Мир, которого не стало Динур Бен-Цион
Мир, которого не стало
Последние годы я ощущаю душевную потребность запечатлеть на бумаге воспоминания и образы своей жизни. В сущности, это даже не потребность, а своего рода внутренняя необходимость. Неотчетливое душевное волнение не дает мне покоя; перед моим внутренним взором непрерывно проходят фигуры прошлого: образы и явления, места и ситуации, дома и семьи, люди, города, местечки и целые миры. Объединяет их то, что они уже почти все погрузились в пучину забвения. И они встают передо мной, требуя, чтобы я их запечатлел: «Мы хранились в твоих воспоминаниях, но уже почти забылись; нас уже нет, мы скрыты от будущих поколений – неужели ты отречешься и не воскресишь нас из глубин своей памяти? Неужели ты сотрешь наши имена с лица земли и не оставишь памяти о нас?» У меня нет возможности избавиться от этой душевной борьбы, она похищает мой покой то монотонной назойливостью, то острыми приступами…
В одну из бессонных ночей, когда эти миры снова потребовали своего воскрешения, я дал зарок, что каждую свободную минуту буду вспоминать и сохранять всплывающие образы, записывая их в книгу, – чтобы освободить их и самому избавиться от душевного стеснения. Это избавление требует также упоминания множества имен, которые в интересах цельности повествования стоило бы пропустить. Но я и в этом несвободен: кто знает, может быть, воспоминание о каком-то имени в душе моей – это то последнее, что от него осталось в этом мире… и воспоминания очень различны. Среди них – ранние, до того, как мне исполнилось пять с половиной лет, до лета 1889 года; это – граница моих первых воспоминаний. Рамки места и времени не были с ними органично связаны. Эти «рамки» возникли раньше, а отдельные события и явления встраивались в них уже потом, не образуя друг с другом сколько-нибудь непрерывной связи. Однако начиная с лета 5649 (1889) года, с того дня, как я начал посещать хедер{1}, временная граница стала ясной и отчетливой. И, по-видимому, я могу рассказать связную историю своей жизни на протяжении всех этих лет, без лакун… И если здесь я записал лишь несколько отдельных историй – то не потому, что я запомнил только их, а потому, что не хочу – да мне и неинтересно – рассказывать все, что я помню. Сначала я хотел описать ход моей жизни до отъезда из России (сиван 5681 (1921) года). Однако начав вспоминать годы Первой мировой войны и революции (1914–1921), я понял, что описание этих лет обязывает меня расширить повествование и упомянуть также о делах, непосредственно меня не касавшихся. Поэтому я решил, что будет правильно описать эти годы в отдельной книге («В дни войны и революции»), которая появится после этой.
И еще один момент. Кроме воспоминаний я использовал также письменные источники. С детства я привык вести дневник и хранить письма, полученные мною, а также копии отправленных писем. И многие из этих записей у меня сохранились. Время от времени, когда я буду использовать их, я буду помещать текст в кавычки, отмечая таким образом наличие письменного «источника».
В какой-то момент у меня даже была идея использовать эти письменные источники для того, чтобы составить хронику шестидесяти лет моей жизни: реконструировать подробную историю жизни человека, которому выпала судьба жить в эпоху перемен и который запечатлевал ход событий изо дня в день. Эта идея меня очаровала, но ее реализация потребовала бы чрезмерных усилий и времени, больших, нежели я мог себе позволить. И поэтому я использую простую форму мемуарного изложения: многое я раньше рассказывал устно и только потом записывал. С данной точки зрения этот текст в какой-то степени представляет собой устное повествование, записанное на бумаге.
Считаю своим приятным долгом в предварение книги поблагодарить госпожу Далью Дан, которая записала часть текста, надиктованную мной, и с большой точностью и старательностью переписала всю книгу.
Бен-Цион ДинурИерусалим, Кирьят-Моше, февраль 1958 г.
Книга первая
В КРУГУ СЕМЬИ, В ШАТРАХ ТОРЫ
Глава 1. Первые воспоминания
Наш дом – с голубыми ставнями. Я стою у ворот, больших деревянных ворот. Они закрыты на длинный деревянный засов. В воротах – маленькая калитка, она сломана, болтается на петле и скрипит. Я поднимаю голову и вижу ставни – голубые ставни нашего дома. Не знаю, почему у меня вдруг становится так радостно на душе. Как будто бы я никогда раньше не замечал, что наши ставни голубого цвета. Стены дома – ярко-оранжевые. Наверное, наш дом только что покрасили заново? Вот крыша – она тоже темно-голубая. Я удивлен и долго разглядываю цвета, в которые покрашен дом. Это мое первое воспоминание.
Я шагаю по деревянной мостовой. Она ведет от дома к воротам. Я не знаю, почему я не тороплюсь, а шагаю еле-еле, это для меня неестественно, меня что-то обременяет, мне это тяжело, и поэтому я шагаю медленно-медленно, и это все тянется и тянется.
Я вспоминаю как будто сквозь туман – и вот я уже не на улице, а в синагоге. Дедушка Авраам стоит возле арон кодеша{2}, нового, великолепного, как будто сделанного из сверкающего золота. Дед сутулый, с круглым лицом и белой бородой. Я стою возле него на скамейке и смотрю внутрь арон кодеша, заглядывая в дверцу. Между дверцей и стенкой я вижу маленькую полочку, на которой стоит маленькая бутылка, синяя-пресиняя. Это второе воспоминание.
Вот – наш большой двор. Он полон народу от края до края. Слева от ворот стоит деревянный дом, служащий гостиницей. Его крыша покрывает не только само здание, но тянется до склада, образуя коридор. Крыша опирается на три толстых деревянных столба, покрытых множеством трещин.
Я не слежу за толпой. Я стараюсь заглянуть в трещины столбов, а там – темнота и пыль. Никто не обращает на меня внимания, никто за мной не надзирает, и я бегаю от столба к столбу. А толпа все растет. Это день похорон деда, воскресенье, 19 хешвана 5648 (1887) года. Это мое третье воспоминание.
Передо мной встает образ этого дома. Дома моего прадеда, деда отца, ребе Авраама Мадиевского. В его доме жил дядя Кальман и его семья. За домом – ступеньки, по ним надо подняться и по деревянному коридору пройти в дом. После чего идти направо, по второму коридору, представляющему собой часть дома. Из коридора снова свернуть направо – в основную часть дома. В ней четыре комнаты. Первая комната – большая – это столовая дяди Кальмана, тети Тамары и их дочки Шейны-Рохл. Дядя Кальман – старший сын прадеда, дядя отца. После смерти деда он выполнял функции казенного раввина{3} нашего города. Но на самом деле был лишь заместителем казенного раввина. Казенным раввином был его младший брат, р. Муся (р. Элиэзер-Моше) Мадиевский, который был одновременно духовным{4} и казенным раввином, как и дед.
Слева – спальня дяди и тети. Дальше – еще одна комната, дедушкина. После его смерти там никто не жил, и она служила комнатой для гостей. Стены в этой комнате были покрыты яркими обоями. Вдоль стен – книжные шкафы, а между ними – большие часы с тяжелыми гирями в специальном шкафчике – «часовом шкафчике», который был закрыт и открывался только если надо было «подтянуть» гири. Я помню, что этот шкафчик закрыли из-за меня: я любил залезать в него и играть с гирями и как-то раз чуть не сбросил его со стены. На стене висели две картины – портрет Моше Монтефиоре{5} и портрет деда с медалью на груди. Занавески в комнате были кружевные, нежно-апельсинового цвета.
Дальше находилась спальня бабушки и дедушки. Вход туда был строго запрещен. В библиотеку тоже было запрещено входить, но не так строго.
Во второй части дома – три комнаты: большая кухня с деревянным полом и две маленькие комнаты без пола. Каждую неделю перед субботой их мажут цветной глиной. В этих маленьких комнатах мы и живем. Возле входа в кухню всегда стоят ряды кувшинов, полных простокваши и сметаны. Я прославился тем, что каждый раз, входя в кухню, задевал один из кувшинов и разбивал его. Может быть, потому, что меня всегда предупреждали этого не делать, и я старался быть осторожным?
Результатом этой предосторожности всегда был разбитый кувшин… И его надо было скрыть от бабушки Бейлы. В старости она ослепла, была педантична и гневлива. Но от нее всегда можно было спрятаться. Напротив наших окон стоял высокий дощатый забор. Каждая доска сверху имела вид треугольника. Между нашим домом и забором росло два дерева. Как только в «малом доме» слышался бабушкин голос, я выпрыгивал из окна и распластывался под деревом. Это место было самым любимым у меня и у всех детей – многочисленных правнуков прадедушки.
После смерти деда отношения между жителями «большого дома» и нами не были абсолютно гладкими. Дядя Кальман, чье лицо было гневным и серьезным, а взгляд наводил страх, был в сущности добрым человеком. Тетя Тамара, из семьи кременчугских Хазановых, тоже была доброй и тонкой натурой и страдала от придирчивости дяди. В один прекрасный день она исчезла. Как сквозь туман я вспоминаю: она будто бы выпрыгнула из окна и вернулась через два-три года. Рассказывали, что она заболела душевной болезнью, лежала в больнице и вернулась, когда выздоровела.
Дочь дяди и тети, напротив, была очень злая, и проявлялось это в том, что она щипалась. Перед входом в дом, в деревянном коридоре, стояла бочка с водой, и одним из самых больших моих удовольствий было залезть на стул, нагнуться над краем бочки, наклонить голову, уставиться в воду, смотреть на свое отражение и строить разные гримасы. Но это удовольствие дорого мне стоило: Шейна-Рохл следила за мной, и когда видела, что я погрузился в эту игру, внезапно щипала меня, стараясь изо всех сил, чтобы щипок оставил след.
Как уже было сказано, отношения между двумя частями дома не были гармоничными. Это было связано с историей семьи моего отца.
Его отец, р. Цви-Яаков Динабург, уроженец Нежина, умер 28 лет от роду, в 5622 (1862) году. Семья была знаменита своими учеными и раввинами. Его дед, р. Хаим-Йехуда Лейб, был раввином в городе Ромны Полтавской губернии, а после его смерти этот пост унаследовал его сын Шнеур-Залман. Долгие годы он был раввином, а умер в городе Гадяче Полтавской губернии. Его могила была рядом с могилой р. Шнеура-Залмана из Ляд{6}.
В доме моего дяди, брата отца, р. Лейба, я видел «родословное дерево» нашей семьи, доходящее до XVII века, и в нем были обозначены 12 поколений. Дед был человеком небывалых достоинств, но, по-видимому, обладал нелегким характером. О нем рассказывали, что он был вспыльчив. У него была большая и очень хорошая библиотека. После него осталось много рукописей, среди которых я нашел сочинение по математике и рукопись под названием «То, что я нашел в книгах о том человеке и обо всем, что к нему относится», в которой он собрал все, что писали в раввинистической литературе о жизни Иисуса. Его работы полны примечаний – он вносил постоянно изменения в редакции своих сочинений. Он советовался с ребе Менахемом-Мендлом из Любавичей{7} (которого еще называли «Цемах Цедек»{8}) и с его сыном, ребе Борухом-Шоломом{9} из Лужан. С последним он активно переписывался и был, по-видимому, очень дружен.
В годы Первой мировой войны мой дядя передал все письма (среди них и письма Элиэзера-Цви Цвейфеля{10}) в архив Еврейского историко-этнографического общества{11} в Петербурге. Как уже было сказано, мой дед умер в 5622 (1862) году. Он был раввином в городе Хороле{12}. После него осталось четверо сирот: трое сыновей (мой отец, благословенна его память, был средним) и старшая дочь. Кроме того, он оставил, по-видимому, неплохое состояние: большой дом и большую библиотеку. Детей разделили между родственниками, там они и воспитывались. Отец мой воспитывался в доме своего деда с материнской стороны, ребе Авраама Мадиевского. Дедушкины книги поделила между собой младшая родня Авраама Мадиевского – р. Шнеур-Залман Гельфанд, раввин из города Зенькова Полтавской губернии, и р. Пинхас Островский из Ромен, хасид, ученый и просветитель, который не хотел становиться раввином. Каждый раз, когда я навещал родственников и видел там книги, в которых узнавал почерк моего прадеда, меня посещало странное чувство, что эти книги на самом деле принадлежат мне… Не раз я пытался заявлять об этом и просить, чтобы мне вернули хотя бы несколько книг. Книг были тысячи, а у нас в доме и у брата моего отца было только несколько сотен дедовских книг.
