Сочинения Штайнер Рудольф
– Вы действительно намерены остаться у меня? – спросила баронесса. Тогда мы ближе познакомимся друг с другом. Госпожа де Ресто уже возбудила во мне большое желание вас видеть.
– В таком случае графиня очень неискренна – она запретила принимать меня.
– Почему?
– Мне совестно рассказывать о том, что послужило этому причиной, но, поверяя вам такого рода тайну, я рассчитываю на вашу снисходительность. Ваш батюшка и я – соседи по квартире. Но что графиня де Ресто – его дочь, мне было неизвестно. Я имел неосторожность, хотя и совершенно безобидно, заговорить о нем, чем прогневил вашу сестру и ее мужа. Вы не поверите, каким мещанством показалось их отступничество моей кузине и герцогине де Ланже. Я описал сцену со мной, и они безумно хохотали. Тогда же госпожа де Босеан, проводя параллель между вашей сестрой и вами, говорила мне о вас в самых теплых выражениях и подчеркнула ваше замечательное отношение к моему соседу, господину Горио. Да и как вам не любить его? Он обожает вас так страстно, что я уже начал ревновать. Сегодня утром мы с ним беседовали о вас целых два часа. А вечером, проникшись тем, что мне рассказывал ваш батюшка, я за обедом у кузины спрашивал ее, неужели вы так же красивы, как нежны душою. Очевидно, госпожа де Босеан решила поощрить столь пламенное восхищение и привезла меня сюда, предупредив со свойственною ей любезностью, что я увижу вас.
– Как, я уже должна быть вам признательна? – спросила жена банкира. Еще немного, и мы окажемся старинными друзьями.
– Конечно, дружба с вами должна быть чем-то необыкновенным, но другом вашим я не хочу быть никогда.
Этот шаблонный вздор, пригодный лишь для новичков, кажется жалким, когда его читаешь безучастно, но для женщин он всегда имеет свою прелесть: жесть, тон и взгляд молодого человека придают такому вздору множество значений. Г-жа де Нусинген решила, что Растиньяк очарователен. Подобно всем женщинам, она, не зная, что ответить на вопрос, затронутый так смело, подхватила другую тему:
– Да, сестра роняет себя своим отношением к бедняге отцу, а он для нас поистине был самим господом богом. Если я стала видеться с отцом лишь по утрам, то только потому, что вынуждена была уступить решительному требованию господина де Нусингена. Но из-за этого я очень долго чувствовала себя несчастной. Я плакала. Такое насилие, да еще после грубых брачных столкновений, явилось одною из причин, больше всего замутивших мою семейную жизнь. Глазам света я представляюсь, конечно, самой счастливой женщиной в Париже, а на самом деле – я самая несчастная. Вам может показаться безрассудным, что я так разговариваю с вами. Но вы знаете моего отца и, как его знакомый, не можете быть для меня чужим.
– Вам никогда не встретить никого другого, кто бы горел таким желанием принадлежать вам, как я, – ответил ей Эжен. – Чего ищете вы, женщины? Счастья, – добавил он задушевным тоном. – И вот если для счастья женщины необходимо быть любимой, обожаемой, иметь друга, поверенного всех ее желаний, всех ее фантазий, радостей и горя, друга, которому она могла бы открыть свою душу со всеми ее милыми недостатками и прекрасными достоинствами, не боясь предательства, то, верьте мне, такое неизменно пылкое и преданное сердце вы можете найти только у молодого человека, полного иллюзий, готового по одному вашему знаку итти на смерть, не ведающего света и не желающего знать его, потому что весь свет для него вы. Относительно себя я должен вам признаться, – хотя вы посмеетесь моей наивности, – что я приехал из глухой провинции, что я человек совсем неискушенный, всегда был окружен людьми с чистой душой и думал, что здесь я не найду любви. Случайно я встретился с моей кузиной, принявшей самое сердечное участие во мне; благодаря ей я понял, сколько сокровищ таит в себе горячая любовь; подобно Керубино, я влюблен во всех женщин, покамест не отдам себя всего какой-нибудь одной. Когда, прийдя в театр, я увидел вас, точно какое-то течение вдруг подхватило меня и понесло к вам. Сколько передумал я о вас еще до этого! Но и в мечтах я вас не представлял себе такой красавицей. Госпожа де Босеан мне запретила глядеть на вас чересчур долго. Она не понимает, как увлекательно смотреть на ваши алые хорошенькие губки, на белоснежный цвет лица, на ваши добрые глаза. Я говорю вам безрассудные слова, но прошу вас: не запрещайте мне их говорить!
Для женщин нет большего удовольствия, как вслушиваться в журчанье нежных слов. Им внемлет самая строгая святоша даже в том случае, когда она, повинуясь долгу, не может отвечать на них. Начав с этого, Растиньяк кокетливо понизил голос и рассыпался мелким бесом; г-жа де Нусинген поощряла его улыбками, время от времени посматривая на де Марсе, упорно сидевшего в ложе княгини Галатион. Растиньяк пробыл у г-жи де Нусинген до той минуты, когда вернулся сам барон, чтобы проводить ее домой.
– Мадам, – сказал Эжен, – я надеюсь иметь удовольствие явиться к вам еще до бала у герцогини Карильяно.
– Раз жена пригласил вас, ви можете быть уверен, что найдете допрый прием, – ответил толстый эльзасец с круглым лицом, говорившим об уме весьма хитром и опасном.
«Дела мои идут как по маслу, ведь она не очень испугалась моего вопроса: «Могли бы вы полюбить меня?» Моя лошадка взнуздана, вскочим в седло и подберем поводья», – говорил себе Эжен, направляясь к ложе де Босеан, чтобы проститься со своей кузиной, которая уже встала с места и собиралась уходить вместе с д'Ажуда. Бедный студент не знал, что баронессу занимало совсем другое: она ждала от де Марсе решительного, терзающего душу, последнего письма. В восторге от мнимого успеха, Эжен проводил виконтессу до наружной колоннады, где дожидаются своих экипажей.
Когда Эжен расстался с ними, португалец, посмеиваясь, сказал г-же де Босеан:
– Ваш кузен сам не свой. Он сорвет банк. Этот юноша изворотлив, как угорь, и думаю, что он пойдет далеко. Лишь вы могли указать ему именно ту женщину, которой так нужен утешитель.
– Но надо знать, не любит ли она попрежнему того, кто расстается с ней.
Студент пешком прошел от Итальянского бульвара к себе на улицу Нев-Сент-Женевьев, лелея самые радужные замыслы. Он ясно видел, как пристально смотрела на него графиня де Ресто, пока он находился в ложе у виконтессы и у г-жи де Нусинген, а это позволяло думать, что двери графини не останутся закрыты для него. Эжен рассчитывал понравиться супруге маршала Карильяно и таким образом приобрести в парижском высшем обществе, на его вершине, четыре высокопоставленных знакомства. Он предугадывал, что в сложном механизме всеобщих материальных интересов необходимо уцепиться за какую-то систему его колес, чтобы оказаться в верхнем отделении машины; как этого достичь – он сознавал не очень ясно, но чувствовал себя достаточно крепким, чтобы стать спицей в ее ведущем колесе. «Если баронесса Нусинген заинтересуется мной, я научу ее, как управлять мужем. Он ворочает золотыми горами и может мне помочь разбогатеть сразу». Это не говорилось напрямик, Эжен еще не стал таким политиком, чтобы любое положение перевести на цифры, все расценить и подсчитать; эти мысли только плавали еще на горизонте в виде легких облачков и не были так грубо откровенны, как суждения Вотрена, но если б их прожечь в горниле совести, остаток получился бы не чище… Путем подобных сделок с совестью люди впадают в моральную распущенность, открыто признанную нашим поколением, где реже, чем когда-либо, встречаем мы людей прямых, людей чудесной воли, которые не уступают злу и самый маленький уклон от прямой линии считают преступленьем, – великолепные образы честности, давшие нам два мастерских создания; Альцеста[56] у Мольера, а недавно Дженни Динс[57] с ее отцом в романе Вальтера Скотта. Но, может быть, окажется таким же драматичным и прекрасным произведение совсем иного характера: художественное изображение извилистых путей, которыми проводит свою совесть светский честолюбец, пытаясь обойти зло, чтобы соблюсти внешние приличия и вместе с тем достигнуть своей цели. Пока Эжен дошел до пансиона, он уже увлекся г-жой де Нусинген: она ему казалась изящной, легкой, точно ласточка. Упоительная ласка ее глаз, шелковистость кожи, настолько нежной, что ему как будто виделась текущая под нею кровь, чарующий звук голоса, белокурая головка – все вспоминалось ему; возможно, что и быстрая ходьба, ускорив кровообращенье, содействовала такому чародейству. Студент резко стукнул в дверь к папаше Горио.
