После Куликовской битвы. Очерки истории Окско-Донского региона в последней четверти XIV – первой четверти XVI вв. Лаврентьев Александр
Успех борьбы за свержение ордынского ига прямо зависел от степени единства русских земель и княжеств. Центром притяжения в объединительном процессе выступила Москва, и имя преп. Сергия прямо ассоциируется с объединительной политикой московских князей. Однако относительно и этого сюжета количество реальных фактов из биографии троицкого игумена невелико. Один из самых тщательных биографов преп. Сергия, Е. Е. Голубинский увидел всего лишь два эпизода, имевших прямую связь с политическими событиями 2-й пол. XIV в.: участие старца в примирении московского и нижегородского князей и дипломатический визит к рязанскому князю Олегу Ивановичу, осуществленный по просьбе московского князя Дмитрия Ивановича[277].
Все, что мы знаем об этой миротворческой деятельности преп. Сергия, в тексте Жития отсутствует, как и рассказ о прочих мирских деяниях подвижника[278], но известно по летописным текстам, восходящим к Троицкой летописи. Имя игумена фигурирует в десяти летописных статьях[279], и, что важно подчеркнуть, существует изначальная разница в информативных возможностях агиографических и летописных текстов, связанная с их жанровой спецификой.
Жития святых, как известно, представляют собой не собственно биографии, а описания духовного подвига святого праведника длинною в жизнь, в сравнении с которым мирские дела столь второстепенны, что не заслуживают никакого внимания. По выражению митрополита Киприана, «праведник, аще постигнетъ скончатися, в покои будетъ, и похваляему праведнику…занеже праведнымъ подобает похвала»[280]. Собственно похвала святому и есть реальное содержание любого жития, не протокольная фиксация жизни героя повествования, а результат строгого отбора агиографом подходящих к случаю фактов.
Другая сторона житийного понимания биографии сводится к отказу от годовой датировки событий. Ее в житиях заменяет хронологическая последовательность отобранных агиографом фактов из биографии святого угодника с отсылкой к церковному календарю, что В. О. Ключевский считал «обычной народной хронологией», где «считают не годами, а событиями и редко ошибаются»[281]. Возвращаясь к эпизоду встречи князя и игумена в стенах Троицкого монастыря, заметим, что В. А. Кучкин отнес отсутствие годовой даты и фактографическую скудость изложения житийного сюжета за счет того, что «свидание носило… частный характер и не имело какого-нибудь общественного резонанса»[282], с чем невозможно согласиться. Независимо от того, имела ли место встреча князя и игумена в 1378 г., в канун сражения на Воже, как полагает В. А. Кучкин, или все-таки в 1380 г., перед Куликовской битвой, и в том, и в другом случае на кону была как судьба православия, так и личная судьба Дмитрия Ивановича. Другое дело, что для агиографа было совершенно неважно, о каком конкретно из военных столкновений идет речь – важен был сам факт визита «князя великого» в монастырь к преп. Сергию, что в любом случае было «в похвалу» святому.
Летописные известия, в которых фигурирует имя преп. Сергия, в отличие от Жития, наоборот, как правило, конкретны и датированы. С этой точки зрения показателен один из немногих эпизодов биографии игумена, попавший и в Житие, и в летопись, приглашение игумена князем Владимиром Андреевичем Серпуховским для основания Высоцкого монастыря. В Житии дата отсутствует[283], в летописи она, наоборот, обозначена («в лето 6882 индикта 12»), а усеченное «князь Владимир» житийного рассказа в летописной статье выглядит вполне определенно, как «серпуховской князь Владимир Андреевич»[284]. Особенно показательно в связи с этим то, что и летописцем, и автором Жития был, как полагает Б. М. Клосс, один человек, троицкий инок Епифаний Премудрый[285].
В связи с указанными особенностями житийных и летописных известий о преп. Сергии особого внимания заслуживает один эпизод биографии игумена, отразившийся, как представляется, и в Житии, и в летописи, но, так сказать, с разных точек зрения. Он освящает миротворческую миссию троицкого игумена в Рязань, предпринятую им по «умолению» Дмитрия Ивановича в исходе 1385 г. в связи с описанным в предыдущей главе московско-рязанским противостоянием вокруг Кололмны. Однако прежде, чем перейти к нему, крайне важно понять характер взаимоотношений преп. Сергия и великого князя московского во время Куликовской и битвы и последовашие за этим годы.
Вопрос о степени близости знаменитых современников зачастую понимают как то, что в наши дни называется межчеловеческими отношениями, т. е. взаимными симпатиями и антипатиями, близостью или, наоборот, расхождением взглядов, оценок тех или иных людей, событий, и пр. Разумеется, и такой подход правомерен, но и ранее, и в наши дни взаимоотношения светского и духовного лица не были и не есть прямой аналог взаимоотношений между двумя мирянами или, наоборот, людьми церкви. Духовное лицо всегда пастырь лицу светскому. В Русской церкви эти отношения достаточно давно оформились в институт духовничества: постоянное личное присутствие духовного отца в жизни любого православного было необходимостью[286].
Для руководства повседневной жизнью всякий православный совершенно добровольно выбирал себе духовного отца, от которого получал рекомендации и указания по всем вопросам ежедневного бытия и которыми обязан был безусловно руководствоваться в жизни: грех непослушания духовнику церковью ставится вслед за грехом пренебрежения Писанием[287]. Самый важный момент во взаимоотношениях духовного отца со своими детьми, образующими вокруг него сообщество, покаяльную семью, в котором проявляется его дисциплинарная власть – это исповедь и причастие. Посторонний священник мог исповедовать и причащать чужого сына духовного только в исключительных случаях или по поручению его духовника[288].
Другая важная сторона взаимоотношений духовника со своими «чадами духовными» заключается в том, что «отец духовный» мирянину положен один, и в каждый конкретный момент своей земной жизни православный знал единственного духовного отца. Случаи существования у мирянина одновременно нескольких духовников, чтобы по собственному произволу можно было бы исповедоваться и причащаться то у одного, то у другого, исследователям древнерусской покаяльной дисциплины неизвестны[289]. Столь же невозможна и произвольная смена духовника по желанию мирянина: «а что… которого отца… сын духовный… отходит к другому, и другой того примет, и…сам той священник запрещение примет, от священства воздержится… а приятый сын к первому отцю да приходит»: «оставляти отца своего духовного… и ко иному же отходити – не годится их (духовных детей. – А. Л.) приимати»[290]. Таким образом, «идеальный духовный отец несменяем, самостоятельно и свободно выбрав его себе, верующий не имел уже права также свободно и беспрепятственно его оставить… Разлучала покаяльных детей с отцом только смерть»[291].
В то же время в жизни любого человека могут появиться обстоятельства, в связи с которыми смена духовника или даже появление нового при здравствующем первом делается необходимой. Среди таких «вин» одной из самых распространенных, не считая, понятно, кончины духовного отца, была долгая разлука его с покаяльной семьей, которую на время отлучки надо было обязательно перепоручить другому духовнику[292].
Существовали и иные житейские обстоятельства, невольно увеличивавшие число здравствующих «отцев духовных» у одного мирянина. Так, принятие последним на смертном одре пострига вело к тому, что прежний духовник, если он был из «бельцов», вынужденно в последнюю минуту уступал место духовнику из монахов, который принимал исповедь и причащал умирающего. В момент кончины «отец духовныи» мог по каким-то причинам не иметь возможности исповедать и причастить своего «сына духовного», что делало какое-нибудь другое духовное лицо, и т. п. Именно подобными причинами С. И. Смирнов объяснял наличие подписей нескольких «отцев духовных» под княжескими духовными грамотами[293].
Возвращаясь к вопросу о взаимоотношениях преп. Сергия и великого князя Дмитрия Ивановича, отметим, то в историографии бытует мнение, что духовником великого князя преп. Сергий был уже в 70-х гг. XIV в. и, естественно, оставался им в год победного сражения на Куликовом поле.
К первой половине 70-х гг. вхождение великого князя в покаяльную семью преп. Сергия относит В. А. Кучкин, связываюший его со временем установления суверенитета над Радонежской волостью князя Владимира Андреевича, двоюродного брата и соправителя Дмитрия Ивановича, в уделе которого Троицкий монастырь теперь находился[294]. При всей очевидной, в том числе и идейной близости двоюродных братьев, это все-таки не более чем предположение. Что преп. Сергий был духовником серпуховского князя, хорошо известно[295], однако автоматически переносить эти особые отношения троицкого игумена и радонежского вотчича на его московского двоюродного брата особых оснований нет.
Ко второй половине 70-х гг. отнес принятие на себя преп. Сергием обязанностей великокняжеского духовника Б. М. Клосс, полагающий, что это произошло не позднее 1378 г., ссылаясь на одно из посланий Киприана, в котором митрополит «обращается к Сергию и его племяннику Федору как к духовным отцам великого князя»[296].
На самом деле, посланий таких два, от 3 и 23 июня, и в первом Киприан обращается к адресатам как к «возлюбленным сыном нашего смирения, преподобным игуменом Сергию и Федору», во втором же как к «честному старцю игумену Сергию и игумену Федору и аще кто ин единомудрен с вами»[297].
В тексте, во-первых, ни слова не говорится о духовничестве обоих игуменов, а Киприан адресуется к ним как к тем, кто имеет доступ к великому князю, причем круг последних и, соответственно, адресатов второго послания («кто ин») не исчерпывается только именами преп. Сергия и Федора Симоновского. Во-вторых, великий князь в любом случае не мог одновременно исповедоваться и у того, и у другого игумена. В-третьих же, имя «отца духовного» Дмитрия Ивановича в 1378 г. хорошо известно – им был архимандрит кремлевского Спасского монастыря Михаил-Митяй, на что в свое время уже обратили внимание рецензенты книги Б. М. Клосса[298].
При этом преп. Сергий Радонежский с какого-то момента действительно был выбран великим князем московским Дмитрием Ивановичем в «отцы духовные», единственное документальное доказательство чему относится только к 1389 г., последнему году жизни героя Куликовской битвы. Вторую духовную грамоту в мае этого года московский князь «писал… перед своими отци: передъ игуменомъ перед Сергиемъ, перед игуменом передъ Савастьяном»[299], однако и это свидетельство не получило в историографии единодушного толкования. Архимандрит Леонид (Кавелин), на основании духовной 1389 г. внес преп. Сергия в число великокняжеских духовников[300], а С. И. Смирнов и А. А. Булычев, наоборот, усомнились в этом, сославшись на отсутствие в той же духовной при слове «отци» прилагательного «духовные»[301] и сочтя обоих игуменов просто послухами духовного звания, присутствовавшими при составлении завещания.
Представляется, что в данном случае скептицизм уважаемых историков неоправдан. Во-первых, тот же С. И. Смирнов приводит неоднократные случаи употребления в юридических документах русского средневековья усеченного «отец» вместо «отец духовный»[302]. Во-вторых, в великокняжеских духовных грамотах среди послухов всегда присутствуют лица духовного звания, среди которых четко различаются две группы «отци», как правило иерархи высокого ранга, и «отци духовные», собственно духовники[303]. При этом не известна ни одна великокняжеская или княжеская духовная, в которой среди послухов присутствовали бы только «отци», и не было бы «отца» или «отцев духовных» и, наоборот, подписанные только духовниками завещания могли обходиться и без свидетельствований «отцевъ»[304].
Завещание московского князя в мае 1389 г. свидетельствовали всего два духовных лица, причем не епископского ранга, а настоятели монастырей, игумены Сергий и Севастьян, поэтому логичным кажется видеть в них именно великокняжеских духовников, а не послухов духовного звания. О возможных причинах появления в духовной грамоте имени второго «отца» речь пойдет ниже.
Возвращаясь к взаимоотношениям Дмитрия Ивановича и преп. Сергия Радонежского и чтобы точнее попытаться определить время включения великого князя в покаяльную семью преп. Сергия, необходимо проследить последовательность смены «отпев духовных» героя Куликовской битвы.
Имя первого известного источникам (но, естественно, не первого вообще) духовника Дмитрия Ивановича хорошо известно. Им был великокняжеский фаворит, архимандрит кремлевского Спасского на Бору монастыря Михаил-Митяй. «Единъ коломенскихъ попъ» т. е. изначально простой приходской священник одного из храмов Коломны «избран бысть изволениемъ великого князя во отчъство и в печатникы и бысть… отецъ духовныи князю великому и всемъ бояромъ стареишимъ, но и печатникъ, юже на собе ношаше печать князя великаго»[305].
Г. М. Прохоров полагает, и справедливо, что знакомство столь несхожих в социальном отношении людей, да еще живших в разных городах, скорее всего, имело место в 1366 г., во время венчания Дмитрия Ивановича и суздальско-нижегородской княжны Евдокии Дмитриевны, поскольку «свадьба бе на Коломне», но вряд ли можно согласиться с мнением автора, что тогда же Митяй стал и великокняжеским духовником[306]. Как помним, последний одновременно выполнял еще и обязанности печатника. Императорскими печатниками в Византии были лица духовного звания, и такого рода примеры известны и на Руси[307]. Печатники из духовенства, более того, как и Митяй, из духовников у русских князей, судя по всему, вплоть до конца XV в. не были такой уж редкостью[308]. Важно подчеркнуть, что должность печатника предполагала постоянное присутствие ответственного за «запечатывание» документов лица, в данном случае Митяя, при дворе суверена. В XVI–XVII вв. в царские печатники назначались уже не духовные, а исключительно светские чины государева двора, либо думные дворяне, либо думные посольские дьяки, но и они носили доверенную им печать, как некогда, по словам летописи, Митяй, «на собе» то есть на шее (отсюда и расхожее название такой печати, «воротная», происходящее от слова «ворот» т. е. «воротник»). Причем царские печатники обязаны были хранить царскую печать не в государевой казне, а в собственном «дому»[309].
Так что быть печатником Дмитрия Ивановича для жившего вдалеке от Москвы «коломенского попа» было нереально, но реально для архимандрита кремлевского Спасского монастыря и великокняжеского духовника. «Отцем духовным» великого князя Дмитрия Ивановича Митяй стал десять лет спустя после коломенской свадьбы, одновременно с принятием пострига и рукоположением в спасские архимандриты, зимой-осенью 1376 г.[310]
После кончины в феврале 1378 г. митрополита Алексея великокняжеский духовник, при полной поддержке самого великого князя и в ситуации, когда права ранее уже поставленного в Константинополе в митрополиты Киприана Дмитрием Ивановичем не были признаны, а сам Киприан так и не смог попасть в Москву, вынужденно живя в Киеве, попытался сам поставиться на московскую митрополию. Однако планам эти не суждено было сбыться: Митяй умер во время поездки в Константинополь, где должен был быть рукоположен в сан патриархом, в сентябре 1379 г.[311]
Похоронили Митяя в Царьграде, и сопровождавшие ео духовные и светские лица поставили у патриарха Нила в русские митрополиты архимандрита Переяславского Горицкого монастыря Пимена из состава многочисленной свиты Митяя. В Москве с выбором не согласились, предпочтя Пимену жившего в Киеве Киприана, за которым великий князь отправил игумена Симонова монастыря Федора. В Киев Федор Симоновский отправился «на великое заговение» в феврале 1381 г., уже будучи, как подчеркивает летопись, «отцем духовным» Дмитрия Ивановича[312].