Прадед, ребе Авраам, оставил, согласно преданиям, завещание, по которому дом и двор, в котором он жил, должны были по частям перейти под наше управление в качестве компенсации за имущество отца моего отца, которое перешло к нему. Но это завещание не было опубликовано. Мама утверждала, что дядя Кальман и другие утаили его под предлогом, что оно не было подписано, несмотря на то, что дед, ребе Авраам, открыто выразил свою волю перед мамой, папой и всей семьей. Он сказал: «Их часть дома да не будет урезана». Это не нашло своего выражения: папа запрещал нам говорить об этой истории. Но отношения на этом фоне долгое время оставались напряженными.
Мой родной город-Хорал, и жизнь прадеда была связана с этими местами: отец его зятя, р. Моше из Гадяча, были родстве с семьей р. Шнеура-Залмана из Ляд. Я слышал, что он также был компаньоном по коммерческим делам р. Бера (Шнеерсона){13}, Среднего адмора{14}. Отец его был из Жлобина, находившегося по соседству с Бобруйском, но в дни бегства от наполеоновской армии семья переехала в Полтавскую губернию. Перед тем как получить пост раввина в Хорале, ребе Авраам Мадиевский был раввином в Полтаве. Все были удивлены тем, что он оставил большой город (Полтава была губернским городом) ради поста раввина в небольшом областном городишке. Я уверен, что этот поступок был связан с общественной деятельностью моего прадеда.
Ребе Авраам был хасидом любавичского ребе Мендла («Цемах Цедека»), а потом его сына Махараша (ребе Шмуэля){15}, но при этом был просветителем и выделялся своими лингвистическими познаниями. Он прекрасно знал русский и немецкий, в его доме постоянно выписывали газеты и журналы на иврите «ха-Магид»{16}, «ха-Мелиц»{17} и «ха-Цфира»{18}. В 40-е и в начале 50-х годов он служил «ученым евреем»{19} при генерал-губернаторе Кокошкине{20} в Харькове и имел большое влияние на власти. В те дни, утверждала молва, в Полтавской, Харьковской и Черниговской губерниях 19 кислева{21} было почти официальным праздником; под влиянием ребе Авраама Мадиевского все еврейские магазины в этот день были закрыты. В 1861 г. он стал членом раввинского совета. Его личный секретарь, ребе Исраэль-Исер Ланде{22} из Полтавы, был хасидом. Этот секретарь оставил веру отцов, после чего передал множество бумаг деда властям. Говорили, что по его вине ребе Авраам вынужден был оставить Полтаву и «удалиться от власти». Рассказывали также, что этот Исраэль-Исер Ланде даже после отступничества строго соблюдал 19 кислева как праздник… Потом он вообще вернулся к вере отцов, свои книги завещал Национальной библиотеке, а его дочь выполнила волю отца. От имени «еврейской веры» Ланде выступал против политического сионизма и поддерживал тесные связи с организацией «ха-Лишка ха-Шхора» в Ковне, основанной Яаковом Липшицем. В нашем доме хранилось несколько интересных юношеских сочинений Исраэля-Исера Ланде.
Город Хорал был маленьким городом. Согласно переписи 1897 года, в нем было 8000 жителей, четверть из них – евреи. Но в дедушкины времена евреев было меньше. Я помню, как число евреев в нашем городе возросло из-за увеличения сельскохозяйственного экспорта, так как сюда переехали люди, которые координировали экспорт сельскохозяйственной продукции в регионе – зерна, яиц и кур. Было много евреев, которым давали прозвища по названию продукции, которую они импортировали: «куриный», «яичный» и т. п. Немало было евреев, державших питейные дома. Когда мой дед поселился в Хорале, в городе жило около 200–250 семей. Прадед ребе Авраам был, по-видимому, сам довольно состоятельным человеком, так как содержал дома даяна{23} для вынесения галахических решений{24}. Сыновья его были людьми зажиточными, а зятья – либо раввинами, либо предпринимателями, купцами и управляющими.
Мой дядя, ребе Пинхас Островский из Рамен (он и его жена были убиты во время погрома 1905 года), был управляющим знаменитого князя Мещерского{25}. Мой дядя, р. Йосеф-Хаим Мадиевский, был купцом и казенным раввином в городе Гадяче Полтавской губернии. Младший сын р. Элиэзер-Моше Мадиевский унаследовал место своего отца, он был раввином в Хорале, а также казенным раввином, богатым купцом, набожным, властным и просвещенным человеком.
Хорал был типичным украинским уездным центром. В центре города были магазины, большинство из которых принадлежали евреям. Большинство еврейских домов также стояло вблизи центра города. В городе жили украинцы и русские. И мы, после того как вынуждены были покинуть дом деда, переехали из центра в один из домов на окраине.
Город Хорал стоит на двух реках. Одна называется Хорал и протекает в трех километрах от города. Вторая – Голубиха, относительно широкая, и через нее перекинут большой деревянный мост. Воду для питья жители города обычно черпали из источника (по-украински «крыница»). Я рассказываю об этом, так как две речки и источник часто были проблемой в составлении бракоразводных документов. Как известно, в разводном письме надо написать: «город, который находится на такой-то реке», и указать название водоема, который снабжает жителей города водой. Хасидские раввины избегали давать разводное письмо в Хорале, чтобы оно не было признано негодным, так как река Хорал была очень далеко от города. Однако один раз, когда через город провозили государственного преступника по этапу на каторгу в Сибирь, а за ним приехала его жена и попросила развода, раввин и судья (мой дядя Элиэзер-Моше и ребе Шмуэль Гурарье) решили, что в этом случае они должны дать разводное письмо, и я участвовал в раввинском суде, который должен был вынести постановление о разводном письме и его форме. То был единственный случай в моей жизни, когда я использовал свои полномочия раввина, имеющего право выносить галахические постановления. Это было летом 5662 (1902) года.
Община Хорала была, как уже говорилось, небольшой и относительно молодой. Я думаю, она образовалась в начале XIX века, не раньше. Но в хорольском округе и области были более старые общины. Каждое лето отец вместе с резником{26}, ребе Моше Каштаном, ездил по области собирать деньги из кружек Меира-чудотворца{27} колеля{28} Хабада{29}, а также деньги на содержание раввина{30}. Отец, который знал о том, что я с детства интересовался историей, в мельчайших подробностях рассказывал мне о кладбище в местечке Драбова, о древних надгробьях времен Хмельницкого и более ранних эпох. В этом местечке, рассказывал отец, община существует уже 250, а то и 300 лет. Каждый раз, что он туда попадал, он был удручен видом древних надгробий и сожалел, что они разрушены или разрушаются.
Наша община не выделялась ни учеными, ни просветителями. Как я уже упоминал, город был центром сельскохозяйственного импорта. Большинство еврейского населения до 80-х годов было перемешано с христианским. Нередким явлением была перемена веры.
Я помню, недалеко от нашего города была деревня Вишняки и возле местной церкви были могилы двух известных евреев, которые в старости переменили веру; один из них был зять раввина ребе Озера из Миргорода, известного в свое время раввина и хасида, который умер на месяц раньше моего деда ребе Авраама. Говорили, что он крестился, когда был глубоким стариком, за 70 лет.
Кроме нашей разветвленной семьи, к которой принадлежали семьи Мадиевских, Островских, Баткиных, Динабургов и Голдиновых, в городе насчитывалось еще несколько важных семейств. Об этих людях рассказывали много забавных историй. Я помню историю о старой женщине, которая, прежде чем покинуть этот мир, захотела исповедаться в грехах. Для этого она пригласила домой раввина и всех глав общины и объявила, что хочет признаться в дурных поступках перед лицом общества и общины. И сделала так: при всех собравшихся обратилась к своей подруге, уважаемой женщине, матери одного из наиболее видных семейств, и сказала ей: «Ты помнишь, когда мы были молодыми, мы проходили через Вишняки, и там был тот священник, который умел соблазнять души в христианскую веру? Он был очень красив и пригласил нас переночевать в его доме. Ты помнишь? Я не согласилась, а вот ты – согласилась!» Нечто подобное она сказала и одному уважаемому горожанину: «Ребе Элиэзер, ты помнишь, как когда-то, много лет назад, у тебя жил коммивояжер, а потом он заболел и умер. А потом пришли его наследники и сказали, что у него большой капитал, помнишь? Ты клялся, что у него не было наличных денег и что ты их не трогал; и тебя оставили в покое! Помнишь? А потом ты построил себе особняк!» Так она ходила, перечисляла грехи городских жителей, рассказывала об их «прежней жизни» и раскрывала их «преступления»…
Городской раввин обладал большим авторитетом. Тем не менее имелась довольно большая прослойка людей, чьи взгляды были неудобными для неограниченной власти городского раввина, тем более, что он был казенным раввином и богатым торговцем. Однако сравнительно долгое время оппозиционеры не имели никакого влияния.
Все горожане принадлежали к хабадской ветви хасидизма. 19 кислева и 10 кислева{31} отмечались праздники, вполне способные посоперничать с Пуримом{32} и Симхат Торой{33}. Противников хасидизма в городе почти не было. Как исключение, во времена моего детства был один меламед{34}, ребе Лейб Хадвин, которого называли «желтый меламед»; он был миснагедом{35} и осмеливался подтрунивать над хасидами и праздником 19 кислева. Как-то раз он был за это жестоко наказан – так, что история даже дошла до суда.
Дело было так: в начале 1890-х, по-моему, в 5652 (1891) году, 19 кислева, будучи в приподнятом настроении, меламед околачивался среди хасидов, отпускал шуточки в адрес ребе и потешался над праздником, который празднуют в честь освобождения Старого ребе. Воспитанники хасидской школы поймали его, сорвали с него одежду меламеда, спустили ему штаны и так отлупили его селедками, что он заболел. Меламед подал на них в суд и требовал компенсации. Суд обязал виновных выплатить ему 175 рублей – этой суммы ему хватило на то, чтобы выдать замуж трех дочерей, как раз достигших брачного возраста. С тех пор городские хасиды старались не пускать миснагдим на празднование 19 кислева. Про этот суд даже писали газеты (по-моему, газета «Восход»{36}). С тех пор ребе Лейба-меламеда – Лейба Хадвина – называли не «желтый меламед», а «битый меламед».
Не помню, чтобы во времена моего детства в нашей общине было изобилие религиозных и культурных общественных организаций. Была одна синагога, а потом построили новую синагогу; еще была «богадельня»: приют для бродяг и нищих – дом, состоящий из трех маленьких комнатушек. Он стоял во дворе возле старой синагоги, которая когда-то, как мне рассказывали, принадлежала моему деду, а потом родственники продали ее общине. В том же дворе была «бойня для птицы».
Глава 2. Дом и семья
Я был вторым по счету сыном в семье. Со старшим братом у нас была разница в возрасте полтора года, с младшим – два года и два месяца.
Отец, как я уже рассказывал, воспитывался в доме деда. Он рос сиротой, его мать вышла замуж за другого человека. По натуре отец был молчалив, раздражителен и скрытен. Человеком он был обидчивым, но безобидным. Он старался казаться простодушным, свою подлинную сущность скрывая даже от самых близких.
Вот некоторые характерные для него черты. Обычно вечером сразу после ужина он ложился отдохнуть и спал примерно с восьми до десяти или с семи до девяти. Потом, когда мы уже все спали, он вставал, зажигал маленькую керосинку и садился за книги часов на шесть, до трех часов ночи, а иногда до пяти, а потом ложился спать еще на два часа. Как правило, он спал час или два после полудня, два часа после ужина и два часа ранним утром.
Книги, которые он изучал, были всегда одни и те же. Прежде всего: «Мидраш Раба»{37} и «Ялкут Шимони»{38}. Затем хасидские книги: «Толдот Яаков Йосеф»{39} и книги Старого ребе – «Тания»{40} и «Ликутей Тора»{41}. Из книг Среднего ребе: «Биурей Зохар»{42} и «Кунтрес ха-хитпаалут»{43} с разъяснениями ребе Гилеля{44} из Парича{45}, которую он знал наизусть, вдоль и поперек. Каждый день он учил мишнайот без комментариев и лишь иногда изучал «Тиферет Исраэль»{46}. Он учил также и Талмуд{47}. У него был маленький Талмуд, в котором были только комментарии Раши{48}. Ночью ОН ПОСТОЯННО читал книгу «Зохар»{49}.
Он стремился ни о ком не говорить плохо. Более того, он упоминал о других людях лишь хорошее. Он испытывал неловкость, говоря в единственном числе про человека, с которым он на Вы. Поэтому он почти всегда использовал форму множественного числа, особенно если говорил про знатока Талмуда («они сказали»).
Помнится, как-то раз он пришел домой и сказал матери: мне сегодня было неловко оттого, что ты берешь молоко у неевреев. Мать удивилась и спросила:
– Откуда об этом узнали?
– Я рассказал.