– Дорогой сосед, я виделся с госпожой Дельфиной, – сообщил Эжен.
– Где?
– У Итальянцев.
– Хорошо ли провела она время? Входите же.
Старик встал в одной рубашке, отворил дверь и поспешно лег опять в постель.
– Ну, рассказывайте, – попросил он.
Эжен впервые попал к папаше Горио, да еще только что налюбовавшись нарядом дочери, – и на лице его невольно выразилось недоуменье при виде логова, где жил отец. Окно – без занавесок, отсыревшие обои отстали в нескольких местах и покоробились, обнажив пожелтелую от дыма штукатурку. Старик лежал на дрянной кровати, прикрытый тощим одеялом и с ватным покрывальцем на ногах, сшитым из лоскутков от старых платьев г-жи Воке. Пол сырой и весь в пыли. Против окна – старинный пузатенький комод розового дерева с медными выгнутыми ручками наподобие виноградной лозы, украшенными веточками и листиками; старый умывальник с деревянной доской, на нем кувшин в тазу и бритвенные принадлежности. В углу – брошенные башмаки, у изголовья – ночной шкапчик без дверцы, без мраморной доски; камин, где не было даже следов золы; рядом – ореховый прямоугольный стол с перекладиной внизу, на которой папаша Горио недавно плющил серебряную вызолоченную чашку. Скверная конторка и на ней шляпа Горио; кресло с соломенным сиденьем и два стула завершали нищенскую обстановку. Грядка для полога прикреплена была к потолку какой-то тряпкой, а вместо полога с нее свисал лоскут дешевенькой материи в белую и красную шашку. Самый бедный рассыльный жил у себя на чердаке не так убого, как жил папаша Горио у г-жи Воке. От одного вида его комнаты становилось холодно, сжималось сердце; она имела сходство с тюремной камерой, и притом самой унылой. По счастью, Горио не видел выражения лица студента, когда тот ставил свечку на ночной столик. Старик, закутавшись до подбородка в одеяло, повернулся лицом к Эжену.
– Ну, кто же нравится вам больше, госпожа де Ресто или госпожа де Нусинген?
– Я отдаю предпочтение госпоже Дельфине за то, что она вас любит больше, – сказал студент.
В ответ на эти теплые слова Горио высвободил руку из-под одеяла и пожал руку Эжену.
– Спасибо, спасибо, – повторял расстроганный старик. – А что она говорила обо мне?
Растиньяк передал в приукрашенном виде свой разговор о нем с баронессой, и Горио внимал этому рассказу, как слову божию.
– Дорогое дитя! Да, да, она очень меня любит. Но не верьте ей в том, что она говорит об Анастази. Видите ли, сестры ревнуют меня друг к другу. Это лишнее доказательство их нежных чувств. Госпожа де Ресто тоже очень любит меня. Я это знаю. Отец знает своих детей, как знает всех нас бог, который видит самую глубину души и судит нас по нашим помыслам. Они обе одинаково нежны со мной. Ах, будь у меня хорошие зятья, я был бы совершенно счастлив! Полного счастья на земле, конечно, нет. Ах, если бы я жил с ними! Только бы слышать их голоса, знать, что они здесь, рядом, видеть их, когда они приходят и уходят, как то бывало, пока мы жили вместе, – и мое сердце запрыгало бы от радости. А красиво ли они были одеты?
– Да, – отвечал Эжен. – Но как же это так, господин Горио: ваши дочери окружены такою роскошью, а вы живете в этой конуре?
– По чести говоря, для чего мне лучшее жилище? – ответил Горио как будто беззаботно. – Мне трудно вам это объяснить, я не умею связать как следует двух слов. Все – здесь, – добавил он, ударив себя в грудь. – Моя жизнь в дочерях. Если им хорошо, если они счастливы, нарядны, ходят по коврам, то не все ли равно, из какого сукна мое платье и где я сплю? Им тепло, тогда и мне не холодно, им весело, тогда и мне не скучно. У меня нет иного горя, кроме их горестей. Когда вы станете отцом, когда услышите вы лепет своих деток и подумаете: «Это часть меня самого!», когда почувствуете, что эти малютки кровь от крови вашей, лучшее, что в ней есть, – а ведь это так! – то вам почудится, будто вы приросли к их телу, почудится, будто и вы движетесь, когда они идут. Мне отовсюду слышатся их голоса. Достаточно одного печального их взгляда, чтобы во мне застыла кровь. Когда-нибудь узнаете и вы, что их благополучием бываешь счастлив гораздо больше, чем своим. Я не могу вам объяснить всего: это внутренние движения души, которые повсюду сеют радость. Словом, я живу тройною жизнью. Хотите, расскажу вам одну занятную вещь? Видите ли, став отцом, я понял бога. Все сущее произошло ведь от него, поэтому он вездесущ. Такое же отношение между мной и дочерьми. Только я люблю моих дочерей больше, чем господь бог любит мир, ибо мир не так прекрасен, как сам бог, а мои дочери прекраснее меня. Они настолько близки моей душе, что мне все думалось: сегодня вечером он их увидит! Боже мой! Пусть только какой-нибудь мужчина даст моей Дельфине счастье, то счастье женщины, когда она горячо любима, – и я стану ему чистить башмаки, буду у него на побегушках. Я знаю от горничной, что этот сударик де Марсе зловредный пес. У меня чесались руки свернуть ему шею. Не любить такое сокровище, такую женщину, с соловьиным голоском и стройную, как статуя! Где у нее были глаза, когда она шла замуж за этого эльзасского чурбана? Обеим нужны были бы в мужья красивые, любезные молодые люди. А все сталось иначе из-за их прихоти.
Папаша Горио был великолепен. Эжену никогда не приходилось его видеть в озаренье пламенной отцовской страсти. Что замечательно, так это сила вдохновения, свойственная нашим чувствам. Взять хотя бы самое невежественное существо: стоит ему проявить подлинную, сильную любовь, оно сейчас же начинает излучать особый ток, который преображает его внешность, оживляет жесты, скрашивает голос. Под влиянием страсти даже тупица доходит до вершин красноречия, если не складом речи, то по мысли, и как бы витает в какой-то лучезарной сфере. Так и теперь: и в голосе и в жестах старика чувствовалась захватывающая сила, какою отличаются великие актеры. Да и все наши лучшие чувства – разве они не могут быть названы поэтической речью нашей воли?
– Ну, значит, вас не огорчит, если я скажу вам, что, наверно, она порвет с де Марсе? – спросил Эжен папашу Горио. – Этот хлыщ бросил ее и пристроился к княгине Галатион. Что касается меня, то я сегодня вечером влюбился по уши в мадам Дельфину.
– Вот как! – воскликнул папаша Горио.
– Да. И я как будто ей понравился. Мы целый час проговорили о любви, а в субботу, послезавтра, я непременно отправлюсь к ней.
– О, как же буду я любить вас, мой дорогой, если вы ей понравитесь. Вы человек добрый, вы не станете ее мучить. Если же вы ей измените, я, не тратя слов, перережу вам горло. Женщина любит только раз, вы понимаете? Боже мой! Какие глупости я говорю, господин Эжен! Вам тут холодно. Боже мой! Так, значит, вы разговаривали с ней. Что же она просила передать мне?
