы и назвал бы его лгуном. Но другое дело, если бы мне рассказали, что толстый сосед предпринял большое путешествие в далекую, неизвестную страну и попал там в руки к волшебнику, который превратил его в медведя. Я мало-помалу стал бы чувствовать, что мысленно переношусь в этот рассказ, ехал бы вместе с толстым соседом, переживал бы чудесное и был бы не очень поражен, если бы сосед был одет в шкуру и должен был ходить на четвереньках.
– А ведь есть, – сказал старик улыбаясь, – очень забавный род рассказов, в которых не появляются ни феи, ни волшебники, нет ни хрустальных дворцов, ни духов, приносящих чудные кушанья, ни птицы Рух, ни волшебного коня. Это другой род, а не тот, который обыкновенно называют сказками.
– Что вы разумеете под этим? Объясните нам понятнее, что вы думаете. Другой род, а не сказка? – проговорили юноши.
– Я думаю, что должно делать некоторую разницу между сказками и теми рассказами, которые в обычной жизни называются повестями. Если я скажу вам, что хочу рассказать вам сказку, то вы заранее будете ожидать происшествия, уклоняющегося от обычного течения жизни и вращающегося в области, совершенно несвойственной земной природе. Или, чтобы быть яснее, в сказке вы можете ожидать появления других существ, а не только смертных людей. В судьбу того лица, о котором говорит сказка, вмешиваются посторонние силы:, феи и волшебники, духи и князья духов. Весь рассказ принимает необычную, чудесную форму и почти имеет вид ткани наших ковров или вид многих картин наших лучших мастеров, которые франки называют арабесками. Истинному мусульманину запрещено грешным образом, в красках и картинах, воспроизводить человека – творение Аллаха, поэтому на тех тканях видны чудно переплетенные деревья и ветви с человеческими головами, люди, переходящие в рыбу или куст, словом, фигуры, напоминающие об обычной жизни, а все-таки необычные. Вы понимаете меня?
– Я, кажется, угадываю ваше мнение, – сказал писатель, – но продолжайте дальше.
– И вот такова сказка! Она баснословна, необычна, поразительна; чуждая обычной жизни, она часто переносится в неизвестные страны или в далекие, давно прошедшие времена. Каждая страна, каждый народ имеет такие сказки – турки и персы, китайцы и монголы. Их, говорят, много даже в стране франков, по крайней мере однажды мне рассказывал об этом ученый гяур! Но они не так прекрасны, как наши, потому что вместо чудных фей, живущих в великолепных дворцах, у франков волшебные женщины, называемые ими ведьмами, – коварные, отвратительные существа, живущие в жалких хижинах и ездящие в тумане верхом на метле, вместо того чтобы ездить по голубому воздуху в колеснице из раковины, увлекаемой грифами. У франков есть также гномы и подземные духи; это маленькие уродливые человечки, проделывающие разные штуки. Вот это сказки; но совсем другое дело рассказы, называемые обыкновенно повестями. Они, как и следует, остаются на земле, происходят в обычной жизни, и в них чудесно большей частью только сцепление превратностей судьбы человека, который делается богатым или бедным, счастливым или несчастным не благодаря волшебству, заклинаниям или проделкам фей, как в сказках, а благодаря самому себе или странному стечению обстоятельств.
– Верно! – сказал один из молодых людей. – Такие истинные повести находятся также в чудных рассказах Шахерезады, называемых «Тысяча и одна ночь». Такова большая часть приключений калифа Гаруна аль-Рашида и его визиря. Они выходят переодетыми и видят то или другое крайне странное происшествие, которое потом объясняется совершенно естественно.
– И все-таки вы должны будете сознаться, – продолжал старик, – что те повести не самая слабая часть «Тысячи и одной ночи». А ведь как они отличаются по своим причинам, по своему ходу, по всей своей сущности от сказок принца Бирибинкера, или трех одноглазых дервишей, или рыбака, вытаскивающего из моря ящик, запечатанный печатью Сулеймана! Но, в конце концов, есть все-таки основная причина, которая придает тем и другим их особую прелесть, а именно та, что мы тоже переживаем нечто поразительное и необыкновенное. В сказке это необыкновенное заключается в примеси сказочного волшебства к обычной человеческой жизни, а в повестях хотя все и происходит по естественным законам, но поразительным, необыкновенным образом.
