Избранное. Теология культуры Тиллих Пауль
Сочетание опыта отсутствия смысла и мужества быть собой определяет развитие изобразительного искусства с начала века. Экспрессионизм и сюрреализм разрушают внешние формы реальности. Категории, лежащие в основе житейского опыта, утратили свою силу. Утрачена категория субстанции — твердые предметы вьются, как веревки; причинная связь вещей игнорируется — все возникает совершенно случайно: временная последовательность не имеет значения — совершенно безразлично, произошло ли данное событие до или после другого; пространственная протяженность отвергнута или поглощена ужасающей бесконечностью. Органические структуры жизни расчленены и произвольно (с точки зрения биологии, но не искусства) составлены вновь: части тела разъединены, цвета отделены от их естественных носителей. Психологический процесс (это в большей мере относится к литературе, чем к искусству) обращен вспять: человеческая жизнь направлена из будущего в прошлое, и все это лишено ритма и какой-либо осмысленной организации. Мир тревоги — это мир, в котором утрачены категории, задающие структуру реальности. У всякого голова пойдет кругом, если причинность вдруг утратит силу. В искусстве экзистенциализма (я предпочитаю так его называть) причинность утратила силу.
Современное искусство обвиняли в том, что оно ведет за собой тоталитарные системы. В качестве возражения недостаточно указать на то, что все тоталитарные системы начинали свой путь с борьбы против современного искусства: ведь тогда можно ответить, что тоталитарные системы боролись с современным искусством лишь потому, что они пытались оказывать сопротивление выраженному в нем отсутствию смысла. Настоящий ответ на этот вопрос лежит гораздо глубже. Современное искусство — это не пропаганда, а откровение. Оно говорит правду о действительности нашего существования. Оно не скрывает реальности, в которой мы живем. Поэтому возникает следующий вопрос: служит ли откровение о ситуации средством пропаганды этой ситуации? Если бы это было так, то всякое искусство превратилось бы в бессовестное украшательство. Искусство, пропагандируемое тоталитаризмом и демократическим конформизмом, — это бессовестное украшательство. Эти системы предпочитают идеализированный натурализм, потому что он не грозит критичностью и революционностью. Создатели современного искусства смогли увидеть отсутствие смысла в нашем существовании; они соучаствуют в присущем ему отчаянии. В то же время у них достало мужества взглянуть отчаянию в лицо и выразить его в своих картинах и скульптурах. Они проявили мужество быть собой.
Экзистенциальная философия дает теоретическое обоснование тому, что в искусстве и литературе мы назвали мужеством отчаяния. Хайдеггер в своей работе «Бытие и время» (значение этой работы для философии не зависит от того, что сам Хайдеггер, критикуя и отрекаясь, о ней говорит) описывает мужество отчаяния в точных философских терминах. Он тщательно разрабатывает понятия небытия, конечности, тревоги, заботы, неизбежности смерти, вины, совести, Я, соучастия и т. д. Затем он анализирует феномен, который он называет «решимостью». Соответствующее немецкое слово («Entschlossenheit») символизирует отпирание того, что было заперто тревогой, конформностью и самоизоляцией. Когда то, что было заперто, отпирается, человек способен действовать, не подчиняясь нормам, заданным кем-то или чем-то. Ничто не может направлять действия «решившегося» индивида — ни Бог, ни социальные условности, ни законы разума, ни нормы или принципы. Мы должны быть самими собой, мы должны решать, куда идти. Наша совесть — это призыв к нам самим. Этот призыв не сообщает нам ничего конкретного, он не есть голос Бога или осознание вечных принципов. Он зовет нас к нам самим, от жизни добропорядочного обывателя, от повседневных разговоров, от рутины, от приспосабливания-этого главного принципа конформного мужества быть частью. Однако если мы следуем этому призыву, то неизбежно становимся виновными, но не в силу нашей нравственной уязвимости, а в силу нашей экзистенциальной ситуации. Обладая мужеством быть собой, мы становимся виновными, и от нас требуется принять на себя эту экзистенциальную вину. Лишь тот, кто решительно принимает на себя тревогу конечности и вины, может смело встретить отсутствие смысла во всех его проявлениях. Не существует ни норм, ни критериев того, что правильно, а что нет. Решимость делает правильным то, что она считает правильным. Историческая роль Хайдеггера состоит в том, что он осуществил экзистенциалистский анализ мужества быть собой полнее, чем кто-либо другой, а в историческом плане — с более разрушительными последствиями. Из ранних произведений Хайдеггера — Сартр сделал такие выводы, которые поздний Хайдеггер не принял. С точки зрения истории Сартр вряд ли был прав, делая такие выводы. Сартру легче было их сделать, чем Хайдеггеру: ведь за онтологией Хайдеггера стоит мистическое понятие бытия, для Сартра — лишенное смысла. Выводы Сартра из экзистенциальной аналитики Хайдеггера не ограничены мистическим понятием бытия. Именно по этой причине Сартр стал символом сегодняшнего экзистенциализма — и не столько благодаря оригинальности своих исходных понятий, сколько благодаря радикализму, последовательности и той психологической убедительности, с которыми он их отстаивал. Я имею в виду прежде всего его тезис: «Сущность человека есть его существование». Это изречение, как луч света, освещает всю сцену экзистенциалистского творчества. Его можно было бы назвать самым отчаянным и самым мужественным изречением во всей экзистенциалистской литературе. Оно означает, что человек не обладает сущностной природой: он обладает лишь возможностью сделать из себя то, что захочет. Человек сам создает то, что он есть. И ему не дано ничего, что обусловливает этот творческий процесс. Сущность его бытия — императивы «надо», «следует» — это не то, что он находит, а то, что он создает. Человек — это то, что он из себя делает. А мужество быть собой — это мужество быть тем, кем ты решил быть.
Существуют экзистенциалисты, занимающие менее радикальную позицию. Карл Ясперс предлагает новую конформность, выраженную на языке всеохватывающей «философской веры»; другие говорят о «philosophia perennis», а Габриэль Марсель движется от экзистенциалистского радикализма к полуколлективизму средневековой мысли. И все же экзистенциализм в философии представлен прежде всего Хайдеггером и Сартром.
В предыдущих разделах я писал о людях, чье творческое мужество позволяет им выразить экзистенциальное отчаяние. Творческих людей мало. Но существует и цинизм — нетворческая экзистенциалистская позиция. Современное представление о цинике не соответствует древнегреческому употреблению этого слова. Для греков киник был критиком существующей культуры с позиций разума и естественного закона; он был революционным рационалистом, последователем Сократа. Современные циники не способны следовать за кем-либо. У них нет ни веры в разум, ни критерия истины, ни системы ценностей, ни ответа на вопрос о смысле. Они стараются нарушить всякую предложенную им норму. Их мужество выражается не в творчестве, а в стиле жизни. Они мужественно отвергают любое решение, которое может лишить их свободы отвергнуть все, что они хотят отвергнуть. Циники одиноки, хотя они нуждаются в других людях для того, чтобы продемонстрировать свое одиночество. Они лишены как предварительных смыслов, так и окончательного смысла и поэтому легко становятся жертвами невротической тревоги. Проявление нетворческого мужества быть собой подчас выливается в самоутверждение, понимаемое как обязанность, и в фанатичное самоотречение.
Границы мужества быть собой
Все это подводит нас к вопросу о границах мужества быть собой как в его творческих, так и в нетворческих формах. Мужество — это самоутверждение «вопреки», а мужество быть собой — это самоутверждение Я в качестве самого себя. Но тогда напрашивается вопрос: что такое это Я, которое утверждает себя? Радикальный экзистенциализм отвечает: это то, что оно из себя делает. И это все, что он способен сказать, потому что любой другой ответ ограничил бы абсолютную свободу Я. Я, отсеченное от соучастия в мире, — это пустой сосуд, чистая возможность. Оно вынуждено действовать в силу того, что живет, но оно вынуждено переделывать всякое действие потому, что деятельность вовлекает действующего человека в сферу того, на что он воздействует. Деятельность задает содержание и по этой причине ограничивает свободу человека сделать из себя то, что он хочет. В классической теологии, как католической, так и протестантской, лишь Бог обладает подобной прерогативой. Он есть «a se» (из себя), или абсолютная свобода. Все, что есть в Нем, — от Него. Экзистенциализм, воспринявший известие о смерти Бога, передал человеку божественную «асейность». Все в человеке должно быть от человека. Но человек конечен, он представлен самому себе таким, каков он есть. Он получил свое бытие и вместе с ним — его структуру, включающую конечную свободу. А конечная свобода — это не «асейность». Человек может утверждать себя лишь в том случае, если он утверждает не пустой сосуд, не чистую возможность, а структуру бытия, внутри которого он располагается еще до действия или не-действия. Конечная свобода обладает определенной структурой, и если Я пытается преодолеть эту структуру, то утрачивает само себя. Несоучаствующий герой «Возмужания» Сартра пойман в сеть случайностей, обусловленных отчасти подсознательными уровнями его собственного Я, а отчасти окружением, с которым он не может порвать. Уверенное в своей пустоте, Я заполняется содержаниями, которые порабощают его лишь потому, что оно не понимает или не принимает эти содержания в качестве содержаний. То же самое относится и к цинику, о чем мы уже говорили выше. Он не способен избавиться от тех устремлений своего) Я, которые могут повлечь за собой полную утрату той свободы, которую он хочет сохранить.
В мировом масштабе эта диалектика саморазрушения радикальных форм мужества быть собой проявилась в тоталитарной реакции XX в. на революционный экзистенциализм XIX. Экзистенциалистский протест против дегуманизации и объективации, а также свойственное ему мужество быть собой обратились в наиболее продуманные и жесткие формы коллективизма, которые когда-либо знала история. Подлинной трагедией нашего времени стало то, что марксизм, возникший как движение за освобождение каждого, превратился в систему порабощения каждого, даже тех, кто сам порабощает других. Трудно представить себе размеры этой трагедии и ту психологическую катастрофу — особенно в среде интеллигенции, — которую она повлекла за собой. Огромное число людей утратило мужество быть, потому что это было мужество быть в смысле революционных движений XIX в. Когда оно потерпело крах, люди обратились либо к неоколлективистской системе, что было фанатично-невротической реакцией на причину их трагического разочарования, либо к цинично-невротическому безразличию по отношению к любой системе и всякому содержанию.
Очевидно, что нечто подобное можно проследить и на примере превращения ницшеанского типа мужества быть собой в фашистско-нацистские формы неоколлективизма. Фашистско-нацистские движения породили такие тоталитарные механизмы, которые воплощали едва ли не все то, чему противостояло мужество быть собой. Они использовали всевозможные средства для того, чтобы сделать подобное мужество невозможным. И хотя в отличие от коммунизма эта система пала, за ее падением последовали замешательство, безразличие и цинизм. А все это создает почву, на которой произрастает ностальгия по сильной власти и новому коллективизму.
Две последние главы, о мужестве быть частью и о мужестве быть собой, показали, что последовательно осуществляемое мужество быть частью ведет к утрате Я в коллективизме, а последовательно осуществляемое мужество быть собой ведет к утрате мира в экзистенциализме. И этот результат приводит нас к вопросу последней главы: существует ли мужество быть, соединяющее обе эти формы мужества путем трансцендирования их обеих?
Глава VI. Мужество и трансцендирование (мужество принять приятие)
Мужество — это самоутверждение бытия вопреки факту небытия. Это акт, который совершает индивидуальное Я, принимая тревогу небытия на себя и утверждая себя либо как часть всеохватывающего целого, либо как индивидуальную самость. Мужество всегда подразумевает риск, ему всегда угрожает небытие; это либо риск утратить себя и стать вещью внутри целого, состоящего из других вещей, либо риск утратить свой мир в пустоте самосоотнесенности. Мужество нуждается в силе бытия, в силе, трансцендирующей небытие, которое переживается в тревоге судьбы и смерти, ощущается в тревоге пустоты и отсутствия смысла, присутствует в тревоге вины и осуждения. Мужество, которое принимает эту тройную тревогу в себя, должно быть укоренено в силе бытия, большей, чем сила индивидуального Я и сила мира этого Я. Ни самоутверждение в качестве части, ни самоутверждение в качестве самого себя не выводят человека за пределы многообразной тревоги небытия. Те, кого мы охарактеризовали как носителей этих типов мужества, пытаются трансцендировать самих себя и мир, в котором они соучаствуют, дабы обрести силу самого-бытия и такое мужество быть, которое находится по ту сторону угрозы небытия. Из этого правила нет исключения, а это значит, что всякое мужество быть имеет явные или скрытые религиозные корни. Ведь религия — это состояние захваченности силой самого-бытия. Порой религиозные корни тщательно скрыты, порой их Наличие страстно отрицается; они могут быть спрятаны глубоко или находиться на поверхности. Но полностью отсутствовать они не могут. Ведь все сущее соучаствует в самом — бытии, и каждый в какой-то мере осознает это соучастие, особенно в моменты, когда он испытывает угрозу небытия. Итак, перед нами встает двойной вопрос, рассмотрение которого завершит эту работу: каким образом мужество быть коренится в самом — бытии и как нам следует понимать само-бытие в свете мужества быть? В первом случае речь идет об основании бытия как источнике мужества быть; во втором — о мужестве быть как ключе к основанию бытия.
Сила бытия как источник мужества быть
Ввиду того что связь человека с основанием его бытия должна выражаться в символах, взятых из самой структуры бытия, специфика этой связи определяется полярностью индивидуализации и соучастия, так же как этой полярностью определяется специфика мужества быть. Если господствует соучастие, то связь с самим-бытием имеет мистический характер; если преобладает индивидуализация, то связь с самим-бытием имеет личный характер; если приняты и трансцендированы оба эти полюса, то связь с самим-бытием имеет характер веры.
Для мистицизма свойственно стремление индивидуального Я к такому соучастию в основании бытия, которое приближается к отождествлению с ним. Нас интересует вопрос не о том, способно ли конечное существо достичь этой цели, а о том, может ли мистицизм (и если да, то каким образом), стать источником мужества быть. Мы уже говорили о мистических корнях системы Спинозы и о том, как этот философ выводит самоутверждение человека из самоутверждения божественной субстанции, в которой человек соучаствует. Подобным же образом все мистики черпают силу самоутверждения из опыта единения с силой самого-бытия. Однако возникает вопрос: может ли мужество каким-либо образом соединиться с мистицизмом? Например, в Индии, по-видимому, мужество рассматривалось как добродетель «кшатриев» (военных аристократов), которая располагается ниже добродетели брахмана или святого-аскета. Мистическое отождествление трансцендирует аристократическую добродетель мужественного самопожертвования. Оно есть самоотречение в более высокой, более полной и более радикальной форме. Оно есть совершенная форма самоутверждения. В таком случае, это мужество в широком, а не в узком смысле слова. Аскетический и экстатический мистик утверждает свое собственное сущностное бытие, противостоя тем элементам небытия, которыми полон конечный мир, область Майя. Сопротивление соблазну видимости требует огромного мужества. Сила бытия, явленная в мужестве подобного рода, настолько велика, что боги в страхе трепещут перед ней. Мистик пытается проникнуть в основание бытия, в вездесущую и всепроникающую силу Брахмана. Тем самым он утверждает свое сущностное Я, которое тождественно силе Брахмана, в то время как все те, кто утверждает себя под гнетом Майя, независимо от того, животные ли они, люди или боги, утверждают то, что не является их истинным Я. Это ставит самоутверждение мистика выше мужества, понимаемого как особая добродетель военной аристократии. Однако мистик не возвышается над мужеством вообще. Ведь то, что с точки зрения конечного мира представляется самоотрицанием, с точки зрения предельного бытия есть наиболее совершенное самоутверждение, наиболее радикальная форма мужества.
Твердый в своем мужестве, мистик побеждает тревогу судьбы и смерти. Ведь если бытие во времени и пространстве, определяемое в категориях конечности, предельно нереально, то те превратности, которые оно порождает, и то окончательное небытие, которым оно завершается, столь же нереальны. Небытие не представляет собой угрозы, потому что конечное бытие само в итоге оказывается небытием. Смерть есть отрицание отрицательного и утверждение положительного. Подобным же образом мистическое мужество быть принимает в себя тревогу сомнения и отсутствия смысла. Сомнению подвергается все сущее, которое относится к области Майя и потому сомнительно. Сомнение срывает покров Майя, оно не дает всего лишь мнениям защититься от предельной реальности. Такое проявление предельной реальности не подвергается сомнению, ведь оно предшествует всякому сомнению. Без осознания самой истины было бы невозможным сомнение в истине. Победа над тревогой отсутствия смысла одерживается там, где предельный смысл понимается не как нечто определенное, а как бездна, поглощающая всякий определенный смысл. Мистик шаг за шагом обнаруживает отсутствие смысла на разных уровнях реальности, на которые он ступает, через которые проходит и которые затем покидает. И пока он движется вперед по этому пути, тревоги вины и осуждения также оказываются побежденными. Нельзя сказать, что они вообще отсутствуют. Вина может возникнуть на любом уровне реальности, отчасти из-за неспособности выполнить обязательные требования этого уровня, отчасти из-за неспособности выйти за его пределы. Но до тех пор пока есть уверенность в окончательном осуществлении, тревога вины не становится тревогой осуждения. В соответствии с законами кармы наказание наступает автоматически, однако осуждение в восточном мистицизме отсутствует.
Мистическое мужество быть возможно лишь в условиях мистической ситуации. Его граница — там, где возникает пустота бытия и смысла, сопровождаемая ужасом и отчаянием, о которых писали мистики. В такие моменты мужество быть сводится к приятию этого состояния как способа во тьме подготовиться к свету, в пустоте — к полноте. До тех пор пока отсутствие силы бытия ощущается как отчаяние, сила бытия дает о себе знать посредством отчаяния. Мужество быть мистика в состоянии пустоты заключается в том, чтобы испытать и вынести это отчаяние. И хотя мистицизм, представленный в виде крайнего утверждения или крайнего отрицания, встречается сравнительно редко, его основополагающая установка — стремление к единению с предельной реальностью — и соответствующее ей мужество принять на себя небытие, подразумеваемое конечностью, предлагают способ существования, который не только приемлем для многих, но даже сформировал мироощущение значительной части человечества.
Однако мистицизм — больше, чем особая форма отношений с основанием бытия. Мистицизм составляет необходимый элемент всяких отношений подобного рода. Так как все сущее соучаствует в силе бытия, то элемент отождествления, на котором основан мистицизм, обязательно присутствует в любом религиозном опыте. Основание бытия и его сила побеждать небытие действуют во всяком самоутверждении конечного существа и во всяком акте мужества быть. А опыт присутствия этой силы составляет мистический элемент даже в личной встрече с Богом.
Полюс индивидуализации проявляется в религиозном опыте как личная встреча человека с Богом. Мужество, возникающее из этой встречи, есть мужество доверия по отношению к той личной реальности, которая проявляется в религиозном опыте. В отличие от мистического единения, такое отношение можно назвать личным общением с источником мужества. Эти два типа отношения противопоставляются, однако они не исключают друг друга. Их единство основано на взаимозависимости полюсов индивидуализации и соучастия. Часто, особенно в протестантизме, мужество доверия отождествляется с мужеством веры. Однако такое отождествление неточно, потому что доверие составляет лишь один из элементов веры. Вера включает в себя как мистическое соучастие, так и личное доверие. В большинстве книг Библии религиозный опыт встречи с Богом описывается в чисто личностных понятиях. Библицизм, особенно тот, что был свойствен творцам Реформации, следует этой тенденции. Лютер боролся против римского католицизма, с его подсчетом грехов и добродетелей, объективирующими и обезличивающими элементами. Он отстаивал непосредственные, чисто личностные отношения между человеком и Богом. У Лютера мужество доверия достигает своей высшей точки в истории христианской мысли.
Все сочинения Лютера, особенно ранние, исполнены именно такого мужества. Он постоянно использует слово «trotz» — «вопреки». Вопреки своему отрицательному опыту, вопреки тревоге, которая господствовала в тот период истории, он обретал силу самоутверждения в непоколебимом доверии Богу, в личной встрече с Ним. В соответствии с принятыми в ту эпоху способами выражения тревоги, символами того отрицания, с которым мужество Лютера должно было совладать, служили образы смерти и дьявола. Справедливо замечено, что гравюра Альбрехта Дюрера «Рыцарь, Смерть и Дьявол» дает классическое выражение духа Лютеровой Реформации и стоит добавить — того мужества доверия, что было характерно для самого Лютера, свойственного ему мужества быть. Рыцарь в полном вооружении скачет по равнине на коне в сопровождении Смерти по одну сторону и Дьявола — по другую. Бесстрашный, сосредоточенный, доверчивый, он смотрит вперед. Он один, но он не одинок. В своей уединенности он соучаствует в той силе, которая придает ему мужество утверждать себя вопреки всему отрицательному, что присутствует в человеческом существовании. Конечно же, его мужество — это не мужество быть частью.
Реформация окончательно порвала с полуколлективизмом средних веков. Свойственное Лютеру мужество доверия — это личное доверие, основанное на личной встрече с Богом. Ни папы, ни соборы не могли помочь ему обрести это доверие. Вследствие этого Лютер был вынужден их отвергнуть просто потому, что они опирались на учение, которое парализовало мужество доверия. Они утверждали систему, которая не позволяла одержать полную победу над тревогой смерти и вины. Эта система давала множество заверений вместо уверенности, множество точек опоры для мужества доверия вместо бесспорного основания. Коллектив предоставлял индивиду многочисленные способы сопротивления тревоге, но ни один из них не позволял индивиду принять тревогу на себя. Индивид не обладал уверенностью, он не мог утверждать свое бытие с безусловным доверием. Ведь он был лишен возможности прямо, всем своим существом встретить безусловное и вступить с ним в непосредственные, личные отношения. Встреча Бога и человеческой души всегда, за исключением мистицизма, была косвенной и частичной, она была опосредована Церковью.
После того как Реформация устранила этого посредника и открыла прямой, доступный каждому, личный путь к Богу, стало возможным иное, не мистическое мужество быть. Это видно на примере героической борьбы сторонников протестантизма, представителей как Кальвиновой, так и Лютеровой Реформации; в кальвинизме это проявляется даже более ярко. Героями этих людей делает не готовность пойти на риск мученичества, на сопротивление властям, на преобразование Церкви и общества, но мужество доверия, и именно оно составляет основу других проявлений их мужества. Можно было бы сказать, как это не раз делал либеральный протестантизм, что мужество творцов Реформации положило начало индивидуалистическому типу мужества быть собой. Однако подобная интерпретация смешивает само явление с его возможными историческими последствиями. Дело в том, что мужество реформаторов одновременно утверждает и трансцендирует мужество быть собой. Свойственное протестантизму мужество доверия, в отличие от мистических форм мужественного самоутверждения, утверждает индивидуальное Я как индивидуальное Я в его встрече с Богом как личностью. Это радикальным образом отличает персонализм Реформации от всех позднейших форм индивидуализма и экзистенциализма. Мужество творцов Реформации — это не мужество быть собой, но и не мужество быть частью. Оно трансцендирует оба эти типа мужества и соединяет их. Ведь мужество доверия основывается не на доверии к самому себе. Реформация провозглашает обратное: своему существованию человек может доверять лишь после того, как его доверие перестает основываться на нем самом. При этом мужество доверия не основано на чем-либо конечном, находящемся рядом с человеком, даже на Церкви. Оно основано на Боге и только на Боге, который постигается в опыте уникальной и личной встречи. Мужество Реформации трансцендирует как мужество быть собой, так и мужество быть частью. Этому мужеству не угрожают ни потеря человеком своего Я, ни потеря им своего мира.