«Ничего», – мысленно сказал Эжен, но вслух ответил:
– Она просила передать, что шлет вам горячий дочерний поцелуй.
– Прощайте, сосед, спокойной ночи, сладких сновидений, а уж у меня-то они будут благодаря тому, что вы сейчас сказали. Да поможет вам бог во всех ваших начинаниях! Сегодня вечером вы были моим ангелом, от вас повеяло на меня дочерью.
«Бедняга! – думал Эжен, укладываясь спать. – Все это способно тронуть каменное сердце. Дочь столько же помышляла о нем, сколько о турецком султане».
Со времени этого разговора папаша Горио стал видеть в своем соседе нежданного наперсника, своего друга. Между ними установились именно те отношения, какие только и могли привязать старика к другому человеку. У сильных чувств всегда есть свои расчеты. Папаша Горио воображал, что сам он будет немного ближе к дочери, что станет для нее более желанным гостем, если Эжен полюбится Дельфине. Кроме того, старик открыл Эжену одну из причин своих страданий. По сто раз на день он желал счастья г-же де Нусинген, а до сих пор она еще не испытала радостей любви. Эжен, конечно, представлялся папаше Горио, по его же выражению, самым милым молодым человеком, какого он когда-либо встречал, и старик как будто чувствовал, что Растиньяк доставит его дочери все наслаждения, которых ей нехватало. Таким образом, папаша Горио проникся к своему соседу дружбой, становившейся все крепче, а без нее и самая развязка этой повести была бы непонятна.
На следующее утро, за завтраком, то напряженное внимание, с каким папаша Горио посматривал на Растиньяка, сев с ним рядом, и несколько слов, сказанных им Эжену, и самое лицо старика, обычно похожее на гипсовую маску, а теперь преображенное, – все это повергло в изумленье нахлебников. Вотрен, впервые после их беседы увидав студента, казалось, хотел что-то прочесть в его душе. Этой ночью, прежде чем заснуть, Эжен измерил всю ширь жизненного поля, представшего его взору, и теперь, при виде Вотрена, он сразу вспомнил о его проекте, естественно подумал о приданом мадмуазель Тайфер, не удержался и посмотрел на Викторину, как смотрит самый добродетельный юноша на богатую невесту. Случайно глаза их встретились. Бедная девушка должна была признать, что Растиньяк в новом наряде поистине очарователен. Обменявшись с ней достаточно красноречивым взглядом, он мог не сомневаться в том, что стал для нее предметом смутных любовных чувств, волнующих всех молодых девушек, которые их обращают на первого пригожего мужчину. Внутренний голос кричал ему: «Восемьсот тысяч франков». Но Эжен сразу вернул себя к событиям предшествующего дня и решил, что его надуманная страсть к г-же де Нусинген будет служить ему противоядием от невольных дурных мыслей.
– Вчера у Итальянцев давали «Севильского цырюльника» Россини. Я никогда не слышал такой прелестной музыки, – сказал он окружающим. – Боже! Какое счастье иметь ложу у Итальянцев.
Папаша Горио поймал смысл этой фразы на лету, как собака улавливает жест хозяина.
– Вы, мужчины, катаетесь как сыр в масле, делаете что вздумается, заметила г-жа Воке.
– А, скажите, как вы возвращались домой? – спросил Вотрен.
– Пешком, – ответил Растиньяк.
– Ну, уж мне такое половинчатое удовольствие не по душе, я бы ездил в собственной карете, сидел в собственной ложе и возвращался бы домой со всеми удобствами, – заявил искуситель. – Все или ничего – вот мой девиз.
– Девиз хороший, – подтвердила г-жа Воке.
– Вы, может быть, пойдете навестить госпожу де Нусинген, – шопотом сказал Эжен папаше Горио. – Она вас примет с распростертыми объятиями, ей захочется узнать обо мне всякие подробности. Насколько мне известно, она всеми силами стремится попасть в дом моей кузины, виконтессы де Босеан. Так не забудьте передать ей, что я очень люблю ее и все время думаю, как бы осуществить ее желание.
Растиньяк поспешил уйти в Школу правоведения. Ему хотелось быть как можно меньше времени в этом постылом доме. Почти весь день он прогулял по городу; голова его лихорадочно горела, – состояние, хорошо знакомое всем молодым людям, обуреваемым чересчур смелыми надеждами. Под впечатлением доводов Вотрена Эжен задумался над жизнью общества, как вдруг, при входе в Люксембургский сад, он встретил своего приятеля Бьяншона.
– С чего у тебя такой серьезный вид? – спросил медик.
– Меня изводят дурные мысли.
– В каком роде? От мыслей есть лекарство.
– Какое?
– Принять их… к исполнению.
– Ты шутишь, потому что не знаешь, в чем дело. Ты читал Руссо?
– Да.
– Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
– Да.
– И что же?
– Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.
– Не шути. Слушай, если бы тебе доказали, что такая вещь вполне возможна и тебе остается только кивнуть головой, ты кивнул бы?
– А твой мандарин очень стар? Хотя, стар он или молод, здоров или в параличе, говоря честно… нет, черт возьми!
– Ты, Бьяншон, хороший малый. Ну, а если ты так влюбился в женщину, что готов выворотить наизнанку свою душу, и тебе нужны деньги, и даже много денег, на ее туалеты, выезд и всякие другие прихоти?
– Ну, вот! Сначала ты отнимаешь у меня рассудок, а потом требуешь, чтобы я рассуждал.
– А я, Бьяншон, схожу с ума; вылечи меня. У меня две сестры – два ангела красоты и непорочности, и я хочу, чтобы они были счастливы. Откуда мне добыть им на приданое двести тысяч франков в течение ближайших пяти лет? В жизни бывают такие обстоятельства, когда необходимо вести крупную игру, а не растрачивать свою удачу на выигрыши по мелочам.
– Но ты ставишь вопрос, который возникает перед каждым, кто вступает в жизнь, и этот гордиев узел хочешь рассечь мечом. Для этого, дорогой мой, надо быть Александром, в противном случае угодишь на каторгу. Я лично буду счастлив и той скромной жизнью, какую я создам себе в провинции, где попросту наследую место своего отца. Человеческие склонности находят и в пределах очень маленького круга такое же полное удовлетворение, как и в пределах самого большого. Наполеон не съедал двух обедов и не мог иметь любовниц больше, чем студент-медик, живущий при Больнице капуцинов. Наше счастье, дорогой мой, всегда будет заключено в границах между подошвами наших ног и нашим теменем, – стоит ли оно нам миллион или сто луидоров в год, наше внутреннее ощущение от него будет совершенно одинаково. Подаю голос за сохранение жизни твоему китайцу.
– Спасибо, Бьяншон, ты облегчил мне душу! Мы с тобою навсегда друзья.
– Слушай, – продолжал студент-медик, – сейчас я был на лекции Кювье[58] и, выйдя оттуда в Ботанический сад, заметил Пуаре и Мишоно, – они сидели на скамейке и беседовали с одним субъектом, которого я видел у палаты депутатов во время прошлогодних беспорядков; у меня сложилось впечатление, что это полицейский, переодевшийся степенным буржуа-рантье. Давай понаблюдаем за этой парочкой, – зачем, скажу тебе после. Ну, прощай, бегу на поверку к четырем часам.
Когда Эжен вернулся в пансион, папаша Горио уже ждал его прихода.
– Вот вам письмо от нее. А каков почерк! – сказал старик.
Эжен распечатал письмо и прочел:
«Милостивый государь, мой отец сказал мне, что вы любите итальянскую музыку. Я была бы очень рада, если бы вы доставили мне удовольствие, заняв место в моей ложе. В субботу поют Фодор и Пеллегрини, – уверена, что вы не откажетесь. Господин Нусинген присоединяется к моей просьбе и приглашает вас к нам пообедать запросто. Ваше согласие доставит ему большое удовольствие, избавив его от тяжкой семейной обязанности сопровождать меня. Ответа не надо, приходите; примите мои лучшие пожелания.
Д. де Н.».