Духовная карьера племянника преп. Сергия Радонежского развивалась стремительно и, случайно или нет, именно в то время, когда Митяй оказался в великокняжеском фаворе. Постриженик Троицкого монастыря, Федор покинул стены обители в 1377 г., и не позднее лета следующего, 1378 г. уже был на игуменстве в Симонове монастыре, «детище великокняжеской власти», пользовавшемся особым покровительством Дмитрия Ивановича[313]. Разумеется, избрание великим князем в духовники игумена Федора, как и ранее Митяя, не было случайностью. Игумен, как и его дядя, троицкий игумен Сергий, имел возможность прямого общения с великим князем (в неиспользовании влияния обоих на Дмитрия Ивановича дядю с племянником митрополит Киприан обвинял в выше цитированных письмах еще весной предыдущего года[314]). Контакты великого князя с новым духовником действительно как будто выходили за рамки традиционного общения: сохранились книги с дарственными надписями «отца духовного» своему чаду[315].
Великокняжеским духовником Федор Симоновский мог стать, впрочем, еще в 1379 г. (к этому же склонялся и Г. М. Прохоров[316]), в пору, когда еще здравствовал Митяй. Уезжая надолго в Царьград, последний не мог оставить Дмитрия Ивановича без духовного попечения, и обязанности великокняжеского духовника на время отлучки были возложены им на кого-то другого, вероятно на того же игумена Федора. Хотелось бы только заметить, что, так или иначе, принять окончательно Дмитрия Ивановича в свою покаяльную семью симоновский игумен мог только по получении из Константинополя известия о кончине Митяя.
Летописная Повесть о Митяе не содержит ни даты, ни описания способа, каким известия о кончине Митяя и поставлении в митрополиты Пимена были доставлены из Царьграда на Русь, но подчеркивает, что в Москве обе новости получили одновременно: «прииде весть…яко Митяи умре, а Пуминъ сталъ в митрополиты»[317]. Хиротония Пимена состоялась много позднее кончины Митяя, сразу по поставлении в Константинополе нового патриарха, Нила, имевшем место в мае-июне 1380 г.[318]
В отечественной историографии поставление Пимена датируют, как правило, июнем этого года, опираясь на единственный сохранившийся документ, определение собора под руководством нового патриарха об усвоении Пимену титула митрополита Киевского[319]. Но в любом случае к моменту появления июньского соборного определения Пимен должен был уже быть рукоположен в митрополиты московские.
Таким образом, на Русь «весть» о кончине Митяя, была послана, скорее всего, сразу после поставления Пимена, в мае-июне 1380 г. Отвезти ее в Москву должен был гонец русской делегации. Из Константинополя последний, очевидно, должен был отправиться ранее Пимена. Тремя годами ранее Киприан извещал патриарха о своем предстоящем прибытии в Царьград, выслав «вести», надо думать тоже с гонцом, еще до отъезда из Киева[320]. В посольской практике более позднего времени младшие по чину члены дипломатических миссий всегда отправлялись в Москву ранее отъезда всей делегации, спеша сообщить о результатах переговоров.
Дошла «весть» до Москвы, как полагают, не ранее осени того же 1380 г., причем не до, а после Куликовской битвы: обстановка и в степном пограничье, и на литовских рубежах – два возможных пути, которыми «весть» могла попасть в Москву – до победы в сражении 8 сентября 1380 г. делала как будто бы невозможной получение на Руси известий из Царьграда[321], с чем трудно согласиться.
И накануне Куликовской битвы, и в более поздние времена поездка через степь всегда была делом рискованным, но отнюдь не невозможным, особенно для опытного одиночки – гонца. В практике посольских сношений Москвы с Бахчисараем конца XV в., когда степь, разделявшая границы Руси и Крыма, представляла собой опаснейший для передвижения регион, контролировавшийся общим врагом и великого князя, и крымского хана, Большой Ордой, для «ссылок» и «вестей деля» обе стороны привлекали опытных «гонцов», ухитрявшихся регулярно проносить вести через «поле»[322]. Однако существовал один фактор, в принципе снимавший, как кажется, «ордынское» препятствие для получения в Москве «вести» о кончине великокняжеского духовника еще до Куликовской битвы.
В 1379 г. на пути в Царьград Митяй со спутниками был задержан в степи Мамаем, но не только в итоге беспрепятственно продолжил путешествие, но и получил от формально правящего ордынского хана Тюляка «ярлык Мамаевою дядиною мыслию»[323]. Ситуация 1379 г. практически повторила события 1353 г., когда тем же маршрутом, в том же направлении, в Царьград из Москвы, и с той же целью, ставиться в русские митрополиты, выехал епископ Алексей. Отправляясь в путешествие, будущий митрополит имел ярлык от хана Джанибека на свободное передвижение через ордынские земли, и, хотя, как и четверть века спустя Митяй, был задержан по дороге, в итоге получил другой ярлык, от ханши Тайдулы[324], подорожную грамоту, повторявшую ярлык Джанибека, которая давала возможность не только добраться до Царьграда, но и гарантировала возвращение «полем» на Русь[325]. В дипломатической переписке Москвы с Бахчисараем конца XV в. ярлыками называли достаточно широкий круг документов, как официальных, «верющих грамот», «докончаний», так и просто личные письма хана Менгли Гирея великому князю московскому Ивану III[326]. Возможно, в летописном рассказе речь идет о каком-то из аналогов более поздних «пропускных» грамот, существовавших в русско-крымской дипломатической практике конца XV в.[327]
Несомненно, ярлык, имевшийся у Митяя, также гарантировал ему и его спутникам беспрепятственное передвижение, как до Царьграда, так и в обратном направлении, до Москвы. И если гонец с «вестью» возвращался из Царьграда на Русь еще до разгрома орды на Куликовом поле, то есть до праздника Рождества Богородицы 8 сентября 1380 г., то он, очевидно, находился под охраной того же ярлыка, данного, повторимся, хотя и от имени хана Тюляка, но фактически самим темником Мамаем.
Хронология событий лета 1380 г., предшествовавших «побоищу иже на Дону», время получения первого известия о походе Мамая на Русь, сборе и выходе полков во главе с великим князем Дмитрием Ивановичем и Владимиром Андреевичем Серпуховским из Москвы и пр. в источниках никак не отражена. Правда, позднее Сказание о Мамаевом побоище указывает достаточно правдоподобную дату сбора «всемъ людемъ на Коломне» перед выходом армии к верховьям Дона, Успение Богородицы 15 августа[328].
Так или иначе, но около этого времени Дмитрий Иванович должен был покинуть столицу. Рискнем предположить, что великий князь все-таки вполне мог успеть получить «весть» из Константинополя до выступления в поход на Мамая. Даже если хиротония Пимена имела место в конце июня, то от выступления московского князя на Куликово поле ее отделяло полтора месяца, если в начале – то уже два с половиной, если же вообще в мае, то к этому сроку надо прибавлять еще до тридцати одного дня. И здесь крайне важно понять, хватило бы этого времени гонцу для того, чтобы принести из Царьграда в Москву «весть» о кончине Митяя и поставлении Пимена.
Скорость передвижения и время в пути от Царьграда до Москвы, проходившем через Крым (Кафа) и Азов в низовьях Дона, вряд ли можно выразить какой-то усредненной цифрой[329]. И то, и другое зависело от времени года, выбора и комбинации средств передвижения, наличия грузов, многолюдства путешествующих и иных факторов. Подчеркнем особо, что первостепенное значение имел характер поездки, а также ранг путешествующего, его, если угодно, общественное положение. В начале XVI в., например, время в пути дипломатов от Москвы до Азова составляло семь недель, тот же путь казачья станица преодолевала за пять, а в 1518 г. гораздо большее расстояние, не от Азова, а от Крыма (очевидно, Кафы) до Москвы, Максим Грек со спутниками проделали всего за четыре недели[330].
Совершенно очевидно, кстати, что сам Пимен, в отличие от гипотетического гонца, возвращался на Русь осенью 1381 г.[331] неспешно, во всяком случае, следуя через Рязанское княжество[332]. На скорость движения митрополита через русские земли политические соображения врядли влияли, но определенно влияли архипастырские обязанности. Как и все первоиерархи православной церкви, и современники, и более позднего времени, митрополит должен был по дороге часто останавливаться для служб в церквах и монастырях, раздачи милостыни, благословения «духовных чад», специально выходивших по пути следования митрополичьего кортежа, и пр.[333] Понятно, что «весть» с гонцом преодолевала расстояния с принципиально иной скоростью.
Так что о неожиданной кончине своего духовника великий князь все-таки вполне мог узнать не после битвы с Мамаевой ордой, а накануне отправления из Москвы на Куликово поле, около середины августа 1380 г. Если это так, то с этого момента постоянным духовником Дмитрия Ивановича становится игумен Федор Симоновский.
Трудно сказать что-то определенное о происхождении двух уникальных известий, принадлежащих перу самого высокопоставленного русского агиографа, императрицы Екатерины II. В собственноручно составленной «О преподобном Сергии исторической выписи», предназначавшейся для «Записок касательно Российской истории», государыня отметила, что именно Федор Симоновский «ходи со князем великим (Дмитрием Ивановичем. – А. Л.) в поход на Мамая»[334] т. е. сопровождал великого князя московского на Куликово поле в 1380 г. Для духовника следовать за своим чадом духовным к месту сражения было бы естественным.
Очевидно, к этому известию стоит отнестись с доверием. Вслед за ним «Выпись» сообщает, что Федор Симоновский «бысть духовный отец великому князю… и тысяцкому и бояром и вельможам»[335]. Указанное известие, как и сообщение о сопровождении Федором Симоновским князя Дмитирия Ивановича на Куликово поле, иными источниками не подтверждается[336], но выглядит правдоподобным. Митяй, предшественник симоновского игумена на духовничестве, был «отецъ духовнои» не только великому князю, но и «всемъ бояромъ стареишим»[337]. Отъезжая в 1379 г. в Константинополь, Митяй обязан был препоручить другому духовнику, надо полагать, Федору Симоновскому, не только Дмитрия Ивановича, но и всю свою покаяльную семью, в которую входила верхушка великокняжеской думы[338].
Кроме выше приведенного известия 1381 г. «отцем духовным» Дмитрия Ивановича Федор Симоновский в летописях именуется еще дважды, в 1382 и 1386 гг., причем в обоих случаях в связи с поездками в Царырад «о управлении митропольи русскые»[339] В первом случае симоновский игумен сопровождал к патриарху суздальского епископа Дионисия и возвратился на Русь в 1384–1385 гг. в новом сане, «ему же патриархъ дасть… архимандритью и лишъшую честь поручи ему на Руси паче всех архимандритъ». На время этой двухлетней отлучки обязанности великокняжеского духовника, как и ранее во время отлучки Митяя в Царьград, также должен был исполнять кто-то другой из русских игуменов.
Во второй раз в Константинополь Федор Симоновский отправился в 1386 г., и затем его имя упоминается только в 1390 г., год спустя после кончины Дмитрия Ивановича. Весной 1390 г. в Москву, во второй раз и теперь насовсем, вернулся митрополит Киприан, принятый новым великим князем Василием Дмитриевичем «с великою честью» и тогда же «приидоша с нимъ епископи русскые, коиждо на свою епископью» и среди них «на Ростовъ… Федоръ архиепископъ, ему же дастъ патриархъ в Цариграде архиепископьство»[340]. Последние годы жизни архиепископ провел у себя в епархии, где скончался в 1394 г. и был погребен в кафедральном Успенском соборе Ростова[341].
Таким образом, если Федор Симоновский находился четыре года в Константинополе, выехав из Москвы в 1386 г., то не позднее времени его отъезда обязанности духовника великого князя должны были быть в очередной раз возложены на кого-то иного. Скорее всего, именно тогда духовное попечение о Дмитрии Ивановиче принял на себя дядя Федора Симоновского, преп. Сергий Радонежский. Троицкий игумен оставался великокняжеским духовником вплоть до кончины великого князя в 1389 г. и в этом качестве свидетельствовал его «грамоту душевную».
Возвращаясь к единственному документальному свидетельству принадлежности Дмитрия Ивановича «покаяльной семье» троицкого игумена, духовной 1389 г., вспомним, что ее свидетельствовали не один, а два «отъци», игумен Сергий и некий игумен Севастьян, более в источниках не упоминаемый. Судя по всему, появление в числе великокняжеских духовников Севастьяна стало результатом стечения обстоятельств: обитель, в которой подвизался преп. Сергий, находилась вдали от великокняжеского двора в Кремле, где прошли последние часы жизни Дмитрия Ивановича.
Великий князь скончался 19 мая «долго вечера в два часа нощи»[342] т. е. на исходе дня[343], причем так неожиданно, что даже, в отличие от всех князей – предшественников на московском столе, не успел на смертном одре принять иноческий постриг[344]. Высказывалось мнение, что перед смертью Дмитрия Ивановича состоялось последнее свидание тяжелобольного князя с его духовником[345], однако летопись сообщает всего лишь, что преп. Сергий Радонежский присутствовал в Москве на отпевании и погребении великого князя, имевшем место на следующий день, 20 мая[346].
Очевидно, преп. Сергий в момент кончины своего духовного сына находился в Троице, и срочно исповедовать и причащать Дмитрия Ивановича пришлось некоему игумену Севастьяну, настоятелю, вероятнее всего, кремлевского Чудова монастыря[347].
Если имя второго игумена действительно было внесено в великокняжескую духовную в связи с экстраординарными обстоятельствами, в последнюю минуту и при окончательном редактировании документа, то в связи с этим уместно вспомнить позднее, но любопытное свидетельство, подробно описывающее механизм «свершения», в данном случае, царского завещания. В 1553 г. внезапно разболелся царь Иван Васильевич, «яко многим чаяти: к концу приближися. Царя же и великого князя дьяк Иван Михаилов (Висковатый. – А. Л.) воспомяну государю о духовной; государь же повеле духовную свершити, всегда бо бяше у государя сие готово», после чего духовную срочно «свешили», дабы еще при жизни завещателя привести подданных к крестному целованию наследнику престола[348]. Из изложения событий в Царственной книге, как видим, следует, что текст духовной грамоты пребывал в царской канцелярии в постоянной готовности, и дело было только за тем, чтобы внести в него последние коррективы («свершити»), прежде чем завещание станет юридическим документом.