– Странно! – воскликнул писатель. – Странно, что потом этот естественный ход вещей привлекает нас так же, как в сказке сверхъестественный. В чем же может быть причина этого?
– Причина этого в изображении отдельных людей, – отвечал старик. – В сказке скопляется так много чудесного, человек уже так мало действует по собственному побуждению, что отдельные фигуры и их характеры могут быть обрисованы только мимоходом. Другое дело в обыкновенном рассказе, где самое главное и привлекательное – манера каждого лица говорить и действовать сообразно своему характеру.
– Действительно, вы правы! – сказать молодой купец. – Я никогда не старался так хорошо подумать об этом, смотрел на все так себе и не размышлял, наслаждался одним, находил скучным другое, не зная прямо почему. Но вы даете нам ключ, открывающий эту тайну, пробный камень, на котором мы можем делать пробу и правильно судить.
– Делайте это всегда, – отвечал старик, – и ваше наслаждение увеличится, если вы научитесь размышлять о том, что слышали. Но, смотрите, там опять поднимается новый раб, чтобы рассказывать.
И в самом деле, другой раб уже начал…
ЧЕЛОВЕК-ОБЕЗЬЯНА
Господин! Я по происхождению немец и прожил в ваших странах слишком мало, чтобы мог рассказать персидскую сказку или забавную повесть о султанах и визирях. Поэтому вам уж придется позволить мне рассказать что-нибудь о моем отечестве, что, может быть, тоже немного позабавит вас. К сожалению, наши повести не всегда так важны, как ваши, то есть они говорят не о султанах и государях, не о визирях и пашах, которые у нас называются министрами юстиции и финансов, тайными советниками и тому подобное, а обыкновенно очень скромны и относятся к гражданам, если не говорят о солдатах.
В южной части Германии лежит городок Грюнвизель, где я родился и воспитывался. Это такой же городок как все. Посредине небольшой рынок с фонтаном, сбоку маленькая старая ратуша, вокруг рынка дома мирового судьи и именитейших купцов, а в нескольких узких улицах живут остальные горожане. Все знают друг друга, каждый знает, что где происходит, и если главный священник, бургомистр или врач имеют на столе одним блюдом больше, то уже в обед это знает весь город. После обеда дамы ходят друг к другу с визитом, как это называется, за крепким кофе и сладким пирогом беседуют об этом великом событии и заключают, что главный священник, вероятно, участвовал в лотерее и не по-христиански много выиграл, что бургомистра можно «подмазать», или что доктор получил от аптекаря несколько червонцев, чтобы прописывать очень дорогие рецепты.
Вы можете себе представить, господин, как неприятно было такому благоустроенному городу, как Грюнвизель, когда туда приехал человек, о котором никто не знал, откуда он прибыл, чего он хотел, чем он жил. Хотя бургомистр видел его паспорт, бумагу, которую у нас должен иметь каждый…
– Разве на улицах так опасно, – прервал раба шейх, – что вам нужно иметь фирман[36] своего султана, чтобы внушать разбойникам уважение?
– Нет, господин! – отвечал раб – Эти бумаги не удержат ни одного вора, а это только ради порядка, чтобы везде знать, кто перед тобой.
Итак, бургомистр осмотрел паспорт и за кофе у доктора сказал, что хотя паспорт совершенно правильно визирован от Берлина до Грюнвизеля, но все-таки тут что-то есть, потому что этот человек имеет немного подозрительный вид. Бургомистр пользовался в городе величайшим уважением, и нет ничего удивительного, что с этих пор на иностранца стали смотреть как на подозрительное лицо. Да и его образ жизни не мог отклонить моих соотечественников от этого мнения. Иностранец нанял себе за несколько червонцев целый дом, стоявший до тех пор пустым, и привез целый воз странной утвари: печи, горн, большие тигли и тому подобное. С тех пор он стал жить только для одного себя. Мало того, он даже сам готовил себе обед, и в его дом не входила ни одна человеческая душа, кроме одного старика из Грюнвизеля, который должен был покупать ему хлеб, мясо и овощи. Но и он мог входить только в сени дома, а там уж иностранец принимал купленное.