– Дайте мне посмотреть на него, – сказал старик, когда Эжен прочел письмо. – Вы, конечно, пойдете? – спросил он, нюхая листок. – Как хорошо пахнет! К бумаге прикасались ее пальчики.
«Так просто женщина не бросается на шею мужчине, – подумал Растиньяк. Она хочет воспользоваться мной, чтобы вернуть де Марсе. Только с досады делают подобный шаг».
– Ну, чего же тут думать? – сказал папаша Горио.
Эжен не имел понятия о тщеславной мании, обуявшей в это время многих женщин, и не знал, что жена банкира готова на любые жертвы, лишь бы проложить себе дорожку в Сен-Жерменское предместье. Это была пора, когда были в моде женщины, принятые в общество Сен-Жерменского предместья, у так называемых статс-дам Малого дворца, среди которых г-жа де Босеан, подруга ее герцогиня де Ланже и герцогиня де Мофриньез занимали первые места. Лишь Растиньяк не знал, что дам с Шоссе д'Антен обуревало безумное желанье проникнуть в высший круг, блиставший такими созвездиями женщин.
Но недоверчивость Эжена оказала ему добрую услугу, вооружив его хладнокровием и скучным преимуществом – способностью ставить свои условия, а не принимать чужие.
– Да, я пойду, – ответил он папаше Горио.
Итак, простое любопытство вело Эжена к г-же де Нусинген, но, выкажи она к нему пренебреженье, его, быть может, влекла бы туда страсть. А все-таки Эжен с каким-то нетерпением ждал следующего дня, ждал часа своего визита. Для молодого человека первая его интрига таит в себе не меньше прелести, чем первая любовь. Уверенность в успехе вызывает множество радостных переживаний, причем мужчина в них не сознается, а между тем ими и объясняется все обаяние некоторых женщин. Страстное желание воспламеняется как трудностью, так и легкостью победы. Все человеческие страсти, конечно, возникают или держатся на этих двух началах, делящих всю область, подвластную любви, на две различные сферы. Такое разделение, быть может, вытекает из сложного вопроса темпераментов, который что там ни говори, играет в человеческом сообществе главенствующую роль. Если меланхоликам нужна возбуждающая доза разнообразного кокетства, то люди нервического склада или сангвиники могут сбежать с поля сражения, встретив чересчур стойкий отпор. Другими словами, элегия порождается лимфой, а дифирамб нервами.
Пока Эжен переодевался, он испытал немало мелких, но блаженных ощущений, которые щекочут самолюбие молодых людей, хотя они не любят говорить об этом, боясь насмешек. Эжен оправил свои волосы, думая о том, что взор красивой женщины скользнет украдкой по его кудрям. Так же ребячливо, как юная девица перед балом, он, наряжаясь, разрешил себе немного покривляться и, оправляя фрак, полюбовался тонкой своей талией. «Наверняка есть и такие, что сложены похуже!» – подумал он. Затем он спустился вниз, как раз в то время, когда все уже сидели за столом, и весело выдержал град глупых шуток по поводу его изящной внешности. Характерной чертою нравов в семейных пансионах является недоуменье при виде человека, тщательно одетого. Стоит там надеть новое платье, и каждый сделает какое-нибудь замечание.
Бьяншон пощелкал языком, словно подгоняя лошадь.
– Вылитый пэр и герцог! – объявила г-жа Воке.
– Вы идете покорять? – спросила мадмуазель Мишоно.
– Кукареку! – закричал художник.
– Привет вашей супруге, – сказал чиновник из музея.
– А разве у господина де Растиньяка есть супруга? – спросил Пуаре.
– Супруга наборная-узорная, в воде не тонет, ручательство за прочность краски, цена от двадцати пяти до сорока, рисунок в клетку по последней моде, хорошо моется, прекрасно носится, полушерсть-полубумага, полулен, помогает от зубной боли и других болезней, одобренных Королевской медицинской академией! Лучшее средство для детей, еще лучше от головной боли, запора и прочих болезней пищевода, ушей и глаз! – прокричал Вотрен комичной скороговоркой, тоном ярмарочного шарлатана. – Вы спросите: «Почем же это чудо? По два су?» Нет. Даром. Это остатки от поставок Великому Моголу;[59] все европейские владыки, не исключая баденского герррррцога, соблаговолили посмотреть! Вход прямо! По дороге зайдите в кассу! Музыка, валяй! Брум-ля-ля, тринь-ля-ля, бум-бум! – И, переменив голос на хриплый: – Эй, кларнет, фальшивишь. Я тебе дам по пальцам!
– Ей-богу! Что за приятный человек, с ним не соскучишься вовеки! – воскликнула г-жа Воке.
В ту минуту, когда, как по сигналу, вслед за забавной выходкой Вотрена раздался взрыв смеха и шуток, Эжен перехватил брошенный украдкой взгляд мадмуазель Тайфер, которая, наклонясь к г-же Кутюр, шептала ей что-то на ухо.
– А вот подъехал и кабриолет, – заявила Сильвия.
– Где же это он обедает? – спросил Бьяншон.
– У баронессы де Нусинген, дочери господина Горио, – пояснил Эжен.
При этом имени все взоры обратились к вермишельщику, глядевшему с какой-то завистью на Растиньяка.
На улице Сен-Лазар Эжен подъехал к дому, в пошлом стиле, с тонкими колонками, с дешевыми портиками, со всем тем, что в Париже зовется «очень мило», – типичному дому банкира, со всяческими затеями, с гипсовой лепкой и с мраморными мозаичными площадками на лестнице. Г-жу де Нусинген он нашел в маленькой гостиной, расписанной в итальянском вкусе и напоминавшей своей отделкой стиль кафе. Баронесса была грустна. Ее старанья скрыть свою печаль затронули Эжена тем сильнее, что не были игрой. Он рассчитывал обрадовать женщину своим приходом, а застал ее в отчаянии. Такая незадача кольнула его самолюбие.
Подшутив над ее озабоченным видом, Эжен попросил, уже серьезно:
– У меня очень мало прав на ваше доверие, но я полагаюсь на вашу искренность: если я вас стесняю, скажите мне об этом откровенно.
– Побудьте со мной, – ответила она, – господин де Нусинген обедает не дома, и если вы уйдете, я останусь одна, а я не хочу быть в одиночестве, мне нужно рассеяться.
– Но что такое с вами?
– Вам я бы могла сказать об этом только последнему из всех.
– А я хочу знать. Выходит так, что в этой тайне какую-то роль играю я.
– Может быть! Да нет, это семейные дрязги, они должны остаться погребенными в моей душе. Разве я не говорила вам третьего дня – я вовсе не счастливая женщина! Самые тяжкие цепи – цепи золотые.
Если женщина говорит молодому человеку, что она несчастна, а молодой человек умен, хорошо одет и у него в кармане лежат без дела полторы тысячи франков, он непременно подумает то же, что пришло в голову Эжену, и поведет себя самодовольным фатом.
– Чего же больше вам желать? – спросил он. – Вы молоды, красивы, любимы и богаты.
– Оставим разговор обо мне, – сказала она мрачно, покачав головой. – Мы пообедаем вдвоем, потом отправимся слушать чудесную музыку. Я в вашем вкусе? – спросила она, вставая и показывая свое платье из белого кашемира с персидским рисунком редкого изящества.
– Я бы хотел, чтобы вы были для меня всем, – ответил Эжен. – Вы просто прелесть.
– Для вас это было бы грустным приобретеньем, – возразила она с горькой усмешкой. – Здесь ничто не говорит вам о несчастье, а между тем, несмотря на это внешнее благополучие, я в отчаянии. Мое горе не дает мне спать, я подурнею.
– О, это невозможно! – запротестовал Эжен. – Любопытно знать, что это за огорчения, которых не может рассеять даже беззаветная любовь?
– Если бы я доверила их вам, вы бы сбежали от меня. Ваша любовь ко мне – только обычное мужское ухаживание. Когда бы вы любили меня по-настоящему, вы сами пришли бы в полное отчаяние. Вы видите, что я должна молчать. Умоляю, поговорим о чем-нибудь другом. Пойдемте, я покажу вам мои комнаты.
