Все романы в одном томе (сборник) Оруэлл Джордж

Поэзия занимала целый стеллаж, содержимое которого оценивалось Гордоном весьма язвительно. В основном дребедень. Чуть выше головы, уже на пути к небесам и забвению, старая гвардия, тускнеющие звезды его юности: Йейтс, Дэвис, Дилан Томас, Хаусман, Харди, Деламар. Прямо перед глазами сегодняшний фейерверк: Элиот, Паунд, Оден, Кэмпбелл, Дей Льюис, Стивен Спендер. Блеск и треск есть, да, видно, подмокли петарды, тускнеющие звезды наверху горят поярче. Явится ли наконец кто-нибудь стоящий? Хотя и Лоуренс хорош, а Джойс как вылез из скорлупы, так еще лучше прежнего. Но если и придет кто-нибудь настоящий, как его разглядишь, затиснутого скопищем ерунды?

Дзинь! Быстро идти встречать клиента.

Прибыл уже однажды заходивший златокудрый юнец, губки-вишенки, томные девичьи повадки, явный «мусик». Насквозь пропах деньгами, весь ими светится. Маска джентльмена-лакея и формула учтивого радушия:

– Добрый день! Не могу ли чем-нибудь помочь? Какие книги вас особенно интересуют?

– Ах, не беспокойтесь, уади бога, – картаво мяукнул Мусик. – Можно пуосто посмотээть? Я совэйшенно не умею пуайти мимо книжного магазина! Пуосто лечу сюда, как бабочка на свет.

Летел бы ты, Мусик, подальше! Гордон «интеллигентно» улыбнулся, как истинный ценитель истинному ценителю.

– Да-да, прошу вас. Это так приятно, когда заходят просто взглянуть на книги. Не хотите ли посмотреть новинки поэзии?

– Ах, уазумеется! Я обожаю поэзию!

Обожает он, сноб плюгавый! А одет паршивец с особенным художественным шиком. Гордон вынул миниатюрный алый томик.

– Вот, если позволите. Нечто весьма, весьма оригинальное, переводное. Несколько эксцентрично, но необычайно свежо. С болгарского.

Тонкое дело – обрабатывать клиента. Теперь оставь его, не дави, дай самому поискать, полистать минут двадцать; в конце концов, они обычно, приличия ради, что-нибудь покупают. Осмотрительно избегая стиля мусиков, но достаточно аристократично – небрежной походкой, рука в кармане, на лице безучастная джентльменская гладь – Гордон прошел к входной двери.

За окном слякоть и тоска. Откуда-то из-за угла унылой глуховатой дробью слышался перестук копыт. Под напором ветра бурые дымные столбы из труб пригнулись, стекая с крыш. Ну-ка, ну-ка!

  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
  • Надломились бурые струи дыма
  • И поникли, как под ударом плети.

Нормально. Но дальше не пошло; глаза уперлись в шеренгу лучезарных рекламных рож. Бумажные уродцы, они даже забавны. Куда им еще соблазнять! Смех один, обольстительность кикимор с прыщавой задницей. Но душить душат; и от них несет вонью поганых денег. Гордон украдкой глянул на Мусика, который, проплыв уже довольно далеко, уткнулся в труд по русскому балету; изучал фотографии, держа книгу в розовых слабых лапках деликатно, как белка свой орех. Тип холеного «артистического» юноши. Не то чтобы, конечно, сам артист, однако «при искусстве»: болтается по студиям, разносит сплетни. Хорошенький мальчонка, несмотря на всю гомосексуальную слащавость. Кожа на шее сзади просто шелк, гладь перламутра, такую за пятьсот лет не отшлифуешь. И некий шарм, присущий только богачам. Деньги и обаяние – спаяно, не разорвать!

Вспомнился друг, необычайно обаятельный и весьма состоятельный редактор «Антихриста» Равелстон, к которому он столь нелепо привязался, с которым виделся не чаще двух раз в месяц. Вспомнилась Розмари, которая любила (даже, как она выражалась, «обожала») Гордона, однако никогда с ним не спала. Деньги, опять они. Все человеческие отношения их требуют. Нет денег, и друзья не помнят, и подружки не любят, то есть вроде бы любят, помнят, но не слишком. Да и за что? Прав, прав апостол Павел, ошибочка только насчет любви: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я – медь звенящая…» Пустая жестянка, барахло, говорить-то даже на этих самых языках не может.

И опять взгляд пошел сверлить плакатных персонажей, на сей раз злобно. Хороши! «С плиткой «Витолата» бодрость на целый день!»: юная парочка в чистеньких туристических костюмчиках, волосы живописно развеваются, впереди горный пейзаж. Девица еще хлеще парня! Устрашающей породы, сияет невинным сорванцом, любительница Игр и Аттракционов; шорты внатяжку, но и мысли ущипнуть такой зад не возникнет – обмылок. От зазывавшего рядом «Супербульона» почти буквально рвало: кретинизм самодовольной хари, лепешка глянцевых волос, дурацкие очки. «Вот кто вкушает наслаждение!» Вот кто – венец веков, герой и победитель, новейший человек на взгляд чутких создателей рекламы. Послушный шматок сала, хлебающий свое пойло в роскошно меблированном хлеву.

Мелькали посиневшие от ветра лица прохожих. Прогромыхал через площадь трамвай. Часы на «Принце Уэльском» пробили три. Показалась ковылявшая к магазину стариковская пара в свисающих едва не до земли засаленных пальто (бродяга или нищий со своей подругой). Похоже, книжное ворье; гляди-ка в оба за коробками снаружи. Старик остановился невдалеке, у края тротуара; старуха толкнулась в дверь и, распахнув ее, щурясь сквозь седые космы на Гордона с некой неприязненной надеждой, хрипло спросила:

– Книжки у вас покупают?

– Случается. Смотря какие книжки.

– А самые что ни на есть прекрасные!

Она вошла, бухнув лязгнувшей дверью. Мусик брезгливо покосился через плечо и слегка отступил в глубь магазина. Вытаскивая из-под пальто грязный мешок, старуха вплотную придвинулась к Гордону, потянуло запахом заплесневевших хлебных корок.

– Берете, а? – сощурилась она, крепко сжимая свой мешок. – Все чохом за полкроны?

– Что именно? Вы покажите мне, пожалуйста.

– Книжки прекрасные, прекрасные, – запыхтела она, наклоняясь развязать мешок и с новой силой шибанув в нос плесенью. – Во чего!

Стопка сунутой чуть не в лицо Гордону рухляди оказалась романами Шарлотты Янг издания 1884 года. Отпрянув, Гордон резко мотнул головой:

– Это мы взять не можем.