Ивану Грозному в момент болезни было всего двадцать три года, но его духовная уже существовала в царской канцелярии притом, что летописи не сообщают о каких либо серьезных заболеваниях царя ранее 1553 г. Великому князю Дмитрию Ивановичу, пра-пра-прадеду Грозного, в 1389 г. почти исполнилось сорок. Мало того, что возраст великого князя по русским понятиям того времени был достаточно почтенным[349] и уже по одному этому предполагал какие-то шаги по составлению завещания. Известно, что незадолго до кончины Дмитрий Иванович «разболеся и тяжко ему вельми бе», но потом наступило облегчение, после которого князь «пакы в болшую болезнь впаде», в результате чего и скончался[350]. Так что текст духовной к маю 1389 г., скорее всего, уже существовал, в него было вписано имя царского духовника, преп. Сергия Радонежского. Имя же игумена Севастьяна могло появиться в грамоте в последнюю минуту, в момент «вершения» документа и в связи с отсутствием в этот момент в Москве великокняжеского духовника, обязанности которого по приготовлению Дмитрия Ивановича к отхождению в мир иной вынужденно исполнил игумен Севастьян.
Очевидно, схожая с 1389 г. ситуация повторилась в 1410 г., когда в Москве «о Троицыне дни» скончался серпуховской и боровский князь Владимир Андреевич[351]. Духовная двоюродного брата и соправителя Дмитрия Ивановича была составлена заранее[352], но свидетельствована, само собой, только после кончины завещателя, причем, как и в выше приведенном случае, не только духовником Владимира Андреевича, игуменом Никоном Радонежским, но и вторым игуменом, Саввой Спасским[353]. Судя по всему, преп. Никон в 1410 г., как в 1389 г. преп. Сергий, не успел приехать к моменту кончины своего духовного чада из Троицы, и исповедовал и причащал князя на смертном одре не великокняжеский духовник, а срочно призванный игумен Спасо-Андроникова монастыря[354].
Возвращаясь к цели поездки великого князя Дмитрия Ивановича в Троицкий монастырь перед выступлением на Куликово поле, заметим, что, коль скоро игумен Сергий в 1380 г. не был великокняжеским духовником, свидание, в таком случае, не выглядело обязательным. Но, как кажется, Житие преп. Сергия Радонежского недвусмысленно и достаточно четко объясняет смысл встречи двух знаменитых современников, инициатива которого целиком исходила от Дмитрия Ивановича.
Как помним, в стенах Троицкой обители игумен Сергий предсказал Дмитрию Ивановичу будущую победу над Мамаем и возвращение живым домой с поля сражения. Выше высказывалось предположение о получении в Москве «вести» о кончине Митяя в Царьграде не после, а накануне Куликовской битвы, перед выходом армии великого князя московского к верховьям Дона. Если это так, то известие должно было произвести огромное впечатление не только на великого князя, но и на всех современников. Смерть претендента, пышущего здоровьем мужчины,[355] буквально в двух шагах от цели долгой и тяжелой поездки, стала абсолютной неожиданностью, но не для всех. Согласно Житию преп. Сергия, игумен еще в 1379 г., до отъезда русской делегации предрек великокняжескому духовнику финал его путешествия: «Никако же сана въсприати ему (Митяю. – А. Л.)… но и еще Царскаго града не имат видети». Митяй на самом деле скончался в самом конце пути, буквально в двух шагах от цели, в судне на подъезде к порту столицы Византийской империи, Галате, не только не «въсприя» митрополичьего сана, но и действительно так и не увидев Царьграда.
Рогожский летописец объяснял неожиданную кончину Митяя единодушным неприятием его кандидатуры в среде русского духовенства, в связи с чем «вси…епископи и презвитери и священницы… Бога… молиша, дабы не попустилъ Митяю в митрополитех бытии, еже и бысть»[356]. Один из житийных памятников даже конкретизирует форму «пассивного протеста» русского духовенства против протежируемого Дмитрием Ивановичем несостоявшегося митрополита – «епископи же со архимандриты и игумены и ереи…вериги железныя накладаше и неповинно смиряше»[357]. Однако единственное предсказание дальнейшего развития событий и судьбы Митяя принадлежит преп. Сергию, причем оно не только сбылось, но и отличалось, как сообщает Житие, поразительной конкретностью.
Важно подчеркнуть, что свои пророческие слова игумен произнес прилюдно, в стенах Троицкого монастыря, «рече всему множеству братии» и, следовательно, предсказание, так или иначе, стало достоянием гласности. В связи с этим не вызывает удивления то, что кончина Митяя, в чем не сомневались современники, случилась «по пророчъству святого Сергиа; «оттоле, – заключает Житие, – имаху люди святого яко некоего велика пророка»[358]. Так что получение в Москве «вести» о кончине Митяя, кроме всего прочего, подтвердило пророческий дар троицкого игумена.
В связи с этим часто обсуждавшийся, причем с интонацией, характерной скорее для современной эпохи, принципиальный вопрос, был ли преп. Сергий «идейным вдохновителем» Куликовской битвы[359], может быть разрешен в рамках церковного понимания дара пророчествования, которого сподобился святой старец и который с несомненностью был подтвержден в истории с Митяем.
В богословской науке такой дар оценивается как особая благодать, способность предвидения неких событий, совершенно, на первый взгляд, случайных, которые «не могут быть предусмотрены из настоящего и с несомненною достоверностью предсказаны…только по откровению Всемогущего существа»; «самым важным признаком того, что пророчество есть истинное… служит его исполнение», а «из числа свидетельств относительно пророчеств… наиболее важное значение имеют те, которые принадлежат лицам, бывшим непосредственными свидетелями как провозглашения, так и исполнения…пророчества»[360].
В данном случае история с неожиданной кончиной Митяя, публично предсказанной преп. Сергием еще в 1379 г., до отъезда несосотявшегося митрополита в Константинополь, объясняет факт спешного, незапланированного и в каком-то смысле неожиданного визита великого князя в Троицу в преддверии будущего сражения, результаты которого на Руси мог предсказать только преп. Сергий Радонежский. Если пророческий дар игумена действительно получил недвусмысленное подтверждение, повторимся, накануне выступления русских войск из Москвы, и решение Дмитрия Ивановича о поездке в Троицкий монастырь к преп. Сергию принималось под свежим впечатлением сбывшегося предсказания судьбы Митяя, то в данном случае великого князя, разумеется, интересовал исход противостояния с Мамаем. Если выше изложенные предположения верны, то такая встреча могла состояться только в 1380 г. и в любом случае по получении известия о кончине на пути в Царьград великокняжеского духовника.
Несмотря на сбывшееся пророчество преп. Сергия победы великого князя Дмитрия над Мамаем отношения князя и игумена переменились только через пять лет после битвы на Дону. Это случилось к концу 1385 г. в связи с активным участием игумена в примирении московского и рязанского великих князей после захвата последним Коломны[361]. После безуспешной попытки «смирить» рязанского князя военным путем, о чем подробно рассказывалось в предыдущей главе, Дмитрий Иванович обратился «с молением» к Сергию Радонежскому, дабы побудить троицкого игумена отправиться «посолством на Рязань ко князю Олгу о вечном мире и любви»[362]. Особого внимания в летописном рассказе заслуживает употребленное в летописи применительно к рязанской миссии преп. Сергия Радонежского определение «сам ездил»[363]. Троицкий игумен как посредник в межгосударственных переговорах, вообще, шире говоря, духовное лицо в ранге дипломата – явление для средневековой Руси уникальное.
Наши знания о русском посольском обычае этого времени слишком скудны, чтобы делать какие-то серьезные обобщения, однако хорошо известно, что дипломатическая практика второй половины XV–XVII вв. отмечает полную непричастность русского духовенства к посольским делам. Скрупулезный исследователь русского дипломатического этикета Л. А. Юзефович, правда, полагает, что ранее духовенство принимало участие в межгосударственных переговорах, но приводит единственный такого рода пример, и это как раз миссия преп. Сергия Радонежского к великому князь рязанскому Олегу Ивановичу 1385 г.[364]
Здесь, очевидно, сразу стоит отделить посольскую миссию от ситуаций, когда духовное лицо содействовало решению проблем светской власти, но собственными, церковными методами. В биографии преп. Сергия есть примеры такого рода, поездки игумена в Нижегородское и Ростовское княжества. Традиция церковного почитания преп. Сергия не разделяла подобные миссии («и с Резанским и с Нижегородцким великими князьми великому князю Дмитрию Ивановичю мир вечный устроив посолствомъ своимъ»[365]), а В. А. Плугин причислил все три миссии к посольствам, охарактеризовав эту сторону деятельности игумена как «практически политическую»[366]. Однако нижегородская и ростовская поездки, совершенно очевидно, имели красноречивые формальные отличия от рязанской.
Надо сказать, что в отличие от поездки преп. Сергия в Рязань 1385 г., факт и, главное, время которой зафиксированы в летописном тексте и никаких сомнений не вызывают, оба предыдущие эпизода оцениваются в историографии весьма неоднозначно в силу непростой ситуации с источниками. Но, независимо от того, действительно ли преп. Сергий ездил в Ростов в 1363 г. мирить московского князя с ростовским Константином Васильевичем[367] или нет[368], формально поездка выглядела как паломническая: игумен ходил «в Ростовъ къ Пречистеи и къ чюдотворцем поклонитися»[369] (сонм ростовских святых, мощи которых почивали в Успенском соборе, был в это время одним из самых внушительных на Руси[370]).
Также непроста история с нижегородской миссией преп. Сергия – в историографии дискуссионными остаются как сам ее факт, так и возможная дата[371]. Однако даже если троицкий игумен и принял посильное участие в «смирении» князя Бориса Константиновича, действовал он не как великокняжеский посланник, а как лицо духовное и от имени другого духовного лица, митрополита Алексея.
Согласно рассказу Никоновской летописи преп. Сергий чуть ли не лично «затворил церкви» Нижнего Новгорода за ослушание[372], но как «технически» выглядел интердикт, хорошо известно из одного из посланий на Вятку митрополита Ионы второй четверти XV в., времени противоборства великого князя Василия Васильевича Темного и князей Галицкого дома. Предостерегая вятчан от участия в военных действиях против великого князя на стороне Дмитрия Шемяки, митрополит подробно описывает, как будут «затворены церкви» в случае неподчинения: «А не послушаете нас… и мы к вашим игуменом и попом и ко всему священству, к вашим духовным отцем писали и речьми приказывали, чтобы вас…не благословляли…и церкви бы Божии затворили и от вас бы отошли из земли вси вон. А не затворят, а… прочь не поидут, а имут у вас жити, и… имеем равно неблагословенных и проклятых в сеи век и в будущий»[373]. Здесь на самом деле решающую роль играет отказ пастве в благословении, священническом и архиерейском, а само «затворение» храмов проводит приходское духовенство. Так что игумен Сергий, если и побывал в Нижнем Новгороде, то только с посланием, письменным или устным, митрополита Алексия.
Посреднические миссии духовных лиц сами по себе не были чем-то необычным. Митрополит Фотий в 1425 г. ездил к звенигородскому и галицкому князю Юрию Дмитриевичу уговаривать его явиться в Москву на поставление в великие князья племянника, Василия Васильевича[374], а троицкий игумен Зиновий способствовал примирению в 1442 г. великого князя Василия Васильевича с Дмитрием Шемякой, остановив поход галицкого князя с союзниками на Москву «и не пусти их… и еха напередъ сам… и помири их»[375]. Если же речь заходила о собственно посольствах как таковых, в которых, как это имело место в Рязани конца 1385 г., обсуждались конкретные вопросы межгосударственных отношений, то в таких переговорах участвовало не духовное лицо, а светский архиерейский чиновник, митрополичий дьяк[376].
Так что миссия 1385 г. преп. Сергия в Рязань принадлежит к числу во всех отношениях неординарных для духовного лица действий.
Трудно сказать, когда великий князь уговорил игумена быть московским послом к великому князю Олегу Ивановичу. В Никоновской летописи приводится малодостоверный рассказ о личной поездке великого князя в Троицу с целью убедить преп. Сергия отправиться в Рязань[377]. Реально переговоры об участии преп. Сергия Радонежского в мирных переговорах с Олегом Ивановичем, надо согласиться с Б. М. Клоссом, не могли состояться ранее крещения в Чудове монастыре преп. Сергием сына московского князя, Петра[378]. Летописи указывают, однако, дату не крещения Петра Дмитриевича, а его рождения, день памяти апп. Петра и Павла, 29 июля[379], дата же крещения и, следовательно, принятия преп. Сергием решения идти на переговоры в Рязань неизвестна.
Церковная практика признает разведение во времени имянаречения (назнаменования), следовавшего за рождением младенца, и его крещения[380], причем дата последнего целиком зависела от желания родителей и здоровья новорожденного. Давая в 1419 г. разъяснения псковскому духовенству, верно ли «жене, родившей детя, докели…не крещает дитяти, дотоле не дают молитвы очистительныя», митрополит Фотий писал, что «неподобно сие есть отинудь»: после рождения ребенка священник обязан прийти в дом роженицы и дать очистительную молитву «родительници и женам, прилучившимся на рожении том», после чего «наречет имя… младенцу в 8 день» и только «егда изволят родителя… и крестит его»[381]. И много позднее, в XVII в., разведение во времени имянаречения, дававшегося младенцу духовником его родителей сразу по рождении, и крещения, дата которого целиком зависела от воли семьи и здоровья новорожденного, сохранялось в царском доме[382]. Так что временной разрыв между датами рождения и крещения мог быть и достаточно большим[383].
В данном случае дата крещения княжича важна потому, что, похоже, обращение к авторитету преп. Сергия было для московского князя вынужденным, своего рода крайней мерой. До троицкого игумена, как подчеркнуто в летописном рассказе, в Рязани уже не раз успели безрезультатно побывать другие посланцы Дмитрия Ивановича, «мнози ездили и не возмогоша утолити его (князя Олега Ивановича. – А. Л.)». Следовательно, до «моления», совпавшего по времени с крещением, сорвалось несколько попыток со стороны Москвы наладить мирный диалог. И если крещение Петра Дмитриевича по каким-то причинам имело место, например, в начале осени, то понятно, что на безуспешные попытки наладить дипломатический диалог с Рязанью у московского князя ушло достаточно много времени.