– Нет, посидим здесь, – ответил Растиньяк, усаживаясь рядом с г-жой де Нусинген на диванчик у камина и уверенно взяв ее руку.
Она не протестовала и даже сама пожала ему руку крепким, порывистым пожатьем, выдававшим сильное волнение.
– Послушайте, – обратился к ней Эжен, – если у вас есть неприятности, вы должны поделиться ими со мной. Я хочу доказать вам, что я люблю вас ради вас самих; либо продолжим наш разговор, и вы скажете, какое у вас горе, чтобы я мог его развеять, хотя бы для этого пришлось убить полдюжины мужчин, – либо я уйду и больше не вернусь.
– Хорошо! – воскликнула она, ударив себя по лбу под влиянием какой-то внезапной отчаянной мысли. – Я испытаю вас сейчас же. Да, – сказала она в раздумье, – другого выхода нет! – и позвонила.
– Карета барона готова? – спросила она у своего лакея.
– Да, сударыня.
– В ней поеду я. За бароном пошлете мой экипаж. Обед к семи часам.
– Ну, едемте, – приказала она Эжену.
Студенту казалось сном, что он сидит в карете самого де Нусингена и рядом с этой женщиной.
В Пале-Рояль, к Французскому театру, – приказала она кучеру.
По дороге, видимо волнуясь, она отказывалась отвечать на все расспросы Растиньяка, не знавшего, что думать об этом молчаливом, упорном, сосредоточенном сопротивлении.
«Один миг – и она ускользнула от меня», – подумал Растиньяк.
Карета остановилась, баронесса взглядом прекратила его безрассудные излияния, когда он чересчур увлекся.
– Вы очень меня любите? – спросила она.
– Да, – ответил он, скрывая нараставшую тревогу.
– Чего бы я ни потребовала от вас, вы не станете плохо думать обо мне?
– Нет.
– Готовы ли вы мне повиноваться?
– Слепо.
– Вы бывали когда-нибудь в игорном доме? – спросила она дрогнувшим голосом.
– Никогда.
– О, я могу вздохнуть свободно. Вам повезет. Вот мой кошелек, – сказала она. – Берите! В нем сто франков – все, чем располагает счастливая женщина. Зайдите в какой-нибудь игорный дом; где они помещаются, не знаю, но мне известно, что они есть в Пале-Рояле. Рискните этими ста франками в рулетку: или проиграйте все, или принесите мне шесть тысяч франков. Когда вернетесь, я расскажу вам, какое у меня горе.
– Черт меня побери, если я понимаю, что мне надо делать, но я вам повинуюсь, – ответил он радостно, подумав: «Она компрометирует себя при моем соучастии и не сможет мне отказать ни в чем».
Эжен берет красивый кошелек и, расспросив какого-то торговца готовым платьем, бежит к подъезду N 9, в ближайший игорный дом. Он поднимается по лестнице, сдает шляпу, входит и спрашивает, где рулетка. Завсегдатаи удивлены, а один из лакеев подводит его к длинному столу. Эжен, окруженный зрителями, спрашивает, нимало не стесняясь, куда поставить свою ставку.
– Если положить луидор на одно из тридцати шести вот этих чисел и номер выйдет, вы получите тридцать шесть луидоров, – сказал Эжену какой-то почтенный седой человек.
Растиньяк кидает все сто франков на число своих лет – двадцать один. Не успевает он опомниться, как раздается крик изумления. Он выиграл, сам не зная как.
– Снимите ваши деньги, – сказал ему седой человек, – два раза подряд выиграть таким способом нельзя.
Старик подал ему гребок, Эжен подгреб к себе три тысячи шестьсот франков и, попрежнему не смысля ничего в игре, поставил их на красное. Видя, что он еще играет, все смотрят на него с завистью. Колесо крутится, он снова в выигрыше, и банкомет кидает ему еще три тысячи шестьсот франков.
– У вас семь тысяч двести франков, – сказал ему на ухо старик. – Мой совет вам – уходите: поверьте мне, красное уже выходило восемь раз. Если вы милосердны, отблагодарите за добрый совет и дайте что-нибудь на бедность бывшему наполеоновскому префекту, который впал в крайнюю нужду.
Эжен в растерянности позволяет седому человеку взять десять луидоров и сходит вниз с семью тысячами франков, так и не поняв, в чем суть игры, но ошеломленный своим счастьем.
– Вот возьмите! Теперь куда вы повезете меня? – сказал он, передав г-же де Нусинген семь тысяч, когда захлопнулась дверца кареты.
Дельфина обнимает его с безумной силой и целует крепко, но без всякой страсти.
– Вы спасли меня!
Слезы радости заструились по ее щекам.
– Друг мой, я расскажу вам все. Вы будете мне другом, не правда ли? На ваш взгляд, я богата, даже очень; у меня есть все или как будто бы есть все. Так знайте, что господин де Нусинген не позволяет мне распорядиться ни одним су: он оплачивает все расходы по дому, мой выезд, мои ложи, отпускает мне жалкую сумму на туалеты, сознательно доводя меня до тайной нищеты. Я слишком горда, чтобы выпрашивать. Я бы почитала себя последней тварью, если бы стала платить за его деньги той ценой, какую он хочет с меня взять! Отчего же я, имея семьсот тысяч франков, позволила себя ограбить? Из гордости, от негодования. Мы еще так юны, так простодушны, когда начинаем супружескую жизнь. Чтобы выпросить денег у мужа, мне довольно было одного слова, но я не могла произнести его, я не решалась никогда заикнуться о деньгах, я тратила собственные сбережения и то, что мне давал бедный отец, потом я стала занимать. Брак – самое ужасное разочарованье в моей жизни, я не могу говорить об этом с вами; достаточно вам знать, что я бы выбросилась из окна, если бы мне пришлось жить с Нусингеном не на разных половинах. Когда же оказалось необходимым сказать ему о моих долгах, долгах молодой женщины, о тратах на дорогие украшения, на всякие другие прихоти (отец нас приучил не знать ни в чем отказа), я очень мучилась; наконец набралась храбрости и заявила ему о своих долгах. Разве у меня не было своего собственного состояния? Нусинген вышел из себя, сказал, что я разорю его, наговорил мне всяких мерзостей! Я была готова провалиться сквозь землю. Так как он забрал мое приданое себе, он все же заплатил, но с той поры назначил мне на личные мои расходы определенную сумму в месяц; я покорилась, чтобы иметь покой. А потом мне захотелось польстить самолюбию одного известного вам человека. Хотя он обманул меня, но я бы поступила дурно, не отдав справедливости благородству его характера. И все же он со мной расстался недостойным образом. Если мужчина отсыпал кучу золота женщине в дни ее нужды, он не имеет права бросать такую женщину; он должен любить ее всегда! Вам двадцать один год, у вас еще хорошая душа, вы молоды и чисты, вы спросите, как может женщина брать от мужчины деньги? Боже мой, да разве не естественно делить все с человеком, который дал нам счастье? Отдав друг другу все, можно ли смущаться из-за какой-то частицы целого? Деньги начинают играть роль лишь с той минуты, когда исчезло чувство. Если соединяешь свою судьбу с другим – то не на всю ли жизнь? Какая женщина, веря, что она действительно любима, предвидит впереди разлуку? Ведь вы клянетесь нам в любви навеки, так допустимы ли при этом какие-то свои особые, другие интересы? Вы не представляете себе, что выстрадала я сегодня, когда муж мой отказался наотрез дать мне шесть тысяч, а он столько же дает каждый месяц оперной плясунье, своей любовнице! Я хотела покончить с собой. Самые безрассудные мысли мелькали у меня. Временами я завидовала участи служанки, моей горничной. Пойти к отцу? бессмысленно! Мы с Анастази совсем ограбили его: он продал бы себя, если бы за него дали шесть тысяч франков! Я бы только напрасно привела его в отчаяние. Я не помнила себя от горя; вы спасли меня от смерти и позора. Объяснить все это вам моя обязанность: я очень легкомысленно и опрометчиво вела себя с вами. Когда вы отошли от меня и скрылись из виду, мне так хотелось убежать… Куда? не знаю. Вот какова жизнь у половины парижских женщин: снаружи – блеск, в душе – жестокие заботы. Я лично знаю страдалиц еще несчастнее меня. Одни вынуждены просить своих поставщиков, чтобы те писали ложные счета, другим приходится обкрадывать своих мужей; у одних мужья думают, что шаль в пятьсот франков стоит две тысячи, у других – что шаль в две тысячи стоит лишь пятьсот. А можно встретить и таких женщин, что морят голодом своих детей, выгадывая себе на новое платье. Я же не запятнала себя такою гнусной ложью. Теперь конец моим терзаньям! Пусть другие продают себя своим мужьям, чтобы верховодить ими, зато я свободна! В моей власти сделать так, чтобы Нусинген осыпал меня золотом, но я предпочитаю плакать на груди человека, которого могу уважать. О, сегодня вечером у де Марсе уже не будет права смотреть на меня, как на женщину, которой он заплатил.