– Не-е? Почему «не можем»-то?

– Нам не годится, это невозможно продать.

– Чего ж тогда мешок – неси, развязывай, показывай? – сварливо начала старуха.

Гордон обошел ее, стараясь не дышать, и молча открыл дверь на улицу. Объясняться бесполезно. С подобной публикой имеешь дело каждый день. Сердито нахохлившись, ворчащая старуха убралась за дверь, к старику, который, перед тем как двинуться, харкнул так, что отозвалось у книжных полок. Накопленный белый комок мокроты, помедлив на губах, извергся в сток. И два сгорбленных существа, как два жука в своих долгополых отрепьях, поползли прочь.

Гордон глядел им вслед. В полном смысле слова отбросы. Отброшены, отвергнуты Бизнес-богом. Десятками тысяч по всему Лондону тащится такое нищее старичье, мириадами презираемых букашек ползет к могиле.

Улица подавляла унынием. Казалось, всякая жизнь всякой живой твари на улицах этого города невыносима и бессмысленна. Навалилось тяжелое, столь свойственное нашим дням чувство распада, разрушения, разложения. Причем каким-то образом это переплеталось с картинками реклам напротив. Нет-нет, всмотрись-ка глубже в глянцевый белозубый блеск до ушей. Не просто глупость, жадность и вульгарность. Сияя всей фальшивой челюстью, «Супербульон» и скалится так же фальшиво. А за улыбочкой? Тоска и сиротливый вой, тень близкой катастрофы. Будучи зрячим, разве не увидишь, что за фасадом гладенько самодовольной, хихикающей, с толстым брюхом пошлости лишь жуть и пропасть, только тайное отчаяние? Всемирное стремление к смерти. Пакты о самоубийстве. Головы в газовых духовках тихих одиноких квартирок. Презервативы и аборты. И зарницы грядущих войн. Вражеские самолеты над Лондоном, грозно ревущий гул пропеллеров, громовые разрывы бомб. Все-все написано на роже «Супербульона».

Повалили клиенты. Гордон услужливо сопровождал их, джентльмен-лакей.

Очередное дверное звяканье. Шумно явились две леди, верхи среднего класса. Одна цветущая и сочная, лет тридцати пяти, вздымающая бюстом крутой уступ изящной беличьей накидки, благоухающая сладострастным ароматом «Пармских фиалок»; вторая немолода и жилиста, судя по цвету лица, бывшая мэм-сахиб. Вслед за ними застенчиво, словно крадучись, скользнул темноволосый, неряшливо одетый юноша – один из лучших покупателей. Чистейший книжник; одинокое чудаковатое создание, робеющее молвить слово и явно склонное изобретательно тянуть с бритьем.

Гордон повторил свою формулу:

– Добрый день. Не могу ли чем-нибудь помочь? Какие книги вас особенно интересуют?

Сочная дама одарила щедрой улыбкой, но Жилистая предпочла воспринять вопрос как дерзость. Игнорируя Гордона, она утянула приятельницу к полкам с изданиями, посвященными кошкам и собакам, и обе тут же стали хватать книги, во всеуслышание их обсуждая. Голос у Жилистой гремел, как у сержанта на плацу (надо думать, супруга или вдова полковника). Все еще погруженный в труд по русскому балету, деликатный Мусик несколько отодвинулся, гримаской дав понять, что нарушение покоя, пожалуй, вынудит его покинуть магазин. Застенчивый книжник уже окопался у стеллажа поэзии. Леди, не закрывая рта, продолжали перебирать книги, они довольно часто захаживали посмотреть новинки о домашних любимцах, хотя ни разу не купили ничего. В торговом зале имелось целых две полки исключительно о песиках и кисках; хозяин магазина старик Маккечни называл это «дамским уголком».

Еще один клиент, в библиотеку. Некрасивая девушка лет двадцати, с усталым, простодушно-общительным лицом. Помощница из лавки химтоваров, она была без шляпки, в белом рабочем халате и в очках, мощные стекла которых странно искажали глаза. Немедленно надев «библиотечную» добродушную маску, Гордон провел косолапо ступавшую девушку к залежам романов.

– Чем же нынче вам угодить, мисс Викс?

– Ну, – протянула она, теребя ворот халата, блестя доверчивыми, странно черневшими за линзами глазами. – Мне-то вообще нравится, чтоб про всякую безумную любовь. Такую, знаете, посовременней.

– Посовременнее? Может быть, например, Барбару Бедворти? Читали вы ее «Почти невинна»?

– Ой, нет, она все «рассуждает». Я это ну никак. Мне бы такое, знаете, чтоб современно: сексуальные проблемы, развод и все такое.

– Современно, без «рассуждений»? – кивнул Гордон, как человек простецкий простому человеку.

Прикидывая, он скользил глазами по книжной кладке; романов о пылких грешных страстях насчитывалось сотни три, не меньше. Из торгового зала слышался оживленный диспут разглядывавших фотографии собак леди верхне-среднего класса. Сочную умилял пекинес – «лапочка, такой ангелочек, глазишки круглые, носишка кнопочкой, ну просто пуся!». Но Жилистая (точно полковничиха!), находя пекинеса приторным, желала видеть «настоящих боевых псов» и презирала «всех этих лапочек». «У вас, Беделия, нет сердца, совершенно нет сердца», – жалобно роптала Сочная. Опять дернулся дверной колокольчик. Гордон поспешно вручил продавщице химтоваров «Семь огненных ночей» и, сделав пометку в ее карточке, получив вынутые из потертого кошелька два пенса, вернулся к покупателям. Мусика, ткнувшего труд о балете не на ту полку, след простыл. Вошедшая решительная дама в строгом костюме и золотом пенсне (наверное, училка и уж наверняка феминистка) потребовала «Борьбу женщин за избирательное право» миссис Вартон-Беверлей. С тайной радостью Гордон сообщил ей, что сочинение еще не поступило. Сразив взглядом мужскую скудоумную непросвещенность, феминистка удалилась. Худенький долговязый книжник, зарывшись в «Избранные стихотворения» Лоуренса, жался в углу сунувшей голову под крыло цаплей.

Гордон занял пост у входной двери. На тротуаре рылся в коробе «все по шесть пенсов» замотанный грязно-зеленым шарфом престарелый и обветшавший джентльмен с носом, как спелая клубника. Леди верхне-среднего класса внезапно оставили полки, бросив на столе вороха раскрытых книг. Сочная в неких колебаниях оглянулась было на собачий альбом, но Жилистая дернула ее, сурово охраняя от лишних трат. Гордон открыл им дверь – леди прошествовали мимо, не удостоив взглядом.