Так или иначе, но троицкий игумен отправился с посольством в Рязань в ноябре «на Филипово заговение», почти полгода спустя после разгрома московских полков рязанцами под Перевитском, поставившем точку в вооруженной стадии конфликта вокруг Коломны. И если верно высказанное выше предположение о том, что духовником великого князя преп. Сергий стал только в 1386 г., то все, что связано с рязанской миссией 1385 г., для взаимоотношений Дмитрия Ивановича и преп. Сергия Радонежского обретает особый смысл.
Рязанские переговоры, безусловно, стали беспрецедентным событием не только для московского князя, но и для троицкого игумена. Не будучи духовником московского князя, со времени кончины митрополита Алексея в 1377 г. постоянно оппонируя его церковной политике, преп. Сергий Радонежский счел все же для себя необходимым принять участие в примирении московского и рязанского князей, причем именно в качестве посла. Поездка в Рязань в начале зимы 1385 г. носила не пастырский, а редкий для духовного лица на Руси сугубо дипломатический характер и даже формально никак не была связана с устройством церковных дел. Нет никаких известий об обязательных в таких случаях визитах в церкви и монастыри, встрече с рязанским епископом[384] и пр. Кроме того, в отличие от Ростова, храмы столицы Рязанского княжества не имели мощей святых общероссийского почитания[385], так что трудно было найти даже формальный предлог для отлучки игумена из обители накануне Рождества – времени во всех отношениях для этого не подходящего. На переговоры семидесятилетний троицкий игумен отправился постом, в зимние холода, по святоотеческому завету пешком[386]. Обстоятельства беспрецедентной мирной миссии старца красноречиво говорят о том, что хозяином положения в этот момент была не Москва, а Рязань.
Ситуация, когда дипломатические переговоры должно было вести духовное лицо, порождала, очевидно, множество неожиданных, иногда чисто житейских коллизий. Так, монаху невозможно было остановиться на ночлег в великокняжеским дворце Переяславля-Рязанского. По легенде, игумен зимой 1385 г. жил за городом, в рязанском Троицком монастыре[387]. Но очевидно для духовного лица, ведущего дипломатические переговоры, существовали и препятствия более серьзные.
Принципиальная сторона дипломатической практики заключалась в том, что договоренности скреплялись взаимными клятвами. Летописный рассказ как будто акцентирует внимание на том, что преп. Сергий действовал в первую очередь как лицо духовное, убеждал «кроткыми словесы и тихими речми и благоуветливыми глаголы» Олега Ивановича и смирял его легендарную гордыню (ораторско-проповедническое дарование троицкого игумена высоко оценивалось современниками и потомками[388]). Невозможно, однако, поверить в то, что в Рязани, как и на всяких посольских «съездах», не обсуждались конкретные условия заключения «мира вечного», взаимные или односторонние территориальные уступки (вопрос о Коломне и «месте Тула»), а также политические обязательства сторон, без которых миссия вообще теряла смысл. Дипломатические переговоры невозможно представить без взаимных обещаний и клятв. Данные духовным лицом, они, с одной стороны, всегда имели особый вес[389], в том числе и в скреплении частноправовых актов[390]. Но церковь безусловно порицала самый надежный вид клятвы – крестное целование духовенства[391]. В XVI в. под это осуждение подпадали даже дипломаты, ведшие переговоры за границей[392]. Неудивительно, что дипломатическая миссия преп. Сергия в Рязань 1385 г. осталась, похоже, едва ли не единственным примером участия духовенства в дипломатических сношениях на Руси.
Так или иначе, в итоге переговоров преп. Сергия Радонежского с великим внязем рязанским Олегом Ивановичем между Москвой и Рязанью был заключен «мир вечныи», как полагал А. Е. Пресняков, оформленный письменным докончанием, до наших дней не сохранившимся[393]. Понятно, что если такой договор и существовал, то оформлял его не преп. Сергий, но основные положения «мира вечного» не могли не быть обсуждены и согласованы во время рязанского визита старца.
Есть, однако, старая форма скрепления мирных отношений, в договорных грамотах русских князей никогда не фигурировавшая – династические браки. В историографии неоднократно высказывалось мнение о том, что последовавший в 1396 или 1397 гг. брак дочери московского князя, Софии Дмитриевны, и сына Олега Ивановича Рязанского, князя Федора Ольговича[394] явился прямым следствием мирной миссии троицкого игумена в Рязань[395]. Предположение совершенно справедливое, более того, задержка свадьбы как минимум на год после «взятия мира вечного» легко поддается объяснению.
Переговоры 1385 г. велись в условиях одного печального для обеих семей обстоятельства – родные братья жениха и невесты во время пребывания преп. Сергия Радонежского в Рязани находились в Орде в качестве заложников – аманатов. Речь идет о московском князе Василии Дмитриевиче и о Родославе Ольговиче Рязанском. Попутно отметим, что ситуация, при которой князья оказались в Орде, как кажется, дает лишний повод понять, что как мирные переговоры, так и рязанский брак дочери Дмитрия Ивановича были для Москвы делом вынужденным, если не актом отчаяния.
Оба князя оказались пленниками Тохтамыша, так или иначе, во время набега 1382 г. или в связи с его политическими последствиями. Одновременно в Орде, и по тем же обстоятельствам, оказались князья тверской Александр Михайлович и нижегородский Василий Дмитриевич Кирдяпа, насильственное удержание которых Ю. В. Селезнев связал с неустойчивостью власти Тохтамыша над русскими княжествами[396].
О трех из четверых князей, московском, тверском и нижегородском, известно, что они являлись старшими сыновьями и, соответственно, наследниками великокняжеских столов. Относительно рязанского князя, всего трижды упоминаемого в летописях, бытует мнение, что он, единственный из князей-заложников, был не первенцем, а вторым сыном Олега Ивановича, старшим же – князь Федор Ольгович, за которого выдали московскую княжну, унаследовавший отцовский стол в 1402 г. после кончины отца[397].
Таким образом, следуя логике «аманатства» 1382 г., Родослав Ольгович, как представляется, тоже должен был быть старшим князем в семье Олега Ивановича, не унаследовавшим рязанского княжения только потому, что в момент кончины отца пребывал в плену в Литве. Если это так, то московская княжна София Дмитриевна в 1386 или 1387 гг. стала женой даже не наследника рязанского стола, а его младшего брата[398].
Возвращаясь к задержке со свадьбой, скрепившей московско-рязанский мир конца 1385 г., отметим, что брат невесты, Василий Дмитриевич, и брат жениха, Родослав Ольгович, бежали из Орды с интервалом в год – полтора, первый в 26 ноября 1385 г.[399], второй в 1386 г. (месяца летописи не сообщают)[400]. Подчеркнем, что русские летописи указывают месяц и день, когда старший сын Дмитрия Ивановича Московского бежал из ставки Тохтамыша, дата же возвращения Василия Дмимтриевича в Москву есть только в Супрасльской летописи: «прииде изо Орды… от царя Токтомоша (sic) генваря 19» следующего, 1386 г.[401] Так что преп. Сергий, находившийся в Рязани и вернувшийся в Троицу под Рождество (об этом ниже), не знал о счастливом избавлении брата невесты от плена. Возможно, согласно изначальной договоренности троицкого игумена с Олегом Ивановичем, свадьба ставилась в зависимость от возвращения обоих князей к семьям, что случилось не позднее 1387 г.
Заметим, что не позднее весны 1386 г. великокняжеский духовник Федор Симоновский надолго отлучился в Царьград, и, очевидно именно в этот момент обязанности «отца духовного» Дмитрия Ивановича принял на себя преп. Сергий Радонежский.
Выше писалось о том, что житийная и летописная биографии преп. Сергия во многом существуют параллельно. Однако рязанская миссия троицкого игумена 1385 г. нашла, похоже, отражение и в той, и в другой. Из летописи известно о самом посольстве, в Житии же, как кажется, содержится духовная оценка деяния троицкого игумена.
В тексте Жития есть описание видения преп. Сергию Радонежскому Богоматери в сопровождении свв. апп. Иоанна и Петра, явившихся игумену в келье Троицкого монастыря «в 40-цу Рождества Христова, день же пяток бе при вечере» со словами «о братьях…своих и о монастыру не скърби…, отныне бо во всем изъбилствует святыи монастырь, и не токмо донде же в животе еси…, но и по твоему еще къ Господу отхождении неотступна буду тех»[402]. Как и прочие житийные эпизоды, видение датировано отсылкой к пятнице сорокадневного Рождественского поста, «четыредесятницы» без, естественно, указания на год чуда видения.
К тому же Рождественскому посту, в свою очередь, из десяти летописных упоминаний троицкого игумена относится только один эпизод, помещенный в статье под 1385 г., и это посольская миссия в Рязань, о которой говорилось выше, в летописном рассказе отнесенная «на Филипово заговение»[403].
Принятое ныне наименование поста, Рождественский, принадлежит к поздней церковной традиции, русские летописи называют его исключительно «Филиповым заговением» или «Филиповым говением»[404] и очень редко «Филипповым постом»[405], в отличие от другого сорокадневного поста, Великого, который в русских источниках именуется, наоборот, исключительно Четыредесятницей[406]. Употребление в тексте Жития вместо обычного на Руси этого времени обозначения поста, «Филипово заговение», определения «Четыредесятница» – возможно, сербизм, которым Житие обязано его составителю, Пахомию Сербу. В сербском языке и в эпоху средневековья, и в наши дни оба поста именуются именно таким образом, Четыредесятницами, иногда с приставкой «большая» и «малая», и сорокадневный Великий пост, и длящийся такое же время Рождественский[407].
Первым на возможную связь этих эпизодов, летописного и житийного, указал Б. М. Клосс, обративший внимание, во-первых, на то, что «четыредесятница Рождества Христова – это и есть Филиппов пост, как об этом записано в Иерусалимском уставе (под 14 ноября)» и, во-вторых, на сопровождавших Богоматерь апостолов. Свв. апп. Петр и Иоанн Богослов, как подметил исследователь, ангелы сыновей Дмитрия Ивановича Московского и его двоюродного брата и соправителя, Владимира Андреевича Серпуховского, княжичей Петра Дмитриевича и Ивана Владимировича, которых преп. Сергий Радонежский крестил в Москве в, соответственно, 1385 и 1381 гг.
В пользу датировки видения Богоматери 1385 г. историк привел еще один аргумент. Первым слушателем рассказа игумена о явлении Богоматери был инок Михей, узнавший о видении от самого преп. Сергия Радонежского «в последная лета живота своего» (во время чудесного видения он пал на пол кельи и сам его не видел). Хорошо известно, что инок действительно скончался в 1386 г.[408]
Таким образом, по Б. М. Клоссу, видение имело место 14 ноября 1385 г. Кстати, так же истолковал похожую летописную датировку, на этот раз приезда митрополита Пимена из Царьграда на Русь («тои же осени… перед Филипповым заговением»[409]) в недавней работе и К. А. Аверьянов: «Как известно, Филипповым заговеньем 14 ноября начинается Рождественский (Филиппов) пост»[410].
Связь летописного и житийного эпизодов представляется если и не очевидной, то, во всяком случае, вероятной, но тут сразу возникает одна коллизия, требующая объяснения.
Всякое Божественное Откровение, в том числе и видение, «появление Высшего существа в нашем мире», с богословской точки зрения, всегда происходит «с целью сообщить нам более или менее полную истину о себе и о том, что от нас требуется», оно «воспринимается отдельным лицом», но предназначено «не для него исключительно, а для более или менее широкого распространения»[411]. В русской житийной литературе явления Богоматери святым угодникам – редкая благодать. Они описаны всего в нескольких житиях и всегда сопровождаются четким указанием на «земной», если угодно практический смысл чуда.
Так, прпп. Антонию и Феодосию Печерским (XII в.), Кириллу Новоезерскому (XVI в.), Леониду Устьнедумскому (XVI в.), Иову Анзерскому (XVIII в.) Богоматерь явилась с целью указать место возведения храма, монастыря или скита[412], свт. Иоанну епископу Новгородскому (XII в.) – с обещанием подачи помощи для завершения строительства церкви[413]. Во всех случаях Богоматерь является святым угодникам без сопровождения. Единственное, похоже, исключение – видение Богоматери и свв. Климента, папы Римского и Петра Александрийского, известно только в церковной традиции XIX в. Преп. Серафиму Саровскому чудо было явлено как знак разрешения покинуть затвор, святители же, сопровождавшие Богоматерь, были святыми для явления, 25 ноября[414].
Таким образом, видение Богоматери, описанное в Житии преп. Сергия Радонежского, резко выделяется среди прочих известных агиографии божественных откровений, поскольку, во-первых, как кажется, не связано с сиюминутной проблемой, помочь решить которую может только Высшая сила конкретно в этот день и на этом этапе жизни святого. Во-вторых, появление с Богоматерью свв. апостолов, дни поминовения которых не имеют никакого отношения к Рождественскому посту, также принадлежит к явлениям редчайшим. Однако гораздо больший интерес в историографии вызвали все-таки не эти вопросы, а датировка видения и его связь с московско-рязанскими отношениями.
Наблюдения Б. М. Клосса вызвали резкое несогласие В. А. Кучкина. Признавая, что инок Михей действительно мог слышать рассказ игумена о видении Богоматери за год до своей кончины, то есть в 1385 г., исследователь выяснил, что 14 ноября 1385 г., которым Б. М. Клосс датировал «40-цу Рождества Христова», приходилось не на «пяток» – пятницу, а на вторник, на пятницу же указанная дата приходилась в 1382 г. Вывод В. А. Кучкина категоричен: между рассказом игумена иноку Михею о видении и самим видением прошло три года, и к московско-рязанским переговорам 1385 г. этот эпизод Жития не имеет никакого отношения, а совпадение имен апостолов с именами княжичей – чистая случайность и, в отношении датировки, ссылка на них – «аргумент… схоластического характера»[415]. Никаких своих толкований смысла видения преп. Сергию исследователь, в то же время, не предложил.
С предложенной В. А. Кучкиным датировкой чуда согласился К. А. Аверьянов, разумно озаботившийся, коль скоро оно никак не было связано с переговорами преп. Сергия Радонежского в Ряани, поиском иного земного объяснения чуда в келье троицкого игумена, относящегося, на этот раз уже не к 1385, а к 1382 г.