Она заплакала, закрыв лицо руками, но Эжен отвел их, чтобы полюбоваться ею: сейчас она была поистине прекрасна.
– Связывать деньги с чувствами – это ужасно, не правда ли? Нет, вы не будете любить меня, – сказала она.
Это соединение хороших чувств, поднимающих женщину на высоту, и недостатков, привитых современным устройством общества, потрясло Эжена; он говорил Дельфине нежные слова утешения, восхищаясь этой женщиной, такой красивой, так простодушно опрометчивой в открытом проявлении своей скорби.
– Обещайте, что вы не воспользуетесь моей откровенностью как оружием против меня, – сказала она.
– О, что вы! Я на это неспособен, – ответил он.
Она взяла его руку и положила себе на сердце в порыве признательности и душевной ласки.
– Благодаря вам я стала вновь свободной и веселой. На мою жизнь давила железная рука. Теперь я хочу жить просто, ничего не тратя на себя. Для вас, мой друг, я буду хороша такой, как есть, не правда ли? Оставьте это у себя, – сказала она, взяв только шесть тысяч франков. – По совести, я вам должна три тысячи, считая, что я играла в половине с вами.
Эжен отказывался, как застенчивая девушка. Но баронесса настаивала: «Если вы не мой сообщник, я буду смотреть на вас как на врага», – и он взял деньги, сказав:
– Пускай останутся запасным капиталом на случай проигрыша.
– Вот чего я боялась! – воскликнула она бледнея. – Если вы дорожите нашими добрыми отношениями, поклянитесь мне не играть больше никогда. Господи! Мне ли развращать вас?! Я умерла бы с горя.
Они приехали к ней домой. Разительное противоречие между богатой обстановкой и нуждой ошеломило Растиньяка, и снова зазвучали в его ушах зловещие слова Вотрена.
– Садитесь сюда, – сказала баронесса, входя к себе в комнату и показывая на диванчик у камина, – мне нужно написать сейчас письмо. Помогите мне, пожалуйста, советом.
– Писать не надо, – возразил Эжен. – Вложите ассигнации в конверт, напишите адрес и пошлите с вашей горничной.
– Да вы просто прелесть! – воскликнула баронесса. – Вот что значит получить хорошее воспитание! Это чисто по-босеановски, – сказала она с улыбкой.
«Очаровательная женщина», – подумал Растиньяк, все больше увлекаясь ею.
Он оглядел комнату, где все дышало чувственным изяществом, как у богатой куртизанки.
– Вам нравится? – спросила она и позвонила горничной. – Тереза, отнесите это сами господину де Марсе и передайте ему лично. Если не застанете его дома, принесите письмо обратно.
Выходя, Тереза не упустила случая бросить на Эжена лукавый взгляд. Доложили, что обед подан. Растиньяк предложил руку г-же де Нусинген и пошел с ней в восхитительную столовую, где увидел ту же роскошь сервировки, какой он любовался у своей кузины.
– В дни Итальянской оперы вы будете приходить ко мне обедать и провожать меня в театр, – сказала г-жа де Нусинген.
– Но если так будет продолжаться, я могу привыкнуть к этой приятной жизни, а я бедный студент, и мне еще только предстоит создать себе состояние.
– Оно придет само собой, – ответила она смеясь. – Видите, как все устраивается хорошо: ведь я не ожидала, что буду чувствовать себя такой счастливой.
Женщинам свойственно доказывать невозможное на основании возможного и возражать против очевидности, ссылаясь на предчувствия. Когда г-жа де Нусинген и Растиньяк входили в ложу, баронесса светилась радостным чувством удовлетворенности, придававшим ей столько красоты, что никто не мог удержаться от сплетен, всегда готовых притти на подмогу чьему-нибудь досужему вымыслу и обвинить женщину в распутстве, меж тем как она бессильна оградить себя от них. Кто знает Париж, тот не верит ничему, что говорится в нем открыто; о том же, что происходит там в действительности, все молчат. Эжен сжал руку баронессы в своей руке, и без слов, лишь пожатием рук, то слабым, то более крепким, они делились чувствами, навеянными музыкой. Для обоих это был упоительный вечер. Они вместе, и г-же де Нусинген захотелось подвезти Эжена до Нового моста, но всю дорогу она отказывалась подарить ему хотя бы один такой же горячий поцелуй, как у Пале-Рояля. Эжен упрекнул ее за эту непоследовательность.
– То было порывом благодарности за неожиданную преданность, – ответила она. – Теперь это значило бы что-то обещать.
– Неблагодарная, вы не хотите обещать мне ничего.
Он рассердился. Своенравным движением, обычно пленяющим влюбленного, она протянула ему для поцелуя руку, но Эжен взял ее с большой неохотой, что восхитило баронессу.
– До понедельника, на балу, – промолвила она.
Идя домой при ярком лунном свете, Эжен предался серьезным размышлениям. Он был и счастлив, и в то же время недоволен. Счастлив любовным приключеньем, сулившим, при удачной развязке, отдать ему одну из самых изящных и красивых парижских дам, предмет его желаний; недоволен тем, что рушились его планы создать себе богатство; и вот теперь он ощутил действительное содержанье тех смутных мыслей, которым предавался он позавчера. Неудача всегда дает нам чувствовать силу наших стремлений. Чем больше наслаждался Растиньяк парижской жизнью, тем менее ему хотелось оставаться в тени и бедности. Он комкал у себя в кармане тысячную ассигнацию, изобретая множество лукавых доводов, чтобы признать ее своей. Наконец он добрался до улицы Нев-Сент-Женевьев и, поднявшись на верхнюю площадку лестницы, заметил свет. Папаша Горио оставил свою дверь открытой и не гасил свечи, чтобы студент не позабыл, как выражался Горио, зайти к нему потолковать про дочку. Эжен ничего не утаил от старика.
– Как? Они думают, что я уж разорился? – воскликнул папаша Горио в порыве ревнивого отчаяния. – У меня же тысяча триста франков ренты! Боже мой! Бедная дочурка, что ж не пришла она ко мне? Я мог бы продать свои бумаги, мы все бы оплатили из вырученного капитала, а остаток я поместил бы в пожизненную ренту. Дорогой сосед, отчего вы не сказали мне про ее заботу? Как это у вас хватило духу играть и рисковать ее жалкими ста франками? Просто душа разрывается? А каковы зятья! О, попадись они мне в руки, я бы сдавил им глотку! Боже мой! Плакала! Она в самом деле плакала?
– Уткнувшись в мой жилет, – ответил Растиньяк.
– О, подарите мне его, – взмолился папаша Горио. – На нем слезы моей дорогой Дельфины; а в детстве она ведь никогда не плакала. Не носите его больше, отдайте мне, я вам куплю другой. По договору с мужем она имеет право располагать своим имуществом. Я завтра же пойду к поверенному Дервилю. Я потребую, чтобы ее состояние было положено в банк. Законы мне известны, я старый волк, я еще покажу им зубы.