Две спины под роскошными мехами постепенно скрылись вдали. Перебирая книжки, престарелый Клубничный Нос что-то сам себе приговаривал. Видимо, слегка тронутый; глаз не своди: вполне способен что-нибудь стибрить.

Ветер свистел все злее, уличная грязь подсохла. Пора уже зажечься фонарям. Узкий бумажный лоскут «экспресс-соуса» реял как мачтовый флажок. Ага!

  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
  • Надломились бурые струи дыма
  • И поникли, как под ударом плети.
  • Стылый гул трамвайный, унылый цокот,
  • Гордо реющий клок рекламной афиши…

Неплохо, неплохо. Но дальше как-то не хотелось – точнее, не получалось. Тихонько, чтоб не потревожить робкого книжника, он перебрал в кармане свою мелочь. Два с половиной пенса. Завтра вовсе без курева. Кости ноют с тоски.

В «Принце Уэльском» зажгли свет: подчищают бар перед открытием. Клубничный Нос, выудив из коробки «все по два пенса» Эдгара Уоллеса, читал. Вдалеке показался трамвай. Наверху редко спускающийся в магазин старик Маккечни дремлет сейчас около печки, белогривый, белобородый, руки с табакеркой на кожаном старинном переплете «Путешествия в Левант» Томаса Мидлтона.

Стеснительный юноша вдруг понял, что все, кроме него, ушли, и виновато огляделся. Завсегдатай у букинистов, он, однако, подолгу возле полок не задерживался, вечно раздираемый страстной жаждой книг и боязнью показаться назойливым. Через десять минут его охватывала неловкость, и чувство пойманного зверька заставляло спасаться бегством, впопыхах что-то покупая исключительно по причине слабонервности. Безмолвно он протянул «Стихотворения» Лоуренса и шесть неловко извлеченных из кармана шиллингов, которые при передаче Гордону уронил на пол, вследствие чего оба одновременно нагнулись, столкнувшись лбами. Лицо юноши побагровело.

– Давайте я вам заверну, – предложил Гордон.

Юноша замотал головой (он так ужасно заикался, что вообще не говорил без крайней надобности), прижал к себе книгу и выскочил с видом свершившего дико позорное деяние.

Оставшись в одиночестве, Гордон тупо поплелся к стеклянной двери. Старикан Клубничный Нос, перехватив луч бдительного ока, досадливо повернул восвояси – еще миг, и триллер Уоллеса скользнул бы ему за пазуху. Часы на «Принце Уэльском» пробили три с четвертью.

Бом-бом, динь-динь! Три с четвертью. Через полчаса включить свет. Четыре часа сорок пять минут до закрытия. Пять часов с четвертью до ужина. В кармане два пенса и полпенни. Завтра ни крошки табака.

Вдруг накатило безумное желание закурить. Вообще-то было решено весь день воздерживаться, приберечь последние четыре сигареты на вечер, когда он сядет «писать». «Писать» без курева труднее, чем без воздуха. И тем не менее сейчас! Вытащив пачку «Цирка», Гордон достал одну из рыхлых мятых сигареток. Глупо, поблажка эта отнимала полчаса вечернего сочинительства. Но как перебороть себя? С неким стыдящимся блаженством он втянул струйку сладостного дыма.

Из тускловатого стекла смотрело собственное отражение – Гордон Комсток, автор «Мышей»; en l'an trentiesme de son eage[99], а старик стариком; зубов во рту осталось только двадцать шесть. Впрочем, Вийона, по его признанию, в эти годы донимал сифилис. Будем же благодарны и за мелкие милости свыше.

Не отрываясь, он наблюдал трепыхание бумажного лоскута у края «экспресс-соуса». Гибнет наша цивилизация. Обречена погибнуть. Только мирным угасанием не обойдется: армада летящих бомбардировщиков, резкий пикирующий свист – бабах! И весь западный мир на воздух в огне и грохоте!

На улице темнело, мутно отблескивало отражение его собственной хмурой физиономии, сновали за окном понурые силуэты прохожих. Сами собой всплыли бодлеровские строчки:

  • C’est l'Ennui – l'oeil charg d’un pleur involontaire,
  • II rve d’chafauds en fumant son houka[100].

Деньги, деньги! «Вкушающий наслаждение» потребитель «супербульона»! Рев самолетов и грохот бомб.

Гордон глянул в свинцовое небо. Уже виделись эти самолеты: эскадра за эскадрой, тучами черной саранчи. Неплотно прижимая язык к зубам, он издал нечто вроде жужжания бьющейся о стекло мухи. О, как мечталось услышать мощный тяжелый гул штурмовой авиации!

2

Ветер свистел в лицо, насквозь пронизывая топавшего домой Гордона, откинув ему волосы и крайне щедро прибавив «симпатичной» высоты лба. Всем своим видом Гордон внушал (или надеялся внушить), что пальто он не носит по личной прихоти. Пальтишко, откровенно говоря, было заложено за восемнадцать шиллингов.

Жил он в районе северо-запада. Его Виллоубед-роуд не считалась трущобной улицей, просто сомнительной и мрачноватой. Настоящие трущобы начинались через пару кварталов. Там теснились эти многоквартирные соты, где люди спали впятером в одной кровати, и если кому-то случалось умереть, прочие так и спали рядом с мертвецом до самых похорон; там жались эти улочки и тупики, где девчонки беременели от мальчишек, отдаваясь им в облезлых подворотнях. Нет, Виллоубед-роуд ухитрялась каким-то образом держаться с пристойностью пусть и низов, но, безусловно, низов среднего класса. Здесь на одном из зданий даже красовалась медная табличка дантиста. В подавляющем большинстве домов меж обшитыми бахромой оконными портьерами гостиных над зарослями фикусов сияли серебряными буковками на темно-зеленом фоне карточки «Принимаются жильцы».

Квартирная хозяйка Гордона, миссис Визбич, специализировалась по «одиноким джентльменам». Маленькая комната, свет газовый, отопление за свой счет, право за дополнительную плату пользоваться ванной (с газовой колонкой) и кормежка в могильно сумрачной щели, у стола, неизменно украшенного строем бутылочек неких засохших специй, – Гордону, приходившему днем обедать, это обходилось в двадцать семь шиллингов шесть пенсов в неделю.