– Почему ты решил рассказать об этом при всех? – поразилась мать.
– Просто в бейт-мидраше{50} стали срамить Давида-учителя за то, что он берет молоко у гаев. Я встал и сказал: «Что вы от него хотите? Мы тоже у них молоко берем!»
Мама не отличалась излишней приверженностью к хасидизму. К тому же она скептически относилась к образу жизни отца, который «ложится спать, когда все встают, и просыпается, когда все давно спят». И многие другие жизненные принципы отца она считала неправильными.
Отец был гораздо более сведущ в Торе, нежели мне казалось. Он почти никогда не проверял мои знания, но после того как я сдал экзамен на раввина, он счел своим долгом задать мне несколько вопросов: похвалы моих экзаменаторов показались ему преувеличенными. И должен сказать, что его экзамен дался мне гораздо тяжелее, чем все экзамены, которые я когда-либо сдавал до этого. Однако он велел мне, чтобы я никому не рассказывал про то испытание, которому он меня подверг.
Мать была родом из Кременчуга. Ее отец, ребе Зеев-Вольф Эскинбайн, был известен в Кременчуге как ребе Велвл из Парича. Он преподавал Гемару{51} старшим детям, сыновьям уважаемых и богатых людей, и был близким другом ребе Зеева Членова (отца д-ра Йехиэля Членова{52}), который тоже был хасидом Хабада. Они жили в одном дворе.
В том дворе в 70-е годы жила целая когорта русских революционеров. Не знаю, как так вышло, но мать в юные годы прониклась духом молодых революционеров и потом рассказывала нам множество историй об этой компании, о причинах их ареста и об их самоотверженности. Мать была очень умной женщиной, замечательно умела рассказывать, и ее рассказы поражали наше детское воображение. Мы считали ее самой умной женщиной в городе. В дни революции 1905 года говорили, что если бы Наоми была чуть помоложе, она бы сама пошла на баррикады, и если революция будет продолжаться, то не исключено, что она туда и в самом деле пойдет.
Мать обладала бунтарской натурой и не признавала свойственного отцу жертвенного отношения к несправедливости; она испытывала сложные чувства к родственникам отца, которые были богатыми и знатными, и считала, что их моральный облик не без изъяна.
Это напряжение, носившее характер более скрытый, нежели открытый, сильно влияло на нашу жизнь и на атмосферу в доме. Родственники считали своим долгом опекать детей, стремясь, чтобы каждый из нас стал незаурядной личностью. Особенно доставалось мне. Они говорили, что такова-де воля прадеда, ребе Авраама Мадиевского. Рассказывали, что примерно за неделю-две до его смерти у одного из его внуков была свадьба. Ребе велел позвать на свадьбу всю семью. Пришли сыновья и дочери, женихи и невесты, внуки и внучки, правнучки и правнуки. Их было больше, чем сыновей Израиля, пришедших в Египет. За праздничным столом прадед посадил меня к себе на колени, и я сидел на его коленях в течение всей трапезы. Родные даже начали ревновать. Тогда прадед поднялся посреди большого свадебного шатра, где собрались все члены семьи и жители города, постучал по столу и сказал: «Я специально держу Бен-Циана на коленях; я убежден, что он станет гордостью нашей семьи, попомните мое слово; вы несете ответственность за него, и я возлагаю на вас обязанность всегда заботиться о нем».
Я рассказываю об этом, потому что это завещание создало мне в жизни много сложностей.
Сложность первая и самая серьезная: все родственники не просто считали себя вправе следить за мной, а даже как бы чувствовали себя обязанными. Каждый считал своим долгом давать мне советы, высказывать мнение о моем воспитании, читать мораль и попросту руководить мной. Этим занимались все мои родичи без исключения: и молодые, и старые… Я пытался протестовать. Но когда кто-нибудь из «воспитателей» обнаруживал во мне признаки неповиновения, он лишь удивлялся и говорил: «Что за писк и визг? Я лишь исполняю волю прадеда, ребе Авраама!»
Эта семейная опека больнее всего задевала мою мать. Она обижалась на каждый совет, на каждое вмешательство, даже в тех случаях, когда эти советы бывали довольно разумными, а вмешательство служило для моего же блага. Но чаще всего ее обида была обоснованной.
Наше материальное положение было не на высоте, если сравнивать с финансовым состоянием всего семейства. Вся семья становилась богаче, а наш дом беднел день ото дня. Мой дядя был единственным человеком в городе, у которого был дом в два этажа. Это был самый высокий и красивый дом во всем городе; при нем имелся большой двор и сад. Правда, верхний этаж здания не был отделан изнутри и служил мне местом для игры с дядиными детьми. Возле дома был большой двор, а во дворе сад. У дяди была самая большая в городе платяная лавка. Другие мои родственники тоже были состоятельными людьми: один был совладельцем маслобойни, другой работал в банке, третий – на большой мельнице, у четвертого было свое предприятие. Короче, были зажиточными людьми и жили небедно, что являло собой полную противоположность нашему образу жизни.
Отец долгое время работал агентом у своего старшего брата, который жил в Москве и занимался поставками промышленных товаров из Москвы на Украину. Но отец имел обыкновение продавать лавочникам товары в кредит, а мало кто из них возвращал кредиты. У нас дома хранились немые свидетели торговых «успехов» отца: неоплаченные векселя на имя крупнейших городских торговцев. Отец, который из принципа не желал идти к судье-гою, хранил коллекцию из этих векселей; если ему улыбалась удача, то должник «закрывал» долг, выплачивая ему 20–30 процентов своего долга, чтобы отец мог частично погасить долг своему брату. У него еще была лавка, в которой торговала обычно мама. После выселения евреев из Москвы в 1891 году{53} мой дядя был вынужден покинуть Москву, и этот источник дохода прекратил свое существование. Лавка принадлежала христианину, и тот отдал ее в аренду другому еврею, который заплатил большую цену. В лавке был широкий ассортимент, и, чтобы сделать предприятие более надежным, отец разделил ее на две части, но доход, который приносили совокупно обе части, был меньше, чем доход от одной лавки. Так мы постепенно нищали. В конце концов отец занялся продажей книг и лотерейных билетов; доход от всех этих предприятий был очень невелик.
Нас было восемь детей, целая орава, и в доме обычно царили радость и веселье. Большим утешением для отца было то, что он почти не платил за наше обучение. Наше имя сослужило нам добрую службу, учителя предлагали нам учиться бесплатно или почти бесплатно, потому что где бы мы с братом ни учились, туда сразу приходили самые лучшие ученики из состоятельных городских слоев.
Два случая врезались в мою память напоминанием о тех трудных днях. Первое воспоминание: это был тот день, когда отец разделил большую лавку на две маленьких, мне тогда было семь лет. Я пришел из хедера и увидел, что матери очень грустно. Я решил пожалеть ее и сказал:
«Чем хуже нам сейчас, тем лучше будет на том свете». Мать ответила шепотом, как бы говоря сама с собой: «Это все выдумали богачи, чтобы бедняки не подняли бунт».
Второй случай был во время праздника Шавуот{54}. Я вспоминаю: мы в гостях у нашего дяди-раввина; я вижу, как мать выходит из комнаты со слезами на глазах. Как я потом узнал, нам тогда нужны были деньги взаймы, десять рублей, и мама дала тете Маше, дядиной жене, в залог свое жемчужное ожерелье. Перед праздником Шавуот та вернула матери ожерелье, хотя мать еще не успела заплатить долг. Но это жемчужное ожерелье было не мамино. «Мои жемчужины, – сказала мама, – были большие и красивые», – а жена дяди вернула ей крохотную нитку жемчуга с мелкими жемчужинами. Когда же в Шавуот мы собрались в гостях у дяди, мама не удержалась и сказала ей: «Я не возьму это ожерелье, оно не мое». Дядина жена рассердилась и заявила: «Ты на меня наговариваешь и этим обижаешь меня!» В итоге мамино жемчужное ожерелье осталось у тети Маши, и к тому же отец потребовал, чтобы мать вернула ей еще и это крошечное ожерелье с мелким жемчугом: «Оно принадлежит кому-то другому, оно не твое…»
Наша пища была очень скудна, но мать отличалась изобретательностью: ей удавалось экономно вести хозяйство и готовить нам каждый раз новые деликатесы на завтрак из того, что было под рукой. Но больше всего нас восхищало ее умение сочетать постоянство и стабильность нашего меню с непрерывным его разнообразием, которое усиливало и без того недурной аппетит. Мать говорила, что здоровье детей зависит в большей мере не от собственно еды, а от того, насколько еда желанна. И потому она следила за нашим аппетитом. В будние дни, и уж тем более в субботы и в праздники, она творила нам субботнюю трапезу, на свой манер. Особенно важны для нас были вечер субботы после праздничной трапезы и субботние часы перед хавдалой{55} – после предвечерней молитвы и перед появлением звезд. Субботними вечерами, после того как убирали стол после праздничной трапезы, мы все собирались возле матери, садились вокруг, и она рассказывала сказки. Отец тоже сидел рядом, глядел в книгу – чаще всего это были «Ялкут Шимони» или «Мидраш Раба» на недельную главу{56} – и тоже слушал. Мамины сказки и притчи глубоко запечатлелись в наших душах на всю жизнь. На исходе субботы, когда наступали сумерки и мы глядели вверх, пытаясь различить загоревшиеся на небе три звезды, мать обыкновенно сидела возле окна, молясь вполголоса, и каждое слово выходило из ее уст нежно и печально: «Бог мой, Бог Авраама, Ицхака и Яакова…» Мать просила отца читать застольную молитву вслух, слово в слово, чтобы учить детей этой молитве. Но отец противился и говорил, что для того, чтобы все было как положено, каждый должен читать благословение самостоятельно… И мать жаловалась, что отец, видимо, не следит за воспитанием детей, а заботится только о собственной праведности, но скрывает ее от окружающих, даже от собственных детей.
Глава 3. Меламеды и учителя
Первым моим меламедом был старый ребе Эли Богорад. Этот меламед был еще учителем отца, и у него были превосходные педагогические способности. Он никогда не делал замечания ученикам и завоевывал их любовь своим необычайным дружелюбием. Каждому из нас он обещал подарить что-то удивительное: «дойного козлика», «летние санки» и другие, не менее странные вещи. Нас было в хедере двенадцать детей. Он учил нас по такой системе: трое на трое, двое на двое и один на один. После того как он давал ребенку какое-нибудь задание, требующее размышлений, он посылал его во двор играть. Дом ребе стоял на пригорке, покрытом травой, а поодаль высилось раскидистое дерево. Нам разрешалось тихо играть, не поднимая шума, лежать на траве и сидеть под деревом. Ребе выходил к нам время от времени – посмотреть, все ли идет как следует. Часы учебы в хедере были самыми приятными часами. И эти часы, проведенные на пригорке, стали для меня первыми часами раздумий наедине с самим собой. Но одна вещь заставила меня задуматься всерьез.
Память услужливо воскрешает и воссоздает передо мной образы моих друзей детства, различные их хитрости и забавы. Среди прочих забав была и такая: закрыть правый глаз и глядеть левым, а потом – закрыть левый глаз и глядеть правым. Я же, когда закрывал правый глаз, все прекрасно видел левым глазом; когда же я закрывал левый глаз, то правым не видел ничего. Дети говорили мне: «Ты косой, ты ничего не видишь, а когда ты смотришь – у тебя глаза повернуты не в ту сторону!» Это обстоятельство заставило меня задать себе вопрос: «Значит, глаза не всегда одинаковы? И не все люди одинаковы?» В тот день я впервые задумался о человеке, о его облике и судьбе. Придя домой, я обрушился на родных с вопросами, возникшими в итоге этих непростых размышлений. Мама сказала: «Это хорошо, что ты косишь и не видишь правым глазом». Я спросил: «Что в этом хорошего?» Мама ответила: «Благодаря этому мы тебя нашли». И рассказала мне очень интересную историю, которая произвела на меня большое впечатление. «Когда тебе было полтора года, мы поехали в Кременчуг на свадьбу тети Рейзл (маминой младшей сестры), начался пожар и в возникшей суматохе тебя украли. Только через два дня тебя нашли – под Кременчугом, в деревне около поселка Крюкова, с другой стороны Днепра, у одной крестьянки». Я спросил: «А откуда вы узнали, что я – это я? Вдруг меня подменили?!» Мама с папой засмеялись и сказали: «Мы тебя сразу узнали, как только увидели самую главную примету-твой правый глаз». Папа замолчал и улыбнулся и только в конце разговора обернулся ко мне и сказал: «Сынок, я благословляю тебя, чтобы ты всегда желал быть самим собой. Человек может измениться сам гораздо сильнее, чем под влиянием других людей».