Когда этот человек приехал в мой родной город, я был десятилетним мальчиком. Еще теперь я могу представить себе возбужденное им в городке беспокойство, как будто это произошло вчера. После обеда он не приходил, как другие, на кегельбан, а вечером не приходил в гостиницу, чтобы, как прочие, поговорить за трубкой табака о новостях. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и главный священник поочередно приглашали его к обеду или кофе – он всегда извинялся и отказывался. Поэтому одни считали его за сумасшедшего, другие – за еврея, а третья партия упорно утверждала, что он колдун или чародей. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет, и все еще этого человека называли в нашем городе иностранцем.
Но однажды случилось, что в город пришли какие-то люди с невиданными животными. Это был неизвестно откуда пришедший сброд, имеющий верблюда, который умел кланяться, медведя, который танцевал, и нескольких собак и обезьян, которые в человеческих платьях имели довольно комичный вид и выделывали разные штуки. Обыкновенно эти люди проходят по городу, останавливаются на перекрестках и площадях, поднимают на маленьком барабане и флейте неблагозвучную музыку, заставляют свою труппу танцевать и прыгать, а потом собирают по домам деньги. Но труппа, явившаяся в Грюнвизель на этот раз, отличалась огромным орангутангом, который величиною был почти с человека, ходил на двух ногах и умел проделывать разные искусные штуки. Эта комедия собак и обезьян пришла и к дому иностранца.
Когда зазвучал барабан и флейта, он сначала с очень сердитым видом показался за темными, тусклыми от старости окнами. Но скоро он сделался ласковее, выглянул ко всеобщему удивлению в окно и искренне смеялся штукам орангутанга. Мало того, за эту забаву он дал такую крупную, серебряную монету, что об этом говорил весь город. На другое утро труппа отправилась дальше. Верблюд должен был нести много корзин, в которых очень удобно сидели собаки и обезьяны, а погонщики животных и большая обезьяна шли за верблюдом. Но лишь только прошло несколько часов как они вышли из ворот, иностранец послал на почту, потребовал, к великому удивлению почтмейстера, карету и экстренных лошадей и выехал в те же ворота и по той же дороге, по которой направились животные. Весь городок досадовал, что нельзя было узнать, куда он поехал. Была уже ночь, когда иностранец опять в карете подъехал к воротам. Но в карете сидел еще один человек, у которого шляпа была глубоко надвинута на лицо, а вокруг рта и ушей повязан шелковый платок. Заставный писарь счел своей обязанностью обратиться к другу иностранца и попросить его паспорт, но тот отвечал очень грубо, что-то проворчав на совершенно непонятном языке.
– Это мой племянник, – ласково сказал иностранец заставному писарю, сунув ему в руку несколько серебряных монет. – Это мой племянник, и до сих пор он еще мало знает по-немецки. Он только что немного выругался на своем наречии, что нас здесь задерживают.
– Э, если это ваш племянник, – отвечал заставный писарь, – то он может, пожалуй, въехать без паспорта. Он ведь, без сомнения, будет жить у вас?
– Конечно, – сказал иностранец, – и пробудет здесь, вероятно, довольно долго.
Заставный писарь больше не возражал, и иностранец со своим племянником въехали в городок. Впрочем, бургомистр и весь город были не очень довольны заставным писарем. Ведь ему следовало бы запомнить по крайней мере несколько слов из языка племянника. Из этого потом легко можно было бы узнать, что за уроженцы он и его дядя. А заставный писарь уверял, что это не было ни по-французски, ни по-итальянски, но, кажется, звучало так коротко, как по-английски. Если он не ошибается, то молодой господин сказал: «Goddam!» Так заставный писарь вышел из затруднения и дал имя молодому человеку. Ведь теперь в городке все только и говорили о молодом англичанине.
Но и молодой англичанин не показывался ни на кегельбане, ни в пивной, – он иначе занимал жителей. Часто случалось, что в доме иностранца, столь тихом прежде, раздавался ужасный крик и шум, так что народ толпой останавливался перед домом и смотрел в него. Тогда видно было, как молодой англичанин, одетый в красный фрак и зеленые брюки, с всклоченными волосами и ужасным видом, невероятно быстро бегал у окон взад и вперед по всем комнатам, а старый иностранец, в красном халате, с арапником в руке, бегал за ним. Иногда толпе на улице казалось, что он, должно быть, догнал юношу, потому что слышались жалобные крики страха и много щелкающих ударов кнутом. Дамы городка приняли такое живое участие в этом жестоком обращении с иностранным молодым человеком, что заставили наконец бургомистра вступиться в это дело. Он написал иностранцу записку, в которой в довольно резких выражениях упрекал его в суровом обращении со своим племянником и грозил ему взять молодого человека под свою особую защиту, если такие сцены будут происходить и дальше.