В центре характерного для протестантизма мужества доверия стоит мужество принять приятие вопреки сознанию вины. Лютер, как это было свойственно всей его эпохе, переживал тревогу вины и осуждения как главную форму тревоги. Мужество утверждать себя вопреки этой тревоге и есть то мужество, которое мы назвали мужеством доверия. Оно коренится в личной, целостной и непосредственной уверенности в божественном прощении. Вера в прощение присутствует во всех формах мужества быть, даже в неоколлективизме. Но нигде она не занимает такого места, как в подлинно протестантском понимании человеческого существования. И ни в одном другом историческом движении эта вера не была столь глубокой и столь парадоксальной. Формула Лютера «неправедный — праведен» (в силу божественного прощения) или, как мы сказали бы сегодня, «неприемлемый — принят», есть точное выражение победы, одержанной над тревогой вины и осуждения. Можно сказать, что мужество быть — это мужество принять самого себя как принятого вопреки своей неприемлемости. Вряд ли необходимо напоминать теологам о том, что именно таков смысл Павлова-Лютерова учения об «оправдании верой» (в своей исходной формулировке это учение уже непонятно даже теологам). Однако теологам и пасторам стоит напомнить о том, что психотерапия, ведущая борьбу с тревогой вины, обратила внимание на идею приятия и придала ей тот же смысл, который эпоха Реформации вкладывала в слова о «прощении грехов» или об «оправдании верой». Основа мужества доверия в том, чтобы принять приятие, несмотря на свою неприемлемость.
Особенно важно, что подобное самоутверждение не зависит от какого-либо нравственного, интеллектуального или религиозного предварительного условия: право мужественно принять приятие имеет не тот, кто добр, мудр или благочестив, а тот, кому недостает всех этих качеств и кто осознает свою неприемлемость. Однако это не означает, что человек принимает себя в качестве самого себя. Это не есть оправдание отдельного индивида. Это не экзистенциалистское мужество быть собой. Это парадоксальный акт, в котором человек принимается тем, что бесконечно трансцендирует его индивидуальное Я. С точки зрения реформаторов, это приятие неприемлемого грешника в область творящего правосудие и преобразующего общения с Богом.
В этом смысле мужество быть есть мужество принять прощение грехов не как абстрактное утверждение, а как опыт, на котором основана встреча с Богом. Самоутверждение вопреки тревоге вины и осуждения предполагает соучастие в том, что трансцендирует Я. Исцеляющее общение, например в процессе психоанализа, построено на том, что пациент соучаствует в исцеляющей силе того, кто помогает ему и кто принимает его, несмотря на то, что пациент ощущает свою неприемлемость. При таком типе отношений исцеляющий не выступает в своем качестве индивида, а представляет объективную силу приятия и самоутверждения. Эта объективная сила действует через исцеляющего в пациенте. Разумеется, эта сила должна воплощаться в личности, которая способна понять вину, способна судить и способна принять ее вопреки приговору. Приятие тем, что не обладает качеством личности, никогда не может преодолеть личное самоотвержение. Стена, если я ей исповедуюсь, не способна простить меня. Самоприятие невозможно, если ты не принят в межличностное отношение. Но даже если ты принят как личность, необходимо самотрансцендирующее мужество принять это приятие, необходимо мужество доверия. Ведь приятие вовсе не означает, что вина отрицается. Если психоаналитик пытается убедить пациента в том, что тот на самом деле невиновен, то он оказывает ему дурную услугу. Он мешает ему принять вину в свое самоутверждение. Врач может помочь пациенту преобразовать замещенное невротическое чувство вины в подлинное чувство вины, которое, так сказать, становится на свое место; однако он не должен внушать пациенту мысль о том, что его вина отсутствует вообще. Он принимает пациента в область своего общения, ничего не осуждая и ничего не оправдывая.
Но именно здесь религиозное «приятие в качестве принятого» трансцендирует психотерапевтическое лечение. Религия ищет предельный источник той силы, что исцеляет, принимая неприемлемое; она ищет Бога. Приятие Богом, акт Его прощения и оправдания — вот единственный и предельный источник мужества быть, которое способно принять в себя тревогу вины и осуждения. Ведь предельная сила самоутверждения может быть лишь силой самого-бытия. Ничто меньшее — ни конечная сила бытия самого человека, ни чья-либо еще сила — не может преодолеть радикальную, бесконечную угрозу небытия, переживаемую в отчаянии самоотчуждения. Именно поэтому мужество доверия, выраженное, например, Лютером, утверждает неизменную надежду на одного лишь Бога и отрицает возможность любых других оснований мужества быть, и не только потому, что они недостаточны, но и потому, что они могут привести человека к еще большему чувству вины и углубить его тревогу. Великое освобождение, принесенное людям XVI в. провозвестием реформаторов и их безграничным мужеством принять приятие, стало возможным благодаря концепции «sola fide», т. е. вести о том, что мужество доверия обусловлено не чем-то конечным, не только тем, что само по себе безусловно и что мы переживаем как безусловное в личной встрече с ним.
Символические образы смерти и дьявола свидетельствуют о том, что тревога той эпохи не сводилась к одной лишь тревоге вины. Это была также тревога судьбы и смерти. Ренессанс возродил астрологию поздней античности, и даже гуманисты, поддержавшие Реформацию, находились под влиянием астрологии. Мы уже говорили о неостоическом мужестве, выразившемся в некоторых полотнах эпохи Возрождения, где изображен человек, направляющий корабль своей жизни, гонимый ветрами судьбы. Лютер встретил тревогу судьбы по-другому. Он ощущал связь между тревогой вины и тревогой судьбы. Бесчисленными непонятными страхами наполняет жизнь человека его нечистая совесть. Шелест опавшей листвы пугает того, кого мучает вина. Поэтому, побеждая тревогу вины, мы одновременно побеждаем тревогу судьбы. Мужество доверия принимает в себя как тревогу судьбы, так и тревогу вины. «Вам вопреки», — говорит им обеим мужество доверия. Таков подлинный смысл учения о провидении. Провидение — это не учение, описывающее действия Бога, это религиозный символ мужества доверия по отношению к судьбе и смерти. Ведь даже смерти мужество доверия говорит: «Тебе вопреки».
Лютер, как и Павел, хорошо видел связь между тревогой вины и тревогой смерти. В стоицизме и неостоицизме смерть не угрожает сущностному Я, так как оно принадлежит самому-бытию и трансцендирует небытие. Сократ, силой своего сущностного Я победивший тревогу смерти, стал символом мужества, принимавшего смерть на себя. Вот истинный смысл так называемого учения Платона о бессмертии души. Рассматривая это учение, оставим в стороне доказательства бессмертия души, даже те, что приведены в диалоге Платона «Федон», и обратимся к образу умирающего Сократа. Все эти доказательства, к которым сам Платон относится со скепсисом, суть попытки истолковать мужество Сократа, мужество принять смерть в свое самоутверждение. Сократ уверен в том, что то Я, которое уничтожат палачи, не есть то Я, которое утверждает себя в его мужестве быть. Он не рассматривает связь между этими двумя Я подробно, да он и не мог бы этого сделать: ведь количественно их не два, а одно, но оно имеет две стороны. Он ясно показывает, что мужество умереть — это проверка мужества быть. Самоутверждение, которое не принимает в себя утверждение собственной смерти, пытается избежать этой проверки мужества, наиболее радикальной встречи с небытием.
Всем нам известная вера в бессмертие, которая в западной культуре почти полностью вытеснила христианский символ Воскресения, представляет собой смесь мужества и бегства. Эта вера старается поддержать самоутверждение человека даже перед лицом неизбежности смерти.
Конечность человека, т. е. неизбежность его смерти, она продлевает до бесконечности так, что подлинная смерть никогда не наступает. Однако это иллюзия и с точки зрения логики противоречие в терминах. Эта вера делает бесконечным то, что по определению должно прийти к концу. «Бессмертные души» — неудачный символ мужества быть перед лицом неизбежности смерти.
Мужество Сократа, описанное Платоном, основывалось не на учении о бессмертии души, а на утверждении самого себя в своем сущностном, нерушимом бытии. Он знает, что принадлежит двум порядкам реальности и что один из этих порядков имеет надвременной характер. Мужество Сократа убедительнее, чем любое философское построение, доказало античному миру, что всякий человек принадлежит двум порядкам.
Однако сократическое (стоическое и неостоическое) мужество принять смерть на себя основано на допущении, согласно которому всякий индивид обладает способностью соучаствовать в обоих порядках — временном и вечном. Христианство не принимает этого допущения. Согласно христианскому учению, мы отчуждены от нашего сущностного бытия. Мы не можем свободно осуществить свое сущностное бытие, мы вынуждены вступать с ним в противоречие. Следовательно, смерть может быть принята лишь в состоянии доверия, когда она уже перестала быть «возмездием за грех» (Рим. 6:23). А это и есть состояние принятости вопреки неприемлемости. Именно здесь христианство решительно меняет античные представления; здесь же коренится и Лютерово мужество встретить смерть. Это мужество основывается на принятости в область общения с Богом, а не на сомнительной теории бессмертия души. У Лютера встреча с Богом создает основание не только для мужества принять на себя грех и осуждение, но и для мужества принять на себя судьбу и смерть. Ведь встреча с Богом означает встречу с трансцендентной надежностью и трансцендентной вечностью. Тот, кто соучаствует в Боге, соучаствует в вечности. Но для того чтобы соучаствовать в Нем, необходимо, чтобы Он тебя принял, а ты принял бы Его приятие тебя.
Лютер прошел через опыт того, что он описывает как приступы крайнего отчаяния («Anfechtung»), как устрашающую угрозу полного отсутствия смысла. Такие моменты он воспринимал как нападение дьявола. Они ставили под угрозу все: его христианскую веру, уверенность в своем деле, Реформацию, прощение грехов. Все рушилось в такие минуты отчаяния, и мужество быть покидало его. В своем отчаянии и в описаниях этого отчаяния Лютер предвосхитил современных экзистенциалистов. Но для него это не было последним словом. Последним словом была первая заповедь, утверждающая, что Бог есть Бог. Она напоминала ему о присутствии в человеческом опыте элемента безусловного, которое человек способен осознавать даже в бездне отсутствия смысла. И это осознание спасало его.
Не стоит забывать о том, что великий противник Лютера Томас Мюнцер, анабаптист и религиозный социалист, описывает похожие переживания. Он говорит о предельной ситуации: все конечное обнаруживает свою конечность, оно приближается к концу, тревога охватывает сердца, и все предшествующие смыслы распадаются, но именно поэтому можно ощутить присутствие Божественного Духа, который способен обратить всю эту ситуацию в мужество быть, проявляющееся в революционном действии. Если Лютер представляет церковный протестантизм, то Мюнцер выражает евангелический радикализм. Оба они формировали историю, но на Америку взгляды Мюнцера оказали большее влияние, чем взгляды Лютера. Оба они испытали тревогу отсутствия смысла и описали ее на языке, созданном христианскими мистиками. Но таким образом они трансцендировали мужество доверия, которое основано на личной встрече с Богом. Им пришлось использовать элементы мужества быть, основанного на мистическом единении. Но тогда возникает следующий вопрос: возможно ли соединить оба эти типа мужества принять приятие, учитывая при этом всепроникающее присутствие тревоги сомнения и отсутствия смысла в наше время?
Описывая мужество быть, основанное на мистическом единении с основанием бытия, и мужество быть, основанное на личной встрече с Богом, я не использовал понятия «вера». Я делал это отчасти потому, что понятие веры утратило свой подлинный смысл и приобрело значение «верования в невероятное». Но это не единственная причина того, что я пользовался другими терминами вместо слова «вера». Прежде всего, это объясняется тем, что, на мой взгляд, ни мистическое единение, ни личная встреча не реализуют полностью идею веры. Разумеется, вера присутствует в восхождении души от конечного к бесконечному, ведущем к единению души с основанием бытия. Вера присутствует и в личной встрече с личным Богом. Но понятие веры включает нечто большее. Вера — это состояние захваченности силой самого-бытия. Мужество быть есть выражение веры, и только в свете мужества быть можно понять, что такое вера. Мы определили мужество как самоутверждение бытия вопреки небытию. Сила этого самоутверждения есть сила бытия, которая действует в каждом акте мужества. Вера есть опыт этой силы.
Однако этот опыт имеет парадоксальный характер: он основан на принятии приятия. Само-бытие бесконечно трансцендирует любое конечное бытие; Бог, встречающий человека, безусловно трансцендирует человека. Вера преодолевает этот бесконечный разрыв, принимая тот факт, что сила бытия присутствует вопреки этому разрыву, что тот, кто обособлен, — принят. Вера принимает «вопреки», а из этого «вопреки» веры рождается «вопреки» мужества. Вера не есть теоретическое признание чего-то, вызывающего сомнение; она есть экзистенциальное приятие того, что трансцендирует повседневный опыт. Вера — не мнение, а состояние. Это состояние захваченности той силой бытия, которая трансцендирует все сущее и в которой все сущее соучаствует. Человек, захваченный этой силой, способен утверждать себя потому, что знает: он утвержден силой самого-бытия. В этом отношении мистический опыт и личная встреча тождественны. В обоих случаях вера составляет основу мужества быть.
Это особенно важно для эпохи, когда, как например сегодня, преобладает тревога сомнения и отсутствия смысла. Разумеется, тревога судьбы и смерти в наше время не исчезла. Тревога судьбы усиливается по мере того, как шизофреническое расщепление нашего мира уничтожает остатки прежней надежности. Тревога вины и осуждения также не исчезла. Можно только удивляться тому, насколько часто тревога вины обнаруживается в практике психоанализа и частной психологической помощи. Несколько веков пуританского и буржуазного подавления жизненных устремлений человека породили едва ли меньшее чувство вины, чем средневековое учение об аде и чистилище.
Однако, несмотря на эти оговорки, тревога, определяющая облик нашего времени, — это тревога сомнения и отсутствия смысла. Человек боится, что он уже утратил или что ему предстоит утратить смысл своего существования. Эту ситуацию выражает современный экзистенциализм.
Какое же мужество способно принять в себя небытие, выраженное в форме сомнения и отсутствия смысла? Это наиболее важный и наиболее волнующий вопрос для всех, кто стремится обрести мужество быть. Ведь тревога отсутствия смысла подрывает основу того, что тревога судьбы и смерти и тревога вины и осуждения оставляют нетронутым. В ситуации вины и осуждения сомнение все еще не подорвало уверенности в предельной ответственности. Над нами нависла угроза, но мы еще не уничтожены. Однако если сомнение и отсутствие смысла преобладают, то человек ощущает, как смысл его жизни и истина предельной ответственности исчезают в бездне. Подобная ситуация незнакома ни стоику, который побеждает тревогу судьбы с помощью сократического мужества мудрости, ни христианину, который побеждает тревогу вины с помощью характерного для протестантизма мужества принять прощение. Ведь даже в ситуации отчаяния неизбежности смерти и в ситуации отчаяния самоосуждения утверждается смысл и сохраняется уверенность. Однако в ситуации сомнения и отсутствия смысла и то и другое поглощается небытием.
Тогда возникает вопрос: существует ли мужество, способное победить тревогу отсутствия смысла и сомнения? Другими словами, способна ли вера, которая принимает приятие, сопротивляться силе небытия в его наиболее радикальной форме? Может ли вера сопротивляться отсутствию смысла? Есть ли такая вера, которая способна сосуществовать с сомнением и отсутствием смысла? Эти вопросы открывают перед нами последний и наиболее важный для нашего времени аспект проблемы, которой посвящены эти лекции. Как вообще возможно мужество быть, если все попытки создать его сталкиваются с опытом предельной недостаточности этих попыток? Если жизнь столь же бессмысленна, как и смерть, если вина столь же сомнительна, как и совершенство, если бытие не более осмысленно, чем небытие, то что же может стать основой мужества быть?
Некоторые экзистенциалисты, пытаясь дать ответы на эти вопросы, бросаются от сомнения к догматической уверенности, от отсутствия смысла к системе символов, в которой выражается смысл какой-либо одной церковной или политической группы. Такую резкую перемену можно истолковать по-разному. Можно увидеть в ней выражение тоски по гарантиям; она может быть произвольной, в той же мере, в какой — с точки зрения экзистенциалистов — произвольно всякое решение; она может оказаться результатом того, что христианская весть становится ответом на вопросы, поставленные в ходе исследования человеческого существования; она может быть подлинным обращением, независимым от теоретических позиций. В любом случае такая перемена не решает проблему радикального сомнения. Она сообщает мужество быть тем, кто обратился, но не дает ответа на вопрос о том, каким образом подобное мужество возможно само по себе. Ответ должен принимать состояние отсутствия смысла в качестве предварительного условия. Если ответ требует устранения этого состояния, то он перестает быть ответом: ведь как раз это и невозможно сделать. Человек, охваченный сомнением и отсутствием смысла, неспособен от них избавиться; однако ему необходим ответ, который был бы убедительным внутри, а не вне ситуации его отчаяния. Ему необходима предельная основа того, что мы назвали мужеством отчаяния. Если не пытаться уйти от этого вопроса, то на него возможен лишь один ответ: приятие отчаяния само по себе есть вера, и оно граничит с мужеством быть. В такой ситуации смысл жизни сводится к отчаянию по поводу смысла жизни. Но подобное отчаяние, до тех пор пока оно есть акт жизни, положительно в своем отрицании. С точки зрения циника это значит, что сама жизнь требует циничного к себе отношения. С точки зрения религии это значит, что человек принимает себя как принятого вопреки своему отчаянию по поводу смысла этого приятия. Парадокс всякого радикального отрицания, если это отрицание активно, состоит в том, что оно должно себя утверждать, чтобы быть способным себя отрицать. Всякое настоящее отрицание с необходимостью подразумевает утверждение. О парадоксальном характере самоотрицания свидетельствует скрытое наслаждение, доставляемое отчаянием. Отрицательное живет за счет того положительного, которое оно отрицает.
Вера, делающая возможным мужество отчаяния, есть приятие силы бытия даже в тисках небытия. Даже в состоянии отчаяния по поводу смысла бытие утверждает себя в нас. Акт приятия отсутствия смысла уже сам по себе — осмысленный акт. Это акт веры. Мы уже отмечали, что тот, кто обладает мужеством утверждать свое бытие вопреки судьбе и вине, не устраняет их. Они по-прежнему ему угрожают и заставляют страдать. Однако он принимает свою принятость силой самого-бытия, в которой он соучаствует и которая дает ему мужество принять тревогу судьбы и вины на себя. То же относится к сомнению и отсутствию смысла. Вера, которая творит мужество, принимающее в себя сомнение и отсутствие смысла, не обладает специфическим содержанием. Это просто вера, ненаправленная, безусловная. Она не поддается определению, потому что все определенное разрушается сомнением и отсутствием смысла. Тем не менее даже безусловная вера — не всплеск субъективных эмоций и не настроение, лишенное объективного основания.
Исследование природы безусловной веры выявляет следующие ее компоненты. Первый компонент — это опыт силы бытия, которое присутствует даже перед лицом наиболее радикальных проявлений небытия. Если мы говорим, что в этом опыте витальность сопротивляется отчаянию, то нужно добавить, что витальность в человеке пропорциональна его интенциональности. Витальность, способная выстоять перед бездной отсутствия смысла, осознает присутствие скрытого смысла внутри разрушения смысла. Другой компонент безусловной веры — это зависимость опыта небытия от опыта бытия, а опыта отсутствия смысла — от опыта смысла. Ведь даже в состоянии отчаяния человеку хватает бытия на то, чтобы сделать возможным отчаяние. Третий компонент безусловной веры — приятие собственной принятости. Разумеется, состояние отчаяния исключает возможность приятия кем-либо или чем-либо. Однако присутствует опыт силы самого приятия. Переживаемое человеком отсутствие смысла содержит в себе опыт «силы приятия». Сознательно принять эту силу приятия — вот религиозный ответ безусловной веры, той веры, которую сомнение лишило конкретного содержания, но которая продолжает оставаться верой и источником наиболее парадоксального проявления мужества быть.
Такая вера трансцендирует как мистический опыт, так и встречу Бога и человека. Может показаться, что мистический опыт ближе к безусловной вере, однако это не так. Безусловная вера несет в себе элемент скептицизма, который отсутствует в мистическом опыте. Конечно, мистицизм также трансцендирует все конкретные содержания, но не потому, что подвергает их сомнению или видит в них отсутствие смысла; скорее, он рассматривает их как предварительный этап. Мистицизм использует конкретные содержания как ступени, по которым он продвигается к своей цели. Опыт отсутствия смысла, напротив, отвергает эти содержания (и все, что им сопутствует), никак ими не воспользовавшись. Опыт отсутствия смысла радикальнее мистицизма. Поэтому он трансцендирует мистический опыт.
Безусловная вера трансцендирует и встречу Бога и человека. Эта встреча описывается с помощью субъект-объектной схемы: определенный субъект (человек) встречается с определенным объектом (Богом). Можно утверждать обратное: определенный субъект (Бог) встречается с определенным объектом (человеком). Однако и в том и в другом случае сомнение способно разрушить субъект-объектную структуру. Теологи, столь убежденно и самоуверенно рассуждающие о встрече Бога и человека, должны понимать, что возможна ситуация, в которой радикальное сомнение препятствует этой встрече, и тогда не остается ничего, кроме безусловной веры. Приятие подобной ситуации как религиозно значимой ведет, однако, к необходимости подвергнуть анализу и преобразованию конкретные содержания обычной веры. Мужество быть в его радикальной форме — это ключ к такой идее Бога, которая трансцендирует как мистицизм, так и личную встречу.