Над подъездом номер 31 слабо светилось желтоватое оконце. Гордон достал свой ключ и кое-как воткнул его – есть тип жилищ, где идет вечный бой замков с ключами. Темноватая прихожая, в сущности коридорчик, пахла помоями, капустой, ветошью ковриков и содержимым ночной посуды. Японский лаковый поднос на этажерке был пуст. Ну разумеется! Твердо решив больше не ждать писем, Гордон, однако, их очень ждал. И вот не боль в душе, но тягостно саднящий осадок. Все-таки Розмари могла бы написать! Четвертый день от нее ничего нет. Ничего нет и из двух редакций, куда послано по стихотворению. А ведь единственное, что маячило весь день хоть каким-то просветом, это надежда найти вечером письмо. Посланий Гордон получал немного и далеко не каждый день.

Слева от прихожей располагалась парадная, никогда не принимавшая гостей гостиная, затем шла узенькая лестница наверх, коридор вел также в кухню и к неприступному обиталищу самой миссис Визбич. Едва Гордон вошел, дверь в конце коридора приоткрылась, позволив миссис Визбич метнуть подозрительный взгляд, и вновь захлопнулась. Без этого бдительного досмотра войти или уйти до одиннадцати ночи было практически невозможно. Трудно сказать, в чем именно рассчитывала уличить жильца миссис Визбич; скорее всего в контрабандном протаскивании женщин. Почтенная хозяйка из породы дотошных тиранок представляла собой тучную, но весьма энергичную и устрашающе зоркую особу лет сорока пяти, с красиво оттененным сединами благообразным, румяным и постоянно обиженным лицом.

Гордон уже ступил на лестницу, когда сверху густой, чуть сипловатый баритон пропел: «Кто-кто боится злого Большог Волка?» Слегка танцующей походкой толстяков навстречу Гордону спускался очень жирный джентльмен в шикарном сером костюме, лихо заломленной шляпе, оранжевых штиблетах и светло-синем пальто потрясающей вульгарности – Флаксман, жилец второго этажа, разъездной представитель фирмы «Царица гигиены и косметики». Салютуя лимонно-желтой перчаткой, он беззаботно кинул Гордону:

– Привет, парнишка! – Флаксман всех подряд называл «парнишками». – Как жизнь?

– Дерьмо, – отрезал Гордон.

Подошедший Флаксман ласково обнял его своей ручищей:

– Брось, старик, не переживай! Ты как на драном кладбище! Я сейчас в «Герб» – давай, пошли со мной.

– Не могу. Нужно поработать.

– Да ни черта! Посидим, по стаканчику пропустим? Чего хорошего тут даром маяться? Возьмем пивка, душечку барменшу потискаем.

Гордон вывернулся из-под пухлой лапы. Мужчина миниатюрный, он ненавидел, когда его трогали. Рослый толстяк Флаксман лишь ухмыльнулся. Толст он был чудовищно; брюки его распирало так, словно бы он сначала таял и затем наливался в них. И разумеется, как все жирные, таковым он себя никак не признавал, предпочитая определения уклончивые: «плотный», например, или «дородный», а еще лучше «здоровяк». Толстяки просто обожают, когда их называют «здоровяками».

При первом знакомстве Флаксман совсем было собрался аттестовать себя здоровяком, но что-то в зеленоватых глазах Гордона его удержало, и он пошел на компромисс, выбрав «дородный»:

– Меня, парнишка, знаешь, малость того, в дородность повело. Для здоровья-то, понимаешь, только польза. – Он ласково погладил плавный холм от груди к животу. – Славное, плотное мясцо. А на ногу я знаешь какой прыгун-резвун? Ну, в общем, это, меня вроде бы можно назвать дородным малым.

– Как Кортеса? – подсказал Гордон.

– Кортес? Это который? Тот парнишка, что все в Мексике по горам шатался?

– Он самый. Весьма был дороден, зато с орлиным взором.

– Ну? Вот смех! Мне жена однажды почти так же и сказала! «Джордж, – говорит, – красивей твоих глаз на свете нету. Прям-таки, – говорит, – как у орла». Ну, это она, сам понимаешь, еще до свадьбы.

В настоящий момент Флаксман проживал без супруги. Некоторое время назад «Царица гигиены» неожиданно наградила своих представителей премиями по тридцать фунтов, одновременно командировав Флаксмана с двумя его коллегами в Париж, дабы продвинуть на французский рынок новинку – губную помаду «Влекущая магнолия». Жене о премии Флаксман и не подумал сказать и, разумеется, вовсю побаловал себя в Париже. Даже теперь, три месяца спустя, при описании поездки на его губах появлялась сальная ухмылка. При каждой встрече Гордону перечислялся ассортимент сочных деталей. Десять парижских дней с тридцатью фунтами, насчет которых супружница не в курсе! Хо-хо, парень! Но к сожалению, случилась утечка информации, так что дома Флаксмана ожидало возмездие. Супруга разбила ему голову подаренным еще на свадьбу, четырнадцать лет назад, граненым винным графином и отбыла, забрав детишек, к матери. Последствием явилось изгнание Флаксмана на Виллоубед-роуд, по поводу чего он, однако, не особенно тревожился. Бывало и прежде; как-нибудь рассосется, образуется.

Гордон еще раз попытался увернуться от Флаксмана. Ужас был в том, что ему отчаянно хотелось пойти с ним. Томило желание выпить – одно упоминание о «Гербе» вызывало немыслимую жажду. Но денег нет и, стало быть, исключено! Однако неотступный Флаксман изобразил рукой опущенный шлагбаум. Он искренне был расположен к Гордону, считая его «ученым», а саму «ученость» – милой блажью; кроме того, он совершенно не выносил одиночества, нуждаясь в компании даже на время короткой прогулки до паба.

– Айда, парнишка! – убеждал он. – Надо, ей-богу, надо тебе срочно пивка глотнуть, встряхнуться! Ты ж еще не видал там новую официанточку, хо-хо! Персик!

– Так вот чего ты расфрантился? – сказал Гордон, холодно глядя на лимонные перчатки.

– А то! M-м, какой персик! Пепельная блондиночка и, будь уверен, знает кой-какие славные штучки. Вчера ей тюбик нашей «Влекущей магнолии» презентовал. Видел бы ты ее походочку, как она попкой около меня виляла. Даст ли щипнуть? Ой, не могу!

Флаксман, чуть высунув язык, сладострастно поежился и вдруг, будто добравшись до блондиночки, ловко прихватил Гордона за талию. Гордон отпихнул его. На мгновение он уже готов был сдаться томившей жажде. Кружка пива! Он почти ощутил вкус первых упоительных глотков. Хотя бы шиллинг, хоть полшиллинга на одну кружку! Но что толку травить себя? Нельзя позволить, чтобы кто-то платил за твою выпивку.

– Да отвяжись ты, к черту! – раздраженно бросил Гордон и, не оглядываясь, зашагал наверх.