Но как был изумлен бургомистр, увидевший, что к нему входит сам иностранец, первый раз в течение десяти лет! Старый господин стал оправдывать свой образ действия особым поручением родителей юноши, которые отдали ему своего сына на воспитание. Племянник вообще умный, способный юноша, говорил он, но ему очень трудно изучать язык; он так страстно желает научить своего племянника вполне свободно говорить по-немецки, чтобы потом осмелиться ввести его в грюнвизельское общество, а между тем язык дается ему так трудно, что часто нельзя сделать ничего лучше, как хорошенько отстегать его. Бургомистр счел себя вполне удовлетворенным этим объяснением, посоветовал старику умеренность и вечером в пивной рассказывал, что редко встречал такого образованного, благовоспитанного человека, как этот иностранец.
– Жаль только, – добавил он, – что он так мало появляется в обществе. Но я думаю, что когда его племянник будет хоть немного говорить по-немецки, он будет чаще посещать мои собрания.
Благодаря только одному этому случаю мнение городка совершенно переменилось. Иностранца стали считать благовоспитанным человеком, страстно желали познакомиться с ним поближе и находили вполне в порядке вещей, если иногда в пустом доме раздавался ужасный крик.
– Он дает племяннику уроки немецкого языка, – говорили грюнвизельцы и уже не останавливались.
Спустя приблизительно три месяца обучение немецкому языку, по-видимому, закончилось, потому что старик пошел теперь вперед, ступенью дальше. В городе жил один старый, дряхлый француз, дававший молодым людям уроки танцев. Иностранец пригласил его к себе и сказал ему, что желает обучать своего племянника танцам. Он дал французу понять, что хотя племянник очень способен, но, что касается танцев, немного упрям. Дело в том, что раньше он учился танцевать у другого учителя и притом по таким странным турам, что теперь ему нелегко появиться в обществе. Но именно поэтому племянник считает себя великим танцором, хотя его танцы не имеют ни малейшего сходства с вальсом или галопом (это, господин, танцы, которые танцуют в моем отечестве), даже не имеют сходства с экосезом или франсезом. Впрочем, иностранец обещал по талеру за урок, и танцмейстер с удовольствием согласился взять на себя обучение упрямого воспитанника.
Как француз уверял по секрету, на свете не было ничего столь странного, как эти уроки танцев. Племянник, довольно высокий, стройный молодой человек, у которого только ноги были, пожалуй, очень коротки, являлся в красном фраке, хорошо причесанным, в широких зеленых брюках и лайковых перчатках. Он говорил мало и с иностранным акцентом, сначала был довольно послушен и ловок, но потом часто вдруг пускался в безобразные прыжки и танцевал отчаяннейшие туры, причем делал антраша, так что ошеломлял танцмейстера. Если последний хотел показывать ему, то племянник снимал с ног красивые танцевальные башмаки, бросал их французу в голову и скакал по комнате на четвереньках. При этом шуме внезапно выбегал из своей комнаты старый господин в широком красном халате, с колпаком из золотой бумаги на голове, и довольно сильно бил племянника по спине арапником. Тогда племянник начинал страшно выть, вскакивал на столы и высокие комоды, даже на переплеты оконных рам, и говорил на неизвестном, странном языке. Но старик в красном халате не смущался, хватал его за ногу, стаскивал, колотил и посредством пряжки туже затягивал ему галстук, после чего племянник всегда делался опять послушным и вежливым, а урок танцев беспрепятственно шел дальше.
Когда же танцмейстер довел своего воспитанника до того, что к уроку можно было брать музыку, тогда племянник как бы преобразился. Наняли городского музыканта, который должен был садиться на стол в зале пустого дома. Танцмейстер изображал тогда даму, для чего старый господин давал ему надевать шелковую юбку и ост-индскую шаль. Племянник приглашал его и начинал с ним танцевать и вальсировать, но он был неутомимым, бешеным танцором и не выпускал учителя из своих длинных рук, хотя тот стонал и кричал. Он должен был танцевать, пока не падал в изнеможении или пока у городского музыканта на скрипке не отнималась рука. Эти часы преподавания чуть не сводили танцмейстера в могилу, но талер, который он каждый раз аккуратно получал, и хорошее вино, которым угощал его старик, всегда заставляли его опять приходить, хотя за день до этого он твердо решал не ходить больше в этот дом.