Мужество быть как ключ, открывающий дверь самого-бытия
Мужество быть во всех формах само по себе имеет характер откровения. Оно раскрывает природу бытия, показывая, что самоутверждение бытия — это такое утверждение, которое преодолевает отрицание. Используя метафору (а всякое утверждение о самом-бытии — либо метафора, либо символ), можно сказать, что бытие включает в себя небытие, однако небытие не преобладает над ним. «Включение» — это пространственная метафора, которая указывает на то, что бытие охватывает как само себя, так и то, что ему противостоит, — небытие. Небытие присуще бытию, его невозможно отделить от бытия. Невозможно даже помыслить о бытии, не прибегая к двойному отрицанию: о бытии следует думать как об отрицании отрицания бытия. Именно поэтому для более точного описания бытия мы пользуемся метафорой «сила бытия». Сила — это способность существа актуализировать себя вопреки сопротивлению других существ. Говоря о силе самого-бытия, мы указываем на то, что бытие утверждает себя вопреки небытию. Рассматривая мужество и жизнь, мы говорили о динамическом понимании реальности, характерном для представителей философии жизни. Подобное понимание становится возможным, только если принять мнение о том, что небытие принадлежит бытию, что бытие, лишенное небытия, не смогло бы быть основанием жизни. Самоутверждение бытия, лишенного небытия, превратилось бы из самоутверждения в статичное самоотождествление. При таком самоутверждении ничто бы не проявлялось, ничто не выражалось, ничто не открывалось. Но небытие выводит бытие из его уединения и заставляет динамически утверждать себя. Философия обращалась к динамическому самоутверждению самого-бытия всякий раз, когда переходила на язык диалектики; я имею в виду прежде всего неоплатонизм, Гегеля, а также философию жизни и философию процесса. Теология делала то же самое всякий раз, когда принимала со всей серьезностью идею живого Бога; это наиболее очевидно на примере тринитарной символики описания Бога. Спиноза, несмотря на свое статичное определение субстанции (а именно так он называет предельную силу бытия), сочетает философские и мистические представления, говоря о той любви и том знании, которыми Бог, через любовь и знание конечных существ, любит и знает Себя Самого. Небытие (т. е. то в Боге, что делает Его самоутверждение динамическим) выводит Его из божественного самоуединения и являет Его как силу и любовь. Небытие делает Его живым Богом. Если бы не это Нет, которое Он вынужден преодолевать в Самом Себе и в Своем творении, то божественное Да, сказанное Себе, было бы безжизненным. Основание бытия не открыло бы себя, никакой жизни бы не было.
Но там, где есть небытие, присутствуют конечность и тревога. Если мы говорим, что самому-бытию присуще небытие, мы тем самым утверждаем, что самому-бытию присущи конечность и тревога. Когда философы и теологи рассуждают о божественном блаженстве, имплицитно (а порой и эксплицитно) они всегда рассуждают о тревоге конечности, которую блаженство божественной бесконечности вечно принимает в себя. Бесконечное охватывает само себя и конечное; Да включает само себя и Нет, которое оно принимает в себя; блаженство состоит из себя самого и тревоги, над которой оно одерживает верх. Именно это имеют в виду, когда говорят, что бытие несет в себе небытие и что оно проявляет себя через небытие. Говоря об этом, необходимо пользоваться языком символов. Однако символический характер этого языка не умаляет его истинности; напротив, это условие его истинности. Рассуждая о самом-бытии не на языке символов, мы удалялись бы от истины.
Божественное самоутверждение — это сила, которая делает возможным самоутверждение конечного существа, его мужество быть. Мужество становится возможным лишь потому, что для самого-бытия характерно самоутверждение вопреки небытию. Мужество соучаствует в самоутверждении самого-бытия, оно соучаствует в силе бытия, которое преобладает над небытием. Тот, кто обретает эту силу в акте мистической, личной или безусловной веры, осознает источник своего мужества быть. Человек отнюдь не всегда осознает этот источник. Его не позволяют осознать цинизм и безразличие. Но этот источник действует в человеке до тех пор, пока он сохраняет мужество принять свою тревогу на себя. Когда мы совершаем акт мужества быть, в нас действует сила бытия независимо от того, осознаем мы это или нет. Всякий акт мужества есть проявление основания бытия независимо от содержания этого акта. Это содержание может скрывать или искажать истинное бытие, но мужество этого акта обнаруживает истинное бытие. Истинную природу самого-бытия раскрывают не рассуждения о нем, а мужество быть. Утверждая собственное бытие, мы соучаствуем в самоутверждении самого-бытия. Убедительных доказательств «существования» Бога нет, зато есть акты мужества, в которых мы утверждаем силу бытия, независимо от того, знаем мы о ней или нет. Если мы о ней знаем, то принимаем приятие сознательно. Если не знаем, мы тем не менее принимаем ее и соучаствуем в ней. И в нашем приятии того, чего мы не знаем, нам является сила бытия. Мужество обладает силой откровения, мужество быть — это ключ, открывающий дверь самого-бытия.
Мужество, принимающее в себя отсутствие смысла, предполагает такое отношение с основанием бытия, которое мы назвали «безусловной верой». Она не имеет конкретного содержания, однако не лишена содержания вообще. Содержание безусловной веры составляет «Бог над Богом». Безусловная вера и ее последствие — мужество, принимающее в себя радикальное сомнение, сомнение о Боге — трансцендирует теистическую идею Бога.
Теизм может означать неконкретизированное утверждение Бога. В этом случае теизм не объясняет, что имеется в виду под словом «Бог». В силу традиционных и психологических ассоциаций, которые вызывает это слово, такой пустой теизм способен, рассуждая о Боге, будить в людях чувство благоговения. Политики, диктаторы и все те, кто прибегает к демагогии, стремясь произвести впечатление на публику, охотно используют слово «Бог» в этом значении. У слушателей создается благоприятное впечатление относительно серьезности и нравственных качеств ораторов. Особенного успеха они добиваются в том случае, если могут заклеймить своих противников как атеистов. Если рассмотреть теизм в более широком смысле, то можно отметить, что люди, не имеющие определенной религиозной принадлежности, охотно называют себя теистами, не преследуя при этом никаких особых целей: просто они не могут жить в мире без Бога, каким бы этот Бог ни был. Они испытывают потребность в том, что ассоциируется со словом «Бог» и боятся того, что они называют атеизмом. Для теизма, понятого еще более широко, характерно использование слова «Бог» как поэтического или просто удобного символа для эмоционально окрашенного обозначения высшей этической идеи. Такой теизм граничит и со вторым типом теизма, и с тем, что мы называем «теизмом за пределами теизма». Но он все же слишком расплывчат и неспособен пересечь эту границу. Атеистическое отрицание этого типа теизма в целом столь же неопределенно, как и сам этот теизм. У тех, кто всерьез утверждает свое теистическое мировоззрение, такое отношение может вызвать лишь пренебрежение и раздражение. Этот атеизм может быть даже оправдан, если он противостоит злоупотреблению словом «Бог» в политической риторике, но в конечном счете он столь же беспомощен, как и теизм, который он отрицает. Он также неспособен достичь состояния отчаяния, как теизм, которому он противостоит, не может достичь состояния веры. Теизм может иметь и второе значение, противоположное первому: он может обозначать то, что мы назвали личной встречей Тогда он соотносится с той частью еврейско-христианской традиции, которая настаивает на личном характере отношений человека с Богом. В этом случае теизм уделяет особое внимание персоналистским элементам Библии и протестантских символов веры, персоналистскому образу Бога, слову как орудию творения и откровения, этическому и социальному характеру Царства Бога, личному характеру человеческой веры и божественного прощения, историческому видению Вселенной, идее божественной цели, бесконечности, разделяющей творца и творение, абсолютной обособленности Бога от мира, конфликту между святостью Бога и греховностью человека, личному характеру молитвы и практического благочестия. В таком варианте теизм представляет собой немистическую сторону библейской религии и исторического христианства. Атеизм, с точки зрения этого теизма, есть попытка человека избежать встречи с Богом. Следовательно, это экзистенциальный, а не теоретический вопрос.
Теизм имеет и третье значение, чисто теологическое. Теологический теизм, как и всякая теология, зависит от того религиозного содержания, которое он выражает с помощью понятий. Он зависит от первого типа теизма, поскольку пытается доказать необходимость какого-то признания Бога; как правило, он вырабатывает так называемые доказательства «существования» Бога. Но в еще большей мере он зависит от теизма второго типа, поскольку пытается создать такое учение о Боге, которое превращает личную встречу человека с Богом в учение о двух личностях, которые могут встретиться, а могут и не встретиться, но которые обладают независимой друг от друга реальностью.
Итак, теизм первого типа должен быть трансцендирован ввиду его несостоятельности, теизм второго типа должен быть трансцендирован ввиду его односторонности. Однако теизм третьего типа должен быть трансцендирован ввиду его ложности. Это дурная теология. Рассмотрим этот вопрос подробнее. Бог теологического теизма — это существо среди других и как таковое-часть реальности в целом. Разумеется, Он считается ее наиболее важной частью, но всего лишь частью, и, вследствие этого, Он подчинен структуре целого. Считается, что Он вне онтологических элементов и категорий, составляющих реальность. Однако каждое утверждение подчиняет Его их законам. Его рассматривают как личность, обладающую миром; как Я, соотнесенное с Ты, как причину, обособленную от своего следствия. У Него есть определенное пространство и бесконечное время. Он есть существо, а не само-бытие. Как таковой Он включен в субъект-объектную структуру реальности, Он объект для нас — субъектов. В то же время мы объекты для Него — субъекта. Именно в силу этого необходимо трансцендировать теологический теизм. Ведь Бог как субъект превращает меня в объект и не более чем в объект. Он лишает меня моей субъективности, потому что Он всемогущий и всезнающий. Я бунтую и пытаюсь превратить Его в объект, но мой бунт оборачивается поражением и отчаянием. Бог предстает непобедимым тираном, существом, по сравнению с которым все прочее лишено свободы и субъективности. Он похож на современных тиранов, которые с помощью террора пытаются превратить все окружающее в простой объект, в вещь в ряду других вещей, в винтик в машине, которой они управляют. Он становится образом того, против чего бунтует экзистенциализм. Именно про этого Бога Ницше сказал, что необходимо убить Его, потому что человек не может допустить, чтобы его превратили в простой объект абсолютного знания и абсолютного управления. Вот глубочайший корень атеизма. Этот атеизм оправдан, так как он есть реакция на теологический теизм и его опасные последствия. Здесь же коренятся и экзистенциалистское отчаяние, и широко распространенная в наше время тревога отсутствия смысла.
Теизм во всех его формах трансцендируется в опыте, который мы назвали безусловной верой. Она есть приятие приятия при отсутствии кого-либо или чего-либо, обладающего способностью принимать. Принимает и сообщает мужество быть сила самого-бытия. Здесь мы достигли высшей точки нашего исследования. Силу бытия невозможно описать на языке, которым описывается Бог теизма всех типов. Ее невозможно описать и на языке мистики. Она трансцендирует мистицизм и личную встречу точно так же, как она трансцендирует и мужество быть частью, и мужество быть собой.
Предельный источник мужества быть — «Бог над Богом»; таков результат нашего требования трансцендировать теизм. Мужество быть способно принять в себя тревогу сомнения и отсутствия смысла лишь при условии, что трансцендирован Бог теизма. Бог над Богом — это объект всякого мистического стремления, однако, дабы достичь Его, необходимо трансцендировать также и мистицизм. Мистицизм не принимает всерьез ни само конкретное, ни сомнение по поводу конкретного. Он погружается прямо в основание бытия и смысла, оставляя позади конкретное, мир конечных ценностей и смыслов. Поэтому мистицизм не решает проблему отсутствия смысла. Для современной религиозной ситуации это означает, что восточный мистицизм неспособен ответить на вопросы западного экзистенциализма, хотя многие пытаются использовать его в этих целях. Бог над Богом теизма не есть обесценивание смыслов, повергнутых сомнением в бездну отсутствия смысла: Он потенциально способен их восстановить. Однако безусловная вера сходится с верой, подразумеваемой мистицизмом, в том, что обе они трансцендируют теистическую объективацию Бога как существа. Для мистицизма такой Бог не более реален, чем любое конечное существо; для мужества быть такой Бог исчез в бездне отсутствия смысла вместе с прочими ценностями и смыслами.
Бог над Богом теизма присутствует, хотя и неявно, в каждой встрече Бога и человека. Библейская религия и протестантская теология осознают парадоксальный характер этой встречи. Они осознают, что Бог, встречающий человека, — не объект и не субъект, следовательно, Он над той схемой, в которую теизм пытается Его втиснуть. Они осознают, что персонализм по отношению к Богу уравновешивается над-личным присутствием божественного. Они осознают, что человек способен принять божественное прощение, только если в нем действует сила приятия, т. е. на языке библейской религии, — если в нем действует сила благодати. Библейская религия и протестантская теология осознают парадоксальный характер всякой молитвы — обращения к кому-то, к кому невозможно обратиться, потому что он не есть «кто-то»; прошения у кого-то, кого невозможно ни о чем просить, потому что он дает или не дает еще прежде всякой просьбы; обращения на Ты к тому, кто ближе к Я, чем Я к самому себе. Каждый из этих парадоксов ведет религиозное сознание к Богу, который над Богом теизма.
Мужество быть, которое коренится в опыте Бога, который над Богом теизма, соединяет в себе и трансцендирует мужество быть частью и мужество быть собой. Ему не свойственны ни потеря себя в соучастии, ни потеря своего мира в индивидуализации. Приятие Бога, который над Богом теизма, делает нас частью того, что само по себе есть не часть, а основание целого. Поэтому наше Я не теряется внутри целого, включающего в себя жизнь какой-то ограниченной группы. Я, соучаствующее в силе самого-бытия, вновь возвращается к себе. Ведь сила бытия действует через силу индивидуальных Я. Она не поглощает их подобно тому, как это делают всякое ограниченное целое, всякий коллективизм, всякий конформизм. Именно поэтому Церковь, которая представляет силу самого-бытия или Бога, который трансцендирует Бога религий, претендует на роль проводника мужества быть. А Церковь, основанная на авторитете Бога теизма, не может на это претендовать. Она неизбежно становится коллективистской или полуколлективистской системой.
Но Церковь, которая в своем провозвестии и благочестии поднимается к Богу над Богом теизма, не жертвуя при этом своими конкретными символами, может стать проводником мужества, принимающего сомнение и отсутствие смысла в себя. Лишь Церковь Креста способна на это, Церковь, которая проповедует Распятого, воззвавшего к Богу, который остался его Богом, после того как Бог доверия оставил его во мраке сомнения и отсутствия смысла. Быть частью такой Церкви — значит обрести мужество быть, которое не дает человеку утратить свое Я и помогает ему обрести свой мир.
Безусловная вера, или состояние захваченности Богом, который по ту сторону Бога, — это не то, что может существовать рядом с другими состояниями души. Она не есть нечто обособленное и определенное — явление, которое можно вычленить и описать. Она всегда составляет движение внутри других состояний души, вместе с ними и в их условиях. Она есть ситуация, возникающая на границе человеческих возможностей. Она и «есть» эта граница. Поэтому она есть как мужество отчаяния, так и мужество внутри и над всяким мужеством. Это не место, где можно жить, она не дает надежных гарантий для слов и понятий, у нее нет имени, церкви, культа, теологии. Но она движется в глубине всего этого. Это сила бытия, в которой все соучаствует и которую все частично выражает.
Все это может осознать человек, охваченный тревогой судьбы и смерти, после того как традиционные символы, помогавшие ему вынести превратности судьбы и ужас смерти, утратили силу. После того как «провидение» стало суеверием, а «бессмертие» — плодом воображения, то, что раньше придавало силу этим символам, продолжает присутствовать и творить мужество быть вопреки опыту хаоса мира и конечности существования. Возвращается стоическое мужество, но не в качестве веры в универсальный разум. Оно возвращается в качестве безусловной веры, которая говорит Да бытию, не обладая ничем конкретным, что могло бы победить небытие судьбы и смерти.
Человек способен в тревоге вины и осуждения осознать Бога над Богом теизма, после того как традиционные символы, помогавшие ему выстоять перед лицом этой тревоги, утратили силу. После того как «суд Божий» был истолкован как психологический комплекс, а прощение грехов — как пережиток «образа отца», то, что раньше придавало силу этим символам, продолжает присутствовать и творить мужество быть вопреки опыту бесконечного разрыва между тем, что мы есть, и тем, чем мы должны быть. Возвращается лютеранское мужество, но уже лишенное опоры в вере в Бога суда и прощения. Оно возвращается в виде безусловной веры, которая говорит Да, несмотря на отсутствие особой силы, способной победить вину. Мужество, принимающее тревогу отсутствия смысла на себя, — вот граница, до которой способно Дойти мужество быть. По ту сторону — только небытие. А внутри него все формы мужества восстановлены в силе Бога, который над Богом теизма. Корень мужества быть — тот Бог, который появляется, когда Бог исчезает в тревоге сомнения.
Динамика веры
Вводные замечания
Вряд ли существует другой религиозный термин, употребляющийся как в теологии, так и в повседневной жизни, который подвергся бы большему числу неверных толкований, искажений и спорных определений, чем слово «вера». Это один из тех терминов, который сам нуждается в исцелении, прежде чем его можно будет использовать для исцеления людей. Сегодня термин «вера» скорее способен стать причиной заболевания, чем выздоровления. Он запутывает, сбивает с толку и порождает то скептицизм, то фанатизм, то интеллектуальное сопротивление, то эмоциональную самоотдачу, то отказ от истинной религии, то подчинение подменам. Может возникнуть искушение навсегда отбросить слово «вера»; но такое вряд ли возможно, как бы этого ни хотелось. Его оберегает могущественная традиция. Пока еще не существует другого слова, выражающего ту реальность, на которую указывает термин «вера». Следовательно, на сегодня единственный способ решить эту проблему — попытаться по-новому истолковать это слово и освободить его значение от сбивающих с толку и вводящих в заблуждение оттенков, большинство из которых — наследие предыдущих веков. Автор надеется, что ему удастся по крайней мере исполнить это свое намерение, даже если он и не преуспеет в другой своей далеко идущей цели — убедить некоторых читателей в наличии скрытой силы веры в них самих и в бесконечном значении того, на что вера указывает.
Что есть вера
1. Вера как предельный интерес
Вера — это состояние предельной заинтересованности: динамика веры — это динамика предельного интереса человека. Человек, как и всякое живое существо, заинтересован во множестве вещей, прежде всего в тех, от которых зависит само его существование — в еде, жилье. Но человек, в отличие от других живых существ, обладает духовными интересами — познавательными, эстетическими, социальными, политическими. Некоторые из них насущны, порой очень насущны, и всякий духовный интерес, как и витальные интересы, может притязать на предельность в человеческой жизни и в жизни социальной группы. Если он притязает на предельность, то он требует полной отдачи от того, кто принимает это притязание, и он обещает полное исполнение, даже при условии, что все другие притязания придется подчинить ему или отринуть ради него. Если национальная группа превращает жизнь и рост нации в свой предельный интерес, то она требует принести в жертву все прочие интересы: экономическое благополучие, здоровье и жизнь, семью, эстетическую и познавательную истину, справедливость и гуманность. Крайние формы национализма, возникшие в XX в., — хороший материал для изучения того, что предельный интерес значит для различных сторон человеческого существования и даже для самого малого интереса повседневной жизни. Нация — вот единственный бог, в котором все сконцентрировано, бог, который, конечно же, оказался демоном, но который со всей ясностью показал безусловный характер предельного интереса.
Однако акт веры — это принятие не только безусловного требования, выдвигаемого тем, что составляет предельный интерес, но и обещания предельного исполнения. Содержание этого обещания может быть неопределенным. Оно может быть выражено с помощью неопределенных символов либо с помощью конкретных символов, которые, однако, нельзя принимать буквально, как, например «величие» нации, в которой человек соучаствует, даже отдав за нее жизнь, или завоевание человечества «нацией-спасительницей» и т. д. В любом из этих случаев человеку обещано «предельное исполнение», а в случае неповиновения безусловному требованию ему грозит исключение из такого исполнения. Примером — и даже более чем примером — может служить вера, явившаяся в ветхозаветной религии. Ее характер предельного интереса также выражается в требовании, угрозе и обещании. Содержанием этого интереса не выступает нация — хотя еврейский национализм порой пытался исказить его таким образом. Его содержание — это Бог справедливости, который, именно потому, что Он представляет собой справедливость для каждого человека и для каждой нации, называется всеобщим Богом, Богом Вселенной. Он есть предельный интерес каждого благочестивого еврея, и именно ради Него дана первая заповедь: «Ты должен любить Господа, Бога твоего, всем сердцем, и всею душою, и всеми силами» (Втор 6:5). Предельный интерес означает именно это, и именно из этих слов возник сам термин «предельный интерес». Эти слова недвусмысленно устанавливают характер подлинной веры — требование полной отдачи себя субъекту предельного интереса. Ветхий Завет полон приказаний, которые конкретизируют природу этой отдачи, и он полон обещаний и угроз, связанных с ней. Обещания здесь также символически неопределенны, хотя они сосредоточены вокруг идеи исполнения национальной и индивидуальной жизни, а угрозу представляет исключение из такого исполнения, происходящее в виде национальной гибели и индивидуальной катастрофы. Вера для людей Ветхого Завета — это состояние предельной и безусловной заинтересованности в Ягве и в том, как Он обнаруживает себя в требовании, угрозе и обещании.
Другим примером — и в каком-то смысле контрпримером, который, однако, в равной мере показателен, — может служить предельный интерес в «успехе», в социальном положении и экономической силе. Успех — бог многих людей в западной культуре, в высшей степени основанной на конкуренции, и он действует так, как должен действовать любой предельный интерес: он требует безусловной отдачи своим законам, даже если ради этого приходится жертвовать подлинными человеческими отношениями, личными убеждениями и творческим эросом. Его угроза — это угроза социального и экономического поражения, а его обещание — неопределенное, как и всякое обещание подобного рода, — это исполнение бытия человека. Именно крах такой веры выражен в большей части современной литературы и определяет ее религиозное значение. Такие романы, как «Откуда не возвращаются», повествуют не о неудачных расчетах, а о замещенной вере. Обещание этой веры, исполнившись, оказывается пустым.
Вера — это состояние предельной заинтересованности. Ее содержание бесконечно важно для жизни верующего, но оно совсем не важно для формального определения веры. Признавая это, мы делаем первый шаг к пониманию динамики веры.
2. Вера как центрированный акт
Вера как предельный интерес — это акт всей личности. Этот акт происходит в самом центре жизни личности и включает в себя все ее элементы. Вера — это наиболее центрированный акт человеческой души. Это не движение особой части и не особая функция целостного бытия человека. Все части и функции объединяются в акте веры. Но вера не состоит из общей суммы их воздействий. Она трансцендирует как всякое особое воздействие, так и их все, вместе взятые, и сама оказывает решающее воздействие на каждое из них.
Так как вера — это акт личности как целого, она соучаствует в динамике жизни личности. Динамика жизни личности многократно описывалась, особенный интерес к ней проявляют новейшие направления психоанализа. Для большей части этих описаний характерно мышление в терминах полярных различий, борьбы и конфликтов между полюсами. Это делает психологию личности в высшей степени динамической и требует динамической теории веры как самого личностного из всех личностных актов. Наиболее важное для психоанализа полярное различие — это различие между так называемым бессознательным и сознанием. Вера как акт всей личности невообразима без соучастия бессознательных элементов структуры личности. Они постоянно присутствуют и во многом определяют содержание веры. Однако вера — это сознательный акт, и бессознательные элементы соучаствуют в создании веры лишь в том случае, если они приняты в личностный центр, трансцендирующий каждый из этих элементов. Если этого не происходит, если бессознательные силы определяют душевное состояние помимо центрированного акта, то вера не возникает, а ее подменяют принуждения. Ведь вера — это дело свободы. Свобода — это не что иное, как возможность центрированных личностных актов. Обычное противопоставление веры и свободы можно без труда оспорить, если увидеть в вере свободный, т. е. центрированный акт личности. В этом смысле вера и свобода тождественны.