Слегка обиженный, Флаксман поправил шляпу и ушел. Последнее время Гордон постоянно огрызался, пресекая любое поползновение на дружеский контакт. Причина, конечно, все та же – ни гроша. Какие тебе друзья, какое вообще общение, когда карман пуст? Сердце стиснуло от острой жалости к себе. Представился зал в пабе: аромат горьковатой пивной свежести, свет, уют, веселые голоса, стук наполненных кружек… Деньги, деньги! Он продолжал взбираться по темной вонявшей лестнице. В свою холостяцкую келью на самом верху хотелось, как в тюремный каземат.

На третьем этаже квартировал Лоренхайм, щуплый, ящеркой шмыгавший брюнет невнятного возраста и племени, выручавший шиллингов тридцать пять в неделю, навязывая пылесосы. Мимо его двери следовало проходить очень быстро, иначе это никому на свете не нужное, смертельно одинокое существо униженно и цепко атаковало вас, изводя бесконечными бредовыми рассказами о совращении девиц или победах на ниве бизнеса. В берлоге Лоренхайма, где повсюду валялись корки хлеба с маргарином, мерзость запустения превосходила нормы даже самых дешевых меблирашек. Последним из пансионеров миссис Визбич был какой-то механик, работавший в ночную смену. Этот лишь изредка мелькал – крупный мужчина с бледным мрачным лицом, неизменно в котелке.

Привычно нащупав впотьмах газовый рожок, Гордон зажег горелку. Осветилась комната – ни то ни се: разгородить занавеской маловата, а согреть дряхлой керосиновой лампой велика. Обстановка, как полагается в последнем этаже: покрытая белым одеяльцем узкая койка, бурый линолеум, стоячий рукомойник с кувшином и дрянным тазиком, эмаль которого настырно напоминает о ночных горшках. На подоконнике в глазурованном керамическом вазоне чахлый фикус.

Перед окном располагался кухонный столик под зеленой, заляпанной чернилами скатеркой – письменный стол Гордона. Его боевой трофей после долгой ожесточенной битвы с миссис Визбич, включавшей в ансамбль чердачной комнаты лишь бамбуковую подставку под фикус и до сих пор ворчавшей из-за «неопрятности» этого лишнего предмета. Стол действительно не убирался, постоянно являя взору горы и оползни пыльной многостраничной рукописи, ввиду бесконечных вычеркиваний, вставок и поправок превратившейся в тайнопись, ключом к которой владел один Гордон. Сверху несколько битых блюдечек, хранилищ пепла и скрюченных окурков. Если б не стопка книг на выступе камина, этот заваленный бумагой столик был бы единственной личной приметой здешнего жильца.

Холод стоял зверский, и Гордон решил зажечь керосиновую лампу. Подняв ее и ощутив неприятную легкость (бидон для керосина тоже пуст, так что и лампу не заправить до пятницы), он чиркнул спичкой – по фитилю еле-еле пополз дрожащий рыжий огонек. В лучшем случае будет чадить пару часов. Откидывая горелую спичку, Гордон краем взгляда зацепил фикус. Удивительно хилый уродец в глазурованном горшке топырил всего семь листиков, явно бессильный вытолкнуть еще хоть один. У Гордона давно шла с ним тайная беспощадная война. Он всячески пытался извести его, лишая полива, гася у ствола окурки и даже подсыпая в землю соль. Тщетно! Пакость фактически бессмертна. Что ни делай, вроде хиреет, вянет, но живет. Гордон встал и старательно вытер испачканные керосином пальцы о листья фикуса.

В этот момент снизу раздался сварливый зов миссис Визбич:

– Мистер Комсток!

– Да? – откликнулся, подойдя к двери, Гордон.

– Ваш ужин десять минут на столе. Почему всегда непременно нужно задерживать меня с мытьем посуды?

Гордон поплелся вниз. Столовая находилась в глубине второго этажа, напротив апартаментов Флаксмана. Промозглая, припахивавшая клозетом и сумрачная даже в полдень, она была набита такой кошмарной массой фикусов, что Гордону никогда не удавалось их точно пересчитать. Фикусы на буфете, на полу, на всевозможных разнокалиберных столиках, в ячейках загородившей оконный проем цветочницы – казалось, ты на дне, среди густых водорослей. Ужин дожидался, высвеченный круглым лучом газового рожка. Усевшись спиной к камину (за решеткой которого вместо пламени тускло зеленел очередной фикус), Гордон принялся жевать ломтик холодного мяса с двумя кусками крошащегося белого хлеба, попутно угощаясь комочком маргарина, обломком сыра и горчицей, запивая все это стаканом холодной, но почему-то затхлой воды.

Когда он снова поднялся к себе, керосиновая лампа более-менее раскочегарилась. Пожалуй, хватит вскипятить полпинты. Близился центральный номер программы его вечеров – незаконная чашка чая. Чашка чая, которой он потчевал себя почти еженощно, приготовляя ее в глубочайшей тайне. У миссис Визбич чай за ужином не полагался, поскольку при ее заботах «еще и воду кипяти – это уж слишком!», а чаепития у квартирантов запрещались категорически. На ворох исчерканной рукописи даже смотреть было противно. И не станет он нынче вечером корпеть, и не притронется, вот так-то! Чай заварит, выкурит свой остаток сигарет и просто почитает, «Лира» или «Шерлока Холмса». Книги его стояли на каминной полке рядом с будильником: Шекспир в дешевеньком издании, «Шерлок Холмс», поэмы Вийона, «Родрик Рэндом» Смоллетта, «Цветы зла», несколько французских романов. Правда, сейчас он ничего не мог читать, кроме Шекспира и Конан Дойла. Итак, чай.

Гордон подошел к двери, слегка приоткрыл, прислушался – ни звука. Необходимо было быть предельно осторожным с миссис Визбич, вполне способной крадучись взобраться, дабы застать врасплох: заваривание чая являлось тягчайшим нарушением устава, почти равным протаскиванию женщин. Тихонько задвинув щеколду, он вытащил из-под кровати свой старый чемодан, откуда поочередно извлек шестипенсовый жестяной чайник, пачку лионского чая, банку сгущенки, заварной чайничек и чашку (во избежание звяканья каждый предмет был обернут газетой).

Процедуру он давно отработал. Сначала, до половины залив чайник водой из кувшина, установить его на керосиновой горелке. Затем, опустившись на колени, расстелить перед собой клок газеты. Вчерашняя заварка, разумеется, еще внутри. Он вытряхнул ее, пальцем выгреб остатки и тщательно запаковал тугой сверток. Теперь самый рискованный момент – пойти и незаметно выкинуть; проблемы убийцы, которому надо избавиться от трупа. А чашку, как обычно, он утром, умываясь, сполоснет в тазике. Невмоготу бывала эта мышиная возня. Невероятно, каких партизанских ухищрений требовало житье у миссис Визбич, вечно, казалось, шпионившей и действительно без устали сновавшей на цыпочках в надежде подловить на каком-нибудь прегрешении преступных квартирантов. Дом, где даже в уборной не расслабишься из-за ощущения чьих-то ушей за стенкой.