Но жители Грюнвизеля смотрели на это совсем не так, как француз. Они находили, что у молодого человека много данных для успеха в обществе, и при большом недостатке в кавалерах дамы были рады иметь к следующей зиме такого ловкого танцора.
Однажды утром вернувшиеся с рынка служанки рассказали своим господам удивительное событие. Перед домом иностранцев стояла великолепная стеклянная карета, запряженная прекрасными лошадьми, и слуга в богатой ливрее держал дверцы. Дверь пустого дома отворилась, и вышли два прекрасно одетых господина, одним из которых был старый иностранец, а другим, вероятно, тот молодой господин, который с таким трудом учился по-немецки и так бешено танцует. Оба сели в карету, слуга вскочил сзади на запятки, и карета – представьте себе! – поехала прямо к дому бургомистра.
Услыхав от своих служанок такой рассказ, дамы поспешно сорвали кухонные фартуки и не совсем чистые чепчики и переоделись в парадные костюмы. «Нет ничего вернее, – говорили они своим семьям, между тем как все суетились, чтобы убрать гостиную, которая в то же время служила для другого употребления, – нет ничего вернее того, что теперь иностранец вывозит своего племянника в свет. Старый дурак в течение десяти лет был так неблаговоспитан, что не вступал в наш дом, но это можно простить ему ради его племянника, который, говорят, очаровательный человек». Так говорили они и наставляли своих сыновей и дочерей быть очень вежливыми, когда приедут иностранцы, держаться прямо, а также употреблять лучшее произношение, нежели обыкновенно. И умные дамы городка давали советы не напрасно, потому что старый господин объезжал со своим племянником всех по порядку, чтобы отрекомендовать себя и племянника благосклонности семейств.
Везде были совершенно очарованы обоими иностранцами и сожалели, что уже раньше не завели этого приятного знакомства. Старый господин оказался почтенным, очень разумным человеком. Хотя при всем, что он ни говорил, он немного улыбался, так что было неизвестно, серьезно ли это или нет, но он так умно и обдуманно говорил о погоде, о местности, о летних удовольствиях в ресторане на горе, что очаровал этим всех. А племянник! Он пленил всех, он покорил себе все сердца. Хотя, что касается его наружности, его лицо нельзя было назвать красивым: нижняя часть, особенно челюсть, слишком выдавалась вперед, цвет лица был очень смугл, и притом иногда он делал разные странные гримасы, жмурил глаза и скалил зубы. Но все-таки черты его лица находили необыкновенно интересными. Ничего не могло быть подвижнее и проворнее его фигуры. Хотя платье немного странно висело на его теле, но все шло к нему отлично. Он с большой живостью ходил по комнате, бросался здесь на диван, там на кресло и вытягивал ноги, но что у другого молодого человека нашли бы в высшей степени грубым и неприличным, то у племянника считалось гениальностью. «Он англичанин, – говорили грюнвизельцы, – таковы все они! Англичанин может лечь на мягкий диван и заснуть, между тем как у десяти дам нет места и они должны стоять. Англичанину подобное никак нельзя поставить в вину». Старому господину, своему дядюшке, племянник был очень послушен, потому что когда он начинал прыгать по комнате или, как любил делать, закидывать ноги на кресло, то достаточно было серьезного взгляда, чтобы привести его к порядку. Да и как можно было ставить ему в вину нечто подобное, когда даже дядя в каждом доме говорил хозяйке:
– Мой племянник еще немного груб и необразован, но я многого ожидаю от общества, которое как следует отшлифует и образует его, и я особенно поручаю его именно вам.