У меламеда ребе Эли я учился читать и писать и начал учить Пятикнижие{57}. У него я учился целый год, лето 5649 (1889) года и зиму 5650 (1890) года.
А на следующий год мой дядя раввин провел широкую реформу образования в своем городе. Он объединил большинство хедеров, устроил общую кассу для всех меламедов и создал специальный комитет. Этот комитет разместился в одном из самых красивых домов города, с большим садом, и туда пригласили новых меламедов и учителей. Ввели новую систему обучения и стали заниматься по учебнику Шнайдера, который назывался «Школа»{58}. Это была самая важная часть реформы. Мы теперь называли учителей не «ребе Шимон», а «господин ребе Шимон», «господин ребе Моше», «господин ребе Нахум». Еще учили грамматику и русский язык. А еще там были линейки: учеников уже не пороли плеткой, а били линейкой по пальцам… В Лаг ба-Омер{59} устраивали праздничный вечер и организовывали длительные прогулки в город и к источнику. В этом хедере у меня впервые проснулся интерес к хроникам поколений, и я приобрел в городе некоторую известность, которая, помимо всего прочего, причинила мне немалые неприятности.
Объединенные хедеры просуществовали в новом здании только полтора года, еще один год они располагались в доме поменьше. Новая система образования вызвала интерес еврейских газет, выходивших на идише и на русском языке; кроме того, реформа упоминалась также в одной из статей третьей книги сборника «Ган прахим»{60} («Сад цветов»), там про нее писал один из учителей-меламедов тех самых объединенных хедеров, ребе Моше-Давид Аснер. Когда по прошествии многих лет я читал эту статью, мне показалось, что ребе Моше-Давид Аснер, бывший одной из центральных фигур реформы, все же не сумел в полной мере оценить ее осмысленность и смелость.
Ребе Маше-Давида Аснера я запомнил особенно хорошо. Я учил с ним Тору и ранних пророков{61}. Он никогда не повышал на нас голос, разговаривал спокойно, задавал вопросы по каждой главе, вопросы на понимание слов и на понимание смысла прочитанного. Он требовал, чтобы мы писали ответы на вопросы, и в наших ответах мы должны были вкратце излагать содержание главы.
Из всей учебы мне больше всего нравилось изучение Танаха{62}, что только добавляло мне популярности в городе. Как я уже говорил, мои родственники видели свою задачу в том, чтобы меня опекать, и все они считали своим почетным долгом испытывать мои знания; мои ответы становились всем известны, отчасти потому, что у меня действительно была хорошая память и я быстро схватывал материал, а отчасти из-за того, что благодаря постоянным вопросам у меня быстро развивалось умение формулировать ответ, улучшалось внимание, и я начинал более усердно заниматься. Я помню, что когда я только начинал изучать Пятикнижие, кто-то – не то дядя, не то кто-то из кузенов – спросил меня, сколько раз упоминается Эфрон{63} в первой части главы «Хаей Сара»{64}. Я ответил: четыре раза. Взяли книгу и нашли семь упоминаний. Я сказал: слово «Эфрон» упоминается только четыре раза, а три оставшиеся раза написано: «Эфрону» или «Эфрона». И действительно, так оно и было. Но, надо сказать, сейчас я уже не уверен в том, что когда я отвечал на этот вопрос, я действительно знал на него ответ, а не просто угадал…
Во время учебы у меня появлялись очень непростые вопросы по поводу хроники поколений. Как-то я даже накинулся на дядю с вопросами про сыновей Йоктана: в десятой главе «Брейшит»{65} упоминается Шва – один из тринадцати сыновей Йоктана. Однако в той же главе, чуть выше, упоминаются Шва и Дедан, и они там – сыновья Раамы, сына Куша, одного из сыновей Хама, а в 25-й главе «Брейшит» Шва и Дедан – сыны Йоктана, одного из сыновей Авраама, которых родила ему К тура… После всех этих вопросов мне дали прозвище «Йоктан». Прозвал меня так один торговец, хасид Хабада, житель Кенигсберга – ребе Аба Персон. Он был другом нашей семьи, особенно дружил с дядей, и почти каждый год во время своих визитов в Россию приезжал его навестить (он, кажется, занимался экспортом селедки, что-то в этом роде). Я тоже дружил с ним, и еще много лет он присылал мне письма и праздничные открытки; письма он озаглавливал: «Моему маленькому другу».
Испытания моих знаний, когда каждый считал себя вправе меня оценивать, рождали во мне протест, и нередко я отвечал довольно нахально. Так, я помню, что как-то раз нас пришла навестить бабушка Хана, папина мама, и обратилась ко мне с вопросом:
– Говорят, что у тебя хорошая память… а ты сможешь прочесть мне наизусть всю молитву «За грехи»{66}?
Дело было в первой декаде месяца. Я ответил ей:
– Я еще ребенок, у меня нет грехов. Вот у вас, стариков, говорят, полно грехов – это вам нужно помнить грехи наизусть. А у меня еще есть время.
В другой раз в бейт-мидраше, между дневной и вечерней молитвой, ко мне обратился один из самых «видных» евреев города, ребе Моше Штейнхардт, очень зажиточный, неторопливый, но решительный господин, носивший роскошную длинную бороду. Он ущипнул меня за щеку и спросил:
– Какую главу читают на этой неделе?
– «Ваеце»{67}(«И вышел…»).
– «Ваеце» – это мужской род или женский?
– «Ваеце» – это глагол.
– Ага! Ты уже знаешь грамматику! И куда же вышел Яаков?
– В Харан.
– Кто там у него был?
– Дядя Лаван.
– А кем приходилась Рахель Яакову?
– Двоюродной сестрой.
– Так же, как Юдифь (Даша), твоя двоюродная сестра, – тебе?
– Да.
Тут он еще раз потрепал меня за щеку и спросил:
– А скажи мне, пожалуйста, вежливым ли является поведение Яакова? Вот он набрасывается на Рахель прямо на улице и целует ее! Ты бы повел так себя с Дашей?
Все вокруг начинают смеяться. Я отвечаю:
– Согласно комментарию Раши, Яакову было 64 года, как ребе Моше, а ребе Моше мэг шойн киши[1].
Я честно отвечал на вопрос, и у меня не было дурных намерений, и я даже не подозревал, что в идише это выражение имеет специфический смысл… Я уверял их, что имел в виду: «еврею в летах уже разрешено прикасаться к женщине», но никто не поверил, что мой ответ был наивен, и все решили, что он был дерзким. Так или иначе, это принесло определенную пользу: мне начали остерегаться задавать чересчур «умные» вопросы.
За свои успешные ответы я получал «зарплату», которую мне давали родственники: отчасти потому, что чувствовали, что все эти вопросы и публичное испытание моих знаний доставляют мне неприятные переживания, и поэтому хотели их как-то мне возместить; а отчасти это был знак уважения с их стороны, поскольку эти испытания были публичными. Половину «доходов» я передавал маме, а на вторую половину покупал себе книги.
Из моих меламедов я помню еще нескольких. С одним из них, ребе Авраамом из Орши, я учил трактат «Псахим»{68}. Я помню, как мы учили сугию рабби Ханины Сган ха-коханим{69} (Псахим 14:21), в которой разбирались темы ритуальной нечистоты: «основная нечистота», «вторичная нечистота», «нечистота шрацим (мертвых гадов)», «нечистота питья» и «нечистота мертвого», которая и есть «главный источник нечистоты», и все в таком духе. Эта тема не интересовала меня совершенно, но тем не менее во мне проснулся интерес к имени Ханины Сган ха-коханим. К тому моменту, а мне было восемь лет, я уже читал «Апокрифы», читал «Иосиппон»{70} и даже «Иудейскую войну»{71} в переводе Шульмана{72}. Эти книги произвели на меня неизгладимое впечатление. Рабби Ханина Сган ха-коханим казался мне одним из тех, кто стоял во главе легионов, сражавшихся с римлянами. Во время урока я брал начальные буквы строк, складывал их цифровые значения и вычислял таким образом, сколько солдат было в легионах рабби Ханины Сган ха-коханим (я считал, что численное значение каждой буквы – это количество солдат в одном легионе); а последние буквы строк обозначали количество солдат в римских легионах. Нужно было посчитать буквы, потом сложить, вычесть и посмотреть, из каких букв получится большее число, потому что тот, у которого число больше, – победитель… Но при этом нельзя было также забывать и о том, что я нахожусь на уроке и мы осваиваем новую тему. Учитель, по-видимому, обратил внимание на то, что я занят чем-то посторонним, и вдруг спросил меня: «Ну, и каков общий итог?» Я ответил ему: 832. Кажется, это был трактат «Псахим», 16-я страница. Ученики буквально взорвались радостным смехом, а учитель огрел меня пощечиной, одной из очень немногих пощечин, полученных мною в хедере.
Вторым учителем по Гемаре, значительно более строгим, был меламед Шауль Левертов. Я учил с ним трактат «Хулин»{73}, мне тогда было восемь с половиной лет. В то время к нему как раз приехал сын из йешивы{74}, по имени Файвл, и учитель отдал нас ему, чтобы мы с ним изучали Танах. Файвл учил нас книге Иова. Мы не любили ребе Шауля, который привык наказывать учеников и порол их, когда они чего-то не знали и даже когда они что-то знали. Чувствовалось, что он получает большое удовольствие от самого процесса наказания. Ему было очень досадно от того, что он никак не мог уличить меня в незнании и выпороть. Не знаю, была ли такая ситуация невозможна в принципе, но на практике у него руки были коротки до меня добраться; он изливал всю свою злобу на моего брата и порол его за нас двоих. Однако Файвла мы полюбили за то, что он доступно и понятно объяснял нам Иова и очень красиво, нараспев, читал главы Танаха. Позже до меня дошел слух, что Файвл покинул дом своего отца, стал выкрестом, и теперь он – тот самый известный миссионер Пауль Левертов{75}, который перевел на иврит «Исповедь» Блаженного Августина{76}.
В одну из зим нас учил ребе Шмуэль-Гронем (Остерман, кажется), убежденный хасид, один из крупнейших знатоков хасидизма Хабада, человек молчаливый и решительный. Он часто гостил у нас дома. Помню, как-то раз мы ушли из дома, а он пришел и увидел, что дверь закрыта (дело было зимой). Тогда ребе Шмуэль-Гронем взломал ставни, открыл окно и залез внутрь дома… Он говорил: «Мое право – приходить, когда угодно. Я не мог зайти через дверь – пришлось через окно».
С первого взгляда он казался хладнокровным и флегматичным. Я встретил его через восемь лет, в Любавичах, он там был одним из столпов хасидизма. Темперамент его ничуть не изменился, но в Любавичах его рассказы про хасидизм мне понравились гораздо больше, чем то, как он преподавал Талмуд в доме моего отца.
Из учителей Талмуда сильнее всего на меня повлиял Хаим Шленский. Мне тогда было уже девять лет. Он преподавал нам трактат «Шаббат»{77}. Мы учили весь трактат, комментарии Раши и комментарии к Талмуду. Он объяснял материал подробно и доходчиво. Будучи близоруким, он вплотную приближал лицо к Гемаре и буквально водил носом по строчкам. Но его объяснения были самыми точными, и он заставлял учеников (не исключено, что это было как-то связано с дефектом зрения) возвращаться к уроку, читать его перед всем классом, а потом объяснять. По сути, на уроках Шленского я не столько учил трактат «Шаббат», сколько объяснял его своим соученикам в присутствии учителя. Мои познания в этом трактате были действительно превосходны. Меня проверяли «на иглу»: в одну из страниц втыкали иглу и я говорил, о чем написано в том месте, куда воткнулась игла, через десять и даже через двадцать страниц, и о чем повествуют все страницы, сквозь которые прошла игла.
Преподавать я начал в очень раннем возрасте. Еще в «объединенных хедерах», когда мне было семь лет, кто-то из богатых евреев попросил моего отца, чтобы я дружил с его сыном и каждый день учил с ним уроки. Я согласился и попросил, чтобы в конце года мне купили велосипед. Мне действительно купили велосипед, но трехколесный. Я плакал и не хотел брать его. Тогда взамен велосипеда мне купили ткань на костюм, но она была оранжевого цвета и мне не понравилась. Увы, я был вынужден взять ее и уже тогда познал, как горько быть учителем, которого не ценят.