Столь же важным для понимания веры является полярное различие между тем, что Фрейд и его школа называют Я и Сверх-Я. При интерпретации понятия «Сверх-Я» возникают трудности. С одной стороны, Сверх-Я составляет основу всякой культурной жизни, потому что оно ограничивает безудержную актуализацию постоянных порывов либидо; с другой стороны, оно подтачивает витальные силы человека, порождает отвращение ко всей системе культурных ограничений и становится причиной невротического состояния души. Если исходить из этой точки зрения, то символы веры суть выражения Сверх-Я, точнее — выражение образа отца, который задает содержание Сверх-Я. Такая несостоятельная теория Сверх-Я возникла в результате натуралистического отрицания Фрейдом норм и принципов. Если Сверх-Я устанавливается посредством необоснованных принципов, то оно становится подавляющим тираном. Но настоящая вера, даже если она пользуется для своего выражения образом отца, превращает этот образ в принцип истины и справедливости, который необходимо защищать даже от самого «отца». Веру и культуру можно утверждать лишь в том случае, если Сверх-Я представляет собой нормы и принципы реальности.
Тогда возникает следующий вопрос: каким образом вера как личностный центрированный акт соотносится с рациональной структурой человеческой личности, которая проявляет себя в осмысленном языке человека, в его способности знать истинное и делать доброе, в его чувстве прекрасного и справедливого? Все это, а не только лишь способность анализировать, подсчитывать и спорить, делает человека рациональным существом. Но, несмотря на такое широкое понятие разума, мы не можем утверждать, что сущностная природа человека тождественна рациональному характеру его души. Человек способен решать за или против разума, он способен творить, выходя за пределы разума, или разрушать, починяясь разуму. Эта сила есть сила его Я, центра самоотнесенности, в котором объединены все элементы его бытия. Вера не является актом одной из рациональных функций человека, как она не является актом его бессознательного; вера — это акт, в котором трансцендируются как рациональные, так и внерациональные элементы его бытия.
Вера как всеобъемлющий и центрированный акт личности «экстатична». Она трансцендирует как порывы внерационального бессознательного, так и структуры рационального сознательного. Она трансцендирует, их но не разрушает. Экстатический характер веры не исключает ее рациональный характер, но и не отождествляется с ним, он также включает внерациональные стремления, не отождествляясь с ними. В экстазе веры есть место осознанию истины и этической ценности; в нем есть также место любви и ненависти, конфликтам и примирениям, индивидуальным и коллективным влияниям прошлого. «Экстаз» означает «нахождение вне себя» — что не подразумевает прекращение быть собой — вместе со всеми элементами, которые объединены в личностном центре.
Другой парой полярных элементов, релевантных для понимания веры, является когнитивная функция человеческой личности, с одной стороны, и чувство и воля — с другой. Позже я постараюсь показать, что многие искажения смысла веры коренятся в попытке свести веру к одной из этих функций. В данный момент необходимо как можно более четко и настойчиво заявить о том, что когнитивное утверждение присутствует в каждом акте веры, но не в качестве результата независимого исследовательского процесса, а в качестве неотъемлемой части целостного акта приятия и отдачи. Это также исключает представление о том, что вера есть результат независимого акта «воли к вере». Конечно же, возможно волевое утверждение того, что предельно нас интересует, но вера не есть создание воли. Воля принять и отдать составляет элемент экстаза веры, но не является его побуждающей причиной. То же самое истинно и по отношению к чувству. Вера — это не всплеск эмоций: не таков смысл экстаза. Конечно же, эмоция присутствует в ней, как и во всяком акте духовной жизни человека. Но эмоция не порождает веру. Вера обладает когнитивным содержанием и является актом воли. Она есть единство всех элементов в центрированном Я. Разумеется, единство всех элементов в акте веры не препятствует тому, чтобы один из них определял какую-то особую форму веры. Он определяет характер веры, но он не создает сам акт веры.
Все это также становится ответом на вопрос о возможной психологии веры. Все, что совершается на уровне бытия человеческой личности, может стать объектом психологии. И философу религии, и церковнослужителю очень важно знать, каким образом акт веры располагается внутри целостности психологических процессов. Однако помимо такой оправданной и желательной формы психологии веры существует другая форма, которая пытается вывести веру из того, что верой не является, а является, как правило, страхом. Такой метод предполагает, что страх или что-то другое, из чего выводится вера, — это нечто более исконное и основополагающее, чем сама вера. Но Доказать это предположение невозможно. Напротив, можно Доказать, что в научном методе, который приводит к таким выводам, уже действует вера. Вера предшествует всяким попыткам вывести ее из чего-либо другого, ибо сами эти попытки основаны на вере.
3. Источники веры
Мы описали акт веры и его отношение к динамике личности. Вера — _это целостный и центрированный акт личного Я, акт безусловного, бесконечного и предельного интереса. И теперь следует спросить: а каков источник этого всеобъемлющего и все трансцендирующего интереса? Слово «интерес» указывает на двусторонность связи: это отношение между тем, кто интересуется, и тем, что интересует. И в том, и в другом случае мы должны представлять ситуацию человека как самое по себе, так и в его мире. Реальность предельного интереса человека открывает нечто в его бытии, а именно его способность трансцендировать поток повседневной жизни, полной относительного и преходящего опыта. Такой опыт человека, его чувства и мысли условны и конечны. Дело не только в том, что они приходят и уходят, но и в том, что их содержание представляет конечный и условный интерес — если только они не возведены до уровня безусловной ценности. Но это «если только» предполагает возможность вообще действовать таким образом; оно предполагает наличие в человеке элемента бесконечности. Человек способен в мгновенном акте личностного центра понять смысл предельного, безусловного, абсолютного, бесконечного. Лишь это делает веру возможной для человека, делает Веру его потенцией.
Потенции человека суть силы, стремящиеся к актуализации. К вере его устремляет осознание бесконечного, которому он принадлежит, но которым он не владеет как своей собственностью. Таково абстрактное описание того, что конкретно проявляется в виде «беспокойства сердца», охваченного потоком жизни.
Безусловный интерес, который есть вера, — это интерес к безусловному. Бесконечная страсть (так мы назвали веру) есть страсть к бесконечному. Другими словами (воспользуемся тем термином, с которого мы начали), предельный интерес есть интерес к тому, что дается в опыте как предельное. Таким образом, от субъективного смысла веры как центрированного акта личности мы перешли к ее объективному смыслу, к тому, что осмысляется в акте веры. Если мы назовем то, что осмысляется в акте веры, «Богом» или «каким-нибудь богом», это вряд ли поможет нам на настоящем этапе нашего анализа. Ведь тогда мы спросим: а что в идее Бога составляет божественность? Ответом будет: элемент безусловного и предельного. Он есть то, что содержит качество божественности. Уяснив это, можно понять, почему едва ли не все «на небесах и на земле» обретало предельность в религиозной истории человечества. Однако в то же время мы способны понять, что в религиозном сознании человека постоянно действовал и до сих пор действует критический принцип: то, что действительно предельно, сопротивляется тому, что лишь претендует на то, чтобы быть предельным, а на самом деле предварительно, преходяще и конечно.
Термин «предельный интерес» объединяет субъективную и объективную стороны акта веры — fides qua creditur (вера, посредством которой верят) и fides quae creditur (вера, в которую верят). Первый термин — классическое обозначение центрированного акта личности, акта предельного интереса. Второй термин — классическое обозначение того, к чему этот акт направлен, самого предельного, выраженного в символах божественного. Это различение очень важно, но не предельно важно, ведь одна сторона невозможна без другой. Нет веры без содержания, к которому она направлена. Всегда есть что-то, что осмысляется в акте веры. И обладать содержанием веры возможно лишь в акте веры. Всякое рассуждение о божественном, которое происходит не в состоянии предельного интереса, бессмысленно. Ведь к тому, что осмысляется в акте веры, невозможно приблизиться каким либо способом, отличным от акта веры.
Такие термины ка предельное, безусловное; бесконечное, абсолютное, основаны на преодолении различия между субъективностью и объективностью. Предельное акта веры и предельное, которое осмысляется в акте веры, суть одно и то же. Мистики дают этому символическое выражение, говоря, что их знание о Боге — это знание, которым Бог обладает о Самом Себе; Павел находит этому выражение, говоря, что он будет знать так, как познан он, а именно — познан Богом (I Кор 13). Бог никогда не может быть объектом, не будучи в то же время и субъектом. Согласно Павлу (Рим 8), даже удачная молитва невозможна, если Бог как Дух не молится вместе с нами. Если описывать этот же опыт в абстрактных терминах, то следует говорить об исчезновении обычной субъектно-объектной схемы в опыте предельного, безусловного. В акте веры то, что является источником этого акта, присутствует по ту сторону разрыва между субъектом и объектом. Оно присутствует в качестве и субъекта, и объекта, и по ту сторону их обоих.
Такой характер веры дает дополнительный критерий для различения истинной и ложной предельности. Предельное, которое лишь претендует на бесконечность, но не обладает ею, (как, например, нация или успех) не способно трансцендировать субъект-объектную схему. Оно остается объектом, на который верующий смотрит в качестве субъекта. Верующий может приблизиться к этому объекту в обычном познании и может подчинить его обычному управлению. Разумеется, существует множество уровней в бесконечном царстве ложных предельностей. Нация находится ближе к истинной предельности, чем успех. Националистический экстаз способен породить такое состояние, в котором субъект почти поглощен объектом. Однако через некоторое время субъект возникает вновь, полностью и радикально разочарованный и, относясь к нации трезво и скептически, он считает несправедливыми даже ее справедливые требования. Чем более идолопоклонническим характером обладает вера, тем менее она способна преодолеть разрыв между субъектом и объектом. Ведь различие между истинной и идолопоклоннической верой состоит в том, что в истинной вере предельный интерес есть интерес по поводу истинно предельного, а в идолопоклоннической вере предварительные, конечные реальности возвышены до уровня предельности. Неизбежным последствием идолопоклоннической веры становится «экзистенциальное разочарование», т. е. разочарование, которое проникает в само существование человека! Динамика идолопоклоннической веры такова: она есть вера и, как таковая, центрированный акт личности; центрирующая точка находится более или менее на периферии; акт веры ведет к утрате центра и к распаду личности. Экстаз, характерный даже для идолопоклоннической веры, может лишь на некоторое время скрыть это последствие. Но в конце концов оно выходит на поверхность.
4. Вера и динамика святого
Тот, кто проникает в область веры, проникает в святилище жизни. Там, где присутствует вера, присутствует осознание святости. Может показаться, что это противоречит тому, что мы только что говорили об идолопоклоннической вере. Но это не противоречит нашему анализу идолопоклонничества. Это противоречит лишь общепринятому употреблению слова «святой». Святым становится то, что предельно нас интересует. Осознание святого есть осознание присутствия божественного, т. е. присутствия содержания нашего предельного интереса. Это осознание нашло величественное выражение в Ветхом Завете, начиная с прозрений патриархов и Моисея и заканчивая поражающим опытом великих пророков и псалмопевцев. Это присутствие остается таинственным, несмотря на свою явленность, и оно оказывает как притягательное, так и отталкивающее воздействие на тех, кто с ним встречается. В своей классической работе «Святое» Рудольф Отто описал эти две стороны воздействия святого: очарование и потрясение. (Отто использует термины: mysterium fascinans et tremendum.) Их можно обнаружить в любых религиях, потому что они суть способ, которым человек всегда встречает проявления своего предельного интереса. Причина такого двустороннего воздействия святого станет очевидной, если мы рассмотрим отношение опыта святого к опыту предельного интереса. Человеческое сердце ищет бесконечное, потому что именно в нем конечное желает успокоиться. В бесконечном оно видит свое собственное исполнение. Именно в этом причина экстатической притягательности и очарования всего того, в чем проявляется предельность. Но если предельность явлена и обнаруживает свою очаровывающую притягательность, то в то же самое время человек осознает бесконечное расстояние от конечного до бесконечного и, как следствие этого, осуждение всякой конечной попытки достичь бесконечное. Возникающее в божественном присутствии ощущение поглощаемости есть глубинное выражение отношения человека к святому. Это подразумевается во всяком подлинном акте веры, во всяком состоянии предельного интереса.
Именно это исконное и единственно оправданное значение святости должно заменить современное искаженное употребление этого слова. «Святое» отождествили с нравственным совершенством, особенно это характерно для некоторых протестантских групп. Исторические причины этого искажения помогают по-новому понять природу святости и веры. Изначально святым называлось то, что отделялось от обычного вещественного и опытного порядка. Оно обособлено от мира конечных отношений. Именно по этой причине все религиозные культы обособляют святые места и дела от всех прочих мест и дел. Проникновение в святилище означает встречу со святым. Здесь бесконечно отстраненное становится близким и присутствующим, не утрачивая при этом своей отстраненности. Поэтому святое определялось как «полностью иное», а именно — иное, чем обычный порядок вещей, или — воспользуемся уже знакомым нам выражением — иное, чем мир, который основан на разрыве между субъектом и объектом. Святое трансцендирует этот порядок; в этом его тайна и его недоступный характер. Нет условного пути, ведущего к безусловному; нет конечного пути, ведущего к бесконечному.
Таинственный характер святого делает двусмысленными всякие способы человеческого опыта святого. Святое может проявить себя и творчески, и разрушительно. Его очаровывающий элемент может быть как творческим, так и разрушительным (вспомним об очаровывающем характере националистического идолопоклонничества), так же как ужасающий и поглощающий элемент может быть и разрушительным, и творческим (таково, например, двойное воздействие Шивы или Кала в индийской мифологии). Эта двусмысленность, следы которой можно обнаружить и в Ветхом Завете, отражается в ритуальной или квазиритуальной деятельности религий и квазирелигий (принесения в жертву чужого или своего собственного телесного или духовного Я), которые сами в высшей степени двусмысленны. Эту двусмысленность можно назвать божественно-демонической, при этом божественная сторона характеризуется победой творческой способности святого над разрушительной, а демоническая сторона характеризуется победой разрушительной способности святого над творческой. Именно в этой ситуации, глубинный смысл которой был в наибольшей мере понят пророческой религией Ветхого Завета, началась борьба против демонически-разрушительного элемента святого. И эта борьба оказалась настолько успешной, что само понятие святого переменилось. Святость становится справедливостью и истиной. Она представляется творческой, а не разрушительной. Истинная жертва — это повиновение закону. В конце концов это направление мысли привело к отождествлению святости и нравственного совершенства. Однако после этого святость перестает значить «обособленное», «трансцендирующее», «очаровывающее и ужасающее», «полностью иное». Все это уходит, а святое превращается в доброе с точки зрения нравственности и в истинное с точки зрения логики. Оно перестает быть святым в подлинном смысле этого слова. Проследив это развитие, можно утверждать следующее: святое исконно предшествует альтернативе добра и зла; оно — божественное и демоническое одновременно; по мере того как возможность демонического сокращается, само святое меняет свое значение; оно рационализируется и отождествляется с истинным и добрым. Так возникает необходимость восстановить его подлинный смысл.
Подобная динамика святого подтверждает все, что было сказано о динамике веры. Мы провели различие между истинной и идолопоклоннической верой. Святое, являющееся демоническим или предельно разрушительным, тождественно содержанию идолопоклоннической веры. Идолопоклонническая вера — это все еще вера. Святое, являющееся демоническим, — это все еще святое. Именно здесь двусмысленный характер религии становится наиболее явным, а опасности веры — наиболее очевидными: опасность веры — это идолопоклонничество, а двусмысленность святого состоит в его потенции демонического. Наш предельный интерес может и разрушить, и исцелить нас. Но мы не можем избавиться от него.
5. Вера и сомнение
А теперь постараемся дать более полное описание веры как центрированного и целостного акта человеческой личности. Акт веры — это акт конечного существа, которое захвачено бесконечным и обращено к нему. Этот акт — конечен и подразумевает все ограничения конечного акта, но это акт, в котором бесконечное соучаствует помимо ограничений конечного акта. Вера надежна в той мере, в какой она есть опыт святого. Вера ненадежна в той мере, в какой бесконечное, к которому она относится, принимается конечным существом. Этот элемент ненадежности в вере невозможно устранить, его необходимо принять. И элементом веры, который принимает это, является мужество. Вера включает в себя и элемент мгновенного осознания, дающего определенность, и элемент ненадежности. Принять это и есть мужество. Мужественно перенося ненадежность, вера демонстрирует свой динамический характер.
Если мы говорим об отношении веры и мужества, то мы должны понимать мужество шире, чем это обычно делается. Мужество как элемент веры есть дерзающее самоутверждение своего бытия вопреки тем силам «небытия», которые суть наследие всего конечного. Там, где есть дерзание и мужество, есть возможность провала. Эта возможность присутствует во всяком акте веры. Необходим риск. Всякий, кто превращает нацию в свой предельный интерес, нуждается в мужестве для того, чтобы сохранить этот интерес. Надежной является лишь предельность как предельность, бесконечная страсть как бесконечная страсть. Такова реальность, данная Я вместе с его природой. Эта реальность столь же мгновенна и в той же мере — вне сомнения, в какой Я мгновенно и вне сомнения для самого себя. Она и есть это Я в его самотрансцендирующем качестве. Однако надежность подобного рода невозможна по отношению к содержанию нашего предельного интереса, будь то нация, успех, какой-то бог или Бог Библии. Все они суть содержания, данные помимо мгновенного осознания. Принятие их в качестве предметов предельного интереса есть риск и, следовательно, акт мужества. Риск существует в том случае, если то, что считалось предметом предельного интереса, оказывается предметом предварительного или преходящего интереса, как, например, нация. На самом деле риск веры в свой предельный интерес — это величайший риск, на который человек способен пойти. Ведь если этот риск оборачивается провалом, то смысл человеческой жизни рушится; человек отдает себя, а также истину и справедливость тому, что того не стоит. Человек отрекся от своего личностного центра и лишен возможности вновь обрести его. Отчаяние тех, кто испытал крушение своих национальных притязаний, может служить неопровержимым доказательством идолопоклоннического характера их национального интереса. В конечном счете всякий предельный интерес, предмет которого не пределен, неотвратимо приводит к такому результату. Всякая вера обязана пойти на такой риск; в условиях самоутверждения конечного существа такой риск неизбежен. Предельный интерес — это предельный риск и предельное мужество. Он не является риском и не нуждается в мужестве в том, что касается самого предельного. Однако он становится риском и требует мужества, если он утверждает конкретное содержание. А всякая вера содержит элемент конкретного. Вера заинтересована в чем-то или в ком-то. Однако это что-то или этот кто-то могут оказаться вовсе не предельными. В этом случае вера терпит провал в своем конкретном выражении, однако это не означает провала в опыте самого безусловного. Исчезает — бог; остается — божественность. Вера подвергает себя риску исчезновения конкретного Бога, в которого она верит. Вполне возможно, что исчезновение Бога ведет верующего к краху и лишает его способности восстановить свое центрированное Я с помощью нового содержания своего предельного интереса. Такой риск обязательно присутствует во всяком акте веры. Существует единственная точка, предполагающая не риск, а мгновенную уверенность, и именно в ней располагаются величие и боль человеческого существа; я имею в виду положение человека между собственной конечностью и собственной потенциальной бесконечностью.
Все это четко проявляется во взаимоотношениях веры и сомнения. Если вера понимается как уверенность в истинности чего-то, то сомнение несовместимо с актом веры. Если вера понимается как состояние предельной заинтересованности, то сомнение составляет необходимый элемент веры. Оно есть следствие риска веры.
Сомнение, подразумеваемое верой, не есть сомнение по поводу каких-либо фактов или выводов. Это не то сомнение, которое питает научный поиск. Даже самый консервативный теолог не станет отрицать правомерность методологического сомнения в том что касается экспериментального исследования или логического умозаключения. Ученый, заявляющий, что какая-то научная теория находится вне сомнения, тут же перестает быть ученым. Он может верить в то, что этой теории можно доверять, преследуя различные практические цели. Без такой уверенности всякое техническое применение теории стало бы невозможным. К уверенности подобного рода можно отнести прагматическую определенность, достаточную для действия. Сомнение в этом случае свидетельствует о предварительном характере основополагающей теории.
Существует и другой род сомнения, который можно назвать скептическим, в отличие от научного сомнения, которое можно назвать методологическим. Скептическое сомнение — это позиция по отношению ко всем верованиям человека, начиная от чувственных впечатлений и кончая религиозными убеждениями. Это скорее позиция, чем утверждение. Ведь в качестве утверждения скептическое сомнение вступило бы в противоречие с самим собой. Тогда даже утверждение о том, что истина для человека невозможна, подверглось бы скептическому рассмотрению и не смогло бы сохраниться в качестве утверждения. Подлинное скептическое сомнение не пользуется формой утверждения. На самом деле оно есть позиция отвержения всякой надежности. Следовательно, его нельзя логически опровергнуть. Оно не превращает свою позицию в какое-либо суждение. Такая позиция неизбежно ведет к отчаянию или цинизму, либо то к тому, то к другому поочередно. А подчас, когда метание между отчаянием и цинизмом становится невыносимым, она ведет к безразличию и порождает попытку выработать позицию полного отсутствия интереса. Но так как человек сущностно заинтересован в своем бытии, побег подобного рода в конце концов оборачивается провалом. Такова динамика скептического сомнения. Оно способно на пробуждающее и освобождающее воздействие, но также оно способно помешать развитию центрированной личности. Ведь личность без веры невозможна. Отчаяние скептика по поводу истины свидетельствует о том, что истина все еще является его бесконечной страстью. Циничное чувство превосходства над всякой конкретной истиной свидетельствует о том, что истина по-прежнему воспринимается серьезно и что вопрос о предельном интересе по-прежнему задается. Скептик, до тех пор пока он серьезный скептик, не лишен веры, даже если эта вера не обладает конкретным содержанием.
Сомнение, которое присутствует во всяком акте веры, — не методологическое и не скептическое. Это то сомнение, которое сопутствует всякому риску. Это не постоянное сомнение ученого и не преходящее сомнение скептика, но это сомнение того, кто предельно заинтересован в каком-либо конкретном содержании. Такое сомнение можно было бы назвать экзистенциальным, в отличие от методологического и скептического. Оно не задает вопроса об истинности или ложности отдельного суждения. Оно не отвергает всякую конкретную истину, однако вынуждено осознать присутствие элемента ненадежности во всякой экзистенциальной истине. Одновременно сомнение, присутствующее в вере, приемлет эту ненадежность и принимает ее в себя в акте мужества. Вера включает мужество. Следовательно, она может включать и сомнение по поводу самой себя. Конечно же, вера и мужество не тождественны. Вера обладает и другими элементами, кроме мужества, а мужество выполняет другие функции, помимо утверждения веры. Тем не менее акт, в котором мужество приемлет риск, относится к динамике веры. Может показаться, что такое динамическое понятие веры не оставляет места тому умиротворяющему утверждающему доверию, которым полны письменные документы различных мировых религий, в том числе и христианства. Но это не так. Динамическое понятие веры — результат понятийного анализа как субъективной, так и объективной стороны веры. Оно ни в коей мере не является описанием постоянно актуализированного состояния души. Анализ структуры не равен описанию положения вещей. Их смешение становится источником множества ошибок и непониманий в различных сферах жизни. Типичный пример такого рода смешения можно обнаружить в современных спорах о тревоге. Описание тревоги как осознания человеком своей конечности порой критикуется как ложное с точки зрения повседневного состояния человеческой души. Тревога, считается в этом случае, возникает в особых условиях и не есть постоянное следствие человеческой конечности.