Итак, племянник был вывезен в свет, и весь Грюнвизель в этот и следующие дни ни о чем другом не говорил, кроме этого события. Но старый господин не остановился на этом. По-видимому, он совершенно переменил свой образ мыслей и образ жизни. После обеда он уходил с племянником в ресторан на скалистой горе, где более знатные лица Грюнвизеля пили пиво и развлекались игрой в кегли. Там племянник показал себя в игре искусным мастером, потому что никогда не сшибал меньше пяти или шести. Правда, иногда, по-видимому, на него находило особенное настроение; ему могло прийти в голову быстро, как стрела, выбежать с шаром, вбежать под кегли и поднять там бешеный шум; или, сбив восемь кеглей или короля, он вдруг становился на свои прекрасно завитые волосы и вытягивал вверх ноги; или если мимо проезжала карета, то не успеешь оглянуться, как он сидел на самом верху кареты, делал оттуда гримасы, немного проезжал на ней и потом опять прибегал к обществу.
При подобных сценах старый господин обыкновенно очень извинялся перед бургомистром и другими лицами за невоспитанность своего племянника, а они смеялись, приписывали это его молодости, утверждали, что в этом возрасте сами были такими же подвижными, и необыкновенно любили молодого ветрогона, как они его называли.
Но бывали также времена, когда они немало сердились на племянника, и все-таки ничего не смели сказать, потому что молодого англичанина все считали образцом по воспитанию и уму. Старый господин обыкновенно именно со своим племянником приходил также по вечерам в «Золотой Олень», гостиницу городка. Хотя племянник был еще совсем молодым человеком, однако вел себя уже совсем как старик. Он садился за свой стакан, надевал огромные очки, вынимал громадную трубку, закуривал ее и дымил сильнее всех. Если начинали говорить о новостях, о войне и мире, если доктор высказывал свое мнение, бургомистр свое, а другие лица были совершенно изумлены такими глубокими политическими познаниями, то племяннику вдруг могло прийти в голову быть совершенно другого мнения. Тогда он ударял по столу рукой, с которой никогда не снимал перчаток, и совершенно ясно давал понять бургомистру и доктору, что обо всем этом они ничего точно не знают, что он слышал это совершенно иначе и имеет более глубокий взгляд. Затем на странном ломаном немецком языке он высказывал свое мнение, которое все, к великой досаде бургомистра, находили превосходным – ведь, как англичанин, он, конечно, все должен был знать лучше.
Если затем бургомистр и доктор в гневе, который они не смели громко выражать, садились за партию в шахматы, то племянник придвигался, заглядывал в свои большие очки через плечи к бургомистру, порицал тот или другой ход и говорил доктору, что он должен ходить так-то и так-то, на что они оба втайне очень сердились. Если потом бургомистр в досаде предлагал ему партию, чтобы как следует поставить ему мат, так как считал себя вторым Филидором,[37] то старый господин туже стягивал племяннику галстук, после чего тот становился вполне учтивым и вежливым и сам быстро ставил бургомистру мат.
До сих пор в Грюнвизеле почти каждый вечер играли в карты по полкрейцера за партию. Племянник находил это мизерным, ставил кронталеры и червонцы, утверждал, что никто не играет так тонко, как он, но обыкновенно опять примирял с собою оскорбленных лиц, проигрывая им огромные суммы. Им было даже совсем не совестно получать с него очень много денег, потому что «ведь он англичанин, следовательно, из богатого дома». Так говорили они и совали червонцы в карман.
Таким образом, племянник иностранца в короткое время приобрел необыкновенное уважение в городе и окрестностях. С незапамятных времен нельзя было вспомнить, чтобы в Грюнвизеле видели такого молодого человека, и это было самым странным явлением, какое когда-либо замечали. Нельзя было сказать, что племянник чему-нибудь учился, кроме, пожалуй, танцев. Латинский и греческий языки были для него китайской грамотой, как обыкновенно говорится. Во время одной игры в обществе, в доме бургомистра, он должен был что-то написать, и оказалось, что он не мог написать даже свое имя; в географии он делал самые поразительные ошибки, так что ему ничего не стоило перенести немецкий город во Францию или датский – в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и главный священник часто сомнительно качал головой по поводу грубого невежества молодого человека. Но несмотря на это, все, что племянник делал или говорил, находили превосходным. Ведь он был так нахален, что всегда хотел быть правым, и концом каждой его речи было: «Я знаю это лучше!»