Моя «известность» доставляла большое беспокойство моим родителям. Тому было несколько причин. Мама, которая сама находилась в оппозиции к семье, ощущала мою «популярность» как тактический маневр, призванный увеличить влияние семьи на меня. И действительно, меня пытались поселить у дяди не раз и не два! Один раз я даже переехал на два месяца в дом ребе Элиэзера-Моше Мадиевского, который заявил, что хочет женить меня на своей дочери Юдифи (Даше); однажды меня даже заставили во время обеда «публично» ее поцеловать, и я сделал это, горько рыдая, под громкий смех всех членов семьи. Второй раз меня взяли в дом моего дяди, ребе Яакова Кальмана, казенного раввина, но мать считала, что когда ребенка публично хвалят, это его портит; не только из-за того, что можно сглазить, а просто потому, что это влияет на характер.
Как-то раз к нам в гости пришел дед, мамин отец, ребе Зеев-Вольф Эскинбайн; мама попросила, чтобы он тоже поспрашивал меня. Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами во всех подробностях: мать стоит у двери столовой, дед сидит подле меня, я сижу на высоком стуле, дед дает мне читать недельную главу с комментарием Раши, потом главу из Танаха, потом страницу из Гемары. И каждый раз задает вопросы… Тогда я впервые почувствовал, что такое настоящий экзамен. Не просто трудные вопросы, а самый что ни на есть экзамен, как ни посмотри… После экзамена дед позвал мать и сказал: «Он неплохой мальчик, у него светлая голова, но я боюсь, что ты права – избыток похвал испортит его, он склонен переоценивать себя, и когда он станет старше, эта склонность может еще усилиться. Так что будьте поосторожней».
В испытании моих знаний участвовали не только дяди и тети, а любые приходившие к нам родственники, даже сватья. Мой дядя, ребе Йосеф-Хаим Мадиевский, казенный раввин в Гадяче, каждый раз, когда приезжал в наш город, приходил к нам в гости (это был единственный дядя, который приходил в наш дом) провести с нами время и поговорить с детьми. Из всех детей у меня с ним были самые теплые отношения, и даже подарки, которые он мне привозил (как правило, деньги), были всегда самые лучшие… Другой дядя, ребе Пинхас Островский из Рамен, обычно сам звал меня к себе. Он был высок и осанист. У него росли густые брови и широкая черная борода. Задавая вопрос, он глядел на меня взором, горящим яростью. Помнится, когда мы учили трактат «Шаббат» у ребе Шимона, один из учеников сказал что-то не то, и ребе посмотрел на него так, что у него в глазах засверкали молнии. Я тогда сказал сам себе: «У ребе Шимона взгляд в точности как у дяди Пини, который тоже может испепелить человека, лишь взглянув на него». Поэтому-то я в детстве всегда старался увильнуть от беседы с ним и от его вопросов, даже несмотря на то, что он выделялся среди всех моих дядьев умом, эрудицией и остроумием. У меня было ощущение, что он проверяет мои знания и задает вопросы не потому, что ему интересен ответ, а потому, что он не хочет выбиваться из общесемейной традиции и поэтому исполняет завет моего прадеда. Однако, когда я у него пару раз гостил подолгу, у нас с ним были очень длинные и интересные беседы.
В детстве мои знания испытывали и сватья моих дядьев: ребе Моше-Нахум Иерусалимский{78} из Каменки (к концу жизни он стал раввином в польском городе Кельце), ребе Давид-Гирш Хен{79} из Чернигова, ребе Хаим Чериковер из Полтавы (сват моего дяди Пинхаса Островского) и многие, многие другие… Все они сходились в одном: во мне видны яркие задатки законченного «лентяя», но все же у меня есть шанс в будущем стать крупным знатоком Торы… Единственная польза от всех этих испытаний заключалась в том, что мои «учителя» очень тщательно следили за моей учебой. Один из них, сидя у нас в гостях за самоваром, на исходе субботы, как-то раз сказал: «Конечно, Бен-Цион умный мальчик, но, кроме того, с ним и занимались гораздо больше, чем с остальными. Вот он и почувствовал себя в центре внимания».
Глава 4. В доме дяди Кальмана
Как я уже сказал, семья стремилась дать мне особенное воспитание, предоставляя мне более благоприятные условия для учебы. Для этого как-то раз, когда мне было всего семь лет, во время Песаха{80}, мой дядя, ребе Элиэзер-Моше, и его зять, Давид-Йона Иерусалимский, сын ребе Моше-Нахума, взяли меня в свой дом и сказали, что с этого дня я буду жить у них и учиться вместе с сыном моего дяди, который был старше меня на три года.
Отец был как будто не против: дядина квартира была больше нашей, где было лишь две-три маленькие комнатенки. В доме ребе было десять комнат, просторных и светлых: столовая, две комнаты для гостей – большая и малая, библиотека, рабочий кабинет дяди, спальня и две детских комнаты – для мальчиков и для девочек; была даже специальная большая комната для прислуги.
Меня в этом доме привлекали многочисленные шкафы с книгами и занятия с дядей: дядя обучал меня таким книгам, которых я не учил раньше и о которых до того даже ничего не слышал. Прежде всего – предисловие Рамбама{81} к комментариям на мишнайот. У дяди было определенное историческое чутье, к тому же он знал русский и немного немецкий. Он мне как-то рассказал, что на него оказали влияние книги Эрнеста Ренана{82}, которые он читал в русском переводе. Он следил также за тем, чтобы я в дополнение к учебе в хедере учил каждый день отрывок из мишнайот, и еще – два отрывка из «Тиферет Исраэль» Исраэля Лифшица{83}. Он говорил мне: 10 лет – это возраст Мишны{84}; когда тебе исполнится 10 лет, ты должен будешь стать знатоком Мишны. Я спросил его: «А 15 лет – возраст Талмуда?» Он ответил: «Да, когда тебе будет 15 лет, ты должен будешь закончить весь Талмуд». И еще одна вещь привлекала меня в этом доме. В дядиной комнате валялось множество печатей с разными надписями – и печать с именем Элиэзера-Моше, сына ребе Авраама Мадиевского, печать, где только одно имя, без имени отца (ребе де-Хорол); печати с титулом и без титула и печати, где есть только имя и титул; печати с надписями на иврите и по-русски и печати с надписями только по-русски и только на иврите… И я из чисто спортивного интереса делал так: брал лист бумаги и ставил на него печати, одну за другой; это имело несколько смешной вид, но у меня не было намерения веселиться. Заходить в эту комнату было запрещено. Дядины сыновья удивлялись тому, что я нарушаю запрет, и пожаловались дяде. Листок попал в руки дяде, и он обратил внимание на комическую сторону ситуации, а может, его просто удивила моя наглость. Во всяком случае мне досталась увесистая пощечина за нарушение запрета. Я никогда не любил пощечины и поэтому немедленно покинул дом. Назавтра дядя пришел ко мне в класс (это было во время «объединенных хедеров») и сказал мне: «Что было, то было». Он чуть ли не просил прощенья и говорил: «Ты должен вернуться ко мне». Я ответил ему на глазах у всего класса: «Я не вернусь». Моя наглость настолько рассердила его, что он дал мне еще одну пощечину. Помню, каким счастливым я вернулся домой и как мы с братом стали плясать от радости, что мне удалось вернуться из «плена» в доме дяди. Мне было тяжело в дядином доме, особенно трудно было находиться рядом с тетей, которую мы прозвали «тетя Буся» в память того случая с жемчужными бусами; она была мне очень и очень неприятна.
Но на этом дело не закончилось. Через полгода, когда мы уехали из центра и перебрались на окраину города, мать с отцом решили, что я должен переселиться в дом дяди Кальмана. Атмосфера в этом доме была весьма благоприятна. Там было пять комнат, а кроме дяди и тети не было больше ни одного человека. Иногда там гостила старшая внучка, которая была старше меня на год или два, – мне она нравилась. Кстати говоря, она была красива, вежлива и умна, разговаривать с ней было интересно и приятно. Дядя и тетя относились ко мне очень хорошо. В доме было много книг, которые стояли в двух огромных шкафах, особенно там было много книг по истории: «Шевет Йехуда» («Скипетр Йехуды»){85}, «Седер ха-дорот» («Хроника поколений»){86}, «Цемах Давид» («Росток Давида»){87}, «Шеерис Исроэль»{88} и так далее. Кроме того, там лежали подшивки старых газет «ха-Мелиц», «ха-Кармель»{89} и прочих изданий; эти газеты интересовали меня сильнее всего. К тому же там были календари. Еще мой прадед, ребе Авраам, скреплял подшивки этих календарей. Потом они достались его сыну, ребе Кальману, и он тоже каждый год добавлял в подшивку новый календарь. Там были календари примерно за 70 последних лет, и они отлично сохранились. Дед обычно записывал в календарь события, имеющие семейное или общее значение. Так, в одном и том же календаре было записано, что в один из дней у его дочери Ханы родился сын, которого назвали Исраэль-Шнеур-Залман-Ицхак (это был мой отец), там же я нашел такую запись: «у моего внука Шнеура-Залмана родился сын, и его назвали Бен-Цион». Мое внимание привлекали записи в календаре про самые разные события: от окончания Крымской войны и до событий русско-турецкой войны. Про наводнение (разлив Днепра) в Кременчуге там было написано, что в один из дней шел очень сильный дождь. Помнится, в одном из календарей, кажется, за 5637 (1877/78) год, было записано, что в какой-то из дней месяца сивана шел снег. Были записи про погромы 80-х годов{90}, про важные события, происходившие в жизни деда, про поездки в Петербург, в Москву, в Харьков и т. д. Это была живая хроника, и мне нравилось ее изучать. Дядя Кальман злился на меня и говорил: ну что ты снова учишь календари?! Думаешь, если выучишь наизусть все календари, то станешь большим ученым?!
Там же я осуществил свое первое историческое «исследование». Внимательно изучая книги, я пришел к выводу, что можно с их помощью воссоздать хронику поколений от Адама до наших дней. Я купил тетрадь и на первом листе написал большими печатными буквами: Адам. Потом я записал имена десяти поколений, следующих после него. И снова написал печатными буквами: Ной. Потом я продолжил хронику поколений до Авраама. Потом я дополнил хронику, согласно книге Рут{91}, до царя Давида. Имя Боаза{92} я снова написал большими буквами. Потом я записал имена всех иудейских царей до Ахазии{93}, а от Ахазии – еще десять поколений до Йехояхина{94}. Отыскал в третьей главе «Первой Книги хроник»{95} и добавил родословную Йехояхина и дописал еще десять поколений от Асира, сына Йехояхина, до семи сыновей Элиоэйная со странными именами. Я очень радовался тому, что число было «круглым»: от Адама до сыновей Элиоэйная было ровно шестьдесят поколений! Но при внимательном изучении «Книги хроник» всплыло одно серьезное затруднение. Выяснилось, что Зерубавель{96} – не сын Шеалтиэля, а вовсе даже сын Педайи{97}. Но почему в книге нигде не упоминается имя отца Педайи? Я обратился с этим вопросом к дяде Кальману. Он тут же углубился в книги и, просмотрев их, был полон разочарования. Но на следующее утро лицо его светилось радостью: нашел! И Радак{98}, и авторы «Мецудот»{99} отмечают, что «сыновья сыновей – они как сыновья», так что тут нет противоречия! «Но, – спросил я, – почему ни разу не упоминается имя его отца?» С этим вопросом я пошел к дяде Элиэзеру-Моше.
Тот не затруднился с ответом: видимо, Педайя умер в молодости, и Зерубавель рос и воспитывался в доме деда и был назван в его честь…
Все эти обсуждения побудили меня продолжить «исследование». Я пользовался библиотекой дяди Кальмана, в которой было, как я уже говорил, множество исторических книг, расставленных по порядку поколений: ребе и ученик, ребе и ученик. Я решил действовать в том же порядке. Каково же было мое удивление, когда в «Сефер юхасин»{100} я нашел список экзилархов, и среди них – имя Акува{101}; я сразу решил, что это как раз один из семи сыновей Элиоэйная, потомок Асира, сына царя Йехояхина, – и написал его имя крупными печатными буквами. От него снова насчитал сорок экзилархов и вождей; поколение за поколением – до гаона р. Йехудая{102}, деда гаона р. Хая{103}. И тут все стало понятно: от Йехудая до Рамбама – десять поколений, от Рамбама до р. Йосефа Каро{104} – десять поколений, от р. Йосефа Каро и Ари{105} (р. Ицхак Лурия) до Старого адмора – десять поколений и от Старого адмора до наших дней – пять поколений; я записал их имена на последнюю страницу тетради. Средний адмор, ребе Дов-Бер Шнеерсон, его зять и ученик Цемах Цедека, р. Мендл из Любавичей, затем дед, р. Цви-Яаков Динабург, потом отец… И в самом конце я написал свое имя крупными буквами: Бенцион ха-Леви Динабург – сто тридцать пять поколений от сотворения мира и до сегодняшнего дня (11 нисана{106} 5653 (1893) года, вторник – третий день недели: тот день творения, когда Бог дважды увидел, что «это хорошо»). На отдельном листе я начертил «генеалогическое древо», на котором заняла свое место вся наша родня со стороны отца: семьи Динабургов, Мадиевских, Островских, Гельфандов, Голдиновых и Баткиных; а со стороны матери: семьи Эскинбайнов, Рафкиных, Шиферсонов и Каценельсонов. Мое «древо» было устроено так же, как древо, виденное мною в книгах р. Моше-Нахума Иерусалимского «Минхат Моше» («Приношение Моше») и «Лшад ха-шемен» («Елей»). В «генеалогическое древо» я включил дядь и теть, которые, по моему мнению, были этого «достойны», а другие имена не включил.