Разумеется, тревога как сильное переживание возникает в определенных условиях. Однако структура, лежащая в основе конечной жизни, и есть то универсальное условие, которое делает возможным возникновение тревоги в особых условиях. Таким же точно образом сомнение не выступает в акте веры в качестве постоянного опыта. Но оно всегда присутствует в качестве элемента структуры веры. Таково различие между верой и непосредственной очевидностью, имеющей либо перцептивный, либо логический характер. Не существует веры, лишенной свойственного ей «вопреки» и мужественного самоутверждения в состоянии предельного интереса. Этот врожденный элемент сомнения прорывается наружу в особых индивидуальных и социальных условиях. Если сомнение возникло, то его следует рассматривать не как отрицание веры, а как элемент, который всегда присутствовал и всегда будет присутствовать в акте веры. Экзистенциальное сомнение и вера — два полюса одной и той же реальности, состояния предельного интереса. Такое понимание структуры веры и сомнения имеет огромное практическое значение. Многие христиане, а также члены других религиозных групп, испытывают тревогу, вину и отчаяние по поводу того, что они называют «утратой веры». Но серьезное сомнение — это подтверждение веры. Оно свидетельствует о серьезности интереса, о его безусловном характере. Это также относится и к тем, кто в качестве будущих или сегодняшних служителей Церкви испытывает не только научное сомнение в вероучительных утверждениях — а оно в той же мере необходимо и вечно, в какой теология есть вечная необходимость, — но и экзистенциальное сомнение по поводу вести своей Церкви, например сомнение в том, что Иисуса можно назвать Христом. Критерий, в соответствии с которым они должны судить себя, — это серьезность и предельность их интереса по поводу содержания как своей веры, так и своего сомнения.
6. Вера и община
Только что высказанные замечания по поводу отношения веры и сомнения к религиозным убеждениям подводят нас к проблемам, которые, как правило, определяют повсеместно распространенное представление о вере. Веру рассматривают либо в ее вероучительных положениях, либо в догматических выражениях. Обращают внимание скорее на ее место в обществе чем на ее качество личного акта. Исторические причины такого подхода очевидны. Периоды культурного и религиозного подавления автономного разума, осуществляемого ради утверждения вероучительных положений какой-либо веры, остаются в памяти последующих поколений. Борьба, которую мятежная автономия вела с силами религиозного подавления не на жизнь, а на смерть, оставила глубокий след в «коллективном бессознательном». Это справедливо даже сегодня, когда тот тип подавления, который существовал на закате средневековья и в эпоху религиозных войн, уже стал делом прошлого. Следовательно, необходимо защищать динамическое понятие веры от обвинений в том, что оно по-прежнему ведет к новым формам ортодоксии и религиозного подавления. В самом деле, если рассматривать сомнение как неотъемлемый элемент веры, то автономная способность к творчеству, присущая человеческому разуму, никоим образом не ограничивается. Однако возникает вопрос: а совместимо ли такое понятие веры с «сообществом веры», которое представляет собой важнейшую реальность всякой религии? Не является ли динамическое представление о вере выражением протестантского индивидуализма и гуманистической автономии? Способно ли сообщество веры — например, какая-либо церковь — принять веру, которая включает сомнение в качестве неотъемлемого элемента и почитает серьезность сомнения за выражение веры? И даже если община допускает возможность такой позиции у своих рядовых членов, может ли она позволить то же самое своим лидерам?
Ответы на эти порой весьма настойчиво задаваемые вопросы сложны и запутаны. Начнем с очевидного, но значимого утверждения: акт веры, подобно всякому акту духовной жизни человека, зависит от языка и, следовательно, от общины. Ведь язык жив лишь в сообществе разумных существ. Без языка нет акта веры, нет религиозного опыта! Это относится к языку вообще и к особому языку, свойственному любой функции духовной жизни человека. Религиозный язык, язык символа и мифа, творится в сообществе верующих и не может быть до конца понят вне этого сообщества. А внутри сообщества религиозный язык позволяет акту веры приобрести способность обладать конкретным содержанием. Вере нужен свой язык, как он нужен всякому акту личности; вера, лишенная языка, слепа, не направлена ни к какому содержанию, не сознает самое себя. Именно поэтому сообщество имеет значение. Лишь в качестве члена подобного сообщества (даже находясь в изоляции или изгнании) человек способен обрести содержание своего предельного интереса. Лишь в языковом сообществе человек способен актуализировать свою веру.
Но тогда возникает вопрос: если вера не существует без сообщества веры, то разве не появляется потребность в том, чтобы община определенным образом сформулировала содержание своей веры в виде вероисповедного утверждения и потребовала от всех своих членов принять это утверждение? Разумеется, именно таким образом и возникают символы веры. Именно по этой причине они подлежат догматическому и правовому закреплению! Однако это никоим образом не объясняет наличие той колоссальной власти, которой подобные выражения общинной веры обладают над группами и индивидами из поколения в поколение. Это не объясняет и того фанатизма, с которым подавлялись сомнения и колебания, и не только лишь с помощью внешней силы, но — даже в большей мере — посредством механизмов внутреннего подавления. Эти механизмы насаждались в индивидуальном сознании и оказывались весьма действенными даже помимо давления извне. Чтобы понять смысл всего этого, мы должны помнить, что вера как состояние предельного интереса подразумевает полную самоотдачу содержанию этого интереса в центрированном акте личности? Это означает, что на карту поставлено существование личности в предельном смысле. Идолопоклоннические интересы и благочестие могут привести к разрушению центра личности. Если в период становления (так было и в истории христианской Церкви) содержание общинной веры защищали от вторжений идолопоклонничества и четко формулировали для защиты от подобных вторжений, то понятно, почему всякое отклонение от этих формулировок считается разрушительным для «души» христианина. Полагают, что он поддался демоническим влияниям. Церковные наказания — это попытки спасти его от демонического саморазрушения. Эти меры предполагают, что интерес, составляющий содержание веры, принимается абсолютно серьезно. Он становится делом вечной жизни и смерти.
Однако подчинение учрежденному символу веры имеет решающее значение не только для индивида. Сообщество веры также должно оберегать себя от искажающего влияния индивидов. Церковь исключает из своего сообщества тех, кто, как считается, отрекается от оснований Церкви. Таково значение понятия «ересь». Еретик — это не тот, кто обладает ошибочными верованиями (это возможное последствие ереси, но не ее сущность), еретик — тот, кто от истинного интереса обратился к ложному, идолопоклонническому интересу. Следовательно, он может таким же образом повлиять и на других, разрушить их и подорвать устои общины. Если же светские власти считают церковь основой конформности и культурной субстанцией, без которой общество не может существовать, то они преследуют еретика как государственного преступника и, прибегая к методам индокринации и правового принуждения, стараются сохранить единство религиозно-политической системы. Однако тогда духовная автономия человека начинает сопротивляться, а это в случае успеха ведет к устранению не только методов политического насаждения вероисповедной системы, но и самой вероисповедной системы, а попутно и самой веры. Но на самом деле такое невозможно. Это может произойти и всегда происходило лишь с помощью силы другого предельного интереса. Вера противостоит вере. В борьбе, которую ведут между собой Церковь и ее либеральные критики, вере противостоит вера. Ведь даже вера либерала нуждается в выражении и некоторой общинной формулировке, и ее необходимо защищать от авторитарных нападок. Более того: предельный интерес либерала, как и всякий предельный интерес, нуждается в конкретном содержании. Ведь жизнь либерала также протекает внутри институтов, имеющих исторический характер. Он также обладает особым языком и использует особые символы. Его вера — это не абстрактное утверждение свободы, но вера в свободу, составляющую один из элементов конкретной ситуации. Если он разрушает эту конкретность во имя свободы, то он создает вакуум, в который с легкостью могут проникнуть антилиберальные тенденции. Лишь творческая вера может сопротивляться натиску разрушительной веры. Лишь интерес к тому, что истинно предельно, может противостоять идолопоклонническим интересам.
Все сказанное выше ставит нас перед следующим вопросом: каким образом возможна община веры, не подавляющая автономию духовной жизни человека? Первый ответ на этот вопрос зависит от отношения светских властей к сообществу веры. Даже если общество практически тождественно сообществу веры и действительная жизнь группы определяется духовным содержанием церкви, светские власти должны соблюдать нейтралитет и допускать риск возникновения иных форм веры. Если они пытаются навязать духовную конформность и если им это удается, то это значит, что они устранили риск и мужество, присущие акту веры. Они превратили веру в поведенческую модель, которая не допускает альтернатив и которая утрачивает характер предельности, даже если исполнение религиозных обрядов совершается с предельным интересом. Однако в наше время такого рода ситуация встречается редко. В большинстве обществ светским властям приходится иметь дело с различными сообществами веры, так как они не способны навязать одну и ту же веру всем членам общества. В таком случае духовная субстанция социума определяется знаменателем, общим для разных групп и общей для них традицией. Этот знаменатель может быть более секулярным. либо более религиозным. В любом случае он есть порождение веры и его выражением. Например, в американской конституции имеется такая установка, которая порой обладает безусловным характером предельного интереса, но, как правило, — условным характером предварительного интереса наивысшей степени. Вот почему светские власти не должны препятствовать выражению сомнения по поводу такого основополагающего закона, хотя они должны обеспечивать соблюдение тех правовых норм, которые из него следуют.
Следующий шаг в решении этой проблемы касается соотношения веры и сомнения внутри самого сообщества веры. Вопрос состоит в том, сочетаемо ли динамическое понятие веры с такой общиной, которая нуждается в вероисповедных выражениях конкретных элементов своего предельного интереса. Ответ на этот вопрос вытекает из всего предшествующего анализа: никакой ответ невозможен, если характер символа веры исключает присутствие сомнения. Представление о «непогрешимости» утверждений собора, или иерархии, или книги исключает сомнение в качестве элемента веры в тех, кто подчиняет себя этим авторитетам. Вполне возможно, что такого рода подчинение связано для них с внутренней борьбой; но однажды приняв решение, они не имеют более права сомневаться в непогрешимости авторитетных заявлений. Такая вера становится статической, это нерассуждающее подчинение не одному лишь предельному, которое утверждается в акте веры, но и его конкретным элементам, сформулированным религиозными авторитетами. Таким образом нечто предварительное и условное — человеческое толкование содержания веры начиная от авторов Библии и до наших дней — обретает предельность и помещается над риском сомнения.
Борьбу против идолопоклонничества, подразумеваемого такого рода статической верой, возглавил сначала протестантизм, а затем, когда сам протестантизм стал статическим, его сменило Просвещение. Этот протест, сколь бы несовершенным ни было его выражение, изначально стремился к динамической вере, а не к отрицанию веры и даже не к отрицанию вероисповедных формулировок. Таким образом, перед нами опять встает вопрос: Каким образом можно совместить веру, которая содержит сомнение в качестве своего элемента, с вероисповедными утверждениями общины? Ответ на этот вопрос может быть лишь такой: «символы веры», выражающие предельный интерес общины, должны включать самокритику. Они — будь то литургические, вероучительные или этические выражения веры общины — должны со всей очевидностью показывать свою непредельность. Скорее всего, их функция — указывать на предельное, которое находится вне них. Именно это я называю «протестантским принципом»: это критический элемент в выражении веры общины и, как следствие этого, элемент сомнения, включенный в акт веры. Как сомнение, так и элемент критики, не могут быть постоянно актуальными. Но они должны быть постоянно возможными в кругу веры. С христианской точки зрения, это означает, что Церковь вместе со всеми своими учениями, институтами и авторитетами подлежит пророческому суду, а не возвышается над ним. Критика и сомнение показывают, что община веры «подлежит Кресту», если Крест понимается как божественный суд над религиозной жизнью человека и даже — над христианством, невзирая на то, что христианство приняло знак Креста. Итак, динамическая вера, описанная нами вначале применительно к личности, приложима к общине веры. Разумеется, если сама вера понимается как риск, то жизнь общины веры — это непрекращающийся риск. Но таков характер динамической веры и таково следствие протестанского принципа.
Что не есть вера
1. Интеллектуалистское искажение смысла веры
Наше описание того, что есть вера, основано на отказе от толкований, которые опасно искажают смысл веры. Теперь необходимо подробнее сказать об этих искажениях, потому что они имеют огромное влияние на массовое сознание и именно они в эпоху господства науки способствовали процессу массового отчуждения от религии. Но не только лишь массовое сознание искажает смысл веры. В этом участвуют философия и теология, которые также упускают смысл веры, но только другим, более изысканным образом.
Разные искаженные толкования смысла веры можно возвести к одному источнику. Вера как состояние предельной заинтересованности — центрированный акт всей личности. Если же лишь одна из функций, составляющих целостность личности, частично или полностью отождествляется с верой, то смысл веры искажается. Нельзя сказать, что возникающие при этом толкования полностью неверны, ведь любая функция человеческой души соучаствует в акте веры. Однако содержащийся в них элемент истины составляет часть ошибочного целого.
Наиболее распространенное неправильное толкование веры — это понимание ее как особого акта познания, имеющего низкую степень доказательности. Нечто более или менее вероятное утверждается, невзирая на недостаточность теоретического обоснования. В повседневной жизни такая ситуация обычна. В этом случае следует говорить скорее о веровании, чем о вере. Человек верит, что имеющиеся у него сведения верны. Он верит, что записи о прошлых событиях могут быть использованы для восстановления фактов. Он верит, что научная теория способна адекватно объяснить набор фактов. Он верит, что кто-то будет действовать некоторым образом либо что какая-то политическая ситуация изменится определенным образом. Во всех этих случаях верование основано на доказательстве, достаточном для того, чтобы это событие казалось возможным. Порой, однако, человек верит чему-то, что обладает низкой степенью вероятности, либо в высшей степени невероятно, однако не невозможно. Все эти теоретические и практические верования могут иметь разное происхождение. Чему-то мы верим потому, что располагаем приемлемым, хотя и неполным доказательством этого; еще чаще мы верим чему-то потому, что его устанавливают уважаемые авторитеты. Именно это происходит всякий раз, когда мы принимаем доказательство, которое принято другими как достаточное для верования, даже если сами мы не можем непосредственно приблизиться к этому доказательству (как, например, к событиям прошлого). И здесь обнаруживается новый элемент, а именно доверие к авторитету, который делает для нас какое-либо утверждение вероятным. Без такого доверия мы бы ничему не смогли верить, кроме объектов своего непосредственного опыта. Вследствие этого наш мир стал бы бесконечно меньше, чем он есть в действительности. Доверять авторитетам, которые делают наше сознание шире, не подвергая нас при этом принуждению, — разумно. Если по отношению к такого рода доверию мы употребим слово «вера», то это будет означать, что большая часть нашего сознания основана на вере. Но этого делать не следует. Мы верим авторитетам, мы доверяем их мнению, хотя и небезусловно, однако мы не обладаем верой в них. Вера — больше, чем доверие к авторитетам, хотя доверие и составляет элемент веры.
Различать это особенно важно еще и потому, что некоторые теологи прошлого пытались утверждать безусловный авторитет библейских авторов, показывая, что им необходимо доверять как свидетелям. Христианин может верить библейским авторам, но не безусловно. Он не обладает верой в них. Ему даже не следует иметь веру в Библию. Ведь вера — больше, чем доверие даже к самому священному авторитету. Вера. — это соучастие в предмете своего интереса всем своим бытием. Поэтому термин «вера» не следует употреблять по отношению к теоретическому знанию, независимо от того, основывается ли это знание на непосредственном, донаучном или научном доказательстве или оно основывается на доверии к авторитетам, которые сами в свою очередь зависят от прямого или косвенного доказательства.
Этот анализ терминологии подвел нас к самой сути проблемы. Вера не утверждает и не отрицает то, что относится к донаучному или научному знанию о нашем мире, независимо от того, дано ли нам это знание в непосредственном опыте или через опыт других. Знание о нашем мире (в том числе и о нас самих как части этого мира) основывается на нашем собственном исследовании или исследовании тех, кому мы доверяем. Это не вопрос веры. Измерение веры — это не измерение науки, истории или психологии. Принятие какой-либо вероятной гипотезы в этих областях есть не вера, а предварительное верование, подлежащее проверке научными методами и изменениям в результате любого нового открытия. Борьба между верой и знанием, как правило, коренится в неправильном понимании веры как такого типа знания, который обладает низкой степенью доказательности и опирается на религиозный авторитет. Однако мировое историческое противоборство знания и веры происходит не только из-за смешения двух этих понятий; дело также в том, что за всяким научным методом скрываются вопросы веры, понятой как предельный интерес. Всякий раз вере противостоит вера, а не знание.
Различие между верой и знанием проявляется также в характере уверенности, которую они придают. Существуют два типа знания, которые основаны на полной доказательности и дают полную уверенность. Первый тип — это непосредственное доказательство чувственного восприятия. Тот, кто видит зеленый цвет, видит зеленый цвет и уверен в этом. Он не может быть уверен в том, что вещь, которая кажется ему зеленой, на самом деле зеленая. Это может быть иллюзией. Однако он не может сомневаться в том, что видит зеленый цвет. Другой тип полной доказательности — это логические и математические законы, которые существуют, даже если их формулируют разными и порой противоречащими друг другу методами. Невозможно рассуждать логично, не основываясь на этих имплицитных законах, которые делают рассуждение осмысленным. В этом случае мы обладаем абсолютной уверенностью; однако мы не обладаем реальностью, как и в случае с просто чувственным восприятием. Однако эта уверенность не лишена ценности. Истина невозможна без материала, данного в чувственном опыте, и без формы, заданной логическими и математическими законами, выражающими структуру, в которую заключена всякая реальность. Одна из главных ошибок теологии и народной религии — утверждать то, что преднамеренно или непреднамеренно противоречит структуре реальности. Такого рода позиция выражает не веру, а смешение веры и верования.
Знание о реальности никогда не дает определенности, основанной на полной доказательности. Процесс познания бесконечен. Он никогда не завершается; исключением может быть лишь состояние, в котором достигнуто знание целого. Но такого рода знание бесконечно трансцендирует всякий конечный ум и может быть приписано лишь Богу. Для всякого познания реальности человеческим умом характерна большая или меньшая вероятность. Уверенность в каком-либо физическом законе, историческом факте или психологической структуре может быть столь высока, что обеспечит достижение любых практических целей. Однако теоретически неокончательная уверенность верования сохраняется и всегда может рухнуть под воздействием критики или нового опыта. Уверенность веры не обладает таким характером. Она также не обладает характером формального доказательства. Уверенность веры — «экзистенциальна», а это означает вовлеченность всего существования человека. Она состоит, как мы уже отмечали, из двух элементов: первый из них — это не риск, а уверенность по поводу своего собственного бытия, т. е. уверенность в том, что ты отнесен к чему-то предельному и безусловному; другой элемент — это риск, предполагающий сомнение и мужество, т. е. отдачу такому интересу, который на самом деле не пределен, но, принятый в качестве предельного, может оказать разрушительное воздействие. Это не теоретический вопрос о типе большей или меньшей доказательности, о вероятности или невероятности; это экзистенциальный вопрос о том, «быть или не быть». Он принадлежит измерению, отличному от измерения любого теоретического суждения. Вера — это не верование и это не знание, обладающее низкой степенью вероятности. Ее уверенность не есть неуверенная уверенность теоретического суждения.
2. Волюнтаристское искажение смысла веры
Эту форму искаженного толкования веры можно разделить на типы: католический и протестантский. Католический тип имеет долгую историю в католической церкви. Он восходит к Фоме Аквинскому, который настаивал на том, что недостаток доказательности, присущей вере, необходимо восполнить волевым актом. Прежде всего это предполагает, что вера понимается как акт познания, обладающий ограниченной доказательностью, и что отсутствие доказательности возмещается волевым актом. Мы уже видели, что такое понимание веры не отдает должного ее экзистенциальному характеру. Наша критика интеллектуалистского искажения смысла веры затрагивает также основы волюнтаристского искажения смысла веры. Ведь первый составляет основу второго. «Воля к вере», лишенная теоретически оформленного содержания, была бы пустой. Однако содержание, которое воля к вере наделяет смыслом, дается воле интеллектом. Например, кто-то сомневается в так называемом «бессмертии души». Он осознает, что утверждение о том, что душа продолжает жить после смерти тела, невозможно ни доказать, ни авторитетно удостоверить. Оно есть спорное предположение теоретического характера. Однако что-то побуждает людей утверждать такое. Они решаются верить и через это восполнить нехватку доказательности. Назвать такое верование «верой» — неправильно, даже если бы доказательств, обосновывающих верование в продолжение жизни после смерти, было собрано достаточно. В классической католической теологии «воля к вере» не считается актом, возникающим из человеческого стремления, она дается в благодати тому, чью волю Бог направляет к принятию церковной истины. Но даже если и так, то не интеллект в силу самого своего содержания предопределен верить, а воля совершает то, что сам интеллект сделать не способен. Это понимание согласуется с авторитарной позицией Католической церкви. Ведь именно авторитетом Церкви задаются те содержания, которые следует утверждать с помощью разума под воздействием воли. Если же отвергнуть представление о благодати, передаваемой Церковью и побуждающей волю, как это сделал прагматизм, то воля к вере превращается в своеволие. Она превращается в произвольное решение, которое может опираться на какие-то недостаточные доводы, но которое с тем же основанием могло бы двигаться и в других направлениях. Конечно, такое верование, составляющее основу воли к вере, не есть вера.
Протестантская форма воли к вере связана с нравственным пониманием религии в протестантской традиции. Требуется, по выражению Павла, «покорность веры» (Рим 1:5). Этот термин может выступать в двух значениях. Во-первых, он может обозначать приверженность, необходимую в состоянии предельного интереса. В таком случае мы можем просто сказать, что в состоянии предельного интереса участвуют все духовные функции человека, что, разумеется, верно. Либо термин «покорность веры» может значить следование приказу верить, как он прозвучал в пророческой и апостольской проповеди. Разумеется, если пророческое слово принять в качестве пророческого, т. е. как исходящее от Бога, то покорность веры означает лишь принятие вести как исходящей от Бога. Однако если существует сомнение в том, является ли какое-либо «слово» пророческим, термин «покорность веры» утрачивает свой смысл. Она становится произвольной «волей к вере». Между тем эту ситуацию можно описать и более сложным образом, указав на тот факт, что иногда что-то, например, какие-то библейские тексты захватывают нас в качестве выражений объективно предельного интереса, однако из эскапистских побуждений мы не решаемся принять их в качестве собственного предельного интереса. Тогда можно сказать, что призыв к воле оправдан и не требует своевольного решения. Все это так, но подобный акт воли не порождает веру — вера как предельный интерес уже дана. Требование быть покорным становится требованием быть тем, что ты уже есть, а именно — приверженным тому предельному интересу, от которого ты пытаешься скрыться. Только в этой ситуации возможно требовать покорности веры; но в этом случае вера предшествует покорности, а не является ее продуктом. Никакое приказание верить и никакая воля к вере не способны сотворить веру.