Так подошла зима, и только теперь племянник выступил с еще большей славой. Всякое общество, где его не было, находили скучным и зевали, когда умный человек говорил что-нибудь; но когда племянник на плохом немецком языке начинал рассказывать даже глупейшую вещь, все превращалось в слух. Теперь оказалось, что превосходный молодой человек был и поэтом, так как почти не проходило вечера, чтобы он не вынул из кармана каких-то бумаг и не прочел обществу несколько сонетов. Правда, находились некоторые люди, утверждавшие относительно одной части этих стихотворений, что они плохи и без чувства, а другую часть они, кажется, уже читали где-то в печати. Но племянник не смущался, читал и читал, потом обращал внимание на красоты своих стихов, и каждый раз следовало шумное одобрение.
Но его триумфом были грюнвизельские балы. Никто не мог танцевать дольше и быстрее его, никто не делал таких смелых и необыкновенно грациозных прыжков, как он. К тому же дядя всегда великолепно одевал его по новейшему вкусу, и хотя платье сидело на его теле как-то нехорошо, но все-таки находили, что он одет очень мило. Правда, во время этих танцев мужчины считали себя немного оскорбленными новыми приемами, с которыми он выступил. Прежде всегда бал открывал бургомистр собственной персоной, а знатнейшие молодые люди имели право распоряжаться остальными танцами, но с тех пор как появился иностранный молодой человек, все это было совсем иначе. Не спрашивая много он брал за руку первую попавшуюся даму, становился с ней впереди, делал все, что ему нравилось, и был господином, хозяином и царем бала. А так как дамы находили эти манеры превосходными и приятными, то мужчины ничего не могли возразить против этого, и племянник по-прежнему оставался при своем самозванном достоинстве.
Старому господину такой бал доставлял, по-видимому, величайшее удовольствие. Он не спускал с племянника глаз и все время улыбался про себя, а когда около него собиралось все общество, чтобы наградить его похвалами за приличного, благовоспитанного юношу, он от радости совершенно не мог опомниться, потом заливался веселым смехом и казался глупым. Грюнвизельцы приписывали эти странные проявления радости его большой любви к племяннику и находили это вполне в порядке вещей. Но иногда дядя должен был применять к племяннику и свое отеческое влияние, потому что среди грациознейших танцев молодому человеку могло прийти в голову смелым прыжком вскочить на эстраду, где сидели городские музыканты, вырвать из рук музыканта контрабас и ужасно запилить на нем. Иногда же он сразу переменял позицию и начинал танцевать на руках, вытянув ноги вверх. Тогда дядя обыкновенно отводил его в сторону, делал ему там строгие выговоры и туже стягивал ему галстук, так что племянник опять становился вполне вежливым.
Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но как это обыкновенно бывает с нравами, дурные расиространяются всегда легче хороших, и новая, бросающаяся в глаза мода, хотя бы она была крайне смешной, имеет в себе что-то заразительное для молодых людей, еще не размышлявших о самих себе и об обществе. Так было и в Грюнвизеле с племянником и его странными манерами. Когда молодые люди увидели, что неуклюжего племянника, с его грубым смехом и болтовней и с его дерзкими ответами старшим, скорее уважают, чем порицают, так что все это находят даже очень остроумным, то стали думать про себя: «Мне легко сделаться таким же остроумным повесой». Прежде они были прилежными, способными молодыми людьми. Теперь они думали: «К чему образование, если с невежеством лучше имеешь успех?» Они оставили книги и стали везде шляться по улицам и площадям. Прежде они со всеми были учтивы и вежливы, ждали, пока их спросят, и отвечали прилично и скромно. Теперь они стояли в рядах мужчин, болтали, высказывали свое мнение, смеялись в лицо даже бургомистру, если он что-нибудь говорил, и утверждали, что они все знают гораздо лучше.
Прежде молодые грюнвизельцы питали отвращение ко всему грубому и пошлому. Теперь они стали петь разные дурные песни, курить из огромных трубок табак и шляться по простым кабакам. Они тоже купили себе большие очки, хотя видели вполне хорошо, надели их на нос и стали думать, что теперь они люди с положением – ведь у них такой же вид, как у знаменитого племянника! Дома или в гостях они ложились в сапогах со шпорами на мягкий диван, в хорошем обществе качались на стуле или подпирали щеки обоими кулаками, а локти клали на стол, что теперь имело очень привлекательный вид. Напрасно их матери и друзья говорили им, как все это глупо, как неприлично – они ссылались на блестящий пример племянника. Напрасно им доказывали, что племяннику, как молодому англичанину, простительна некоторая национальная грубость. Молодые грюнвизельцы утверждали, что они точно так же, как самый лучший англичанин, имеют право быть остроумно невоспитанными. Словом, жалко было видеть, как в Грюнвизеле благодаря дурному примеру племянника совершенно погибали нравы и хорошие обычаи.