Дядя и тетя вставали довольно поздно, и, чтобы моей «работе» никто не мешал, я старался вставать как можно раньше; я садился в гостиной на диване у окна, там была полная тишина, и чтение в эти часы доставляло мне большое удовольствие. Как-то раз, утром, когда мое «сочинение» было уже готово, в комнату неожиданно вошел дядя и увидел, как я что-то пишу в тетради. «Доброе утро, с каких это пор ты начал так рано вставать, пока все еще спят? Тебе не хватает времени в течение дня, и ты решил вставать до рассвета и трудиться! Покажи-ка мне, что ты пишешь?!» Его тяжелое дыхание стремительно коснулось меня, он взял тетрадь, заглянул туда, удивился тому, что в ней написано, и забрал ее с собой. Потом он передал ее р. Элиэзеру-Моше. Тот позвал меня к себе: «Так, значит, вот зачем ты сидел долгими ночами! Ты доказал великую вещь! Доказал, что наш род действительно идет от первого человека! Если б не ты, мы бы об этом даже не догадывались!!! И стоило ради этого столько трудиться?! Запомни правило – если человек что-то пишет, то он должен сказать этим нечто новое, то, чего еще никто не знает. А то, что ты написал, это все пустяки. Он, видите ли, доказал, что мы все – потомки Адама! Чепуха это все! Жалко на это времени!» Я с ним не спорил и смирился со своей участью, особенно после того, как он доказал, что моя «цепочка поколений» является обрывочной и неточной…
Как я уже говорил, я был единственным ребенком в доме у дяди, и довольно часто мне становилось скучно. Самым большим удовольствием для меня в ту зиму было сидеть возле дровяной печки, глядеть, как пылают поленья и как схватывается пламя, следить за удивительными цветами пламени. Особенно мне нравилось смотреть на голубой огонь, внутри которого пламя становилось белесым и почти прозрачным. Чтобы найти «голубой огонь», мне приходилось ворочать поленья кочергой, и от этого пламя вспыхивало еще сильнее. Как-то раз, когда я ворошил дрова, от раскаленного чурбачка отскочил пылающий уголек и попал мне в правую щеку… Два месяца я болел. Когда я вернулся в хедер, дети заметили – на моей правой щеке вырезан знак, похожий на крест. Дети спросили меня: «Как на тебе оказался крест, кто его нацарапал тебе на щеке?» Я стал рассказывать: «Как-то раз я шел из хедера домой, дорога шла мимо церкви, началась страшная буря, ветер подхватил меня и понес все выше и выше, к золотому куполу церкви; порывом вихря меня бросило на самую макушку купола, и я поранился о крест щекой; больно не было, я даже ничего не почувствовал, но когда я как-то раз посмотрел на огонь – меня поразило огнем, и на щеке проявился крест». Эта фантастическая история породила ужас в сердцах учеников. Дети сказали мне: это плохой знак, тебе следует молиться, чтобы с тобой не случилось того, что случилось с Файвлом, сыном меламеда Шауля, который стал выкрестом. Я сразу пожалел о том, что придумал эту историю, но сделанного не воротишь.
Мои друзья были значительно старше меня и часто влияли на меня не лучшим образом. По вине одного из них я и покинул дядин дом.
Прадед р. Авраам любил собирать не только календари и старые газеты, но также и древние монеты. У него были монеты времен царя Ивана Васильевича (Ивана Грозного), Петра Великого и много разных других монет. Еще была большая коробка, в которой лежали иностранные монеты почти всех стран. На исходе субботы дядя и тетя очень любили выкладывать монеты на стол и учить меня по ним истории: показывать, как выглядели русские цари. Я рассказал об этом одному из моих друзей, которого звали Мотл, ему было 14 лет. Мне тогда только-только исполнилось 9. Он сказал мне, что у него тоже есть монеты, и предложил мне попросить у тети разрешения поменяться с ним монетами. Я уже рассказывал, что эта моя тетя была добросердечной и слабохарактерной; она даже довольно долго была душевнобольной. Я пришел к ней и, держа в руке несколько монет моего друга, изложил ей его просьбу. Она стала меня ругать, но тем не менее взяла монетки и сказала, что она должна проверить, есть ли у нее такие. Потом она дала мне несколько других монеток – и так началась торговля. Тетя умоляла меня, чтобы я никому не говорил об этом, и особенно дяде. Я дал ей торжественное обещание на цицит и поклялся страшной клятвой. Тем временем несколько монет деда оказались на рынке, и это стало известно. Дядя начал проверять коллекцию и обнаружил, что, действительно, нескольких монет не хватает, а вместо них имеются другие, менее ценные. Началось расследование, как исчезли монеты из коробки и откуда взялись монеты, которых не было раньше. Это было для меня очень тяжелое испытание, так как меня обвинили в том, что я взял монеты себе. Тетя сказала, что она знает, что я невиновен.
– Что??!! Он невиновен?? Только три человека могли их взять: или я, или ты, или он. Он не брал, и я не брал, значит, ты взяла!
– Я не брала.
– А если так, почему ты просишь сжалиться над ним?
Я заплакал и сказал:
– Тетя права.
– Она дала их тебе?
– Нет.
– Но монеты не умеют сами ходить!
И все-таки я выдержал испытание и ничего ему не рассказал. С тех пор тетя звала меня «мой праведник», и ее чувство благодарности и любви ко мне не имело границ.
Спустя какое-то время тетя рассказала об этом моему отцу и сказала ему, что я спас ей жизнь, потому что она бы, конечно же, слегла от дядиного гнева. Вот что я сказал дяде: «Ты не веришь, что их взял не я, что я невиновен, хотя я клялся, что я их не брал, поэтому я не хочу оставаться здесь более ни минуты», – и ушел из его дома. Потом дядя приходил к нам и даже присылал тетю, чтобы она уговорила меня вернуться к ним, но я стоял на своем. Мой отец – единственный, кто знал всю правду, – проникся ко мне с тех пор уважением и как-то даже сказал мне: «Не используй во зло хороший поступок, который тебе довелось совершить, – не впадай в грех гордыни; ты не должен мечтать о том, что станешь большим праведником. Не стоит специально заботиться о том, чтобы стать праведником, это происходит само собой…»
Дяде в своей жизни довелось много поездить: он бывал на Волге, в Крыму, на Кавказе и в Персии. Я очень любил слушать его рассказы. У меня создавалось впечатление, что фантазии в его рассказах было больше, чем реальности, но мне было интересно слушать само повествование. Когда он начинал свой рассказ с фразы «это была истинная правда», я сразу понимал, сейчас он будет рассказывать захватывающие небылицы.
У нас с дядей были очень хорошие дружеские отношения. Спустя несколько лет он сильно заболел; врач установил, что у него болезнь печени, и эта болезнь причиняет ему тяжелые и длительные боли, и нужно найти способ отвлечь его от этих болей. Мне тогда было уже шестнадцать лет, я как раз вернулся домой и пошел навестить его. Тетя попросила моего совета. Я сказал ей: «У дяди богатая фантазия, но он никогда не читал романы, поэтому возьми интересный роман на идише, длинный роман в нескольких томах, захватывающий роман с напряженным действием, и читай ему вслух, не торопясь: это поможет». Я искал, нашел и принес ей роман «Дер штумер бетлер»{107} («Немой попрошайка») в семи томах. Она читала ему, и в день своей смерти, когда он почувствовал, что умирает, он сказал жене: «Тамара, читай быстрей, я хочу знать, чем там кончится!» Когда мне об этом рассказали – а я тогда уже был в Вильно (мне рассказал об этом двоюродный брат, приехавший меня навестить, и еще сказал, что даже врач оценил мой совет), – я почувствовал: как свежа была душа этого старого человека! Я много раз вспоминал этот случай, говоря о силе воображения.
Из воспоминаний того года – 5653-го – в моем сердце остался день Ту би-Шват{108}, который пришелся на среду, 20 января 1893 года. В тот день я первый раз пришел в окружной суд. Большое новое здание суда, роскошное и красивое, располагалось напротив дома дяди Кальмана. В этот день перед судом предстал мой старший дядя р. Элиэзер-Моше. Его привлекли к суду за то, что он дал шойхетам уезда право осуществлять от своего имени религиозные обряды: заключать браки, делать обрезание и тому подобные действия, которые в качестве казенного раввина он должен был выполнять сам, а не передавать полномочия кому-то другому. Дядя защищал себя сам; он говорил, что не может находиться одновременно сразу в нескольких местах и поэтому назначает своих представителей, потому что «посланец человека – как сам он». Сам же он несет ответственность за записи в метриках, которые ведет только он… Дядина семья была взбудоражена. После суда, на котором дядя полностью снял с себя всю вину, в доме дяди состоялась праздничная вечеринка, все пели и плясали, и дядя тоже плясал… со мной! Это было после того, как дядя произнес хасидскую проповедь на злобу дня и я ее повторил. Это была первая в моей жизни хасидская проповедь.
Глава 5. Друзья и развлечения
У нас с моим старшим братом было немало друзей – из самых разных городских сословий. Прежде всего, товарищи по хедеру, среди которых были наши самые верные друзья. Тот же Мотл, по милости которого я оказался замешан в «деле о старинных монетах», зимой всегда провожал нас до дома: мы учились до позднего вечера и возвращались домой, держа в руках зажженные фонари. Мотл был на голову выше нас всех, у него был самый большой фонарь и огромные сапоги; он шел впереди уверенным шагом. Слыша его громкий голос, мы успокаивались и чувствовали себя в безопасности, за это мы были ему благодарны. Еще у нас были «садовые» друзья: вместе с ними мы залезали в городские сады и обирали там вишни, груши, яблоки и персики – в зависимости от того, на какие фрукты был сезон. Особенно полюбился нам городской сад Синчуха – это был самый большой фруктовый сад в городе, в середине сада стоял колодец с вкусной и сладкой водой, вокруг – тенистая роща, а в ней – чудесная беседка; но сад сторожили собаки – нужно было заманивать их в другой конец сада и «запутывать следы». Мотл очень хорошо умел это делать. А были «субботние» друзья: мы собирались по субботам в доме одного из товарищей, и его родители угощали нас яблочным или хлебным квасом (а иногда даже квасом из принесенных нами фруктов), рассказывали истории и читали вслух интересные книги. Начало этой замечательной традиции положил учитель по фамилии Донской (а звали его, кажется, Моше), преподававший сыновьям знатных богачей. Он был пожилой человек (еще в 60-е годы он писал статьи в файновский еженедельник «ха-Кармель»), эрудированный, образованный, вежливый, обходительный и с приятными манерами. Говаривали – и не без оснований, – что он был склонен «прикладываться к бутылке»: временами он запирался у себя в комнате и целыми днями «глушил горькую»; затем протрезвлялся, появлялся на людях, а потом все повторялось опять. Донской был одним из немногих в городе, кто близко общался с моим отцом. В дни запоев он иногда звал его и изливал душу. Донской публично называл отца ученым и скрытым праведником. Он откровенно восхищался им и, как мне кажется, во многом благодаря этому к нам тоже относился с симпатией. Обычно Донской звал на «Субботу благословения»{109} всех своих учеников и еще нескольких умных ребят. Он читал им «художественную прозу»: отрывки из «Сада развлечений» Аарона Розенфельда{110}, «Сборник рассказов» Йехуды Розенберга{111} и книги Кальмана Шульмана: «Суламифь», «Харэль», «Древние обычаи».
Эти сборища проводились летом в саду дома, где он жил, или в его комнате. Он угощал учеников яблочным квасом и фруктами – и сам приносил угощенье. Родом он был не из нашего города, и мы не знали, есть ли у него семья. Жил он один. К ученикам относился очень приветливо, и это помогало взаимному сближению хороших детей из разных городских слоев.