Гордон отодвинул щеколду и замер, затаив дыхание. Тишина. Оп! Издалека еле слышно брякнули тарелки – хозяйка занялась мытьем посуды. Пожалуй, пора.

Осторожно ступая, прижимая к груди повлажневший сверток, он стал спускаться. Клозет находился на третьем этаже. У лестничного поворота он вновь замер, весь превратившись в слух. Ага! Бренчит посуда – путь свободен!

И Гордон Комсток, поэт («столь много нам обещающий» – см. литприложение «Таймс»), пулей пронесся к уборной, кинул заварку в унитаз и спустил воду. Потом поспешил обратно, заперся и, привычно остерегаясь каких-либо шумов, заварил себе свежий чай.

Тем временем в комнате несколько потеплело, чай и сигарета тоже сотворили свое недолгое волшебство. Злая тоска чуть отступила. Ну что ж, не поработать ли? Да уж конечно! Завтра сам себя истерзаешь, если вечер пройдет впустую. Не слишком рьяно он подвинул стул к столу. Вздохнул, перед тем как нырнуть в чащобу рукописи, вытянул несколько исписанных листов, расправил их и пробежал глазами. Господи, что за месиво! Этот текст – написано, зачеркнуто, сверху надписано и снова вычеркнуто – словно тело обреченного бедняги, по двадцать раз искромсанное скальпелем. Радует только почерк в просветах между грязью – ровная «интеллигентная» строгость. О-хо-хо, кровью и потом далась эта благородная простота руке, натасканной на свинстве кудрявых школьных прописей.

Пожалуй, он сможет поработать; ну хоть как-то, хоть сколько-то. Где в этом бардаке кусок, который он вчера чиркал? Поэма была грандиозной панорамой, то есть предполагалась ею стать – тысячи две строк, четко, классически рифмованных, рисующих лондонский день (название – «Прелести Лондона»). То, что подобные амбициозные проекты нуждаются по крайней мере в досуге мирном и бескрайнем, автор поначалу не уяснил. Теперь зато – вполне. Ах, с каким легким сердцем начинал он пару лет назад! Когда, обрубив концы, нырнул в пучину вольной бедности, как воодушевлял сам замысел поэмы. Тогда так ясно ощущалось, что это именно его тема. Однако ж почти сразу «Прелести Лондона» не задались. Размах не по плечу, да – не по силам. Работа не двигалась, за два года налеплена только куча фрагментов, разрозненных и незаконченных. Везде обрывки мараных-перемараных стихов, месяцами не выправлявшихся. Начисто завершенных и пятисот строк не наберется. И уже нет воли толкать это вперед, одни сумбурные подчистки да поправки то там, то сям. Поэмы даже вчерне не было; просто некий кошмар, с которым он упрямо бился.

Так что итог двух мученических лет – лишь горсточка стишков-осколков. Все реже случалось погружаться в глубинный мир, творящий слова поэзии или прекрасной прозы. А долгие часы, когда он совершенно «не мог», все множились и множились. В разнообразии людских пород только художник позволяет себе заявить, что он «не может» работать. Но это истинная правда, временами действительно не может. Деньги чертовы, никуда без них! Туго с деньгами – значит, быт убогий, зуд мелочных хлопот, нехватка курева, повсюду ощущение позорного провала и, прежде всего, одиночество. А как иначе живущему на гроши? И разве в таком глухом одиночестве что-то достойное напишешь? Ясно, что никакой поэмы «Прелести Лондона» не сложится, да и вообще ничего путного не выйдет. Трезвым умом Гордон сам понимал.

И все равно – и как раз именно поэтому – он продолжал возиться с текстом. Здесь была некая опора, способ дать в морду нищете и одиночеству. Кроме того, иногда вдохновение (или его подобие) все-таки возвращалось. Как этим вечером, пусть ненадолго, на две выкуренные сигареты. Наполнивший легкие дым отгородил от пошлой реальности. Сознание ухнуло в бездонные просторы, где пишутся стихи. Тихо баюкая, посвистывал над головой светящий газовый рожок. Слова ожили, заиграли смыслом. На глаза попалось написанное год назад, оставленное без продолжения и сейчас вдруг кольнувшее двустишие. Он несколько раз, мыча, перечел его – не то, не то. Когда впервые записал, было нормально, теперь царапало оттенком неприятной развязности. Порывшись в листах, найдя наконец страницу с чистым оборотом, переписал туда сомнительные строчки, сделал дюжину версий, многократно бормоча каждую на разные лады. Плохо, вообще плохо – дешевка. Не пойдет. Нашел первоначальное двустишие в общем черновике и вычеркнул двумя жирными линиями. И почувствовал сделанный шажок, словно действительно удалось что-то сделать.

Внезапный энергичный стук с улицы сотряс весь дом. Гордон вздрогнул, мигом вернувшись на землю. Почта! «Прелести Лондона» были забыты, сердце затрепетало. Может быть, письмо от Розмари? Или ответы из редакций на два стихотворения? С провалом одного – в заокеанской «Калифорнийской панораме» – он почти примирился (полгода оттуда ни звука, наверно, и рукопись не позаботятся вернуть). Но другое отправлено в английский альманах «Первоцвет», и здесь имелись сумасшедшие надежды. В глубине души Гордон, конечно, сознавал, что в «Первоцвете» его никогда не напечатают – не их стандарт, однако чудеса случаются, а если не чудеса, так сбои в механизме. В конце концов, стихи у них уже полтора месяца. Зачем полтора месяца держать, если не собираются печатать? Уймись, гони эту безумную мечту! Ну ладно, хоть Розмари написала. Через четыре дня. Не представляет она, каково сутками ждать ее писем. Длинных косноязычных писем с дурацким юмором и уверениями в любви. Совсем не понимает, что ее послания для него – знак существования кого-то, кому он все же нужен. Что только это его поддержало, когда один хам грубо отверг его стихи. Впрочем, отказы следовали практически отовсюду, кроме «Антихриста», редактором которого был друживший с Гордоном Равелстон.