Летом 1382 г. Русь пережила набег орд хана Тохтамыша, в конце августа татарами была сожжена Москва. Памятуя дальнейшее направление движения татар от Москвы, к Переяславлю-Залесскому, автор предположил, что тогда же был уничтожен и Троицкий монастырь, располагавшийся вблизи дороги на Переяславль-Залесский. Явление Богоматери, полагает К. А. Аверьянов, стало знаком особого благоволения разоренной татарами обители, а присутствие ангелов московского и серпуховского княжичей – знаком покровительства монастырю князей-соправителей, Дмитрия Ивановича Московского и Владимира Андреевича Серпуховского, духовных чад, как полагает историк, игумена[416].
Как представляется, оба предположения все-таки выглядят натянуто.
Во-первых, нет никаких оснований считать, что Троицкий монастырь в 1382 г. подвергся разорению. Об уничтожении монастыря в летописной Повести о нашествии Тохтамыша ничего не сообщается. Житие преп. Сергия не один раз подчеркивает отрезанность холма Маковец от дорог («пути пространьнаго не бяше къ месту тому, но некоею узкою и прискръбною тесною стезею, акаы беспутиемъ, нужахуша приходити к ним. Великый же и шырокый путь вселюдскый отдалече… окрестъ же… съ вся страны лесове»[417]), с чем связано несколько чудесных явлений съестных припасов троицким инокам[418]. В любом случае монастырь и дорогу на Переяславль-Залесский, которой двигался на северо-восток Тохтамыш, разделяло восемь-десять километров труднопроходимых лесов таежного типа[419]. Очевидным доказательством того, что Троицкая обитель не была сожжена в 1382 г., служат рукописные книги монастырской библиотеки времени игуменства преп. Сергия, сохранившиеся до наших дней, в отличие от московских, полностью во время нашествия Тохтамыша «обратившихся в дым»[420].
Во-вторых, что касается сопровождавших Богоматерь ангелов московского и серпуховского княжичей, свв. апп. Иоанна и Петра, то если первенец серпуховского князя, Иван Владимирович, во время гипотетического сожжения татарами Троицкого монастыря летом 1382 г. был годовалым младенцем[421], то четвертый из сыновей героя Донского побоища, ангелом которого был ап. Петр, появится на свет только три года спустя, летом 1385 г.[422]
Таким образом, предположение Б. М. Клосса о связи явления Богоматери преп. Сергию с его миротворческой миссией в Рязань представляется реальным, если бы не хронологическая неувязка с «пятком» «40-цы Рождества Христова». Однако тут в рассуждения уважаемого историка и его оппонентов вкралась досадная ошибка. И отнесший чудо к 1385 г. Б. М. Клосс, и В. А. Кучкин и К. А. Аверьянов, датировавшие явление 1382 г., неточно поняли весьма важное хронологическое указание житийного текста, «40-ца Рождества Христова» как 14 ноября.
Во-первых, 14 ноября – это день памяти апостола Филиппа, само же «заговение» т. е. сорокадневный пост исчисляется с 15 ноября[423]. В случае, если Филиппов день приходится на постные дни недели, среду или пятницу, он тоже постный («аще причтется праздникъ святаго Филиппа въ среду ли въ пятницу, не подобно ясти мясъ христианомъ, но ясти рыба в ты дни святаго ради Филиппа»[424]), но не входит в рождественскую «40-цу». Как помним, В. А. Кучкин выяснил, что 14 ноября 1385 г. было вторником, следовательно, на Филиппов день 1385 г. поста не было, «Филипово заговенье» началось в среду, 15 ноября и продолжилось до 24 декабря.
Во-вторых, «пяток» житийного рассказа – не конкретная пятница, а одна из пятниц всех сорока дней «Филипова заговенья» – так Видение датируется в житии упоминавшегося выше инока Михея[425]. Церковное почитание ученика преп. Сергия и второго свидетеля чуда, похоже, сложилось не ранее XVII в.[426], однако в его основе может быть и более древняя традиция, непосредственно восходящая ко времени создания Пахомиевской редакции жития преп. Сергия Радонежского. Уже во второй четверти XV в. в Троицком монастыре существовало почитание образа Явления Богоматери с апостолами преп. Сергию и, естественно, сам образ, помещавшийся в соборном храме на раке его основателя. Икона впервые упоминается в 1446 г.: ей, ища спасения в Троицком соборе, молился великий князь московской Василий Васильевич перед пленением его князьями Дмитрием Шемякой и Иваном Можайским[427]. При этом почитание иконы никак с датой явления не связано и отмечается особой монастырской службой 24 августа, на второй день отдания праздника Успения Богоматери[428].
Возвращаясь к «пятку» Жития, отметим, что в 1385 г. пятницы Филипповского поста пришлись на 17, 24 ноября и 1, 8, 15 и 22 декабря. Скорее всего, искомая пятница – это пятница 22 декабря, завершающая дни поста и приходящаяся собственно уже на рождественский сочельник, предпразднество Рождества Христова.
Именно на эти последние пять дней церковный устав предписывает усилить строгость воздержания, позволяя только сухоядение один раз в день[429]. В сознании православного не могло быть не отмечено, что повечерие «пятка» предпразднества Рождества Христова 1385 г., дня явления Богоматери с апостолами преп. Сергию, было также кануном дня особой и нечастой благодати. Согласно церковному уставу, в случае, если последний день Филипповского поста приходится на субботу или воскресенье, в такой день «поста не бывает», «ядим совершенно» т. е. возможна настоящая, непостная трапеза[430]. Следующие после последнего «пятка» поста, 22 декабря, оставшиеся два дня «Филипова заговенья» 1385 г., 23 и 24 декабря, пришлись как раз на субботу и воскресенье.
Таким образом, есть серьезные основания отнести видение Жития преп. Сергия все-таки к исходу 1385 г., 22 декабря, времени благополучного завершения миротворческой миссии троицкого игумена в Рязанское княжество, моменту во всех отношениях переломному во взаимоотношениях великого князя и игумена.
Может показаться странным, что преп. Сергий удостоился чуда видения не в связи с крупными политическими событиями эпохи, той же Куликовской битвой, победные результаты которой были предсказаны святым старцем князю Дмитрию Ивановичу, но о которой Житие даже не упоминает а, на первый взгляд, по поводу мирного разрешения «частной», не общероссийского масштаба, политической размолвки. Однако к моменту причисления троицкого игумена к лику святых, создания Жития, и не дошедшего до наших дней Епифаниева, и Пахомия Серба, четко обозначились политические последствия миссии преп. Сергия в Рязань, окончательно поставившей точку в конфликтах Великого княжества Московского и Великого княжества Рязанского. При этом о возобновлении вассальных отношений не могло быть и речи. Мир 1385–1386 гг. открыл последнюю, хотя и недолгую, страницу в истории Рязани как политически самостоятельного государственного образования Средневековой Руси.
Глава 4. Восстановление и конец рязанской самостоятельности. 1385-1402
Летописную формулу московско-рязанского примирения, заключенного в 1385 г. при посредничестве преп. Сергия Радонежского, «мир вечный», не стоит понимать буквально, как свидетельство нерушимости отношений в будущем. В посольской практике XVI в. «мир вечный» означал тридцатилетнее перемирие[431], под «веком», очевидно имевшее в виду время человеческой жизни[432], так что «мир вечный» надо, очевидно, понимать как соглашение, действующее при жизни заключивших его великих князей, московского и рязанского. На самом деле так оно и случилось – следующее московско-рязанское дркончание было заключено после кончины обоих князей: Дмитрий Иванович скончался через четыре года, в 1389 г., Олег Иванович пережил свата на тринадцать лет и умер летом 1402 г.
1402 г. стал принципиальной вехой в истории взаимоотношений Москвы и Рязани. Во второй половине его, одно за другим, произошли три взаимосвязанных события, полностью изменивших характер московско-рязанских отношений. «Июля в 5» скончался великий князь рязанский Олег Иванович[433], после чего наследник «стола», князь Федор Ольгович «иде во Орду ко царю Шадибеку з дары и со многою честию… и пожалова его царь, даде ему…великое княжение Рязаньское улус свои и отпусти его»[434]. Вернувшийся с ярлыком на великое княжение в Рязань новый суверен 25 ноября того же года заключил новый договор с московским шурином, великим князем Василием Дмитриевичем (женой Федора Ольговича была, как известно, сестра последнего, Софья Дмитриевна).
Московско-рязанское докончание 1402 г. стало переломным моментом в истории взаимоотношений двух великих княжеств. Неравноправный договор, заключенный в пользу московского князя, провозглашал великого князя рязанского вассалом («брат молодшии») Василия Дмитриевича, и лишал князя Федора Ольговича возможности проводить самостоятельную внешнюю политику[435]. Неудивительно, что после 1402 г., как отметил Д. И. Иловайский, «дальнейшая история Рязани представляет только постепенный переход к окончательному соединению с Москвою»[436]. То, что мы знаем о формах и масштабах этого «соединения» на протяжении XV – начала XVI вв. – а речь надо вести о прямой опеке Москвой Рязани, почти случайно оборвавшейся в 1521 г. – подтверждает слова маститого историка[437].
Докончание 1402 г. стало вторым в истории московско-рязанских отношений неравноправным договором, заключенный в пользу Москвы. Первый, докончание великого князя Дмитрия Ивановича Московского с двоюродным братом и союзником, серпуховским князем Владимиром Андреевичем и Олега Ивановича Рязанского, относится к лету 1381 г.[438], и в него, как помним, впервые была включена принципиальная формула вассальной зависимости Рязани от Москвы, провозглашающая московского князя «братом стареишим», а рязанского «молодшим». Как следствие московского «стареишинства», в докончание 1381 г. были внесены статьи, лишающие Рязань права проводить самостоятельную внешнюю политику в отношении Орды и Литвы. Вновь заключенный договор 1402 г. включал в себя те же положения.
Сравнивая содержание двух московско-рязанских докончаний, разделенных во времени двадцатью одним годом, В. А. Кучкин пришел к выводу, что в тексте грамоты 1402 г., в сравнении с договором 1381 г., «статус рязанского князя и обязательства сторон претерпели явные изменения в выгодную для Рязани сторону»[439], с чем трудно согласиться. Что касается статуса великого князя рязанского Федора Ольговича, то тут никаких изменений в формулировках договоров вообще не произошло, и он в 1402 г., как и его отец, Олег Иванович в 1381 г. по отношению к Дмитрию Ивановичу, «брат молодшии» великого князя московского Василия Дмитриевича. Обязательства же Рязани следовать в русле внешней политики Москвы в докончании 1402 г. действительно сформулированы иначе, чем в 1381 г., что никоим образом по сути ничего в отношениях княжеств не меняет. Более того, относительно сношений с Ордой обязательства Федора Ольговича Москве прописаны не мягче, но наоборот, много детальнее, чем в 1381 г. и касаются не только войны и мира, но и всего комплекса отношений с ханами.
В возможных вооруженных конфликтах Москвы с Ордой Рязань теперь обязывается, кроме участия, как и ранее, в совместных военных действиях против татар, не иметь с Ордой никаких самостоятельных сношений, «не приставати… к татарам никоторою хитростию». Кроме того, на пограничное Рязанское княжество теперь фактически возлагается дополнительная обязанность по несению разведки и сторожевой службы в пользу Москвы с непременным обязательством оповещать о вестях с гонцами («что ти слышав от Орды, то ти нам поведати. А вести к нам слати»). В известном смысле рязанский «брат молодшии» по докончанию 1402 г. отвечает за последствия ордынских набегов на московские земли, даже в случае их внезапности.
Договор 1381 г. никак не регламентировал дипломатические отношения Рязани и Орды, докончание же 1402 г. подробно расписывает их порядок.
Сам великий князь рязанский, похоже, был лишен права ездить в Орду[440], а своих киличеев теперь был обязан отправлять в ханскую ставку, «явив» об этом Москве. Если в Рязань вдруг ненароком явится татарский «посол» то, что специально оговаривается, Федору Ольговичу это не должно ставиться в вину как недружественный по отношению к Москве жест («а тебе не в измену»)[441]. Характерно, что докончание предусматривает всего две уважительные причины неявки на митрополичий третейский суд одной из договаривающихся сторон – «рать» т. е. обстоятельства военного времени и «или у кого (Москвы или Рязани. – А. Л.) будет посол татарьскои в земле», причем обе ситуации красноречиво именуются «временем замятным».
Что же касается литовских обязательств Рязани в докончании 1402 г. дело, на первый взгляд, обстоит прямо противоположным договору 1381 г. образом. Если Олег Иванович после Куликовской битвы обязывался разорвать некое соглашение с «Литвой» и действовать против нее в русле московской политики, то договор 1402 г. как будто бы дает Федору Ольговичу полную свободу действовать по своему усмотрению: «А въсхочет с тобою тесть мои князь великы Витофт любви, ино тебе взятии любовь» с обязательством заключить возможный мир «со мною по думе»[442]. Однако эта свобода действий Рязани в отношении Литвы, как в свое время показал Л. В. Черепнин, была на руку Москве, соответствовала политическим видам Василия Дмитриевича, заинтересованного в поддержании «немира» Рязани со своим влиятельным родственником[443].
Относительно свободы Рязани в выборе литовской политики, заметим также, что докончание 1402 г. предусматривает только один вариант обстоятельств, при которых заключения рязанско-литовского договора («взятие любви») было допустимо с московской точки зрения, желание литовского князя иметь такое соглашение с Федором Ольговичем. Трудно представить, каким бы образом Василий Дмитриевич мог воспротивиться воле своего могущественного тестя, пожелай великий князь литовский «любви» с Рязанью. Московско-рязанский договор всего лишь констатирует, что обе заключившие его стороны никак не могут повлиять на политику Литвы, совместная же «дума» в подобной ситуации – очевидная пустая формальность. Таким, вынужденным для Рязани, стало, похоже, докончание, заключенное в 1427 г. Витовтом и сыном Федора Ольговича, великим князем рязанским Иваном Федоровичем, «что ся ему далъ в службоу», предусматривавшее, в частности, участие Рязани по указанию Литвы в действиях против московского внука Витовта, великого князя Василия Васильевича[444], двоюродного брата рязанского князя. Возможно, именно такого оборота событий опасался в 1402 г. его отец, Василий Дмитриевич.
На самом деле, за двадцать один год, разделяющие два московско-рязанские докончания, в отношениях Москвы и Литвы случилась принципиальная перемена: в 1391 г. Василий Дмитриевич женился на дочери Витовта Софье, и внешняя политика московского князя оказалась на долгие годы прикованной к Литве. В ситуации, когда Витовт являлся фактическим гарантом благополучия московской родни, претензии Василия Дмитриевича на руководство литовской политикой Рязани, если таковые были бы, по образцу ордынских, включены в договор 1402 г., выглядели бы более чем странно.
Таким образом, нет никаких оснований считать условия договора 1402 г. более легкими для Рязани, чем аналогичные статьи предыдущего, докончания 1381 г.