Это важно для религиозного образования, психологической помощи и проповеди. У тех, кого хочется убедить, не следует создавать впечатление, что вера есть навязанное им требование, а отвержение этого требования обнаруживает отсутствие доброй воли. Конечный человек не способен создать бесконечный интерес. Наша изменчивая воля не способна породить уверенность, свойственную вере. Это аналогично тому, что мы сказали о невозможности постичь истину веры с помощью обоснований и авторитетов, которые в лучшем случае могут дать нам конечное знание, более или менее вероятное. Ни обоснования, ни верования, ни воля к вере не способны сотворить веру.
3. Эмоционалистское искажение смысла веры
Трудность, вызванная пониманием веры как вопроса интеллекта, или как вопроса воли, или как того и другого во взаимосвязи, стала причиной понимания веры как эмоции. Такой выход из положения был поддержан, и отчасти до сих пор поддерживается как религиозной, так и секулярной стороной. Защитники религии получили возможность отступить на сравнительно безопасную позицию уже после того, как битва за веру как дело знания или воли была проиграна. Отец всей современной протестантской теологии, Шлейермахер, определил религию как чувство безусловной зависимости. Разумеется, в религии чувство не имеет того же значения, какое оно имеет в общей психологии. Это не какое-нибудь смутное и переменчивое чувство, оно обладает определенным содержанием: выражение «безусловная зависимость» соотносится с тем, что мы назвали предельным интересом. Однако само слово «чувство» заставило многих людей поверить в то, что вера — это дело исключительно субъективных эмоций, лишенных содержания, которое необходимо познать, и требования, которому необходимо следовать.
Такое понимание веры с готовностью приняли представители науки и этики, потому что они увидели в нем наиболее легкий способ избавиться от вмешательства со стороны религии в процессы научного исследования и технической организации. Если религия — это лишь чувство, то она не опасна. Решены старые конфликты между религией и культурой. Культура, ведомая научным познанием, идет своим путем, а религия становится частным делом каждого индивида и не более чем отражением его эмоциональной жизни. Она никак не может притязать на истинность. Она неспособна соревноваться с наукой, историей, психологией, политикой. Религия, надежно запрятанная в уголок субъективных чувств, перестала представлять собой опасность для культурной деятельности человека.
Но обе эти стороны, и религиозная, и культурная, оказались неспособны соблюдать умело составленный мирный договор. Вера как состояние предельного интереса притязает на человека в целом, и ее невозможно свести к субъективности простого чувства. Она притязает на истинность своего интереса и на приверженность ему. Ведь если весь человек захвачен, то и все его функции захвачены. Если же такое притязание религии отвергнуто, то и сама религия отвергнута. Но не только религия оказалась неспособна принять такую редукцию веры к чувству. Это не приняли и те, кто особенно старался затолкнуть религию в уголок эмоций. Ученые, художники, моралисты также проявили свою предельную заинтересованность. Их интерес нашел выражение даже в тех творениях, в которых они пытались отвергнуть религию наиболее радикальным образом. Если пристально изучить большую часть философских, научных и этических систем, то можно увидеть, в какой мере предельный интерес присутствует в них, несмотря на то что они сами возглавляют борьбу против того, что они называют религией.
А это показывает ограниченность эмоционалистского понимания веры. Конечно же, вера как акт всей личности содержит сильный эмоциональный элемент. Эмоция всегда выражает вовлеченность всей личности в акт жизни или духа. Но эмоция не является источником веры. Вера определенна в своем направлении и конкретна в своем содержании. Следовательно, она притязает на истинность и приверженность. Она направлена к безусловному и возникает в конкретной реальности, которая требует и оправдывает подобную приверженность.
Символы веры
1. Смысл символа
Предельный интерес человека выражается символически, так как только символический язык способен выразить предельное. Это утверждение нуждается в некоторых пояснениях. Хотя современная философия и ведет поиск в области смысла и функций символов, всякий, кто пользуется термином «символ», должен обосновать свое собственное понимание этого термина.
Символы и знаки обладают одним общим свойством: они указывают на то, что находится вне их самих. Красный цвет на перекрестке указывает на приказ остановить движение машин на определенное время. Красный цвет и остановка машин сущностно не связаны между собой, однако они объединены условно до тех пор, пока это условие в силе. То же самое истинно и в отношении букв, цифр и даже слов. Они указывают на то, что находится вне их самих, — на звуки и смыслы. Этой особой функцией они наделяются условно внутри какой-либо страны; либо это может происходить и по международным условиям, как, например, в случае с математическими знаками. Иногда такие знаки называют символами; однако это неудачное название, потому что оно затрудняет различение знаков и символов. Решающее отличие состоит в том, что знаки не соучаствуют в той реальности, на которую указывают, а символы соучаствуют. Следовательно, знаки можно заменить, исходя из целесообразности или условия, в то время как символы заменить невозможно.
Из этого следует второе свойство символа: символ соучаствует в том, на что он указывает. Флаг соучаствует в могуществе и достоинстве страны, которую он представляет. Поэтому замена флага может произойти только в результате исторической катастрофы, которая изменит действительное положение страны, им символизируемой. Проявление неуважения по отношению к флагу ощущается как неуважение по отношению к величию группы, которая считает этот флаг своим. Такого рода неуважение оценивается как кощунство.
Третье свойство символа состоит в том, что он обнажает те уровни реальности, которые, как правило, скрыты от нас. Всякое искусство творит символы того уровня реальности, достичь который невозможно никаким другим путем, кроме символического. Картина и стихотворение открывают те элементы реальности, к которым невозможно приблизиться научным путем. В произведениях искусства мы встречаем такое измерение реальности, которое мы не можем обнаружить без этих произведений.
Четвертое свойство символа состоит в его способности не только обнажать те измерения и элементы реальности, которые иначе были бы недоступны нам, но и отпирать те измерения и элементы нашей души, которые соответствуют этим измерениям и элементам реальности. Какой-нибудь хороший спектакль не только дает нам новое видение картины человеческой жизни, но и обнажает скрытые глубины нашего собственного бытия. Именно поэтому мы оказываемся способны воспринять то, что этот спектакль открывает для нас в реальности. Внутри нас присутствуют измерения, подобно тому как мелодии и ритмы присутствуют в музыке, но осознать эти измерения без помощи символов мы не способны.
Преднамеренно создать символы невозможно: таково пятое свойство символа. Они рождаются в индивидуальном и коллективном бессознательном и способны действовать, лишь если их примет бессознательное измерение нашего бытия. Символы, исполняющие особую социальную функцию, как, например, политические и религиозные, творятся или по крайней мере принимаются коллективным бессознательным той группы, в которой они возникают.
Шестое и последнее свойство символа — следствие того, что символы невозможно изобрести. Подобно живым существам, они рождаются и умирают. Они рождаются, когда ситуация благоприятствует им, и они умирают, когда эта ситуация изменяется. Символ «короля» родился в особую историческую эпоху, и он умер в большинстве стран в наше время. Символы рождаются не потому, что люди желают этого, и они умирают не под воздействием научной или практической критики. Они умирают потому, что не способны более отвечать на вопросы группы, в которой они впервые были выражены.
Таковы основные свойства всякого символа. Настоящие символы создаются в различных сферах человеческого творчества. Мы уже упомянули. область политики и искусства. Мы могли бы добавить историю и, конечно же, религию, чьи символы представляют для нас особый интерес.
2. Религиозные символы
Мы рассмотрели смысл символов вообще, ведь предельный интерес человека, как мы сказали, выражается символически. Но тогда возникает вопрос: а почему его нельзя выразить прямо и буквально? Если деньги, успех или нация представляют собой чей-то предельный интерес, то неужели об этом нельзя сказать прямо, не прибегая к помощи символов? Быть может, мы оказываемся в царстве символов лишь, когда содержание предельного интереса называется «Богом»? На это мы ответим: все, что становится делом безусловного интереса, превращается в некоего бога. Если нация является чьим-либо предельным интересом, то название нации становится священным именем и сама нация наделяется божественными качествами, которые во многом превосходят реальное бытие и жизнедеятельность нации. Нация в этом случае подменяет и символизирует истинно предельное, но только идолопоклонническим образом. Успех, ставший предельным интересом, — это не то же самое, что естественное желание актуализировать свои потенции, это уже готовность принести в жертву все остальные жизненные ценности ради достижения власти и социального господства. Тревога неуспеxa — идолопоклонническая форма тревоги божественного осуждения. Успех — это благодать; отсутствие успеха — предельное осуждение. Именно так понятия, означающие заурядные явления, становятся идолопоклонническими символами предельного интереса.
Причина такого перехода понятий в символы следует из характера предельности и из природы веры. Ведь истинно предельное бесконечно трансцендирует царство конечной реальности. Следовательно, никакая конечная реальность не способна выразить истинно предельное прямо и буквально. С точки зрения религии это означает, что Бог трансцендирует Свое собственное имя. Вот почему Его имя легко становится ругательством и богохульством. Все, что мы говорим о том, что интересует нас предельно, независимо от того, называем ли мы это Богом или нет, имеет символический смысл. Оно указывает по ту сторону себя и в то же время соучаствует в том, на что оно указывает. Никаким другим способом вера не может выразить себя адекватно. Язык веры — это язык символов. Если бы вера была тем, чем, как мы доказали, она не является, утверждать такое было бы невозможно. Однако вера, понятая как состояние предельной заинтересованности, не обладает другим языком, помимо языка символов. Говоря это, я постоянно ожидаю вопроса: «Что, только символ?» Если кто-то задает такой вопрос, то это значит, что он не понял различия между знаками и символами и не понял могущества символического языка, который в своем качестве и выразительности превосходит способность любого несимволического языка. Никогда не следует говорить «только символ», а следует говорить «не меньше чем символ» Исходя из этого, мы можем теперь описать некоторые виды символов веры.
Главный символ нашего предельного интереса — «Бог». Этот символ всегда присутствует в любом акте веры, даже если этот акт веры включает отрицание Бога. Там, где есть предельный интерес, отказ от Бога возможен лишь во имя Бога. Предельный интерес не может отказаться от своей собственной предельной природы. Он утверждает то, что понимается под словом «Бог». Следовательно, атеизм может значить лишь попытку устранения всякого предельного интереса, попытку стать незаинтересованным в смысле своего существования. Безразличие к предельному вопросу — единственная форма атеизма, которую можно помыслить. Проблему того, возможно ли такое вообще, мы сейчас решать не будем. В любом случае тот, кто отрицает Бога как содержание предельного интереса, утверждает Бога, потому что он утверждает предельность своего интереса. Бог — это главный символ того, что интересует нас предельно, И вновь был бы совершенно неправомерен вопрос: «Так что Бог — это не более, чем символ?» Ведь тогда должен последовать вопрос: «Символ чего?» На это мы бы ответили: Бога! «Бог» — символ Бога. Это значит, что в понятии Бога мы должны различать два элемента: элемент предельности, данный в непосредственном опыте и сам по себе не символический, и элемент конкретности, взятый из нашего повседневного опыта и символически отнесенный к Богу. Человек, предельным интересом которого является священное дерево, обладает как предельностью интереса, так и конкретностью дерева, которое символизирует его отношение к предельному. Человек, почитающий Аполлона, предельно заинтересован, но отнюдь не абстрактным образом. Его предельный интерес символизируется божественным обликом Аполлона. Человек, славящий Ягве, Бога Ветхого Завета, обладает как предельным интересом, так и конкретным образом того, что предельно его интересует. Таков смысл казалось бы таинственного заявления о том, что Бог есть символ Бога. Понимаемый в таком смысле, Бог есть главное и универсальное содержание веры.
Очевидно, что такое понимание смысла слова «Бог» делает бессмысленными споры о существовании или несуществовании Бога. Бессмысленно подвергать сомнению предельность предельного интереса. Этот элемент идеи Бога сам по себе обладает надежностью. Символическое выражение этого элемента бесконечно менялось на протяжении всей истории человечества. И вновь было бы бессмысленно спрашивать, действительно ли «существует» тот или иной образ, символизирующий предельный интерес. Если «существование» означает то, что можно обнаружить в реальности, то ничто божественное не существует. Вопрос состоит не в этом, а в том, какой из бесчисленных символов веры более адекватен смыслу веры. Другими словами — какой символ предельности выражает предельное без вмешательства идолопоклоннических элементов? Вот в чем вопрос, а не в так называемом «существовании Бога», что само по себе — невозможное словосочетание. Бог как предельное в предельном интересе человека более верен, чем любая другая уверенность, даже чем уверенность в самом себе. А Бог, символизируемый в божественном образе, — дело дерзающей веры, мужества и риска.
Бог — основополагающий символ веры, однако не единственный. Все свойства, которые мы ему приписываем — силу, любовь, справедливость, — мы заимствуем из конечного опыта и переносим на то, что находится по ту сторону конечности и бесконечности. Если вера называет Бога «всемогущим», то она использует человеческий опыт силы для того, чтобы выразить с помощью этого символа содержание своего бесконечного интереса, она не описывает высшее существо, которое может поступать, как ему захочется. То же самое происходит и с другими качествами, а также действиями — прошлыми, настоящими и будущими, которые люди приписывают Богу. Они суть символы, заимствованные из нашего опыта, а не сведения о том, что Бог совершил когда-то или собирается совершить в будущем. Вера — это не верование в такие истории, вера — это приятие символов, выражающих наш предельный интерес в терминах божественных действий.
Другая группа символов веры — это проявление божественного в вещах и событиях, в личностях и сообществах, в словах и документах. Все это царство святых предметов есть сокровищница символов. Святыни святы не сами по себе, они указывают по ту сторону себя на источник всякой святости, на то, что составляет предельный интерес.
3. Символы и мифы
Символы веры не возникают в изоляции. Они объединяются в «рассказы о богах» — в то, что называется греческим словом «мютос», миф. Боги — это индивидуализированные образы, личности, подобные людям, различающиеся по полу, плодящиеся, вступающие друге другом в отношения любви и борьбы, творящие мир и человека, действующие во времени и пространстве. Они соучаствуют в величии и страдании человека, в творческих и разрушительных делах. Они дают человеку культурные и религиозные традиции и охраняют эти священные ритуалы. Они помогают человеческому роду и угрожают ему, особенно — некоторым семьям, племенам и народам. Они являются в эпифаниях и воплощениях, учреждают священные места, освящают ритуалы и отдельных людей и таким образом создают культ. Но и над ними господствует грозная судьба, которая находится по ту сторону всего сущего. Такова мифология, в наиболее выразительной форме разработанная в античной Греции. Но большинство этих свойств обнаруживается в любой мифологии. Как правило, боги не равноценны. Это может быть и иерархия богов, на вершине которой находится правящий бог, как, например, в Греции; или тройственность богов, как, например, в Индии; или двойственность, как, например, в Персии. Встречаются боги-спасители, которые выступают посредниками между высшими богами и человеком, разделяющие порой с человеком его страдания и смерть, невзирая на свое сущностное бессмертие. Таков мир мифа, великий и удивительный, все время меняющийся, но имеющий единую основу: предельный интерес человека, символизируемый в божественных образах и поступках. Мифы — это символы веры, сплетенные в рассказы о встречах бога и человека.
В каждом акте веры присутствуют мифы, потому что язык веры символичен. В то же время каждая великая религия борется с мифами, критикует и преодолевает их. Причина этой критики присутствует в самой природе мифа. Миф использует материал нашего повседневного опыта. Он помещает рассказы о богах в пространственно-временные рамки, хотя сам он принадлежит предельному, находясь по ту сторону времени и пространства. Кроме того, миф выделяет в божественном несколько обликов, устраняя таким образом предельность каждого из них, но сохраняя их притязания на предельность. А это неизбежно ведет к конфликту между предельными притязаниями, который может привести к разрушению жизни, общества и сознания.
Критика мифа начинается с отказа от расчленения божественного; преодолевая это расчленение, она движется к единому Богу, хотя и различными путями в соответствии с различными типами религии. Но даже единый Бог — объект мифологического языка: если о Нем говорят, то Его помещают в пространственно-временные рамки. Он даже утрачивает собственную предельность, если становится содержанием конкретного интереса. Следовательно, критика мифа не завершается на отрицании политеистической мифологии.
Монотеизм также проходит через критику мифа. Он нуждается, как говорят сегодня, в «демифологизации». Этот термин применялся для осмысления мифических элементов Библии, ветхо— и новозаветных рассказов и символов — таких, как история о Рае, о грехопадении Адама, о великом Потопе, об Исходе из Египта, о непорочном зачатии Мессии, о большинстве из его чудес, о его воскресении и вознесении, о его скором возвращении в качестве Судьи вселенной. Другими словами, все истории о взаимодействиях Бога и человека рассматриваются как мифологические по своему характеру и подлежащие демифологизации. Каков смысл этого отрицательного по форме и искусственно созданного термина? Этот термин нужно принять и поддержать, если он указывает на необходимость признать символ в качестве символа, а миф в качестве мифа. От него нужно решительно отказаться, если он означает полное устранение символов и мифов. Такая попытка никогда не увенчается успехом, потому что символы и мифы суть постоянно присутствующие формы человеческого сознания. Один миф может уступить место другому, но устранить миф из духовной жизни человека невозможно. Ведь миф — это сплетение символов нашего предельного интереса.
Если миф понят как миф, но не устранен и не заменен, его можно назвать «сломанным мифом». Сама природа христианства отрицает всякий несломанный миф, потому что его основа — это первая заповедь: утверждение предельного и отрицание всякой формы идолопоклонства. Все мифологические элементы Библии, вероучения и литургии следует признать мифологическими, однако надо сохранить их в их символической форме и не пытаться найти им наукообразную замену. Ведь замены символам и мифам не существует: они суть язык веры.
Радикальная критика мифа возникает потому, что примитивное мифологическое сознание сопротивляется попытке истолковать миф как миф. Оно боится всякой демифологизации. Оно полагает, что сломанный миф лишается своей истины и убеждающей силы. Те, кто живет в несломанном мифологическом мире, чувствуют себя уверенно и в безопасности. Они сопротивляются, порой фанатически, всякой попытке «сломав миф», то есть, сделав осознанным его символический характер, внести в этот мир элемент неуверенности. Авторитарные системы, религиозные и политические, поддерживают это сопротивление, дабы обеспечить надежность тем, кто находится под их контролем, и устойчивую власть тем, кто осуществляет контроль. Сопротивление тому, что мы назвали демифологизацией, выражается в «буквализме». Символы и мифы понимаются в их непосредственном значении. Материал, взятый из природы и истории, используется в его собственном смысле. Способность символа указывать по ту сторону себя на что-то другое не принимается во внимание. Творение рассматривается как однажды случившийся магический акт. Грехопадение Адама соотносится с какой-то особой географической точкой и приписывается какому-то человеческому индивиду. Непорочное зачатие Мессии трактуется с точки зрения биологии; воскресение и вознесение — как физические акты, второе пришествие Христа — как теллурическая, или космическая, катастрофа. В основе такого рода буквализма лежит представление о том, что Бог — это существо, действующее во времени и пространстве, проживающее в особом месте, оказывающее влияние на ход событий и подверженное их влиянию, подобно любому другому существу во Вселенной. Буквализм лишает Бога его предельности, что на языке религии означает — его величия. Буквализм низводит Бога до уровня того, что не предельно, что конечно и условно. В конце концов не рациональная критика мифа играет решающую роль, а собственно религиозная критика. Ведь если вера рассматривает свои символы буквально, то она становится идолопоклоннической! Она называет предельным то, что меньше предельного. Вера, осознающая символический характер символов, воздает Богу честь, которая Ему подобает.
Следует различать два этапа в развитии буквализма — естественный и реакционный. Естественный буквализм не разделяет мифическое и буквальное. Примитивность развития индивидов и групп состоит в неспособности отделить творения символического воображения от фактов, которые можно проверить с помощью наблюдения и эксперимента. Этот тип имеет полное право на существование, и в этом случае не следует беспокоить ни индивида, ни группу, пока вопрошающий ум человека не разрушит мифологические представления, понятые в буквальном смысле. Однако если этот момент наступил, то из сложившейся ситуации возможны два выхода. Первый — это заменить несломанный миф сломанным. Этот путь объективно необходим, хотя он невозможен для тех, кто предпочитает подавлять свои вопросы вместо того, чтобы испытывать неуверенность, возникающую в результате разрушения мифа. Эти люди вынуждены обратиться ко второму типу буквализма — к сознательному буквализму, который отдает себе отчет в существовании вопросов, однако подавляет их отчасти сознательно, отчасти бессознательно. Инструментом подавления обычно выступает признанный авторитет, обладающий священными свойствами, — например, Церковь или Библия — которому человек считает должным безусловно себя отдать. Этот тип буквализма оправдан, если сила вопросов все еще слаба и ответы могут быть с легкостью найдены. Но ему нет оправдания, если с помощью политических и психологических методов зрелый ум разрушается в своем личностном центре, его единство расщепляется, его цельности наносится ущерб. Врагом критической теологии является не естественный, а сознательный буквализм, которому сопутствуют подавление автономной мысли и враждебность по отношению к ней.
Символы веры невозможно заменить другими символами, например художественными, и их невозможно устранить с помощью научной критики. Они занимают исконное место в человеческом сознании, так же как наука и искусство. Их символический характер определяет их истинность и силу. Ничто, меньшее символов и мифов, не может выражать наш предельный интерес.
Возникает еще один вопрос: а способны ли мифы выражать всякий предельный интерес? Например, некоторые христианские теологи утверждают, что слово «миф» следует употреблять лишь по отношению к естественным мифам, в которых повторяющиеся естественные процессы, такие, как например времена года, понимаются в их предельном смысле. Они полагают, что если мир рассматривается как исторический процесс, обладающий началом, концом и серединой, как например, в христианстве и иудаизме, то термином «миф» пользоваться не следует. Такой подход существенным образом сократил бы сферу употребления этого термина. Стало бы уже невозможно понимать миф как язык нашего предельного интереса, но лишь как устаревшую разновидность этого языка. Однако история доказывает, что существуют не только естественные, но и исторические мифы. Если земля считается полем боя двух божественных сил, как, например, в Древней Персии, то перед нами исторический миф. Если Бог творения избирает народ и ведет его через историю к такой конечной цели, которая трансцендирует всякую историю, то перед нами исторический миф. Если Христос — трансцендентное, божественное существо — возникает в полноте времени, живет, умирает и воскресает, то перец нами исторический миф. Христианство возвышается над теми религиями, которые связаны с естественным мифом. Однако христианство говорит на мифологическом языке, как и всякая другая религия. Оно есть сломанный миф, но все же миф; иначе христианство не было бы выражением предельного интереса.
Типы веры
1. Элементы веры и их динамика
Вера как состояние предельного интереса субъективно и объективно имеет множество форм. Любая религиозная и культурная группа и в какой-то мере любой индивид выступают носителями особого опыта и содержания веры.