Внизу обычное шуршание. Миссис Визбич всегда медлила разносить почту, она любила повертеть конверты, исследовать их толщину, почтовый штемпель, поглядеть на просвет, погадать над содержанием. Что-то вроде владетельного «права первой ночи» с письмами квартирантов, присланными на ее адрес и, стало быть, как она ощущала, отчасти ей принадлежащими. Случись кому-нибудь спуститься, чтобы забрать свое письмо, она бы горько обиделась. С другой стороны, ее очень обижали и хлопоты с доставкой писем наверх. Вначале слышался медленный-медленный подъем по лестнице, потом, уже с площадки, вздохи тяжкой усталости оповещали, что из-за вас хозяйка должна жертвовать здоровьем, и лишь затем, с брюзгливым шумным сопением, письма подсовывались под дверь.

Лестница внизу скрипнула: миссис Визбич начала подниматься. Гордон слушал. Скрип прекратился у второго этажа – письмо для Флаксмана. Снова поскрипывание и пауза на третьем этаже – письмо механику. Сердце гулко забилось. Господи, умоляю, письмо мне, письмо! Ого, опять шаги, но наверх или вниз? Сюда идет, ура! Нет, не сюда… Скрип постепенно удалялся, звук его слабел, затем и вовсе стих. Не будет писем.

Он снова взялся за перо, но зачем, непонятно. Так и не написала! Вот поганка! К работе больше ни капли интереса; обманутое ожидание всю душу вынуло. Только что певшие и дышавшие, строчки стали глупой дохлятиной. Нервно, почти брезгливо Гордон собрал листы, сложил их кое-как лохматой кипой и убрал со стола на подоконник, загородив фикусом. Видеть невозможно!

Он встал. Спать еще вроде рановато, во всяком случае, пока не тянет. Хотелось чем-нибудь развлечься, чем-то совсем простеньким: посидеть в киношке, покурить, пивка выпить. Увы! Самых грошовых удовольствий себе не купишь. Он решил было взять «Короля Лира» – забыть гнусную современность, однако, поколебавшись, снял с полки «Холмса», известного наизусть. Керосин в лампе догорал, от холода уже трясло. Сдернув с кровати стеганое одеяло, Гордон закутал ноги и уселся читать. Руки грелись за пазухой, шелестели страницы «Пестрой ленты», шипел светильный газ, таявший огонек керосиновой лампы одарял теплом не больше свечки.

В недрах логовища миссис Визбич прозвонило половину одиннадцатого. Ночью отчетливо доносился этот звон, гудящий роковым набатом: бу-ум! бу-ум! Стало слышно и тиканье будильника, зловещее напоминание об уходящем времени. Гордон поднял глаза. Еще вечер пропал. Впустую уплывающие дни, недели, годы. Ночь за ночью все то же – неуютное жилье, кровать без женщины, пыль, сигаретный пепел и листья фикуса. А вот-вот тридцать стукнет. Сознательно кладя себя на плаху, Гордон вытащил расползавшийся ворох черновиков и устремил на них взор, как скорбный философ на череп, символ бренности. Друзья, позвольте вам представить грандиозную поэму «Прелести Лондона», творение Гордона Комстока, автора «Мышей». Его шедевр, плод (хорош фруктик!) двухлетних творческих исканий – бесподобная галиматья! И достижение нынешнего вечера – пара строк вычеркнута, две строки переместились с конца в начало.

Керосиновая лампа, слабо икнув, погасла. Не без изрядного напряжения воли Гордон размотал одеяло и швырнул на кровать. Лучше сейчас лечь, пока еще хлеще не выстыло. Он зашаркал к постели. Стоп – утром на работу: заведи часы! поставь будильник! Ничего не сделал, ни на йоту не двинулся, не заслужил отдохновение после трудов праведных.

Некоторое время он копил силы, чтоб раздеться. Минут пятнадцать провалялся в полном облачении, руки за голову, глаза в потолок. Трещины на штукатурке напоминали карту Австралии. Гордон давно приспособился лежа скидывать башмаки и носки. Помотав обнажившейся ступней, он критически оглядел ее, жалковатую, худосочную. Ноги (как и руки) не впечатляли. К тому же ступня была очень грязной. Ванну он не принимал уже дней десять. Застыдившись немытых ног, он, кряхтя, сел и наконец разделся, побросав одежду на пол. После чего завернул вентиль газового рожка и скользнул в простыни, жутко дрожа, поскольку спал он теперь всегда голым. Последняя его пижама скапутилась больше года назад.

Хозяйкины куранты отбили одиннадцать. Едва суровая неприветливость кровати несколько потеплела, в памяти зашевелилось то, что удалось насочинять за день, и Гордон шепотом начал скандировать:

  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
  • Надломились бурые струи дыма
  • И поникли, как под ударом плети…

Вдруг ужаснула механическая пустота каких-то без толку стучащих шестеренок – рифма к рифме, перекрестно: трам-блям, трам-блям! Как заведенный кивающий болванчик. Поэзия! Предел тщетности. Он лежал с открытыми глазами, в ясном сознании своих тщетных усилий, своих тридцати лет и тупика, куда сам же себя загнал.

Часы пробили полночь. Постель становилась все уютней, и Гордон вытянул зябко поджатые ноги. Случайный луч автомобильной фары откуда-то с соседней улицы проник сквозь штору, посеребрив верхний торчащий листок фикуса, превратив его в наконечник гордо сверкающего копья Агамемнона.

3

«Гордон Комсток» звучало ужас как миленько, зато вроде бы родовито. «Гордон» – привет из Шотландии, конечно; еще одна частичка особенно заметной в последние полвека британской шотландизации. Гордоны, Колины, Малькомы, Дональды в том же ряду шотландских даров человечеству, что виски, овсянка, гольф, сочинения Барри[101] и Стивенсона.

Комстоки, безземельные дворянчики, принадлежали к самому унылому, срединно-среднему общественному слою. В нынешней жалкой бедности им не дано было даже вздыхать о золотом веке «старинного» семейства, ибо, отнюдь не «старинные», они являлись рядовым семейством, поднявшимся на волне викторианского процветания и рухнувшим раньше самой этой волны. Период их достатка длился лишь несколько десятков лет, когда активно орудовал дед Гордона, мистер Сэмюэль Комсток – «дедуля», как с малых лет приучен был говорить Гордон, хотя деда не стало за пять лет до его рождения.