Отмечая существование в истории московско-рязанских отношений двух разновременных, но одинаково неравноправных для Рязани договоров, гораздо более важно подчеркнуть кардинальные отличия в исторических обстоятельствах, сопровождавших их заключение. Докончание 1381 г. стало для Рязани расаплатой за неучастие в Куликовской битве и явилось следствием политического усиления Москвы после разгрома Мамая, в том числе в Окско-Донском регионе. Однако это усиление было временным. Внешняя политика Рязани в период между 1385 и 1402 гг., годом кончины великого князя Олега Ивановича, в том числе и по отношению к Москве, носила подчеркнуто самостоятельный и независимый характер. Сохранившиеся сведения о Рязани и ее отношениях с Москвой после примирения 1385 г., как кажется, не дают никаких оснований мотивировано объяснить вторичную, фактически добровольную, утерю княжеством суверенитета.
Высказывалось мнение, что гипотетический договор 1385 г. основывался на положениях московско-рязанского докончания 1381 г.[445] Как помним, последний лишал «брата молодшего» права проведения самостоятельной внешней политики в отношении и Орды, и русских княжеств, и Литвы. То, увы, немногое, что мы знаем о политических шагах Олега Ивановича после 1385 г., свидетельствует об обратном. Великий князь рязанский в течение последних семнадцати лет своего правления, вплоть до кончины в 1402 г., действовал как совершенно самостоятельный суверен на всех трех направлениях. Так что, судя по всему, договор 1381 г. после «взятия мира» между Москвой и Рязанью в 1385 г. перестал действовать и, если письменное соглашение все-таки существовало, то его основные позиции никак не могли включать в себя вассальную зависимость Рязани от Москвы, в том числе во внешнеполитической области.
На самом деле, в отношении Орды Рязань в последние полтора десятилетия XIV и первые годы XV вв. вела более чем активную и вполне независимую от Москвы политику, вплоть до организации самостоятельного дальнего похода вниз по Дону, на Червленый Яр, очевидно, один из ордынских улусов[446]. Никоновская летопись содержит ряд уникальных известий, характеризующих интенсивность рязанско-ордынских отношений в 90-е гг. XIV в., от трех нападений татар на Рязань[447] до описания приезда в 1398 г. в Переяславль Рязанский ордынского посла, «а с ним много татар и коней и гостей»[448].
Что касается русских земель, то и на этом направлении Олег Иванович после 1385 г. действовал вполне самостоятельно. Под Рождество Христово 1386 г. Дмитрий Иванович с князем Владимиром Андреевичем Серпуховским и «со всеми князи рускими» во главе объединенной рати предпринял поход на Новгород с целью заставить новгородцев возобновить выплату ордынского «выхода»[449]. В обширном списке участников похода, приведенном в летописной статье новгородского происхождения[450], Рязань не значится, хотя по докончанию 1381 г., если бы договор продолжал действовать и после 1385 г., Олег Иванович был обязан принять участие в новгородском походе[451].
Совершенно самостоятельно чувствовал себя Олег Иванович и в остром конфликте московского князя с главой русской церкви. В 1389 г. московский митрополит Пимен предпринял третью поездку в Царьград вопреки воле великого князя московского[452]. Суть «распри» летописи объясняют независимым поведением Пимена, который отправился в путешествие, даже не сообщив о поездке Дмитрию Ивановичу, «великого князя утаився». Тем показательнее подчеркнуто теплый прием, учиненный Пимену рязанским князем, через владения которого пролегал путь от Оки к верховьям Дона.
Олег Иванович «с сынове» лично встретил митрополита на Оке, в пограничном Перевитске, проводив Пимена и его спутников до Переяславля Рязанского. Здесь первоиерарх был торжественно принят со всяческими почестями, после чего Олег Иванович устроил Пимену не менее почетный «отпуск», «с многою честию и любовию». Провожала митрополита через всю территорию княжества, до южных границ Рязани многочисленная свита рязанских бояр и духовенства под охраной великокняжеской дружины[453].
Из Москвы митрополит выехал в сопровождении смоленского епископа Михаила, однако в Переяславле Рязанском Пимена ждали еще пять епископов с «архимандрити, и игумени, и иноци», торжественно проводившие его до южных рязанских «пределов» в свите князя Олега Ивановича. Очевидно, речь шла не только о расхождениях между первоиерархом и московским князем, но и принятии стороны Пимена значительной частью епископата[454]. Тем показательней, что этот по существу поместный собор с немалыми полномочиями[455] имел место в Рязанском княжестве.
С этой точки зрения неординарным представляется способ движения и маршрут Пимена по владениям Олега Ивановича. Если бы речь шла об обычной поездке через рязанские земли, то для митрополита и его спутников не было никакой необходимости покидать суда у Перевитска и следовать пешком через Великое княжество Рязанское. Хорошо известный «донской путь» из Руси в Царьград предусматривал проезд по воде Москвой-рекой вниз по Оке, минуя и Перевитск, и Переяславль Рязанский, до впадения Прони, Пронею вверх по течению и далее на юго-запад по притоку Прони, Ранове, от верховьев которой до верховьев левого притока Дона, р. Воронеж, путешественников отделял только небольшой волок в 10–15 верст[456]. Тем не менее, Пимен выбрал сухопутный и несомненно более продолжительный по расстоянию и времени путь. Достаточно сказать, что путешествие митрополита от Москвы через владения Олега Ивановича до южных границ Рязани заняло целых две недели, в то время как почти тысячекилометровая поездка в судах, кстати, предоставленных Пимену рязанским князем, до устья Дона – всего три[457].
Независимо от того, какие разногласия разделяли в это время главу церкви и великого князя московского, рязанский князь явно держал сторону Пимена. В проведении церковной политики Олег Иванович придерживался, похоже, собственной, а не московской ориентации. При встрече Пимена в Перевитске присутствовал рязанский владыка, «Еремеи епископ гречин»[458], рукоположенный, как предполагается, в Царьграде митрополитом Киприаном[459], не принятым Дмитрием Ивановичем и вынужденно жившим вплоть до кончины великого князя в Киеве.
Что же касается политики Рязани в отношении Великого княжества Литовского, то если конец 80-х гг., совпавший с кончиной великого князя Дмитрия (1389), принес мир в московско-рязанские отношения, то именно в это время началась острая конфронтация Рязани и Литвы, едва ли не союзников еще десятилетием ранее. Объектом притязаний стал литовский Любутск, форпост Литвы на рязанском рубеже[460].
Когда Любутск стал литовским – неизвестно, но, как полагал М. К. Любавский, ранее крепость принадлежала Рязани[461]. На территории княжества, кстати, одновременно существовал, похоже, другой населенный пункт с таким же названием, Любутск, располагавшийся ниже по течению Оки, при впадении в нее Цны[462]. Так или иначе, но орьба за Любутск стала камнем преткновения в отношениях Рязани и Литвы. Как помним, литовская политика Рязани по докончанию 1381 г., если бы оно действовало после 1385 г., должна была определяться Москвой, однако инициатором конфликта выступила не Москва, а Рязань, причем отношения с Литвой переменились с мирных на военные в течение нескольких месяцев.
В ноябре 1393 г., под письменное поручительство Олега Ивановича королю Владиславу-Ягайло, был отпущен на свободу плененный Витовтом в ходе междоусобной борьбы, вспыхнувшей после кончины в 1377 г. великого князя Ольгерда, его сын, Дмитрий-Корибут[463]. Последний был зятем рязанского князя[464], и очевидно отношения Рязани и Литвы в этот момент еще носили мирный характер, позволявший Олегу Ивановичу выступать гарантом в такого рода переговорах.
Однако либо в исходе того же года, либо скорее в следующем, 1394 г. рязанские полки предприняли поход на литовский Любутск; ответные действия Литвы последовали немедленно – «Литва… Рязань воевала»[465]. Зимой 1395–1396 гг. Витовт еще раз «посылал рать на Олга Рязанского… повоеваша землю Рязаньскую»[466].
Второй поход рязанской армии князя на Любутск относится к осени 1396 г. Город подвергся осаде, снятой только при посредничестве великого князя московского Василия Дмитриевича: «князь… великы посла к нему (Олегу Ивановичу Рязанскому. – А. Л.) и отведе его от Любутьска»[467]. Но, несмотря на, казалось, мирный характер завершения конфликта, осенью того же года Витовт «иде ратью на Рязань», причем с большим успехом, чем его противник на Любутск, «прогна (из Переяславля Рязанского. – А. Л.) князя Олга… а люде исъсече и в полон поведе»[468]. Вложенная в уста Витовта авторами Хронографа редакции 1512 г. фраза, адресованная союзнику литовского князя, Тохтамышу (она читается в статье под 1399 г.) о планах совместных военных действий против «царя Темиръ Кутлуя», «а ты мене посади на Московскомъ великомъ княжении и… на Новегороде Великом и на Пъскове, а Тферь и Рязань моа и есть»[469], очевидно, отражает успешные результаты похода.
Трудно сказать что-либо конкретное о мирной миссии московского зятя рязанского князя под Любутском – возможно, Василий Дмитриевич имел здесь какие-то собственные интересы. А. Е. Пресняков полагал, что его участие в посреднических переговорах не обязательно носило мирный характер, он мог «отвести» рязанского князя угрозой совместных действий Москвы и Литвы[470]. Скорее, однако, речь должна идти о несамостоятельности внешней политики Москвы этого времени. В год первого похода Олега Ивановича на Любутск, открывшего череду военных действий между Рязанью и Литвой, московский князь выдал замуж за «подручника» Витовта, князя Семена-Лугвеня Ольгердовича сестру, «и бысть свадьба на Москве»[471]. Сразу после разгрома литовскими полками Рязани осенью 1396 г. Витовта встетился с Василием Дмитриевичем в принадлежавшей Москве Коломне[472]. Три-четыре года спустя, не позднее 1401–1402 гг. Любутском, похоже, владела не Литва, а двоюродный дядя московского князя, Владимир Андреевич Серпуховской, получивший его вместе с Козельском непосредственно от Василия Дмитриевича[473]. И если это так, то нет никаких сомнений, что переход литовской крепости на Оке мог быть произведен только с санкции Витовта.
Между первым и вторым походами Олега Ивановича на Любутск обозначилось другое направление конфронтации с Литвой, смоленское.
В 1395 г. Витовт захватил смоленский удел, наследственный суверен которого, великий князь Юрий Святославич был женат на дочери Олега Ивановича и «бе в то время… у тестя своего»[474]. В 1399 г. армия Витовта была разгрома татарами на Ворскле, и в 1401 гг. Олег Иванович, воспользовавшись ослаблением Литвы, вернул смоленский стол Юрию Святославичу, лично возглавив поход[475]. Вторично и навсегда Юрий Святославич лишился Смоленска в 1404 г., но произошло это, заметим, после кончины рязанского тестя.
Оценивая ситуацию вокруг Смоленска, А. Е. Пресняков увидел в действиях рязанского князя полную самостоятельность, шедшую вразрез политики Москвы[476].
На самом деле, с одной стороны Василий Дмитриевич, не считая недолгого, между 1405 и 1408 гг. «розмирья» с тестем[477], постоянно пребывал в союзниках литовского князя, назначив его в двух духовных грамотах опекуном своей семьи[478] и утвердив, как минимум одну из них, в Вильно[479]. Формальным признанием Москвой прав Литвы, а не Юрия Святославича, на смоленское княжение можно считать два визита московских родственников к Витовту в Смоленск после включения его в состав Великого княжества Литовского: самого великого князя (1396) и его жены Софьи Витовтовны с детьми (1398)[480].
С другой стороны, именно на время рязанско-литовского противостояния вокруг Смоленска приходятся два показательных брака.
В 1400 г. в Москве состоялась женитьба младшего брата Василия Дмитриевича, звенигородского и галицкого князя Юрия Дмитриевича на дочери Юрия Святославича, Анастасии Юрьевне, внучке Олега Ивановича Рязанского по матери[481]. В следующем, 1401 г. другая внучка рязанского князя, дочь Федора Ольговича, Василиса (Васса) вышла замуж за князя Ивана Владимировича, старшего сына серпуховского князя Владимира Андреевича[482], союзника и ближайшего родственника Василия Дмитриевича.
Так что родство и союз московского князя с Витовтом не стали препятствием для укрепления связей через браки московских и рязанских Рюриковичей.
К 1402 г., году кончины великого князя рязанского Олега Ивановича, последний, как видим, смог вернуть себе рязанские владения на правобережье Оки, отошедшие Москве по докончанию 1381 г., военными и политическими действиями дезавуировав унизительный для Рязани договор и восстановив status quo в московско-рязанских отношениях по ситуации до Куликовской битвы, вернул смоленское княжение своему ближайшему родственнику и проводил достаточно энергичную и независимую от Москвы политику в отношении Орды и Литвы. Мнение А. Е. Преснякова о том что «политика великого князя Олега потерпела полное и решительное крушение» и «вся энергия, затраченная Олегом на борьбу с Литвой, пропала даром»[483], справедливое в исторической перспективе, тем не менее, не кажется таковым относительно времени правления Олега Ивановича.
После успешного решения «смоленского вопроса», в 1402 г. Олег Иванович отправил рязанские дружины на Брянск. Возможно, акция носила карательный характер: наместником Витовта в только что возвращенном Юрию Святославичу Смоленске сидел брянский князь Роман Михайлович, вместе со своими боярами оказавший ожесточенное сопротивление сторонникам возвращения на княжение смоленского князя. А. А. Горский, однако, полагает, что поход Олега Ивановича мог иметь и более серьезную внешнеполитическую мотивацию. Брянское княжество, сильнейшее из государственных образований, сложившихся после распада Черниговского княжества, еще в 90-е гг. XIII в. попало под власть смоленских Рюриковичей. Они рассматривали Брянск как собственный удел, и, вернув родовой Смоленск зятю, Олег Иванович, возможно, получил от Юрия Святославича право на брянский удел. В таком случае поход 1402 г.надо рассматривать как попытку реализации такой договоренности князей-родственников[484].
Поход возглавил не сам великий князь рязанский, как это бывало почти всегда ранее, а его сын, Родослав Ольгович. Выступление полков не могло начаться ранее первой декады мая, когда просыхают дороги, а 5 июля Олег Иванович скончался. Возможно, назначение сына на пост главнокомандующего для Олега Ивановича (даже первый раз упомянутого как участника военного похода)[485] было связано с нездоровьем и преклонным по русским средневековым меркам возрастом[486]; всего годом-двумя ранее Олег Иванович лично водил рязанцев на Смоленск.