Изменение субъективного состояния верующего коррелирует с изменением символов веры. Для того чтобы проанализировать разнообразные выражения веры, необходимо выделить некоторые основополагающие типы, а затем описать их динамические взаимоотношения. Типы как таковые статичны и не соприкасаются друг с другом. Но они также обладают динамическим элементом Они притязают на предельную обоснованность той особой стороны веры, которую они представляют. Это вызывает противостояние и столкновения между различными типами веры в любом религиозном сообществе и между самими великими религиями.
Необходимо заявить со всей определенностью, что типы суть умопостроения, а не объекты, обнаруживаемые в реальности. Ни в одной сфере жизни не существует чистых типов. Любые реальные объекты соучаствуют в нескольких типах. Однако существуют преобладающие особенности, которые определяют тип и которые необходимо проанализировать для того, чтобы динамика жизни стала понятной. Это относится также к формам и средствам выражения веры. Они обнаруживают типические черты; но в любом акте веры соединяется несколько черт, хотя одна из них господствует.
Например, можно выделить два главных элемента, составляющих всякий опыт святого. Один из этих элементов — это присутствие святого здесь и сейчас. Оно освящает место и реальность своего явления. Оно охватывает душу своей устрашающей и очаровывающей силой. Оно врывается в повседневную реальность, потрясает ее и направляет ее вне самой себя экстатическим образом. Оно диктует правила, по которым к нему можно приблизиться. Чтобы вообще быть пережитым, святое должно присутствовать и ощущаться как присутствующее.
В то же время святое — это суд над всем сущим. Оно требует личной и публичной святости в смысле справедливости и любви. Наш предельный интерес представляет то, что мы сущностно есть, и, следовательно, то, чем мы должны стать. Он противостоит нам и поддерживает нас в качестве закона нашего бытия. Святость, лишенную способности приказывать, чем нам следует быть, невозможно обрести в опыте.
Если первый элемент, составляющий опыт святого, мы называем святостью сущего, то второй элемент, составляющий опыт святого, можно было бы назвать святостью должного. Сокращенно первую форму веры можно было бы назвать ее онтологическим типом, а вторую форму — ее нравственным типом. Динамика веры внутри и на стыке религий в значительной мере определяется этими двумя типами, их взаимозависимостью и их противостоянием. Они влияют как на самые интимные глубины личной веры, так и на развитие великих исторических религий. Они постоянно присутствуют в любом акте веры. Но один из этих типов всегда господствует; ведь человек конечен и не способен постоянно поддерживать совершенное равновесие всех элементов веры. Однако он не способен удовлетвориться осознанием своей конечности, ведь веру интересует предельное и его адекватное выражение. Вера человека неадекватна, если все его существование определено чем-то меньшим предельного. Следовательно, человек должен всегда стараться выйти за границы своей конечности и достичь то, что никогда невозможно достичь, — само предельное. Именно из этого конфликта возникает проблема веры и терпимости. Терпимость, связанная с релятивизмом, с позицией, лишенной потребности в чем-то предельном, отрицательна и бессодержательна. Она неизбежно скатывается до уровня своего противника, нетерпимого абсолютизма. Вера должна соединять терпимость, основанную на собственной относительности, с уверенностью, основанной на предельности своего интереса. Эта проблема насущна для всех типов веры, но особенно — для протестантской формы христианства. Величие и опасность протестантской веры возникают из ее способности к самокритике и из мужества встретиться с собственной относительностью. Здесь более чем где-либо еще динамика веры, бесконечный конфликт между абсолютностью ее притязания и относительностью ее жизни становится явной и осознанной.
2. Онтологические типы веры
Святое испытывается прежде всего как присутствующее. Оно находится здесь и сейчас, а это значит, что оно встречает нас в предмете, в личности, в событии. В конкретном кусочке реальности вера усматривает предельное основание и смысл всей реальности. Любой кусочек реальности обладает возможностью стать носителем святого; и на самом деле почти всякий вид реальности воспринимался как святой в актах веры групп и индивидов. Подобный кусочек реальности имеет «сакраментальный» характер, как принято это называть. Этот кувшин с водой, этот кусок хлеба, эта чаша вина, это дерево, это движение рук, колен, это здание, эта река, этот цвет, это слово, эта книга, этот человек суть носители святого. В них вера обретает содержания своего предельного интереса. Они выбираются не произвольно, а в опыте людей. Они принимаются коллективным мнением групп, передаются из поколения в поколение, изменяются, сокращаются, разрастают. Они становятся причиной благоговейного страха, восхищения, поклонения, идолопоклоннического искажения, критики, замены другими носителями святого. Такой сакраментальный тип веры — универсален. Он присутствует во всех религиях. Для веры он — хлеб насущный, без которого она становится пустой, абстрактной и малозначительной в жизни индивидов и групп.
В сакраментальном типе религии вера не есть верование в то, что нечто — свято, а все остальное — нет. Она есть состояние захваченности святым через особого посредника. Утверждение о том, что что-то имеет священный характер, осмысленно лишь для утверждающей это веры. В качестве теоретического суждения, притязающего на общезначимость, такое утверждение становится бессмысленным сочетанием слов. Но в условиях корреляции субъекта и объекта веры оно обретает смысл и ценность. Сторонний наблюдатель может лишь установить, что существует корреляция веры между тем, кто обладает верой, и сакраментальным объектом его веры. Но он не может отрицать или утверждать значимость этой корреляции веры. Он может лишь установить факт этой корреляции. Если протестант наблюдает, как католик молится перед образом Девы Марии, то он остается наблюдателем, неспособным установить, является ли вера наблюдаемого значимой или нет. Если он католик, то он может присоединиться к наблюдаемому в таком же акте веры. Не существует критерия, по которому веру можно было бы судить извне корреляции веры. Однако может произойти нечто другое; верующий может спросить самого себя либо кто-то другой может спросить его, выражает ли тот посредник, с помощью которого он переживает предельный интерес, настоящую предельность. Такой вопрос в истории религии становится движущей силой, переворачивающей сакраментальный тип веры и устремляющей веру за собственные пределы в различных направлениях.
Предпосылкой такого вопроса оказывается неспособность конечного (пусть даже самого священного) кусочка реальности выразить то, что составляет предельный интерес. Человеческий ум забывает об этой неспособности и отождествляет священный объект с самим предельным. Сакраментальный объект воспринимается как святой сам по себе. Его свойство как носителя святого указывать по ту сторону себя исчезает в акте веры. Акт веры направлен уже не на само предельное, а на то, чем это предельное представлено, — на дерево, книгу, здание, личность. Вера утрачивает свою прозрачность. Протестанты считают, что католическое учение о «пресуществлении» хлеба и вина евхаристии в тело и кровь Христа предполагает как раз такую утрату прозрачности божественного и отождествление его с частицей окружающего мира. Вера испытывает присутствие святого, воплощающегося в образе Христа, в хлебе и вине причастия. Однако учение веры искажается, если хлеб и вино таинств рассматриваются как священные объекты, воздействующие сами по себе, которые можно хранить в алтаре. Ничто не священно вне корреляции веры. Даже святые святы лишь потому, что в них просвечивает источник всякой святости.
Границы и опасности сакраментального типа веры побуждали мистиков во все времена идти на радикальный шаг трансцендирования в своей вере как любой части реальности, так и реальности как целого. Они отождествляли предельное с основой или субстанцией всего — единым, невыразимым, бытием над бытием. Мистики хотят не просто отказаться от конкретных, сакраментальных типов веры, но и выйти за их пределы. Мистическая вера — вот конечная цель долгого пути от наиболее конкретных форм веры к той точке, в которой всякая конкретность исчезает в бездне чистой божественности. Мистицизм не иррационален. Некоторые величайшие мистики Европы и Азии были и величайшими философами, отличавшимися ясностью, последовательностью и рациональностью. Но они осознали, что истинное содержание веры в смысле предельного интереса невозможно ни отождествить с частью реальности, как того желает сакраментальная вера, ни выразить на языке рациональной системы. Оно есть дело экстатического опыта, и о предельном можно говорить лишь на языке, который отрицает возможность говорить о нем. Таков единственный способ самовыражения мистической веры. Но тогда возникает вопрос: «А существует ли вообще что-то, подлежащее выражению, если содержание мистической веры трансцендирует все выразимое? Разве вера не основана на опыте присутствия святого? И каким образом возможен такой опыт, если предельное — это то, что трансцендирует всякий возможный опыт?» На это мистики отвечают, что в конечном мире есть место, где присутствует предельное: это глубина человеческой души. Эта глубина есть точка соприкосновения конечного и бесконечного. Для того чтобы проникнуть туда, человек должен очистить себя от всех конечных содержаний своей повседневной жизни; он должен отказаться от предварительных интересов во имя предельного интереса. Он должен выйти за пределы тех частей реальности, в которых сакраментальная вера обретает опыт предельного. Он должен трансцендировать разделение существования, в том числе и глубочайшее и самое универсальное из всех разделений — между субъектом и объектом. Предельное — по ту сторону этого разделения, и тот, кто хочет достичь предельное, должен преодолеть в себе это разделение посредством медитации, созерцания и экстаза. Вера, свойственная такому движению души, находится в состоянии колебания между обладанием и необладанием содержанием предельного интереса. Она движется через ступени приближения, через движение назад и неожиданные исполнения. Мистическая вера не презирает и не отвергает сакраментальную веру. Она выходит за ее пределы к тому, что присутствует в любом акте сакраментальной веры, однако скрывается за конкретными объектами, в которых воплощается. Порой теологи противопоставляют веру и мистический опыт. Они говорят, что расстояние, отделяющее веру от предельного, преодолеть невозможно. Мистицизм же пытается соединить душу с содержанием своего безусловного интереса, с основанием бытия и смысла. Однако это противопоставление обладает лишь ограниченной значимостью. Мистик осознает бесконечную дистанцию, отделяющую бесконечное от конечного, его жизнь идет через предварительные стадии единения с бесконечным, которое лишь иногда (а быть может и никогда) прерывается последним экстазом. А верующий может обладать верой, лишь если он захвачен содержанием своего предельного интереса. Подобно сакраментализму, мистицизм есть тип веры; мистический элемент, так же как и сакраментальный, присутствует в любом типе веры.
Это истинно и по отношению к гуманистическому виду онтологического типа веры. Рассмотрение этого вида веры особенно важно потому, что гуманизм подчас отождествляется с безверием и противопоставляется вере. Такое отождествление возможно, лишь если определить веру как верование в существование и действия божественных существ. Однако если вера понимается как состояние предельной заинтересованности в предельном, то гуманизм предполагает веру. Гуманизм — это такая позиция, которая превращает человека в меру своей собственной духовной жизни в искусстве и в философии, в науке и в политике, в социальных отношениях и в личной этике. Для гуманизма божественное проявляется в человеческом; предельный интерес человека — это сам человек. Все это, конечно, относится к человеку в его сущности: к истинному человеку, к человеку как к идее, а не к действительному человеку, не к человеку в отчуждении от его истинной природы. Если гуманист в этом смысле говорит, что его предельный интерес — это человек, то он рассматривает человека как предельное в конечной реальности, так же как сакраментальная вера усматривает предельное в частице реальности, либо как мистическая вера обнаруживает бесконечное в глубине человеческой души. Различие же состоит в том, что сакраментальный и мистический типы веры трансцендируют границы человеческой природы и стараются достичь само предельное по ту сторону человека и его мира, в то время как гуманист остается внутри этих границ. Именно по этой причине гуманистическая вера называется «секулярной» в отличие от двух других типов веры, которые называются религиозными. Секулярное — значит принадлежащее повседневному ходу событий, не выходящее за или вне него в святилище. В латыни и некоторых производных от нее языках существует слово «профанность», что значит «нахождение перед дверьми храма». В этом смысле профанный — то же, что секулярный. Подчас люди говорят, что они секулярны, что они живут по эту сторону дверей храма и что, следовательно, они лишены веры! Но если спросить их, лишены ли они предельного интереса, лишены ли они чего-то такого, что они воспринимают как безусловно серьезное, то они ответят страстным «нет». А отрицая, что они лишены предельного интереса, они тем самым утверждают, что находятся в состоянии веры. Они представляют гуманистический тип веры, который сам по себе имеет множество вариаций; они секулярны, но это не исключает их из сообщества верующих.
Бесконечно трудно описать многообразные формы, в которых гуманистический тип веры выразил себя и существует сегодня в значительной части западного мира и в восточных культурах. Если мы применим к гуманистическому типу веры то различие, которое применили к религиозным типам веры — различие между онтологическим и нравственным типом, — то мы назовем онтологический тип секулярной веры романтико-консервативным, а нравственный тип — прогрессивно-утопическим. Слово «романтический» в этом контексте означает опыт бесконечного в конечном, данном в природе и истории. Слово «консервативный» в паре с «романтическим» подчеркивает опыт присутствия предельного в природе и истории. Если в растущем цветке, в движущемся животном, в человеке, представляющем собой уникальную индивидуальность, в особой нации, в особой культуре, в особой социальной системе человек усматривает святое, то он романтико-консервативен. Для него данное — свято и составляет содержание его предельного интереса. Аналогия между этим видом веры и сакраментальной верой очевидна. Романтико-консервативный тип гуманистической веры — это секуляризованная сакраментальная вера: божественное дано здесь и сейчас. Всякий культурный и политический консерватизм происходит из этого типа секулярной веры. Это вера, однако она скрывает измерение предельного, которое лежит в ее основе. Ее слабость и ее опасность в том, что она может прийти к пустоте. История показала эту слабость и конечную пустоту всех чисто секулярных культур. Это снова и снова возвращало такие культуры к религиозным формам веры, из которых они произошли.
3. Нравственные типы веры
Для нравственных типов веры характерна идея закона. Бог — это тот Бог, который дал закон как дар и как приказание. Лишь те, кто соблюдает закон, способны приблизиться к Богу. Конечно же, существуют законы и в сакраментальном, и в мистическом типах веры, и невозможно достичь предельное, не соблюдая эти законы. Однако законы этих двух типов веры существенно различаются между собой. В онтологических типах закон требует подчинения ритуальным методам или аскетической практике. В нравственном типе закон требует нравственного подчинения. Это различие, конечно, не абсолютно. Ведь ритуальный закон подразумевает также и нравственные условия, а этический закон подразумевает также и онтологические условия. Но этого различия достаточно для того, чтобы понять причину возникновения разных великих религий. Каждая из них следует либо одному либо другому типу.
Нравственные типы веры делятся на юридический, договорный и этический. Юридический тип получил наибольшее развитие в талмудическом иудаизме и исламе; договорный тип в наибольшей мере проявился в конфуцианском Китае; этический тип представлен еврейскими пророками.
Вера мусульманина — это вера в откровение, данное Мухаммаду, это откровение есть его предельный интерес. Откровения, посланные через Мухзммада, — это по большей части ритуальные и социальные законы. Ритуальные законы свидетельствуют о сакраментальной стадии, из которой возникли все религии и культуры. Социальные законы трансцендируют ритуальный элемент и создают святость «должного». Эти законы пронизывают всю жизнь (как, например, в ортодоксальном иудаизме). Их источник — предмет предельного интереса, пророк; их содержание тождественно его предписаниям. Закон всегда ощущается как дар и как предписание. Под защитой закона жизнь становится возможной и удовлетворительной. Это можно сказать и об обычном мусульманине, это можно сказать и о тех, кто на этой основе развил секулярный гуманизм, возникший под сильным влиянием греческих источников. Если кто-либо, знакомый с исламским типом религиозности скажет, что она основана на вере в Мухаммада, которая противостоит вере в Христа, то ему следует ответить, что решающую роль играет не вера в Мухаммада как определенного пророка, а вера в священный порядок, который определяет повседневную жизнь большинства. Вопрос веры — это не выбор между Моисеем, Иисусом или Мухаммадом; вопрос веры: кто выражает предельный интерес человека наиболее адекватно? Противостояние религий не есть противостояние форм верования, это противостояние средств выражения нашего предельного интереса. Вопрос в том, являются ли проявления божественного в юридической сфере его предельным проявлением. Всякие решения веры суть экзистенциальные, а не теоретические решения. Это истинно и в отношении системы договорных правил в том виде, в каком они были собраны и сформулированы Конфуцием. Эту систему часто называли нерелигиозной, и китайскому образу жизни, как он был определен Конфуцием, приписывали полное отсутствие веры. Но вера в учении Конфуция присутствует, и не только в культе предков (составляющем сакраментальный элемент), но также и в безусловном характере предписаний. А в основе лежит представление о законе Вселенной, который проявляет себя в законах государства и общества. Однако несмотря на эти религиозные элементы, учение Конфуция в своей основе имеет секулярный характер. Этим объясняются два факта мировой истории. В Китае сложились неблагоприятные условия для развития сакраментальных и мистических религий буддизма и даосизма как в их народных, так и в элитарных формах. И в то же время там сложились благоприятные условия для легкой победы секулярной веры коммунизма, которая, в свою очередь, относится к нравственным типам гуманистической веры.
Третья и наиболее значительная форма нравственных типов религиозной веры — ветхозаветный иудаизм. Как и любая вера, он имеет широкую сакраментальную основу: представление об избранном народе, договор Бога с народом, ритуальный закон во всем своем богатстве и полноте сакраментальных действий. Однако опыт святости бытия никогда не затмевал опыт святости «должного». Ведь для еврейских пророков, как и для всех их последователей среди священников, раввинов и теологов, подчинение закону справедливости становится способом достижения Бога. Божественный закон есть предельный интерес и для древнего, и для современного иудаизма. Он составляет центральное содержание веры. Он задает правила постоянной актуализации предельного интереса в условиях предварительных интересов повседневной жизни. Предельное должно всегда присутствовать и напоминать о себе даже в незначительных делах обыденной жизни. Но все это ничего не стоит, если оно не объединено с покорностью нравственному закону, закону справедливости и праведности. Окончательный критерий отношения человека к Богу — это следование закону справедливости. Величие ветхозаветного пророчества — в том, что оно постоянно боролось с желанием народа и даже более того — с желанием его лидеров полагаться на сакраментальный элемент закона и пренебрегать его нравственным элементом — «должным» как критерием сущего. Всемирно-историческая миссия еврейской веры состоит в том, чтобы осуждать сакраментальное самодовольство, свойственное как самому иудаизму, так и всем прочим религиям, и провозглашать тот предельный интерес, который отрицает любое притязание на предельность, не содержащее требование справедливости.
Влияние иудаизма заметно не только в христианстве и исламе, но и в прогрессивно-утопическом типе гуманистической веры, которую мы встречаем в западном мире. Конечно же, античный гуманизм осознает «должное». Греческая мифология и трагическая поэзия, греческая мудрость и философия, римское право и политический гуманизм римских стоиков обнаруживают особое отношение к «должному». Однако онтологический тип оставался преобладающим на протяжении всей истории античности. Победа мистицизма в греческой философии, торжество мистериальных религий в Римской империи, отсутствие в античном мире прогрессивного и утопического мышления доказывают это.
Гуманизм Нового времени, особенно начиная с XVIII в., остается христианским в своей основе и уделяет особое внимание «должному», как оно понималось еврейскими пророками. Вследствие этого он с самого начала обнаружил сильные прогрессивные и утопические черты. Он начал с критики феодального строя и его сакраментальных принципов. Он требует справедливости; сначала — для крестьян, затем — для буржуазного слоя, затем — для пролетариата. Вера просветителей, возникшая в XVIII в., есть гуманистическая вера нравственного типа. Они боролись за освобождение от сакраментально освященного закабаления и за справедливость для каждого человека. Их вера была гуманистической верой, выражающей себя на секулярном, а не на религиозном языке. Это была вера, а не рациональный расчет, несмотря на то, что ее носители всегда верили в высшую силу разума, объединенного со справедливостью и истиной. Динамика их гуманистической веры изменила облик мира, сначала на Западе, а затем и на Востоке. Именно эту гуманистическую веру нравственного типа наследовали революционные движения пролетариата в XIX и XX вв. Сегодня динамика этой веры проявляет себя постоянно. Как и любая вера, утопическая форма гуманистической веры есть состояние предельного интереса. Этим обусловлена ее потрясающая способность и к добру, и к злу. В связи со всем сказанным о гуманистической вере почти смешными кажутся разговоры об утрате веры в западном секулярном мире. Этот мир обладает секулярной верой, что вынудило другие формы религии обороняться. Но тем не менее это — вера, а не «безверие». Она есть состояние предельного интереса и беззаветной преданности этому интересу.
4. Единство типов веры
В опыте святого онтологический и нравственный элементы сущностно едины, но в жизни веры они расходятся и становятся способными на конфликты и взаимное разрушение. Тем не менее сущностное единство не может распасться окончательно: элементы одного типа всегда присутствуют в другом, как мы уже показали выше. В сакраментальном типе веры ритуальный закон постоянно присутствует и требует очищения, собранности, подчинения литургическим правилам, а также соответствующего нравственного состояния. С другой стороны, мы видели, как много ритуальных элементов присутствует в религиях закона — в моральном типе веры. То же самое относится и к гуманистической вере: прогрессивные и утопические элементы можно обнаружить в романтико-консервативном типе, в то время как сам прогрессивно-утопический тип опирается на заданные традиции, исходя из которых он критикует современную ситуацию и стремится выйти за ее пределы. Соучастие типов веры друг в друге делает каждый из них сложным, динамическим и самотрансцендирущим.
История веры, которая включает в себя больше, нежели история религии, есть процесс расхождения и схождения различных типов веры. Это можно утверждать как об акте веры, так и о содержании веры. Выражения предельного интереса, понятого как субъективно, так и объективно, — это не хаотическое скопление вариантов. В них представлены основополагающие установки, которые получили развитие на протяжении всей истории веры и вытекают из самой ее природы. Поэтому мы можем понять и описать то, каким образом эти установки сходятся и расходятся, и, возможно, указать ту точку, в которой их воссоединение в принципе достижимо. Разумеется, попытка совершить такое воссоединение зависит от предельного интереса того человека, который ее предпринимает. Если он оказывается христианским теологом протестантского типа, то именно в христианстве — а особенно в протестантском христианстве — он увидит ту цель, к достижению которой направлена динамика веры. Избежать этого невозможно, потому что вера есть дело личного интереса. Однако человек, совершающий такую попытку, должен объективно обосновать свое решение. «Объективность» в этом случае означает связь с природой веры, общей для всех типов веры (если термин «вера» вообще можно использовать в этом случае).
Католицизм вполне обоснованно считал себя системой, которая объединяет самые разные элементы религиозной и культурной жизни человека. Его источники — это Ветхий Завет, в котором переплетаются сакраментальный и нравственный тип, элинистические мистериальные религии, личный мистицизм, классический греческий гуманизм и научные методы поздней античности. Кроме того, он непосредственно основан на Новом Завете, который сочетает в себе разнообразие типов и представляет соединение этического и мистического элементов. Яркий пример этого — Павлово описание Духа. Вера в Новом Завете — это состояние захваченности божественным Духом. В качестве Духа он есть присутствие божественной силы в человеческой душе; в качестве Святого Духа он есть Дух любви, справедливости и истины. Я не сомневаюсь в том, что это описание Духа содержит ответ на вопрос и исполнение динамики, которая движет историю веры. Но этим ответом нельзя успокаиваться. Необходимо снова и снова давать себе этот ответ, исходя из нового опыта и в зависимости от меняющихся условий. Лишь только тогда он остается ответом и возможным исполнением. Католицизм и фундаментализм не осознают эту необходимость. Поэтому они утратили черты первоначального единства и попали под преобладающее влияние той или иной стороны. Именно по этой причине протестантский протест возникал как до, так и после Реформации XVI в. Именно по этой причине протестантский протест должен всегда возникать во имя предельности предельного.