– Вот, папа, тысяча франков из нашего выигрыша; она хотела отдать их мне; храните их для нее же, в моем жилете.
Горио взглянул на Растиньяка, взял его руку и уронил на нее слезу.
– Вы далеко пойдете в жизни, – сказал старик. – Бог справедлив! Я-то смыслю кое-что в честности и заверяю вас: таких людей, как вы, немного. Хотите быть тоже моим ребенком? Ну, идите, ложитесь спать. Вам можно спать, пока вы не отец. Она плакала, а я-то?.. Узнаю об этом от других! Она страдала, а в это время я ел спокойно, как болван. Ведь я бы продал отца и сына и святого духа, лишь бы избавить моих дочек от одной слезинки!
Ложась спать, Эжен сказал себе: «право, мне думается, я на всю жизнь останусь честным человеком. Отрадно слушаться внушений совести».
Быть может, только те, кто верит в бога, способны делать добро не напоказ, а Растиньяк верил в бога.
На следующий день, в час, назначенный для бала, Эжен зашел к виконтессе Босеан, чтобы она взяла его с собой и представила герцогине де Карильяно. Супруга маршала приняла его самым любезным образом, и здесь он встретил г-жу де Нусинген. Дельфина нарядилась с явной целью понравиться всем, чтобы тем больше понравиться Эжену, и ожидала его взгляда, тщетно пытаясь скрыть свое нетерпенье. Для мужчины, способного угадывать волнения женщины, в таких минутах много прелести: кому не доставляло удовольствия томить другого ожиданием похвалы и прятать из кокетства свою радость под маской равнодушия, вызывать тревогу, чтобы найти в ней доказательства любви, и, насладившись чужими опасеньями, затем рассеять их улыбкой? На этом празднестве студенту вдруг раскрылась вся ценность его теперешнего положения: став признанным кузеном виконтессы де Босеан, он занял свое место в свете. Приписываемая ему победа над баронессой Нусинген уже настолько выделяла Растиньяка, что молодые люди бросали на него завистливые взгляды; подметив их, Эжен впервые ощутил приятное самодовольство. Разгуливая по гостиным, прохаживаясь мимо групп гостей, он слышал лестный разговор о своих успехах. Женщины предсказывали ему во всем удачу. Из страха потерять его, Дельфина обещала не отказать сегодня в поцелуе, позавчера еще запретном для него. Во время бала Растиньяк получил приглашение бывать в нескольких домах. Кузина представила его некоторым дамам, – все они притязали на изящный вкус, и дома их считались весьма приятными. Эжен увидел, что он допущен в высший свет, в самый избранный парижский круг. Этот вечер был полон для него очарований блестящего дебюта, и Растиньяк, наверно, даже в старости вспоминал о нем, как вспоминает юная девица бал, где одержала первые свои победы.
На следующий день, за завтраком, когда Эжен в присутствии нахлебников расписывал папаше Горио свои успехи, Вотрен все время улыбался дьявольской улыбкой.
– И вы воображаете, – воскликнул этот неумолимый логик, – что светский молодой человек может обретаться на улице Нев-Сент-Женевьев, в «Доме Воке»? Конечно, это пансион почтенный со всякой точки зрения, но отнюдь не фешенебельный, в нем есть достаток, он красен обилием плодов земных, он горд, что служит временной обителью одному из Растиньяков, но все же он на улице Нев-Сент-Женевьев, ему неведом блеск, ибо он чистой воды патриархалорама. Мой юный друг, – продолжал Вотрен шутливо-отеческим тоном, – если вы собираетесь играть в Париже роль, вам нужно иметь трех лошадей, днем тильбюри, а вечером двухместную карету, – итого девять тысяч франков только на выезд. Вы недостойны вашего предназначения, если не истратите хотя трех тысяч франков у портного, шестисот у парфюмера, по триста у шляпника и у сапожника. А прачка будет стоить и всю тысячу. Если молодой человек на виду, он обязан быть особо безупречным в отношении белья: не правда ли, ведь это всего чаще подвергается внимательному рассмотрению? Любовь и церковь требуют красивых покровов для своих алтарей. Итак, мы насчитали четырнадцать тысяч. Я уже не говорю о тратах на игру, подарки и пари. Не посчитать двух тысяч на карманные расходы просто невозможно. Я вел такую жизнь и знаю, во что она обходится. К расходам на все эти предметы первой необходимости добавить еще шесть тысяч на тюрю и тысячу на конуру. Вот видите, мой мальчик, так и наберется в год тысяч двадцать пять, а иначе мы попадем в грязь, станем посмешищем, и не видать нам ни будущего, ни успехов, ни любовниц! Я еще забыл грума и лакея! Не Кристофу же носить ваши любовные записки! И неужели вы будете писать на такой бумаге, на какой пишете теперь? Это равносильно самоубийству. Поверьте старику, умудренному опытом! – произнес он густым басом. – Или идите в ссылку на добродетельный чердак и обручитесь с каторжным трудом, или же ступайте иной дорогой.
Вотрен, прищурив глаз, искоса взглянул на мадмуазель Тайфер, как бы подчеркивая и подытоживая этим взглядом все соблазны, которые он, совращая Растиньяка, сеял в его душе.
Растиньяк уж много дней вел самую рассеянную жизнь. Он чуть не каждый день обедал у баронессу Нусинген и выезжал с ней вместе в свет. Домой он возвращался только утром, часа в три или в четыре, вставал в двенадцать, одевался, ехал с Дельфиной прогуляться в Булонский лес и расточал на это свое время, не сознавая его ценности; но все уроки, все соблазны роскошной жизни Эжен вбирал в себя с такой же жадностью, с какою чашечка женского цветка на финиковой пальме, сгорая нетерпеньем, ждет брачной оплодотворяющей пыльцы! Растиньяк вел крупную игру, проигрывал и выигрывал помногу и в конце концов привык к бесшабашной жизни парижских молодых людей. Из первых выигрышей он отослал матери и сестрам их полторы тысячи, присоединив к этому изящные подарки. Заявив всем о своем намерении покинуть «Дом Воке», он жил там еще в последних числах января, хотя не чаял, как оттуда выбраться. Все молодые люди подчинены закону, казалось бы необъяснимому, а между тем в его основе лежат их юность и способность с какой-то яростью набрасываться на удовольствия. Бедны они или богаты, никогда ни у кого из них нет денег на нужды повседневной жизни, зато на прихоти они всегда находят деньги. Скупые там, где надо заплатить сейчас же, они расточительны во всем, что можно получить в кредит, точно они вознаграждают себя за то, что им не дано, проматывая то, что им доступно. Для пояснения этого закона может служить такой пример: студент бережет шляпу гораздо больше, нежели фрак. Портной, при его огромной прибыли, должен по существу дела допускать кредит, а скромная цена за шляпу превращает торговца шляпами в самого непокладистого из всех людей, с которыми студенту приходится вступать в переговоры. Когда молодой человек, сидя в театре на балконе, привлекает к себе лорнеты юных дам своим ошеломительным жилетом, то еще сомнительно, надеты ли на нем носки: чулочник тоже относится к породе долгоносиков, которые подтачивают кошелек. Так жил и Растиньяк. В кошельке его, всегда пустом для г-жи Воке и полном для потребностей тщеславия, происходили причудливые приливы и отливы, наперекор самым насущным платежам. Если он так хотел расстаться со зловонным, гнусным пансионом, где все его великосветские претензии терпели унижение, – что ему стоило уплатить за месяц своей хозяйке и купить обстановку для собственной квартиры независимого денди? А как раз это всегда оказывалось невозможным. Чтобы обеспечить себе деньги для игры, у Растиньяка хватало сметки после выигрыша покупать у ювелира ценные золотые цепочки и карманные часы, приберегая их для ломбарда, этого мрачного и скрытного друга юности, но когда шло дело о плате за квартиру, за еду иль о покупке орудий, необходимых при разработке светских недр, у него пропадали изобретательность и смелость. Повседневные нужды, долги для удовлетворения будничных потребностей его не вдохновляли. Подобно большинству людей, познавших такую жизнь на авось, он до последнего момента оттягивал платеж по тем долгам, которые являются священными в глазах мещан, – так поступал и Мирабо, оплачивая забранный им хлеб только тогда, когда весь этот хлеб вставал перед ним в грозном виде опротестованного векселя. Настало время, когда Растиньяк проигрался и залез в долги. Он начал понимать, что дольше вести такую жизнь без определенных источников дохода невозможно. Но как ни охал Растиньяк от болезненных ушибов, неизбежных в его шатком положении, он чувствовал себя не в силах отказаться от разгульной жизни и собирался продолжать ее во что бы то ни стало. Счастливые случайности, входившие в его расчеты на богатство, оказывались химерой, зато действительные препятствия росли. Вникнув в домашние тайны супругов Нусинген, Эжен увидел, что если превратить любовь в орудие для достижения богатства, придется пить до дна чашу позора, отбросив те благородные идеи, ради которых юности прощаются ее грехи. Он прилепился к этой жизни, внешне блестящей, но отравленной укорами нечистой совести, к мимолетным удовольствиям, купленным дорогой ценой вечных мучительных тревог, он погряз в этой тине, подобно «Рассеянному» Лабрюйера,[60] устроившему себе ложе в уличной канаве, но, так же как «Рассеянный», он замарал пока лишь платье.