На этот раз удача отвернулась от Рязани. «Побиша литва рязанцев, а князя Родослава изнимаша и приведоша его с нужею к Витовту и сковаша его и ввергоша в темницу, и пребысть в нуже тои великои 3 лета, дондеже Витовт взя на нем… окупа и отпусти его». Сумма «окупа», указанная в летописях, колеблется от 2 тыс.[487] до 3 тыс.[488] рублей. Случайно или нет, но пленен был Родослав Ольгович под Любутском, утерянным его краткосрочным владельцем, Владимиром Андреевичем Серпуховским, около этого времени.
Традиционно считается, что старшим сыном Олега Ивановича был наследовавший рязанский «стол» в 1402 г. Федор Ольгович[489]. Однако, как кажется, первенствующим в семье рязанского князя был все-таки Родослав, в момент кончины отца находившийся, как видим, в литовском плену.
Первое упоминание имени сына Олега Ивановича относится к 1386 гг., когда Родослав «прибежа» из Орды в Рязань[490]. Что делал Родослав Ольгович в Орде, когда и при каких обстоятельствах там оказался, летопись не сообщает, но высказывалось мнение, что в ханской ставке рязанский княжич удерживался в качестве заложника[491]. Недавно Ю. В. Селезнев обратил внимание на то, что кроме Родослава Ольговича в ставке хана Тохтамыша в это же время в качестве почетных пленников, «аманатов» по более поздней русской терминологии, удерживались сыновья других великих князей: московский Василий Дмитриевич, тверской Александр Михайлович и суздальско-нижегородский Василий Дмитриевич. Автор связал эту практику, впервые зафиксированную в истории русско-ордынских отношений, с неустойчивостью власти Тохтамыша над Русью[492].
Обратим внимание на то, что три последних «аманата» были старшими сыновьями в великокняжеских семьях и, следовательно, прямыми наследниками родовых «столов». Василий Дмитриевич станет великим князем московским в 1389 г., Александр Михайлович, носивший кстати прозвище Ордынец[493], был старшим из здравствующих сыновей княжившего в Твери Михаила Александровича[494], равно как и Василий Дмитриевич Кирдяпа – старшим сыном суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича[495].
Надо заметить, что трое последних, так или иначе, оказались в Орде в связи с событиями 1382 г. Нижегородский князь был задержан Тохтамышем непосредственно во время набега на Москву, Василий Дмитриевич в том же году был послан в ханскую ставку отцом, тверской князь тогда же ездил к Тохтамышу с сыном и вернулся в Тверь, а Иван Михайлович был, как и прочие, удержан в Орде на несколько лет.
Следуя этой логике, рязанским заложником в Орде должен был также быть старший, а не младший из сыновей великого князя Олега Ивановича. И им, очевидно, был не Федор, а Родослав Ольгович. При каких обстоятельствах он оказался в ставке Тохтамыша неизвестно, но и для Родослава Ольговича, скорее всего, это был тоже набег 1382 г. – князь мог быть насильно удержан Тохтамышем либо во время переговоров с Олегом Ивановичем перед походом на Москву, либо каким-то образом захвачен татарами во время разгрома Рязани на обратном пути от Москвы.
Возвращаясь к Брянскому походу рязанцев 1402 г. отметим, что, учитывая серьезность операции и ее политическую значимость, коль скоро прав в своих предположениях А. А. Горский, возглавить полки должен был все-таки не младший, а старший из рязанских князей[496]
Если все вышеизложенное верно, то Родослав Ольгович только по стечению обстоятельств не сумел в 1402 г. после кончины Олега Ивановича воспользоваться правом первородства, поскольку летом этого года находился в литовском плену. При этом в Рязани он продолжал считаться князем. В московско – рязанском докончании 1402 г. Василий Дмитриевич обязуется «не вступатися» «в землю Рязанскую и во все князи в рязанские»[497], т. е. совместное владение двух сыновей скончавшегося Олега Ивановича, занявшего рязанский стол Федора Ольговича и находившегося в момент заключения договора в плену Родослава Ольговича. В интитуляции двух грамот племянника Родослава Ольговича, великого князя рязанского Ивана Федоровича на «придачи» Солотчинскому монастырю 2-й четверти XV в. имя Федора Ольговича стоит впереди имени брата,[498] но вероятно не в силу старшинства, а потому, что первый титуловался с 1402 г. великим князем, а второй после возвращения в Рязань из плена в 1405 г. просто князем[499].
Два года спустя после возвращения из Орды в Рязань, в 1407 г., Родослав Ольгович скончался[500], и это третье и последнее упоминание сына великого князя рязанского Олега Ивановича на страницах русских летописей.
Олег Иванович, первый из рязанских суверенов, носивший титул великого князя рязанского[501], был последним на Руси великим князем, известным под «непрямым» языческим именем: крестильное имя Олега Ивановича в летописях фигурирует один единственный раз, в статье о его кончине[502]. Двойное имянаречение, «княжим» («русским», «мирским») и крестильным, взятым из святцев именами в княжеской среде исчезает к концу XIII в., сохраняясь позднее только в Рязанской земле[503].
Имя «Олег» традиционно для дома черниговских Рюриковичей[504], из которого вышла династия рязанских князей. В известной степени прямым политическим предшественником Олега Ивановича надо считать его тезку, рязанского князя Олега Ингваревича, при котором «оформилось владычество Орды над Рязанью, ордынские чиновники «изочли» Рязанскую землю… была установлена татарская власть» и «как бы заново началась история Рязанской земли»[505]. От сына последнего, Романа Ольговича, погибшего в Орде, собственно и пошла династия рязанских князей[506].
Даже отрешившись от давнего спора о том, кто же из рязанских князей с именем Иван был отцом Олега Ивановича, согласимся с мнением А. Ф. Литвиной и Ф. Б. Успенского о «стратегической» подоплеке имянаречения в княжеской среде, когда «выбор имени…был попыткой задать династическую судьбу ребенка… репликой правителя, обращенной в будущее»[507]. Возможно, таким имянаречением сына рязанский князь, либо Иван Иванович Кортопол, либо Иван Александрович[508] заявил о своих династических претензиях на «черниговское наследство».
В известной мере имя «Олег» было на Руси нарицательным. В Лаврентьевскую летопись, написанную в 1377 г. в Суздале для суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича вставлены три не имеющих никакого отношения к летописному изложению известных литературных памятника, среди которых – послание XII в. великого князя киевского Владимира Мономаха дальнему предку Олега Ивановича Рязанского и его тезке, Олегу Святославичу Черниговскому. Последний, известный «Гориславич» «Слова о полку Игореве» – своеобразный антигерой сочинения, причем не только Мономаха, носитель не лучших черт нрава и характера[509].
А. А. Горский предположил, что сочинения Мономаха, включая и упомянутое письмо, были заимствованы составителем летописи из архива заказчика свода, князя Дмитрия Константиновича Суздальского[510]. Не было ли включение послания в летопись, написанную для тестя Дмитрия Ивановича накануне Куликовской битвы своеобразной политической аллюзией современнику Дмитрия Константиновича и потомку Олега Святославича, Олегу Ивановичу Рязанскому, постоянному политическому оппоненту московского зятя заказчика свода? В. А. Кучкин отмечал резко-негативное отношение к Олегу Ивановичу в памятниках русской литературы, созданных после нашествия Тохтамыша[511], но определенная репутация «строптивого» рязанского князя сложилась в Москве гораздо ранее событий лета 1382 г.
Несомненно, политический смысл содержало и наречение первенца Олега Ивановича, как и его отца, «непрямым» именем. Христианское имя Родослава Ольговича вообще не известно, и он так и останется в русской истории последним претендентом на великокняжеский титул с языческим именем.
В отличие от имени «Олег», достаточно широко распространенного, имя «Родослав» относится к числу редких[512]. Такая устойчивая приверженность старой традиции двойного имянаречения в семье рязанских Рюриковичей, практически везде на Руси давно изжитой, сочетается с подмеченным С. Б. Веселовским архаизмом формуляра рязанских грамот[513], возможно, отражавшим архаизм не только великокняжеской канцелярии, но и устройства рязанского двора. С имянаречением старшего сына Родославом рязанский князь связывал политические планы, о которых мы можем только догадываться.
Для нашей темы, связанной с судьбой московско-рязанско-литовских отношений после Куликовской битвы особого внимания заслуживает операция «окупа» сына рязанского князя из Литвы. Суровые условия содержания пленника могут быть объяснены ожесточением Витовта относительно наступательной политики рязанского князя в отношении Смоленска. Надо также помнить, что, возможно, огромные денежные контрибуции были частью внешней политики Витовта, неслучайно имевшего на Руси репутацию корыстолюбца. Среди прочих грешников, оказавшихся в аду «ради… лихоимъства и сребролюбия и немилосердия» преп. Пафнутий Боровский «виде… во огни… Витовта краля и мурина (беса. – А. Л.)… емлюще руками изо огня златница и в рот мечущу ему и глаголющее сице: «Насытися, окаянне»[514].
После страшного поражения 1399 г. от татар на Ворскле военная мощь Литвы была значительно ослаблена, а в 1402 г., в год похода рязанцев на Брянск и пленения Родослава Ольговича, Витовт был занят очередным обострением отношений с Орденом, доверив оборону своих восточных владений младшим Гедиминовичам[515], князьям Семену-Лугвеню Ольгердовичу и Александру Патрикеевичу Стародубскому, которые и пленили сына рязанского князя. Последнее обстоятельство, кстати, не помешало год спустя заключению брака между младшим братом Василия Дмитриевича, Андреем Дмитриевичем, и дочерью стародубского князя[516].
Впечатляет и огромная сумма, выплаченная за освобождение Родослава Ольговича – 2000, а по другим данным 3000 рублей. «Окуп», запрошенный Витовтом за рязанского пленника, составлял от половины до двух третей ежегодного общерусского «выхода» в Орду. Сразу после Куликовской битвы он исчислялся в 4000 рублей, а к концу столетия достиг 7000 за счет присоединения к Москве новых уделов, и из этой суммы на Рязань приходилось всего 750 рублей[517].
Таким образом, сумма выкупа трех – четырехкратно превышала ежегодную дань Рязани Орде, выплату которой, естественно, никто не отменял, и ее надо было производить параллельно литовскому «окупу». И повторимся, речь шла о судьбе старшего из сыновей Олега Рязанского, ответственность за судьбу которого неожиданно пала на плечи младшего.
Летописи зафиксировали и несравненно большую сумму «окупа». В 1371 г. Дмитрий Иванович заплатил в Орде долг в 10 000 рублей князя Ивана, сына великого князя тверского Михаила Александровича, увезя его с собой в Москву[518]. Великий князь московский при этом руководствовался в первую очередь практической целесообразностью, намереваясь сделать из тверского княжича предмет политического торга с его отцом. Сравнивая финансовые возможности Москвы и Твери, C. М. Соловьев отметил, что «важно…, что тверской князь принужден был задолжать… 10 тысяч, а московский князь имел средства выкупить его – борьба была неравная!»[519].
Трудно сказать что-либо определенное о финансовых возможностях Рязани, но, как и у Твери, они были несопоставимы с московскими. Известно, с какой ужасающей периодичностью подвергалась татарским погромам Рязанская земля[520], и это не считая ударов со стороны Литвы и Москвы. Положение Москвы, безо всякого сомнения, выглядело более надежным. Только с Новгорода после похода 1386 г. великий князь Дмитрий Иванович получил восемь тысяч рублей, не считая задолженности по ордынскому «выходу»[521] и такую же сумму тремя годами ранее московский князь оставил в Орде, противодействуя попыткам Александра Михайловича Тверского перехватить ярлык на великое княжение[522].
Сама операция по выкупу плененного Родослава Ольговича, возможно, проходила с финансовым участием и при посредничестве московского князя. Василий Дмитриевич неоднократно «окупал» почетных пленников. В 1390 г. послами московского князя был выкуплен плененный Витовтом смоленский князь Глеб Святославич[523], а около интересующего нас времени Василий Дмитриевич выкупил у того же Витовта попавшего в литовский плен знатного ордынского вельможу[524].
Кроме того, все предшествующие годы Литва и Рязань пребывали в состоянии войны, и в таком случае посредничество Василия Дмитриевича в деле выплаты «окупа» было для Рязани неизбежным. Когда в 1426 г. Витовт ходил ратью на Псков, принудив псковичей на выплату «мзды тысячю рублев», то в Вильно деньги отвозил псковский посадник в сопровождении московского посла, специально прибывшего во Псков для сопровождения «мзды» ко двору Витовта[525].
Кроме кровнородственных мотивов подтолкнуть московского князя к участию в судьбе рязанского родственника могли и чисто практические цели. Связанный с Витовтом и родственными узами, и политическим соглашением, Василий Дмитриевич, как полагал Л. В. Черепнин, «молчаливо поддерживал те силы, которые могли противостоять намечавшемуся литовскому захвату русских областей»[526]. Родослав Ольгович, как помним, был пленен в районе Любутска, накануне рязанского похода утерянного московскими Рюриковичами и отошедшего к Литве.
Говоря о возможном участии Москвы в выкупе из Литвы рязанского князя, обратим внимание на показательную единицу расчета «окупа», рубль. В интересующее нас время на Руси это были клейменые серебряные слитки около 200 г серебра или два слитка половинного веса, полтины, которые изготавливались централизованно в Москве из серебра, собранного с удельных княжеств для выплаты дани в Орду[527]. Существовали в это время и литовские рубли, в серебряном эквиваленте почти идентичного московским веса[528], что должно было облегчать взаимные расчеты. Само же Рязанское княжество в княжение и Олега Ивановича, и Федора Ольговича собственной монеты не чеканило[529]: когда в 1428 г. Витовт встречался на территории Литвы с великим князем Иваном Федоровичем, то получил от рязанского князя «много подарков, коней, соболиные меха и татарские монеты»[530].
Таким образом, резкий поворот во внешней политике Рязанского княжества, зафиксированный докончанием 1402 г., возможно был связан с неожиданно возникшими финансовыми обязательствами нового рязанского великого князя, Федора Ольговича, своему московскому шурину, взявшему на себя «окуп» из литовского плена первенца скончавшегося Олега Ивановича Рязанского. Это мог быть тот рычаг давления, который и повернул Рязань, формально еще более века сохранявшую самостоятельность, целиком в русло Москвы.
Возможно, этот долг рязанского великого князя московскому или его часть был погашен более полувека спустя. Между 1456 и 1462 гг., в княжение сына Василия Дмитриевича, Василия Васильевича Темного, к Москве перешла едва ли не половина территории Рязанского княжества. Границы новых московских владений зафиксированы в московско-рязанском докончании 1483 г., а само приобретение названо «куплей»[531]. Актуализация двадцатилетие спустя более раннего приобретения и целый ряд иных договоренностей, связанных с распределением полномочий между Москвой и Рязанью на Верхнем Дону, очевидно диктовалась резким изменением политической обстановки на южнорусском пограничье, концом золотоордынского ига в 1480 г. и необходимостью организации обороны на новых принципах и в новой внешнеполитической обстановке[532].