Еще один круг друзей был у нас «между дневной и вечерней молитвой». В нашем городе было две синагоги. Старая синагога – туда ходил отец; и новая – в ней молился мой дядя-раввин. В старой синагоге была «молитвенная комната» для будних дней, служащая для дневной и вечерней молитвы. Там приходилось стоять в тесноте, было неудобно. Поэтому мы, дети, по будням ходили на молитву в новую синагогу, здание которой было просторнее. Случалось, что взрослые читали «Эйн Яаков»{112} или учили мишнайот и у нас, малышей, была возможность заниматься своими делами. «Между дневной и вечерней молитвой» у нас было несколько хороших друзей; самый лучший – Кальман Рахлин. Он был старше меня на четыре года, но любил сидеть вместе со мной между молитвами и слушал мои рассказы про Эрец-Исраэль. У меня была особая «связь» с Эрец-Исраэль! Отец вместе с шойхетом р. Моше каждый год между 17 тамуза{113} и 9 ава{114} посещал все местечки нашей округи, собирая содержимое копилок р. Меира Баал ха-Неса («Чудотворца»), и посылал деньги габаям Эрец-Исраэль, отвечавшим за сбор пожертвований колеля Хабада. В нашем доме были отчеты из «Колеля», письма, книги и множество брошюр с описанием Эрец-Исраэль. В одной такой брошюре, под названием «Просите мира Иерусалиму» рассказывалось о жизни в Эрец-Исраэль, о прожиточном минимуме, ну и давались советы по организации питания. Начитавшись брошюр и писем из Иерусалима, которые я нашел у дяди в ворохе старых газет, я составил меню для трехразового питания и увлеченно описывал друзьям рецепты «салатов» из оливок, апельсинов, винограда, капусты… и соленых огурцов. Когда я наконец оказался в Эрец-Исраэль, я много раз угощал своих знакомых «салатами» из моих детских фантазий; но, надо сказать, они не выказывали такого восторга, как мой друг детства Кальман Рахлин.
Был у нас и узкий круг настоящих друзей, с которыми мы были связаны крепкими узами. Среди них были сыновья шойхета р. Моше Каштана: Шалом был двумя годами старше меня, а Дудик (Давид) – на год младше; сыновья р. Лейба Краса, служки нового бейт-мидраша: Эли был старше года на два с небольшим, а Гиршель – на четыре-пять лет и поэтому стеснялся открыто общаться с нами, но на самом деле был нам очень хорошим другом. Мы общались и с другими детьми, которые были постарше. Им было важно чувствовать себя нашими помощниками, защитниками и «советчиками», но на самом деле они просто очень любили проводить с нами время. А были дети помладше, которые были готовы нам служить. Среди наших старших друзей были сыновья моего дяди-раввина; старший сын шойхета, Шауль, который учился в йешиве в Бобруйске и приезжал домой лишь изредка – он стал потом врачом и активистом Бунда{115}; Виноградов – наш дальний родственник из Остаповки, сын богатых родителей, – он учился в реальном училище, но на каникулы приезжал в наш городок навестить бабушку – «тетю Соню», сестру р. Авраама, – и проводил время в нашей компании. Среди «мелких» выделялся Яни (Яаков) Чернобыльский, славный парень, шустрый и с огоньком; он тоже ездил учиться в йешиву, пробовал свои силы в литературе (публиковал рассказы на русском языке) и в живописи, одно время был активистом сионистской социалистической партии (ССРП){116}.
В городе строились казармы для двух батальонов армии. Строительная площадка расположилась прямо напротив нашей квартиры. Уже подготовлен был фундамент для двух крупных строений и собраны обожженные красные кирпичи для строительства. Мы собирались всей ватагой, делились на два «батальона» и воевали друг с другом. Наши друзья были офицерами, остальные дети – солдатами. Мы все находились под влиянием Первой и Второй книг Маккавеев – Гиршель Крае читал их нам каждую субботу в три часа пополудни на ступенях новой синагоги; после «победы» еврейского «батальона» решено было основать государство и сложить «свод государственных законов». Составить «свод законов» должны были трое: мой брат, я и Виноградов. Мой брат – у него был самый красивый почерк – записывал, я сочинял, а Виноградов формулировал. В один прекрасный день, в субботу после полудня, мы собрались у нас дома и пошли к высокому дубу, росшему за домом возле забора. Дети сели на землю, а мы с братом и с Виноградовым залезли на дерево и прочитали друзьям наши «законы». Они начинались с «Шма Исраэль!» и заканчивались словами: «Каждый помогает своему товарищу и говорит своему брату: «Крепись!» Покорствуя сказанному, поднялись все и провозгласили: «Крепись и укрепимся!» – а затем, опомнившись, стали веселиться и долго подшучивали над «тремя патриархами», забравшимися на дерево, и над нашими «законами».
Другой наш «план» получил более широкий отклик и имел успех. Весной 5653 (1893) года мы решили создать «каникулярную» школу. Рядом с домом дядюшки Кальмана, напротив здания окружного суда, стоял большой барак, где летом продавали газировку, квас и фрукты. Весной барак стоял пустой и открытый. Я предложил друзьям сделать этот барак постоянным местом наших встреч. Там Гиршель Крае будет прочитывать нам избранные места из «Апокрифов», «Иудейских войн» и из других книг; там Шалом Каштан будет читать нам интересные книги, взятые у отца; там мы будем играть и разговаривать – там у нас будет «собственный» дом (в те времена понятие «клуб» нам было еще незнакомо). Идея была поддержана, и «малыши», к которым примкнули мы с братом, стали обустраивать «дом». Самым энергичным и деятельным организатором был Эли Крае, Яни Чернобыльский занялся художественным оформлением, а мы с Шаломом осуществляли наш план – обустраивали «библиотеку». Все ученики приносили книги: Танах, Талмуд и книги для чтения. Каждый из нас должен был «преподавать» – повторять с учениками материал, который мы учили в хедере в течение зимы: с одним надо было повторять Тору, с другим – ранних пророков, с третьим – поздних пророков{117}, с четвертым – Писания{118}. Так же разделялись Мишна и Талмуд, чистописание, грамматика и даже арифметика. Преподаванием чистописания занимался мой брат, арифметикой – Виноградов, Талмудом – Шалом Каштан, Танахом – я и мой брат. Хотя мы никогда не обсуждали, кто главный, но по сути «руководителем» был я. Я приходил первым, уходил последним и следил за порядком. Мало-помалу наша каникулярная школа приобрела известность. Комната была всегда до отказа наполнена детьми, между ними царил дух дружелюбия и взаимной поддержки. Каждый ученик брал книгу и повторял пройденный материал. «Учитель» подсаживался к нему, и они обсуждали прочитанное. Если он видел, что ученик недостаточно усвоил тему, то они заново разбирали весь материал. В определенные часы Гиршель, Шалом и я читали книги друзьям. Матери благословляли нас за «хорошее образование», которое получали дети на наших уроках и за «тишину в доме»; родители были довольны тем, что ученики увлечены занятиями, что было для них не слишком привычно. Говорили, что в «хедере» Бен-Циона во время каникул дети учились лучше, чем в остальное, «учебное» время. Но мне кажется, что благодаря Гиршелю Красу и Шалому Каштану и особенно книгам, которые они приносили, я получал больше знаний, чем все остальные ученики. Гиршель приносил «Иудейские войны» в переводе Шульмана, «Основы земли», «Историю мудрецов Израиля» и «Историю мира» Кальмана Шульмана. А Шалом Каштан приносил «Израильские походы» Давида Гордона{119} (перевод «Путешествия Биньямина Второго»{120}), «Календарь торговцев» Ш.-Я. Абрамовича{121}, «Тахкемони» Йехуды Альхаризи{122}, напечатанный шрифтом Раши{123}, и «Историю столпов Хабада»{124} Родкинзона. Мы торопились скорее прийти в нашу школу и задерживались там допоздна, глотали книги, которые открывали для нас мир и расширяли наши знания. Особенно сильно повлиял на меня Шалом. Я помню, как он с жаром объяснял мне, как важны книжные предисловия и послесловия, и доказывал, что предисловие Рамбама к Мишне не было написано на иврите, а его перевел аль-Харизи. В доказательство своих слов он принес мне «Тахкемони» и прочитал вместе со мной предисловие Рамбама к «Мишне Тора»{125}. И мне показалось, что я понял книгу лучше, чем полтора года назад, когда я читал ее с дядей. Как я говорил, наша каникулярная школа оказалась удачной затеей, и родные твердили, что в преподавании я добьюсь больших успехов, чем в строительстве фабрик…
Примерно в это же время у нас с Дудиком возникла идея построить «фабрику по обжигу кирпичей», и это чуть не закончилось трагедией. В те дни, как я уже рассказывал, в нашем городе строились казармы для воинских частей. Стройка шла напротив нашего дома, и я проводил долгие часы, крутясь вокруг и наблюдая, как готовят яму для фундамента, перевозят материалы, месят глину для кирпичей, как ее потом заливают в формы, раскладывают кирпичи для просушки, а затем выкладывают рядами. После всех этих операций приезжают тележки, на них накладывают кирпичи и отправляют на обжиг. Через некоторое время тележки возвращаются с уже обожженными красными кирпичами, и их укладывают ряд к ряду. По соседству с нами стоял дом одного из членов семьи Родзянко (их родственник был председателем третьей и четвертой Государственной Думы{126} – русского парламента){127}, и старик Родзянко, «старый помещик», как его называли соседи, вместе со мной наблюдал за строительством. Маме казалось, что Родзянко смотрел не на стройплощадку, а сквозь нее, следя за каждым моим шагом. Одна из соседок тоже обратила внимание на то, что всякий раз, когда я выбегал поиграть возле стройки, выходил Родзянко, садился на стул и не спускал с меня глаз.
Кто знает? Может, он «колдун»? Кто там знает, что на уме у этого старого гая, еще сглазит, не дай Бог. Мама стала сама за ним наблюдать, а затем решила зайти к Родзянко и спросить его, почему он постоянно следит за мной. Родзянко принял ее очень любезно, принес стул, предложил сесть. На ее вопрос («Почему, господин, вы смотрите на ребенка и не спускаете с него глаз?») он ответил: «Мне интересно смотреть на него, потому что он играет долгие часы один; он – чуткий ребенок, ему не скучно играть в одиночку на строительной площадке, а еще он разговаривает сам с собой, беседует с камнями, всегда занят и строит планы! Я еще никогда не видел ребенка, который бы так хорошо умел играть сам с собой». Его ответ не только не успокоил маму, а напротив, напугал ее. Мне строго-настрого запретили играть там, посчитав, что мне угрожает большая опасность. Тогда я перенес свои игры и «наблюдения» в дом шойхета р. Моше и подключил к игре Дудика. Возле дома шойхета тоже была стройка – строилась гимназия для девочек. Меня поразило, как много времени проходит между изготовлением кирпичей и их обжигом. Почему нельзя сделать так, чтобы кирпичи обжигали на месте, сразу после изготовления? Я решил, что «изобрел» хороший и удобный способ переносить кирпичи в печь прямо из форм. Дудик и его сестренка тоже увлеклись моим изобретением. Мы решили устроить фабрику по обжигу кирпичей на крыше дома шойхета. Однако крыша была из соломы, и это таило в себе определенную опасность. Но мы приготовили тряпки – тушить огонь, если, не дай Бог, он вырвется из сделанной нами печи. Мы разложили формы, принесли глину, приготовили кирпичи – и прикрепили тонкую балку к форме так, чтобы выходящий кирпич падал прямо в печь. Почти все было уже готово, и вдруг… на крыше появилась жена шойхета – низкорослая, близорукая, бледная и энергичная, с добрыми печальными глазами и тонким писклявым голосом.
– Что это вы здесь делаете? Не могли другого места себе найти для игры, кроме как на крыше?
Путь с крыши был только один – лестница… Жена шойхета подошла к печи, а я ринулся к выходу, к лестнице; но не успел я спуститься, как раздался ее крик: «Ой-ве-вой! Этот бесенок чуть не поджег наш дом! Диверсант! Фабрикант кирпичей!» Она быстро спустилась с лестницы – и побежала за мной по улице, крича: «Фабрикант чуть меня не спалил!» После этого случая друзья дали мне прозвище «фабрикант обожженных кирпичей», наградив меня им в дополнение к остальным моим прозвищам, таким как «продавец старинных монет», «учитель в бараке» и «подрабинок на дереве».
Глава 6. Первые скитания
(лето 5654 (1894) – зима 5655 (1895) года)
Когда мне исполнилось десять с половиной лет, семья решила, что мне пора ехать учиться в йешиву. В городе уже не было подходящих учителей для меня и моего брата, и было решено, что мы поедем в Кременчуг – там много йешив. Крупный город, недалеко от нашего городка, к тому же мама в нем родилась и у нее там родные: брат и дядья. Проблема же была вот в чем: кто повезет нас в Кременчуг? Всей семье было очевидно, что лучше всего будет, если нас повезет дядя Кальман. Его жена, тетя Тамара, сама из Кременчуга, к тому же богатые и известные братья Гурарье – ее племянники, и вообще у нее там много семейных и дружеских связей, а дядя Кальман – человек известный и уважаемый, и он устроит нас там гораздо лучше, чем это сможет сделать мама. Но мама воспротивилась такому предложению. Она настояла на том, что только она повезет нас туда. Так и вышло: в йешиву отвезла нас она.