– Ну, как? Убили мандарина? – однажды спросил его Бьяншон, встав из-за стола.
– Еще нет, но он уже хрипит, ответил Растиньяк.
Студент-медик принял его ответ за шутку, а то была не шутка. Эжен, после долгого отсутствия впервые обедавший дома, ел молча и о чем-то думал. После сладкого, вместо того чтобы уйти, он продолжал сидеть в столовой рядом с мадмуазель Тайфер, по временам бросая на нее выразительные взгляды. Кое-кто из нахлебников еще оставался за столом и грыз орехи, другие ходили взад и вперед по комнате, продолжая начатые споры. Вечерами почти всегда бывало так, что каждый уходил, когда вздумается, в зависимости от того, насколько интересен для него был разговор, или от большей или меньшей трудности пищеварения. Зимой случалось редко, чтобы столовая пустела раньше восьми часов, а уж тогда четыре женщины, оставшись в одиночестве, вознаграждали себя за молчание, какое налагало на их пол такое сборище мужчин. В тот вечер поначалу Вотрен как будто бы спешил уйти, но настроение студента озадачило его, и он остался, стараясь все же не попадаться ему на глаза, чтобы Эжен думал, будто он ушел. Вотрен не ушел и позже, вместе с последними нахлебниками, а затаился в гостиной, по соседству. Он все прочел в душе студента и ждал решительного перелома.
Положение Растиньяка и вправду становилось очень трудным, – вероятно, оно знакомо многим молодым людям. Из любви иль из кокетства, но только г-жа де Нусинген заставила Эжена пройти через томления настоящей страсти, употребив для этого все средства парижской женской дипломатии. Скомпрометировав себя в глазах общества, чтобы удержать кузена виконтессы де Босеан, Дельфина, однако, не решалась действительно предоставить Эжену те права, которые, как всем казалось, он уже осуществлял. Целый месяц она так сильно разжигала в Растиньяке чувственность, что, наконец, затронула и сердце. Хотя в начале их сближения Эжен и мнил себя главою, вскоре г-жа де Нусинген возобладала над ним благодаря умению возбуждать в Растиньяке все добрые и все дурные чувства тех двух или трех человек, которые одновременно живут в одном молодом парижанине. Был ли здесь особый умысел? Нет, женщины всегда правдивы, следуя даже в самых беззастенчивых своих обманах какому-нибудь естественному чувству. С самого начала Дельфина позволила Эжену взять над собой верх и выказала к нему слишком большое чувство, а теперь, повидимому, желание сохранить достоинство побуждало ее отказаться от своих уступок или отложить их на некоторое время. Для парижанки так естественно, даже в пылу страсти, оттягивать минуту своего паденья, испытывая сердце того мужчины, которому она вручает свое будущее! Надежды г-жи де Нусинген уже были однажды обмануты: ее чувство к молодому эгоисту не нашло себе достойного ответа. Она имела основание быть недоверчивой. Быстрый успех превратил Эжена в фата, и, может быть, Дельфина заметила в его манере обращаться с ней какую-то неуважительность, вызванную своеобразием их отношений. После долгих унижений перед тем, кто ее бросил, теперь она, вероятно, стремилась возвыситься в глазах такого юного поклонника и внушить ему почтительность к себе. Ей не хотелось, чтобы Эжен считал победу над нею легкой, именно потому, что он знал о близких отношениях меж ней и де Марсе. Словом, избавившись от молодого развратника, настоящего чудовища, от его унизительного сластолюбия, Дельфина нашла неизъяснимую отраду в прогулках по цветущим владениям любви, где она с восторгом любовалась пейзажами, подолгу вслушивалась в трепетные звуки и отдавалась ласке целомудренного ветерка. Истинная любовь расплачивалась за ложную. К сожалению, эта нелепость будет встречаться еще часто, пока мужчины не поймут, сколько цветов может смять в женской молодой душе первый же обман, с которым она сталкивается. Но каковы бы ни были тому причины, Дельфина играла Растиньяком, и делала это с наслажденьем, не сомневаясь, что она любима и обладает верным средством прекратить все огорчения возлюбленного, когда ее женское величество почтет это за благо. А Растиньяку из самолюбия не хотелось, чтобы первый его бой закончился для него поражением, и он упорно преследовал свою добычу, как охотник стремится непременно застрелить куропатку в день св. Губерта. Оскорбленное самолюбие, тревоги, приступы отчаяния, искреннего или напускного, все более и более привязывали его к этой женщине. Весь Париж говорил о его победе над нею, а между тем его успехи у нее не шли дальше того, что он завоевал в первый день их знакомства. Еще не понимая, что иногда в кокетстве женщины заключено гораздо больше радостей, чем удовольствий в ее любви, Растиньяк глупо бесился. Та пора, когда женщина борется с любовью, приносила Растиньяку первые свои плоды: они были зелены, с кислинкой, но восхитительны на вкус, зато и обходились дорого. Временами, оставшись без гроша, не видя пред собою будущего, Эжен, вопреки голосу совести, подумывал о той возможности обогатиться, которую подсказывал ему Вотрен, – о женитьбе на мадмуазель Тайфер. Теперь настал момент, когда безденежье заговорило настолько громко, что он почти невольно стал поддаваться ухищрениям страшного сфинкса, нередко уступая внушению его взгляда.
Когда, наконец, Пуаре и мадмуазель Мишоно ушли к себе наверх, покинув г-жу Воке и г-жу Кутюр, которая вязала шерстяные нарукавники, подремывая у печки, Растиньяк, полагая, что других свидетелей нет, взглянул на мадмуазель Тайфер так нежно, что она потупила глаза.
– Вы чем-то огорчены, господин Эжен? – спросила Викторина, немного помолчав.
– У кого нет огорчений! – ответил Растиньяк. – Если бы мы, молодые люди, могли быть уверены, что нас любят сильно, преданно, вознаграждая за те жертвы, которые мы всегда готовы принести, весьма возможно, у нас и не бывало б огорчений.
Мадмуазель Тайфер ответила на это взглядом, не оставлявшим сомнений в ее чувствах.
– Да, – продолжал Растиньяк, – сегодня вам кажется, что вы уверены в вашем сердце, но можете ли вы поручиться, что никогда не изменитесь?
Улыбка скользнула по губам бедной девушки, и как будто яркий луч брызнул из ее души, озарив лицо таким сияньем, что Растиньяк сам испугался, вызвав столь сильный порыв чувства.
– А если бы вы завтра стали богатой и счастливой, если бы вам свалилось с неба огромное богатство, вы бы попрежнему любили молодого человека, который вам понравился в дни вашей бедности?
Она мило кивнула головой.
– Молодого человека очень бедного?