Мы можем осторожно предположить, что в конце княжения Василия Темного произошел перевод финансовых обязательств Рязани московским князьям начала XV в. в земельные.
В истории складывания домениальных владений московских Рюриковичей известны подобного масштаба крупные территориальные приобретения, также называвшиеся «куплями» и, как и рязанская «купля» докончания 1483 г. юридически зафиксированные много лет спустя после заключения сделки. Речь идет о так называемых «куплях Ивана Калиты», приобретениях в Галицком, Белозерском и Углицком уделах. Как и рязанская «купля», не упоминаемая в духовной Василия Темного, они также не попали в духовную Ивана Калиты и впервые фигурируют в духовной только его внука, Дмитрия Ивановича.
Разумеется, столь впечатляющий временной разрыв в обоих случаях может быть и случайным совпадением, но может в известном смысле отражать и сам механизм приобретения, когда по каким-то причинам финансовые обязательства переводились в земельные по истечении определенного срока. Существовала, например, практика «отложенных платежей» при форс-мажорных обстоятельствах. В докончании Василия Васильевича Темного с Борисом Александровичем Тверским (ок. 1456 г.) предусмотрено, например, что если «на кого будет пеня давная, и в ратное время того не искати, и не искати на обе стороны»[533]. В княжение в Москве Василия Дмитриевича и Федора Ольговича в Рязани такого рода прецедентов было сколько угодно – достаточно вспомнить нашествие Едигея, завершившееся для Рязани разгромом княжества, а для Москвы «окупом» в 7000 рублей.
Вообще характер «купель» Калиты вызывает до сих пор серьезные дискуссии среди специалистов[534]. Не вдаваясь в их содержание, отметим лишь, что рязанская «купля» никак не может быть наследием московских князей по бракам, на чем применительно к «куплям» Калиты настаивает К. А. Аверьянов[535], хотя бы потому, что нет никаких достоверных сведений о браках московских князей и рязанских княжен, во всяком случае, в XV в.[536]. Речь должна идти о сделке, в которой участвуют деньги. Русским правовым актам XV в. хорошо известна формула «дать в куплю», означающая выделение части удела в чужое пользование за соответствующую плату[537]. Очевидно именно о такой операции, погашении долгового обязательства Рязани и зашла речь в княжение в Москве Василия Темного. Так что «купля» московско-рязанского докончания 1483 г. возможно явилась отдаленным последствием событий последних десятилетий XIV и первых лет XV вв., времени расцвета государственной самостоятельности Рязани эпохи полувекового правления Олега Ивановича.
Таким образом, 1402 г., год кончины Олега Ивановича и пленения Родослава Ольговича действительно стал переломным в истории московско-рязанских отношений, отмеченных восстановлением московского вассалитета над Рязанью, и, соответственно, возвращением Москвы в Окско-Донской регион.
Глава 5. Московско-рязанские отношения до первой четверти xvi вв., земли Куликова поля и Окско-Донского региона
Государственная принадлежность Куликова поля, «Дона усть Непрядвы», места сражения 8 сентября 1380 г. на момент самой битвы в источниках не определена. Наиболее обоснованной сегодня представляется точка зрения, согласно которой оно происходило на землях, находившихся в этот момент в юрисдикции Золотой Орды[538] и позднее вернувшихся Рязанскому княжеству, которому верховья Дона принадлежали как до монгольского нашествия[539], так и незадолго до битвы[540].
Так или иначе, но самое раннее свидетельство того, кому принадлежало Куликово поле, относится к третьей четверти XV в. Его содержит один из разделов докончания великих князей-тезок, московского Ивана III Васильевича и его рязанского племянника «сестрича», Ивана Васильевича, заключенного в Москве 9 июля 1483 г.
Договор, четвертый в истории московско-рязанских отношений, подтверждает старые границы между княжествами, установленные еще докончанием 1381 г., а также фиксирует новую, которую подробно описывает: «А что купля отца нашего, великого князя Василья Васильевича за рекою Окою, Тешилов, и Венев, и Растовец, и иная места, и тем нашим землям със твоею землею рубеж от Оки к усть Смедвы, въверхъ по Смедве до усть Песоченки, а Песоченкою до верховья Песоченского, а от верховья Песоченки через лес прямо к Осетру к усть Кудесне, а Кудесною вверхъ до верховьа, а от верховиа Кудесны прямо к верхъ Табалом, а по Табалом на на низ на Дон.
И что перешло за тот рубеж тое купли отца нашего, великого князя Васильевы, на твою сторону, и нам, великим князем, в тое не въступатися, ни подъискивать ни нашим детем под твоими детми никоторою хитростию.
А что перешло твоеи земли, великого князя, Рязанские за тот рубеж на нашу сторону, и в то ся тебе у нас не вступиати, ни подъискивати под ними, под великими князми, ни под нашими детми ни твоим детем никоторою хитростью».
Далее в докончании оговаривается статус земель по Верхнему Дону, примыкающих к московской «купле»: «А что за Доном твое, великого князя Иваново (Ивана Васильевича Рязанского. – А. Л.) Романцево с уездом и что к тому потягло, и нам, великим князем, в то не въступатися.
А тебе не въступатися в нашу отчину, в Елеч и во вся Елецкая места.
А Меча нам ведати вопче»[541].
Образовавшийся в результате «купли» новый московско-рязанский рубеж начинался от впадения в Оку правого притока, р. Смедвы и шел вверх по ее течению до впадения в Смедву правого притока, р. Песочны («Песоченки» докончания), от верховьев которой далее шел к левому берегу среднего течения другого правого притока Оки, р. Осетр и о туда следовал далее на юг, к верховьям правого притока Осетра, р. Кудосны («Кудесны» докончания); от верховьев Кудосны рубеж поворачивал на юго – восток и шел вдоль pp. Сухой и Мокрой Табол («Табал» докончания), верхних левых притоков Дона до их устья («на низ»)[542].
У московской «купли», само собой, был не только описанный в документе восточный рубеж, но и западный, надо думать, совпадавший с западной границей Рязанского княжества по ситуации до заключения договора 1483 г. В московско-рязанском докончании он не указан по понятным причинам: теперь это – западная граница Великого княжества Московского на юг от Оки. Таким образом, новое приобретение Москвы вытянулось почти строго с севера на юг, широкой полосой спускаясь от Оки к верховьям Дона. И находившееся в северной части «купли» «место Тула», и располагавшееся на юге «Дон усть Непрядвы», историческое место сражения 8 сентября 1380 г. на правобережье реки несколькими километрами выше впадения в Дон Сухой и Мокрой Табол, в 1483 г. перешли от праправнука Олега Ивановича Рязанского правнуку Дмитрия Ивановича Московского.
Кроме «купли» документ, как помним, утверждает за московским князем права на «Елеч» и «вся Елецкая места», бывшие земли Елецкого княжества, отошедшие Рязани еще во втором десятилетии XV в., в обмен на расположенное севернее на том же правом берегу Дона «Романцево с уездом»[543]. Оба ойконима в предыдущих московско-рязанских договорах не встречаются, равно как и р. Меча, несомненно современная Красивая Меча, которую московский и рязанский князья договариваются «ведати вопче». Под этим совместным ведением как правило понимают совместное владение Мечей[544], однако совершенно неясно, как это реально могло выглядеть.
Реки как таковые в юридических и хозяйственных документах русского средневековья, похоже, никогда не являлись предметом собственно владения. Им могли быть, и были рыбные ловли, бобровые гоны, переправы, волоки, участки берегов с мельничными плотинами, и пр.[545], т. е. такие природные объекты, связанные с реками, которые способны были приносить материальную пользу их владельцам.
Документальная фиксация прав собственности в канцелярской практике XIV–XV вв. производилась в терминах «владение» и «держание»[546] с соответствующими производными глагольными формами «владеть» и «держать», «ведать» же означало «управлять», «заведовать», «отвечать за что-либо»[547]. В близком к последнему значении «ведать», начиная со второй половины XV в., употреблялось в княжеских договорных грамотах наряду с более древним «знать» как положение, утверждавшее исключительное право «старейшей» из договаривающихся сторон на сношения с Ордой[548]. Очевидно, обязательство сторон «ведати вопче» Мечу московско-рязанского договора 1483 г. надо понимать не как совместное владение, а как общую ответственность, слежение договаривающимися сторонами за ситуацией на водном рубеже.
Меча, как известно, служила границей Рязанского и Елецкого княжеств в пору существования последнего[549]. Московский «Елеч и вся Елецкая места», таким образом, оказывались южнее Мечи, подлежавшей совместному «ведению». Судя по всему, новое приобретение великого князя московского Ивана III служило своего рода буферной зоной перед охраняемым рубежом и, к моменту заключения договора, вряд ли было населено.
«Купля» московско-рязанского договора 1483 г. была второй покупкой Москвой земель на правобережье Оки. Докончание 1381 г. великого князя московского Дмитрия Ивановича с двоюродным братом и союзником, серпуховским князем Владимиром Андреевичем и великого князя рязанского Олега Ивановича отмечает «куплю» Москвой Мещеры, запрещая рязанскому князю «вступатися в тот розъезд»[550]. Термин «розъезд» означает, что московско-рязанская граница здесь была размежевана на местности[551] независимо от того, что в данном случае подразумевается под «куплей»[552]. Московско-рязанский договор 1483 г. о факте «розъезда» ничего не сообщает, «рубежом» же восточная граница московской «купли» именуется, как отмечалось выше, только в завещании Ивана III.
Покупка владений в уделах князей-Рюриковичей не была чем-то особенным в хозяйственной и политической практике московских Калитовичей. «Примыслы» и «купли» служили «надежным средством проникновения в уделы, готовили их окончательное присоединение к основным территориям Великого княжества Московского»[553]. Кроме политической выгоды последние, особенно со второй половины XV в., когда явственно начинает складываться шкала цен на земельные угодья[554], несомненно, приносили и материальную пользу новым владельцам.
Приобретение Москвы в Рязанском княжестве, закрепленное докончанием 1483 г., – единственная «купля», а не «примысел» в истории складывания государственной территории Великого княжества Московского в XV в. Приобретение отличается не только масштабами (территориально «купля» – едва ли не половина Рязанского княжества[555]), но и целым рядом формулярных особенностей ее фиксации в тексте догончания.
В духовных грамотах князей московского дома «купли» присутствуют постоянно – села, деревни и починки[556], волости[557], не говоря уже о более мелких приобретениях. В княжеских договорах – докончаниях «купли» упоминаются гораздо реже[558]. Однако ни в одном из вышеприведенных случаев не указаны рубежи «купель», как это сделано в московско-рязанском договоре 1483 г.
Другая особенность «купли» заключалась в том, что великий князь московский Иван III приобретал территорию, большая часть которой пустовала, за исключением севера, примыкавшего к Оке. Именно здесь располагались отошедшие Москве бывшие рязанские Тешилов[559] и Растовец[560] и локализуемый на притоке Оки – Осетре, Венев[561]. Южнее Осетра граница «купли» описана в докончании без маркировки ее какими-то зримыми и обитаемыми «местами» и даже просто географическими объектами. Если, например, буквально следовать тексту и проводить новую московско-рязанскую границу «прямо» от верховьев Кудосны к верховьям Табол, то она должна была бы непременно пересечь верхнее течение р. Прони. Тем не менее, в тексте договора река не упоминается, что вынудило в свое время Д. И. Иловайского нанести на карту Рязанского княжества границу «купли» не «прямо», как сказано в докончании, а в форме изящной дуги, огибающей верховья Прони с запада[562].
Таким же безлюдным было и другое московское приобретение договора 1483 г., «Елеч» и «вся Елецкая места». Они запустели еще в первой четверти XV столетия[563], и считать упоминания Ельца в договоре 1483 г. и в духовных грамотах великого князя Ивана III и его внука, царя Ивана Грозного аргументом в пользу заселенности территории[564] нет никаких оснований. Побудительные мотивы интереса Москвы к дальней южной «украине» лежали, скорее всего, в иной сфере, оборонительной, о чем речь пойдет ниже.
Возвращаясь к записи договорной грамоты 1483 г. о «купле», отметим также такую ее формулярную особенность, как взаимное заверение сторон «не въступатися» за вновь образованный рубеж и «ни подъискивати под нами, под великими князми, ни под нашими детми ни твоим детем никоорою хитростию». На самом деле, если в докончаниях встречаются взаимные обязательства князей «не искати» владений друг друга (правда, без упоминания «хитрости»)[565], то в купчих, коль скоро речь идет о «купле», подобные клятвы неизвестны, да и смысл их неясен. Норма, направленная на укрепление прав покупателя на отчуждаемое владение, обычно закреплялась формулами «ввеки», «впрок», «ввек без выкупа» и пр.[566] Наличие письменного акта купли-продажи автоматически разрешает все споры о праве собственности на «куплю» не только для покупателя и продавца, но и для их наследников, естественно, в пользу первых.
Существует, однако, тип поземельных документов, содержащий в формуляре абсолютно такое же клятвенное обещание не нарушать сделку «никоторою хитростию». Это не купчие грамоты, закрепляющие «ввеки» акты купли-продажи, а документы на временное пожалование феодалом, как правило, духовным, владения слуге-грамотчику в пожизненное, иногда с детьми «до живота их», держание с последующим возвратом прекария и обязательством не отчуждать, не осваивать и не продавать владение[567].
Так что с определенной долей уверенности можно говорить о том, что клятва «купли» 1483 г., скорее всего, свидетельствует в пользу отсутствия собственно акта купли-продажи части рязанского удела Москве.
Наконец, относительно формулы договорной грамоты в части, касающейся «купли», есть еще одна загадка. «Купля», как помним, в документе приписана великому князю Василию Васильевичу и, следовательно, не могла состояться позднее 27 марта 1462 г., даты кончины отца Ивана III. Скорее всего, сделка заключалась в Москве, где с весны 1456 г., после кончины вдового великого князя рязанского Ивана Федоровича «на соблюденьи» жил малолетний наследник рязанского «стола», Василий Иванович с сестрой. Однако в духовной Василия Васильевича, опекуна рязанского князя, скрупулезно перечисляющей все его прижизненные приобретения, включая такие несопоставимые по масштабам с рязанской «куплей» объекты, как «дворы» и «сады» в Москве[568], нет ни слова о покупке половины удела собственного воспитанника.