Мы запаслись большим количеством рекомендательных писем. В Кременчуге мы расположились в доме маминого брата, дяди Маше-Давида. Он был крупным учителем Гемары. В те дни еще жива была бабушка Фрида, мамина мама, она жила в том же городе. Мысль отправить маленьких детей в возрасте 10 и 12 лет в йешиву показалась маминой родне неразумной. Бабушка сказала: «Таких маленьких детей я бы никуда из дома не отпускала». Но мой старший брат, которому было уже почти 12 лет, тем же вечером, когда мы пошли в синагогу, решился показать рекомендательные письма городским раввинам: р. Яакову-Исраэлю Явецу, «польскому ребе», и хабадскому раввину р. Ицхаку-Йоэлю Рафаиловичу{128} – и поступил в йешиву. Его проэкзаменовали и приняли сразу в средний класс. Но меня не хотели принимать, несмотря на то даже, что я очень успешно сдал экзамен: ученики заявили, что если в их класс возьмут такого малыша, то они все уйдут из класса. И действительно, я был невысокого роста, мне было всего 10 лет, а выглядел совсем как маленький ребенок – лет семи-восьми, не больше. Ученикам же в этом классе было лет по 15–16. В итоге, конечно, решили, что мне надо учиться в младшем классе, а брату – в более старшем. Мне было очень обидно, и я с трудом смирился с этим.
Глава йешивы, преподававший в младшем классе, – его звали раби Мелех – встретил меня приветливо. В это время они учили трактат «Бава Кама»{129}, и я уже через неделю был лучшим учеником в классе С он именно так и сказал). Но раб и Мелех слегка подсмеивался надо мной и говорил: «Ты хотел учиться у другого главы йешивы, у главы йешивы из Кейдан, но уж придется тебе немного поучиться у меня», – и в течение всего урока он напоминал мне: «Ты хотел учиться у другого главы йешивы, но сперва поучишься у меня!» Намерения у него были самые лучшие, но эти подначивания очень меня огорчали, и через две недели я решил вернуться домой. Брат проводил меня на поезд, я на последние деньги купил детский билет за четверть цены (как я уже говорил, я выглядел совсем ребенком), по дороге я играл билетом и потерял его; я страшно перепугался, и вид мой был столь несчастен, что даже кондуктор пожалел меня, успокоил и уверил в том, что он хорошо помнит, что у меня был этот билет; так что я спокойно вернулся домой.
Мое возвращение домой оказалось нежеланным. После первых расспросов меня спросили, чему я учился и учился ли вообще. Я ответил: меня там экзаменовали! Это чтобы показать, что у меня была причина сбежать оттуда. За это время я успел начать самостоятельно учить еще один трактат, который не проходили в йешиве: трактат «Макот»{130}. Всего за две недели я выучил десять страниц. Меня проверили на знание трактатов «Бава Кама» и «Макот» – и я их знал. На семейном совете было решено, что я буду учиться самостоятельно в бейт-мидраше, и меня будут учить городские шойхеты – р. Моше и р. Йоси, каждый будет обучать меня какому-то одному трактату. Кроме того, я начал учить самостоятельно еще один трактат, «Хулин», про меня даже стали говорить: «Хулин» он учит, «Шаббат» он повторяет, и «Макот» он знает…
Тем летом я впервые попробовал учиться самостоятельно. У меня было много учителей: с отцом мы в течение недели учили «Ялкут Шимони» на недельную главу. Трактат «Макот» я учил с шойхетом р. Йоси, он же проверял у меня тот материал, который я учил самостоятельно, и наставлял меня в этом самостоятельном обучении. Трактат «Хулин» я учил с шойхетом р. Моше. Кроме того, я каждый день учил главы мишнайот.
И из какой-то особой внутренней гордости я учил трактат «Таанит»{131} и трактат «Мегила»{132}. Кроме всего этого, я должен был каждую субботу утром приходить к дяде р. Элиэзеру Моше, и мы с ним вместе учили разные книги: предисловие Рамбама к комментариям мишнайот, главы Мишны с комментариями «Тиферет Исраэль», а как-то раз он даже попробовал читать со мной «Торат хесед»{133} – книгу Шнеура-Залмана из Ляд, ставшего потом раввином в Люблине и в Иерусалиме, – но я ничего не понял…
В разделе «Моэд»{134} я уже хорошо знал трактаты «Шаббат» и «Псахим» и задался целью завершить в этом году весь раздел «Моэд» – было понятно, что в конце лета будет экзамен, где мне придется соперничать с братом. Я очень усердствовал в своих занятиях, прикладывал все силы, и действительно, когда брат через несколько месяцев вернулся из йешивы, оказалось, что я выучил в три раза больше материала, чем он. Когда его проэкзаменовали – а он знал материал очень хорошо, – выяснилось, что я знаю еще лучше. Так я оправдал свой побег.
Но эта история была только прелюдией к другому, более серьезному побегу. Я помнил то, что мне говорил дядя: «15 лет – возраст Талмуда, к 15-ти годам ты должен завершить изучение Талмуда». Опираясь на опыт этого лета, я решил, что смогу завершить изучение Талмуда всего за два с половиной года, остававшихся до бар-мицвы{135}… Но для этого мне надо было покинуть дом. Я уже рассказывал про своего верного друга Эли, который был сыном служки нового бейт-мидраша; я воодушевил его своими рассказами, и мы договорились, что после праздника Симхат Тора, в послепраздничный день, скроемся и убежим в Гомель. Мы слышали, что в Гомеле есть большая йешива. Об этом мне рассказал сын шойхета, Шауль, и там есть бейт-мидраши, в которых много книг, и много учеников в йешиве, и горожане заботятся об учениках как следует – там можно уединиться и прилежно учить Тору. Я собрал белье и одежду, упаковал их, положил узелок с вещами на печь и в послепраздничный день решил пойти на вокзал, который был в четырех километрах от города, и уехать. Для этого мне нужно было немного денег, три рубля. Я вышел утром из дому и вот: мама стоит возле двери, и я не могу взять узел с вещами. Мое сердце наполнилось тревогой. Я поцеловал мезузу{136} и пошел. Вдруг мама кричит мне:
– Почему ты вдруг поцеловал мезузу?
– А разве запрещено ее целовать? Наоборот, даже есть такая заповедь.
Мама смотрит на меня и говорит:
– Но ты никогда этого не делал.
Я ответил:
– Хотя бы раз надо это сделать.
И ушел. Пошел к кузену и сказал ему, что отец просил одолжить для него три рубля. Кузен удивился: «Надо же, он здесь был только что и даже словом не обмолвился!» Я сказал: «Он меня утром попросил». Кузен немного поколебался и дал мне рубль. И вот мы выпили в путь. Шел дождь, было грязно. Мы выпили в девять, а добрались до вокзала в первом часу дня. Поезд уже стоял; мы поспешили зайти в него, но билетов у нас не было. Эли сказал: «Давай спрячемся под лавкой». Но после того, как мы проехали одну станцию, нас вытащили из-под лавки. Мой друг смеялся, а я плакал. Евреи сказали: «Что вы делаете, дети, куда вы едете?» Я молчал, я был как Биньямин Третий, а Эли был мой Сендерл-баба – он все объяснял и рассказывал. Евреи спросили: «У вас есть деньги?» Я сказал: «У нас есть рубль». Пассажиры засмеялись и договорились с кондуктором, чтобы мы могли доехать до Гомеля.
Было уже почти пять часов вечера, а мы ничего не ели с утра. На третьей остановке я вышел купить хлеба, а Эли пошел купить чаю. Пока я покупал хлеб, поезд тронулся. Я побежал и вскочил на подножку поезда уже практически на ходу. Кондуктор и пассажиры смеялись и шумели. А я успел лишь чудом.
Когда мы подъезжали к Ромнам, я смотрел в окно и вдруг вижу: идет дядя Пинхас Островский, неторопливо так себе шагает. Я сразу понял, что мои послали ему телеграмму, и он отправился меня искать. Так как опыт уже научил меня тому, что из-под лавки могут вынуть и там спокойно не спрячешься, я залез на верхнюю полку и забился между тюков. Другу я сказал, чтобы он перешел в другой вагон. «Дядька с палкой» – так выразился один из пассажиров – расспрашивал пассажиров про «ребенка», и они сказали ему, что «ребенок» находится здесь. Тем временем зазвенел звонок, и дяде пришлось поторопиться выйти из поезда, пока он не тронулся, а мы продолжили поездку. Тот факт, что Пинхас Островский – мой дядя и что он сам пошел меня искать и говорил обо мне только хорошее, сразу повысил мой престиж в глазах пассажиров; и до самого нашего приезда в Гомель они относились к нам с «уважением» и дружеским участием.
На следующее утро, в 6 часов, мы приехали в Гомель. Это был четверг, 25 тишрея 5655 (1895) года; на улице было еще темно, шел первый снег. Жители Гомеля, которые ехали с нами в поезде, объяснили нам дорогу до бейт-мидраша у Конной площади, в котором находилась йешива. Мы пошли туда. По дороге нам встречались люди, которые торопились и не обращали на нас никакого внимания. Мы тоже никого ни о чем не спрашивали. Только когда мы уже почти подошли к самой площади, нам встретилась пожилая женщина; она замедлила шаг, оглядела нас с ног до головы и спросила приятным голосом: «Дети, куда вы идете в такой ранний час?» Эли, будучи более разговорчивым, ответил ей; она пришла в изумление, спросила, есть ли у нас родители, и проводила нас до бейт-мидраша.
Мы вошли. Бейт-мидраш был полон света и людей. Как раз заканчивалась «молитва ватикин»: в это время молятся все, кто потом спешит на работу. Наше появление повергло всех в изумление. было впечатление, будто нас ждали, – мы даже заподозрили, что один из пассажиров, ехавших с нами в поезде, житель Гомеля, который объяснял нам дорогу до «йешивы» и сказал нам, что живет в этом районе, поспешил в бейт-мидраш (он ехал на извозчике, а мы шли пешком) и рассказал про нас; рассказал отчасти серьезно, а отчасти с дружеской иронией. Как только мы вошли, нас окружили: «Откуда вы, дети? Чего вы хотите?» Когда мы рассказали, что мы из Хорала, все повскакивали со своих мест и поднялся шум. Когда мы объяснили, что пришли учиться в йешиве, стали смеяться. У меня сразу спросили:
– Ты Пятикнижие знаешь, мальчик?
– Знаю.
– Какая сейчас недельная глава?
Я ответил. Меня стали спрашивать по Пятикнижию и Раши.
– А ты и Танах учил?
– Учил.
– Ранних пророков?
– Да.
– А чем болел Аса{137}? – спросил низкорослый рыжий еврей с резким голосом, и все засмеялись.
– Написано: «К старости стали у него болеть ноги».
– Хорошо! А почему он не позвал врача? – продолжал спрашивать рыжий еврей.
– Он звал врачей, но об этом не написано в «Мелахим»{138}, а написано в «Книге хроник»{139}.
– О, мальчик хорошо знает! Ты учил и «Книгу хроник»?
– Читал самостоятельно.
– Прекрасно. А Иова учил? – Да.
– А ты можешь описать дикого быка и левиафана {140}?
– Это надо читать в «Хакдамот».
Веселье нарастает. Народ продолжает к нам стекаться. Стали укорять рыжего еврея. Подвели меня к главе йешивы, он стоял у передней стены, около арон кодеша, – еврей невысокого роста, с длинной бородой, с голубыми холодными глазами. Его глаза смотрели на меня испытующе, и я испугался. Он спросил, учил ли я Гемару.
– Да.
– Какие трактаты учил?
– «Шаббат», «Псахим», «Бава Мециа»{141}, «Хулин», «Макот», «Таанит».
Все опять начали смеяться.
– А раздел «Нашим»{142} тоже учил?
– Главу из трактата «Недарим»!
– А «Брахот»{143} учил?
– Только Мишну.
– Ты учил еще и Мишну?
– Всю Мишну.
– Все шесть разделов?
– Да.
– Сколько тебе лет?
– В Хануку{144} будет одиннадцать.
– За один год ты выучил всю Мишну?
– 10 лет – возраст Мишны, меня учили так: в 10 лет нужно закончить изучение Мишны.