Все протестантские группы критиковали католическую Церковь за то, что ее авторитарная система устранила пророческую самокритику, а сакраментальные элементы веры подавили нравственно-личностные элементы. Устранение пророческой самокритики сделало невозможным, во всяком случае внутри Церкви, изменение в области личной нравственности; поэтому разрыв стал неизбежным. Однако этот разрыв привел к исчезновению католического сакраментализма и того объединяющего авторитета, который держался на нем. Вследствие этой утраты протестантизм все более и более становился выразителем нравственного типа предельного интереса. Таким образом он утратил не только большую часть ритуальных традиций, существующих в католических церквях, но и полноценное понимание присутствия святого в сакраментальном и мистическом опыте. Павлово переживание Духа как единства всех типов веры в значительной мере утрачено как католицизмом, так и протестантизмом. Настоящее описание веры пытается свидетельствовать, пользуясь при этом современной терминологией, о подлинности того, как Павел понимал Дух: как единство экстатического и личного, сакраментального и нравственного, мистического и рационального. Лишь если христианство окажется способным вновь обрести в реальном опыте это единство разных типов веры, оно сможет выразить свое притязание быть ответом на вопросы и исполнить динамику прошлой и будущей истории веры.
Истина веры
1. Вера и разум
Мы указали на бесконечное разнообразие символов и на несколько противостоящих друг другу типов веры. Может показаться, что это подразумевает полный отказ этих символов и типов от их притязания на истину. Поэтому сейчас мы должны рассмотреть вопрос, возможно ли, а если возможно, то в каком смысле, судить о вере в терминах истины. Как правило, рассмотрение этой темы приводило к противопоставлению веры и разума и к вопросу о том, исключают ли они друг друга или же их можно объединить в некую разумную веру. Если последнее достижимо, то как тогда элементы рациональности и веры соотносятся друг с другом? Очевидно, что если смысл веры понимается неправильно, о чем мы писали выше, то вера и разум исключают друг друга. Однако если вера понимается как состояние предельной заинтересованности, никакого противоречия быть не должно.
Однако такой ответ недостаточен, ведь духовная жизнь человека — это единство, которое не допускает простого соседства элементов. Все духовные элементы человека, несмотря на то, что каждый из них обладает особой природой, соединены друг с другом. Это также относится к вере и разуму. Следовательно, недостаточно утверждать, что состояние предельной заинтересованности никоим образом не противоречит рациональной структуре человеческой души. Необходимо также показать их действительное взаимоотношение, то есть то, каким образом они соединены друг с другом. Прежде всего, следует спросить: а каково значение слова «разум», если он противоположен вере? Означает ли он, как, например, сегодня, научный метод, логическую строгость и технический подсчет? Либо он используется (как это было на протяжении почти всей истории западной культуры) в значении источника смысла, структуры, норм и принципов? В первом случае разум предоставляет орудия изучения и управления реальностью, а вера задает направление, по которому это управление должно осуществляться. Этот вид разума можно было бы назвать техническим разумом, предоставляющим средства, а не цели. Разум в этом смысле встречается в повседневной жизни каждого человека и является той силой, которая определяет техническую цивилизацию нашего времени. Во втором случае разум тождествен человеческой природе человека, противопоставленного всем прочим существам. Он лежит в основе языка, свободы, творчества. Разум вовлечен в поиск знания, в опыт искусства, в актуализацию нравственных предписаний; он делает возможным центрированную жизнь личности и соучастие в сообществе. Если бы вера была противником разума, то она вела бы к дегуманизации человека. Именно это и произошло, как в теории, так и в практике, в системах религиозного и политического авторитаризма. Вера, разрушающая разум, разрушает самое себя и человеческую природу человека. Ведь лишь существо, обладающее разумной структурой, способно быть предельно заинтересованно, различать предельные и предварительные интересы, понимать безусловные предписания этического императива и осознавать присутствие святого. Все это возможно лишь в том случае, если разум понимается в его втором значении — как осмысленная структура души и реальности, а не в его первом значении — как техническое орудие.
Разум — это предварительное условие веры; вера — это акт, в ходе которого разум экстатически выходит за свои пределы. Такова обратная сторона их взаимосвязи. Разум человека конечен; имея дело со Вселенной и с самим человеком, разум остается на уровне конечных отношений. Всякая культурная деятельность, в ходе которой человек воспринимает и оформляет свой мир, имеет конечный характер. Следовательно, эта деятельность не может стать делом бесконечного интереса. Но разум не связан собственной конечностью. Он осознает ее и, таким образом, возвышается над ней. Человек испытывает принадлежность бесконечному, которое, однако, не является частью его самого и не подлежит его власти. Оно должно захватить человека, и если это происходит, то оно становится делом бесконечного интереса. Человек конечен, его разум живет среди предварительных интересов; но человек также осознает свою потенциальную бесконечность, и это осознание возникает в качестве его предельного интереса, а качестве веры. Если разум захвачен каким-то предельным интересом, то он устремлен вне себя; однако он не перестает быть разумом, конечным разумом. Экстатический опыт предельного интереса не разрушает структуру разума. Экстаз — это исполненная, а не отвергнутая рациональность. Разум может быть исполнен лишь в том случае, если он устремлен за пределы собственной конечности и испытывает присутствие предельного, святого. Лишенный такого опыта разум истощает себя и свои конечные содержания. В конце концов он наполняется иррациональными, демоническими содержаниями, и они разрушают его. Этот путь ведет от разума, исполненного в вере, через разум, лишенный веры, к разуму, полному демоническо-разрушительной веры. Вторая стадия — это лишь переходный период, ведь вакуум в духовной жизни невозможен, как невозможна пустота в природе. Разум есть предварительное условие веры, а вера есть исполнение разума. Не существует противоречия между природой веры и природой разума; они взаимосвязаны.
Здесь теология задаст несколько вопросов. Первый из них: а разве природа веры не искажается в условиях человеческого существования, например, если человеком владеют демонически-разрушительные силы, как было показано выше? Затем теология спросит: а разве природа разума не искажается вместе с отчуждением человека от самого себя? И наконец, она спросит: а разве единство веры и разума и истинная природа их обоих не должны быть восстановлены с помощью того, что религия называет «откровением»? И если — продолжит теология — дело в этом, то разве разум в своем искаженном состоянии не обязан подчинить себя откровению, и разве это подчинение содержаниям откровения не есть истинный смысл термина «вера»?~Отвечать на эти вопросы, задаваемые теологией, — задача всей теологии как таковой. В этой книге придется ограничиться несколькими основополагающими замечаниями.
Прежде всего необходимо признать, что человек действительно находится в состоянии отчуждения от своей истинной природы. Вследствие этого применение его разума и характер его веры не соответствуют своей сущности и, следовательно, тому, чем они должны быть. Это ведет к действительным конфликтам между искаженным использованием разума и идолопоклоннической верой. Решение, которое мы предложили, имея в виду истинную природу веры и истинную природу разума, невозможно применить по отношению к действительной жизни веры и разума в условиях человеческого существования, не учитывая этого принципиального условия.
Из этого условия следует, что необходимо преодолеть отчуждение веры и разума от самих себя и друг от друга и что необходимо утвердить их истинную природу и истинное взаимоотношение в действительной жизни. Такое происходит в опыте откровения. Термином «откровение» злоупотребляли еще больше, чем термином «разум», что вообще затрудняет его применение. Обычно откровение понимается как божественная информация о божественном, данная пророкам и апостолам и продиктованная божественным Духом авторам Библии, Корана или других священных книг. Принятие таких божественных сведений, которые могут быть самыми абсурдными и иррациональными, называют в этом случае верой. Все, сказанное в этой работе, противоречит такому искажению смысла откровения. Откровение — это прежде всего опыт, в ходе которого предельный интерес захватывает человеческое существо и творит сообщество, в котором этот интерес выражает себя в символах действия, воображения и мысли. Где бы ни происходил такой опыт откровения, вера и разум обновляются. Их внутренние и взаимные конфликты одолеваются, а отчуждение заменяется примирением. Вот что значит, или должно значить откровение. Оно есть событие, в котором предельное проявляется в предельном интересе, потрясая и видоизменяя данную религиозную и культурную ситуацию. В таком опыте конфликт между верой и разумом невозможен: ведь захвачена и изменена явлением предельного интереса, имеющим характер откровения, вся структура человека как рационального существа. Однако откровение есть откровение человеку в его состоянии испорченной веры и испорченной рациональности. И эта порча не устранена, хотя ее власть над человеком поколеблена. В новый опыт откровения она проникает также, как она проникла в предыдущие опыты. Она делает веру идолопоклоннической, ставя носителя и проявления предельного на место самого предельного. Она лишает разум его экстатической силы, его стремления трансцендировать себя по направлению к-предельному. В результате этих двух искажений искажается взаимоотношение веры и разума: вера редуцируется до некоего предварительного интереса, который сталкивается с предварительными интересами разума, а разум возвышается до предельного, вопреки своей сущностной конечности. Такая двойная порча порождает новые противоречия между верой и разумом, а вместе с ними — и поиск некоего нового высочайшего откровения. История веры — это постоянная борьба с порчей веры, а конфликт с разумом — это один из наиболее ярких симптомов этой порчи. Великие события откровения суть решающие битвы в этой борьбе, а победой в этой борьбе стало бы окончательное откровение, в котором искажение веры и разума было бы навсегда преодолено. Христианство притязает на то, что оно основано на таком откровении. Его притязание подлежит постоянной практической проверке в истории.
2. Истина веры и научная истина
Не существует противоречия между верой в ее истинной природе и разумом в его истинной природе. А это значит, что не существует сущностного противоречия между верой и познавательной функцией разума. Познание во всех его формах всегда считалось такой функцией человеческого разума, которая наиболее легко вступает в противоречие с верой. Как правило, это случалось тогда, когда веру определяли как низшую форму знания и принимали потому, что ее истину гарантировал божественный авторитет. Мы отвергли это искаженное значение веры и, таким образом, устранили один из наиболее распространенных поводов для противоречия между верой и знанием. Однако несмотря на это мы должны показать конкретное соотношение веры с некоторыми формами познающего разума: научной, исторической и философской. Истина веры отличается от того, что истина значит в каждом из этих способов знания. Однако все они стараются достичь именно истины — истины в значении «реально реального», адекватно воспринятого когнитивной функцией человеческого ума. Заблуждение происходит, если когнитивное усилие человека упускает реально реальное и принимает за реальное то, что лишь кажется реальным, либо если это усилие достигает реально реальное, но выражает его в искаженном виде. Подчас трудно определить, упущено ли реальное или оно выражено неадекватным образом, потому что обе эти формы заблуждения находятся во взаимозависимости. Всякий раз, когда предпринимается попытка познания возникает либо истина, либо заблуждение, либо одна из многочисленных переходных стадий между истиной и заблуждением. В вере действует когнитивная функция человека. Следовательно, мы должны спросить себя, каково значение истины в вере, каковы ее критерии и как она соотносится с другими формами истины, имеющими собственные критерии.
Наука пытается описать и объяснить структуры и отношения во Вселенной в той мере, в какой их можно проверить с помощью эксперимента и выразить в расчетах. Истиной научного положения является адекватность описания структурных законов, которые определяют реальность, а также подтверждения этого описания при помощи постоянных экспериментов. Любая научная истина предварительна, и подлежит изменениям как в своей способности охватывать реальность, так и в своей способности выражать эту реальность адекватно. Такой элемент неуверенности не умаляет истинностную ценность проверенного и подтвержденного научного утверждения. Он лишь препятствует научному догматизму и абсолютизму.
Поэтому теологи, указывая на предварительный характер всякого научного положения и обеспечивая, таким образом, место отступления для истины веры, используют не лучший метод защиты истины веры от истины науки. Если бы завтра научный прогресс уменьшил долю неуверенности, то вере пришлось бы продолжить свое отступление — что само по себе позорно и бесполезно: ведь научная истина и истина веры относятся к разным измерениям смысла. Наука не обладает ни правом, ни способностью вмешиваться в веру, а вера не обладает способностью вмешиваться в науку. Одно измерение смысла не способно вмешиваться в другое измерение.
Если учитывать это, то прежние противоречия между верой и наукой предстают в совершенно ином свете. На самом деле противоречие существовало не между верой и наукой, а между той верой и той наукой, каждая из которых не осознавала свое собственное подлинное измерение. Когда представители веры препятствовали возникновению астрономии Нового времени, они не понимали, что христианские символы, хотя и пользующиеся Аристотелево-Птолемеевой астрономической системой, не находятся с этой системой в неразрывной связи. Только если воспринимать символы «Бог на небесах», «человек на земле», «демоны под землей» как описания мест, населенных божественными и демоническими существами, современная астрономия может войти в противоречие с христианской верой. С другой стороны, если представители современной физики редуцируют всю реальность до механического движения мельчайших частиц материи, отрицая реально реальное качество жизни и души, то они и объективно, и субъективно выражают некую веру. Субъективно наука есть предельный интерес, и они готовы пожертвовать всем, в том числе и собственными жизнями, ради этого предельного. Объективно они творят чудовищный символ этого интереса — универсум, в котором все, в том числе и их научная страсть, поглощено бессмысленным механизмом. Христианская вера права в своем противостоянии такому символу веры.
Наука способна противоречить только науке, а вера — только вере; наука, которая остается наукой, не способна противоречить вере, которая остается верой. Это можно с полным правом отнести и к таким сферам научного исследования, как биология и психология. Знаменитая борьба между теорией эволюции и теологией некоторых христианских групп была борьбой не между наукой и верой, а между той наукой, вера которой лишила человека его человеческой природы, и той верой, выражение которой было искажено библейским буквализмом. Очевидно, что та теология, которая толкует библейскую историю Творения как научное описание некогда произошедшего события, вторгается в сферу методологически организованной научной работы, а теория эволюции, которая объясняет происхождение человека из древнейших форм жизни, устраняя бесконечное, качественное различие между человеком и животным, есть вера, а вовсе не наука.
То же самое можно сказать и о сегодняшних и завтрашних противоречиях между верой и современной психологией. Современная психология боится понятия души, потому что ей кажется, что это понятие учреждает реальность, которую невозможно постичь научными методами и которая может препятствовать их результативности. Этот страх небезоснователен; психологии не следует принимать какие-либо понятия, которые не были бы результатом ее собственной научной работы. Ее функция состоит в том, чтобы наиболее адекватно описывать процессы, происходящие в человеке, и в том, чтобы всегда быть готовой к замене этих описаний. Это относится к таким современным понятиям, как Эго, Суперэго, самость, личность, бессознательное, интеллект, и к таким традиционным понятиям, как душа, дух, воля и т. д. Методологическая психология подлежит научному подтверждению, как и всякое другое научное предприятие. Все ее понятия и определения, даже наиболее обоснованные, предварительны.
Когда вера говорит о предельном измерении, в котором живет человек и в котором он может либо обрести, либо утратить свою душу, или о предельном значении его существования, то она вообще не соприкасается с научным отрицанием понятия души. Психология, лишенная понятия души, не может опровергнуть такое утверждение, а психология, обладающая понятием души, не может подтвердить его. Истина вечного смысла человека находится в другом измерении, нежели истина адекватных психологических понятий. Современный психоанализ и глубинная психология во многом противоречат дотеологическим и теологическим выражениям веры. Однако не трудно заметить, что положения глубинной психологии делятся на более или менее проверенные наблюдения и гипотезы и на утверждения о природе и судьбе человека, которые суть в чистом виде выражения веры. Элементы натурализма, перенесенные Фрейдом в XX век из XIX, его пуританство в отношении любви, его пессимизм по поводу культуры, характерная для него редукция религии до идеологической проекции суть выражения веры, а не результаты научного анализа. Невозможно отказать ученому, занимающемуся человеком и проблемами его существования, в праве вводить элементы веры. Однако если он начинает борьбу с другими формами веры во имя научной психологии, как это делал Фрейд и некоторые его последователи, то он путает разные измерения. Не всегда легко отделить элемент веры от элемента научной гипотезы в каком-либо психологическом утверждении, однако это возможно и, как правило, необходимо.
Различие между истиной веры и истиной науки предупреждает теологов о невозможности использовать новейшие научные открытия для подтверждения истины веры. Микрофизика опровергла некоторые научные гипотезы, касающиеся измеряемости Вселенной. Квантовая теория и закон неопределенности привели к тому же результату. Религиозные писатели немедленно воспользовались этими открытиями для подтверждения своих собственных представлений о человеческой свободе, божественном творении, чудесах. Однако такая процедура неоправдана ни с точки зрения физики, ни с точки зрения религии. Физические теории не имеют прямого отношения к бесконечно сложному феномену человеческой свободы, а распространение энергии в квантах не имеет прямого отношения к смыслу чудес. Теология, используя таким образом физические теории, путает измерение науки с измерением веры. Истину веры невозможно подтвердить с помощью последних физических, биологических или психологических открытий, как невозможно и опровергнуть ее с их помощью.
3. Истина веры и историческая истина
Характер исторической истины сильно отличается от характера естественно-научной истины. История сообщает об уникальных событиях, а не о повторяющихся процессах, которые можно подвергать постоянной проверке. Исторические события не подлежат эксперименту. Единственной аналогией физическому эксперименту в истории может служить сопоставление документов. Если документы, имеющие независимое происхождение, согласуются между собой, то историческое утверждение подтверждено настолько, насколько позволяют его границы. Однако история не только сообщает о серии фактов. Она также старается понять происхождение, взаимоотношения, смысл этих фактов. История описывает, объясняет и понимает. А понимание предполагает соучастие. Такова разница между исторической и естественно-научной истиной. Историческая истина основана на вовлеченности интерпретирующего субъекта, научная истина — на его беспристрастности. А так как истина веры означает полное вовлечение, то историческую истину очень часто сравнивали с истиной веры. Именно из такого рода отождествления возникла полная зависимость исторической истины от истины веры. Таким образом возникло утверждение о том, что вера может быть гарантией истины спорного исторического положения. Но тот, кто утверждает это, забывает, что в настоящей исторической работе беспристрастное историческое наблюдение используется так же, как и в изучении физических и биологических процессов. Историческая истина — это прежде всего истина факта; именно этим она и отличается от поэтической истины эпического произведения и от мифической истины легенды. Это различие определяет отношение истины веры и истины истории. Вера не может служить гарантией фактической истины. Однако вера может и должна толковать значение фактов с точки зрения предельного интереса человека. Поступая таким образом, она переносит историческую истину в измерение истины веры.
Эта проблема вышла на передний план общественной и теологической мысли после того, как историческое исследование выявило литературный характер библейских книг. Было обнаружено, что повествования, содержащиеся в Ветхом и Новом Завете, сочетают исторические, легендарные и мифологические элементы и что отделить эти элементы друг от друга с какой-либо степенью вероятности, как правило, невозможно. Историческое исследование показало, что добраться до исторических событий, стоящих за библейским образом Иисуса, называемого Христом, можно лишь с некоторой степенью вероятности. Аналогичное исследование исторического характера священных книг и легендарных традиций, принадлежащих нехристианским религиям, выявило похожую ситуацию. Истину веры нельзя ставить в зависимость от исторической истины рассказов и легенд, с помощью которых вера выразила себя. Отождествление веры с верованием в историческую истинность библейских историй губительно искажает смысл веры. Однако именно это происходит с большей или меньшей долей изощренности. Очень часто можно услышать, что люди говорят о себе, о других, что они лишены христианской веры, потому что не верят в то, что новозаветные рассказы о чудесах документально достоверны. Конечно же, это не так, а установить степень вероятности или невероятности какой-либо библейской истории возможно лишь при помощи всех средств основательного филологического и исторического метода. Не дело веры решать, тождественно ли современное издание мусульманского Корана первоначальному тексту, хотя большинство последователей Мухаммада страстно в это верит. Не дело веры решать верно ли, что большая часть Пятикнижия есть свидетельство жреческой мысли периода после Вавилонского пленения, или что Книга Бытия содержит более мифов и священных легенд, чем фактов действительной истории. Не дело веры решать. зародилось ли эсхатологическое ожидание, представленное в поздних книгах Ветхого Завета и в Новом Завете, в персидской религии. Не дело веры решать, сколько легендарного, мифологического и исторического материала соединено в рассказах о рождении и воскресении Христа. Не дело веры решать, какая версия раннецерковного предания наиболее вероятна. Ответы на все эти вопросы призваны дать (с большей или меньшей долей вероятности), исторические исследования. Они суть вопросы исторической истины, а не истины веры. Вера может сказать, что нечто, составляющее предельный интерес, произошло в истории в том случае, если вовлечен вопрос о предельности бытия и смысла. Вера может сказать, что ветхозаветный закон, данный как закон Моисея, безусловно значим для тех, кто им захвачен, вне зависимости от того, какая доля исторического материала может быть отнесена к человеку, носящему это имя. Вера может сказать, что реальность, явленная в новозаветном образе Иисуса как Христа, обладает спасительной силой для тех, кто ею захвачен, вне зависимости от того, какая доля исторического материала может быть отнесена к человеку, которого называют Иисусом из Назарета. Вера может утвердить свое собственное основание — закон Моисея или Иисуса Христа, пророка Мухаммада или просветленного Будду. Однако вера не может определить те исторические условия, в которых эти люди смогли стать делом предельного интереса для значительной части человечества. Вера включает уверенность в собственном основании, например, в историческом событии, изменившем ход истории — для верующего. Однако вера не включает историческое знание о том, каким образом это событие произошло. Следовательно, историческое исследование не способно поколебать веру, даже если результаты этого исследования пересматривают традиции, которые донесли до нас это событие. Такая независимость исторической истины — одно из наиболее важных следствий понимания веры как состояния предельного интереса. Оно освобождает верующих от бремени, которое они не в состоянии более нести после того, как требования научной честности сформировали их сознание. Если бы такая честность неизбежно находилась в противоречии с тем, что мы называли «покорность веры», то Бог предстал бы расщепленным в Самом себе, обладающим демоническими чертами; тогда бы этот интерес был не предельным интересом, а противостоянием двух ограниченных интересов. Такая вера в конце концов оказывается идолопоклоннической.
4. Истина веры и философская вера
Ни естественно-научная, ни историческая истины не способны утверждать или отрицать истину веры. Истина веры не способна ни утверждать, ни отрицать естественно-научную или историческую истину. Возникает вопрос: находится ли философская истина в том же отношении с истиной веры или отношение между ними более сложное? На самом деле верно последнее. И даже более того — сложность отношения между философской истиной и истиной веры делает отношение с естественно-научной и исторической истиной сложнее, чем это было показано в предшествующем анализе. В этом состоит причина бесконечных споров по поводу взаимоотношения веры и философии и расхожего представления о том, что философия — враг и разрушитель веры. Теологов, которые использовали философские понятия для того, чтобы выразить веру религиозного сообщества, даже обвиняли в предательстве веры.