Но радость молодых людей по поводу их грубой, распущенной жизни продолжалась недолго, потому что следующий случай сразу переменил все явление. Зимние удовольствия должны были закончиться большим концертом, который хотели исполнить частью городские музыканты, частью искусные любители музыки в Грюнвизеле. Бургомистр играл на виолончели, доктор превосходно играл на фаготе, аптекарь, хотя у него не было настоящего дарования, играл на флейте, а несколько барышень из Грюнвизеля разучили арии, и все было отлично приготовлено. Тогда старый иностранец заявил, что хотя таким образом концерт будет превосходным, но, очевидно, не хватает дуэта, а во всяком порядочном концерте необходимо должен быть дуэт. Этим заявлением были немного смущены; правда, дочь бургомистра пела как соловей, но где взять кавалера, который мог бы спеть с нею дуэт? Наконец вспомнили было о старом органисте, который когда-то пел превосходным басом, но иностранец стал уверять, что все это не нужно, так как его племянник отлично поет. Этому новому превосходному таланту молодого человека немало изумились. Он должен был спеть что-нибудь на пробу, и за исключением некоторых странных манер, которые сочли английскими, он пел как ангел. Итак, поспешно разучили дуэт, и наконец наступил вечер, когда концерт должен был усладить слух грюнвизельцев.
К сожалению, старый иностранец не смог присутствовать при триумфе своего племянника, потому что был болен, но бургомистру, посетившему его еще за час до концерта, он дал несколько наставлений относительно своего племянника.
– Мой племянник – добрая душа, – сказал он, – но иногда у него являются разные странные мысли и тогда он начинает дурить; поэтому-то мне и жаль, что я не могу быть на концерте, так как при мне он очень осторожен, он уж знает почему! Впрочем, к его чести я должен сказать, что это не нравственная распущенность, а физическая. Это зависит от всей его натуры. Господин бургомистр, когда у него явятся, может быть, такие мысли, что он вскочит на пюпитр или вовсе вздумает заиграть на контрабасе или тому подобное, если вы тогда только немного ослабите ему высокий галстук, или, если и тогда ему не станет лучше, совсем снимите его, то увидите, каким он тогда станет послушным и вежливым.
Бургомистр поблагодарил больного за доверие и пообещал сделать в случае нужды так, как он посоветовал ему.
Концертный зал был битком набит, так как явились весь Грюнвизель и все окрестности. Чтобы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение, из округи на расстоянии трех часов пути собрались с многочисленными семействами все охотники, священники, управляющие, сельские хозяева и тому подобное. Городские музыканты отличились; за ними выступил бургомистр, сыгравший на виолончели под аккомпанемент аптекаря, игравшего на флейте; после него органист, при всеобщем одобрении, пропел басовую арию, да и доктору немало похлопали, когда он сыграл на фаготе.
Первое отделение концерта кончилось, и все с нетерпением ждали второго, когда молодой иностранец должен был петь с дочерью бургомистра дуэт. Племянник явился в великолепном костюме и уже давно обращал на себя внимание всех присутствовавших. Недолго рассуждая он лег на великолепное кресло, поставленное для одной графини, жившей по соседству; он вытянул ноги, смотрел на всех в огромный бинокль, который был у него кроме больших очков и играл с большой меделянской собакой, приведенной им в собрание, несмотря на запрещение брать собак. Графиня, для которой было приготовлено кресло, явилась, но племянник и не подумал встать и уступить ей место; наоборот – он уселся еще удобнее, и никто не посмел сказать что-нибудь об этом молодому человеку, а знатная дама должна была сидеть на совершенно простом соломенном стуле, среди остальных городских дам, и, говорят, немало сердилась.
Во время чудной игры бургомистра, во время превосходной басовой арии органиста, даже когда доктор фантазировал на фаготе и все затаили дыхание и слушали, племянник заставлял собаку приносить носовой платок или очень громко болтал с соседями, так что все, кто не знал его, удивлялись странным манерам молодого человека.