Дедуля Комсток был из тех, кто мощно правит даже с того света. При жизни этот матерый негодяй, грабя рабочих и туземцев, набил мошну, выстроил себе красный кирпичный особняк несокрушимой прочности и породил дюжину чад, уступив смерти лишь одного младенца. Сразил его внезапный апоплексический удар. Дети воздвигли на могиле гранитную глыбу со следующей надписью:

НАВЕКИ ОСТАВШИЙСЯ В СЕРДЦАХ
СЭМЮЭЛЬ ИЕЗЕКИИЛЬ КОМСТОК,
ПРЕДАННЫЙ СУПРУГ, НЕЖНЫЙ ОТЕЦ,
ОБРАЗЕЦ ЧЕСТИ И ДОБРОДЕТЕЛИ,
РОЖДЕННЫЙ 9.07.1828, ПОЧИВШИЙ 5.09.1901.
СКОРБЬ ДЕТЕЙ БЕЗУТЕШНА.
СПИ СПОКОЙНО В ОБЪЯТИЯХ ИИСУСА.

Нет нужды повторять богохульные комментарии каждого, знавшего дедулю Комстока. Однако стоит отметить, что плита с вышеприведенной эпитафией весила около пяти тонн, чем несомненно отвечала пусть бессознательным, но очевидным желаниям потомства надежно застраховать себя от явления дедушки из могилы. Сокровенные чувства родни к покойному наиболее точно и конкретно измеряются весом надгробия.

Тех Комстоков, среди которых вырос Гордон, отличали вялость, обшарпанность, фамильная невзрачность. Им на удивление не хватало живучести. Дедуля тут постарался. К моменту его кончины дети стали взрослыми, а некоторые уже достигли средних лет, и все годы малейшие ростки их духа подавлялись. Он проехал по ним чугунным катком, и ни одна расплющенная личность никогда не смогла воспрянуть. Все как один – шеренга бесцветных безвольных неудачников. Никто из сыновей не преуспел в профессии, поскольку папенька с отменным упорством рассовал их по наименее подходящим поприщам. И лишь Джон (отец Гордона) расхрабрился – женился еще при жизни своего родителя. Нельзя было представить кого-то из отпрысков дедули Комстока сколько-нибудь значительным, созидающим либо разрушающим, очень счастливым или глубоко несчастным, полнокровно живущим или хотя бы солидно обеспеченным. Им выпало только покорно прозябать, цепляясь за скудеющую респектабельность. Весьма типичное в срединно-средних слоях пришибленное семейство, где никогда ничего новенького не случается.

С ранних лет Гордона жутко тяготил тоскливый хоровод родни. Поначалу вокруг кружило довольно много дядюшек и тетушек, схожих линялой тусклостью, довольно хилых, вечно обеспокоенных деньгами, постоянно по этому поводу стенавших, однако, упаси Господи, без скандальных драм. Примечательно, что в них угас даже инстинкт продолжения рода. Люди по-настоящему жизнеспособные, есть деньги или нет, напористо и органично размножаются. Тот же дедуля Комсток, в своей семье двенадцатый ребенок, сам наплодил одиннадцать детей. Но все потомство этих одиннадцати свелось к двоим – Гордону и его сестре Джулии. Гордон, последний отпрыск Комстоков, незапланированно появился на свет в 1905-м, а потом за долгие тридцать лет в семействе ни единого рождения, лишь похороны. И не только свадеб или крестин, вообще ничего новенького не случалось. Все Комстоки, казалось, были обречены запуганно таиться по своим норкам. Абсолютное неумение как-либо действовать, ни грана храбрости куда-либо пробиться, хотя бы в автобус. Все, разумеется, безнадежные дурни насчет денег. По завещанию дедули нажитый им капитал был разделен более-менее равномерно, так что после продажи краснокирпичной крепости на каждого пришлось около пяти тысяч фунтов. И едва дорогой дедуля опочил, наследники принялись тратить. Смельчаков с шиком просадить свою долю на нечто вроде скачек или прекрасных дам, естественно, не нашлось; они просто по чуточке, по капельке выкидывали денежки на ветер. Дочери на безмозглые вложения, сыновья на какое-нибудь небольшое «свое дело», неизменно хиревшее и приносившее лишь потери. Более половины наследников дедули скончались, не изведав брачной жизни. После смерти отца для пары давно отцветших дочек нашлись мужья, сыновьям же ввиду неспособности заработать осталось пополнить ряды джентльменов, которые «не могут позволить себе жениться». Никто, кроме тети Энджелы, не обзавелся собственным жильем; жались по нанятым, богом забытым квартиркам или мрачным пансионам. И год за годом умирали от невнятных, зато съедавших последние пенни болезней. А тетю Шарлотту в 1916-м пришлось отправить в Клэйпхемский сумасшедший дом. Как переполнены в Англии эти дома скорби! И в основном за счет одиноких старых дев среднего сословия. К 1934 году из старших в живых оставались лишь трое: умалишенная тетя Шарлотта, тетя Энджела, которую в 1912 году нечаянно осенило купить домик и крошечную ренту, и дядя Уолтер, неуверенно существовавший на куцый остаток наследной доли, управлявший каким-то ничтожным «агентством».

Гордон рос в атмосфере подштопанной одежды и бараньих хрящей на ужин. Отец его, очередной забитый Комсток, ребенком проявлял, однако, некую сообразительность гуманитарного оттенка, а потому дедуля, заприметив тягу к чтению и ужас перед арифметикой, само собой, ткнул его изучать бухгалтерию. Так что он дипломированно (и весьма бездарно) занимался финансовым учетом и покупал акции распадавшихся через год компаний, наскребая шаткий годовой доход – то пять, то всего две сотни, с постоянной тенденцией к снижению. Умер он в 1922-м, совсем еще не старым, измученным многолетней болезнью почек.

Поскольку Комстоки являлись семейством хоть бедным, но благородным, нельзя было не выкинуть дикую сумму на «образование» Гордона. Страшная штука «образовательный» психоз! Это означает послать сына в приличную (то есть какую-никакую, но закрытую частную) школу, ради чего немало лет влачить существование, которым побрезговала бы и семья слесаря. Гордона отправили в никудышное претенциозное заведение, где год стоил около ста двадцати фунтов, хотя даже такая плата требовала от домашних бесконечных лишений. Джулию, старшую сестру, фактически оставили без образования (пару раз отдавали в захудалые школьные пансиончики; к шестнадцати годам сочли, что ей вполне достаточно). Гордон ведь «мальчик», и было так естественно пожертвовать «девочкой». Тем более что сына, как сразу решила родня, отличали «способности». Умный Гордон при его замечательных «способностях» достигнет вершин учености, блистательно себя проявит и вернет Комстокам удачу – тверже, восторженнее всех в это верила Джулия. Высокая, намного выше Гордона, нескладная, с худеньким личиком и явно длинноватой шеей гусенка, непременно появлявшегося в мыслях при взгляде на нее. Преданная наивная душа, предназначенная хлопотать по хозяйству, штопать, гладить, услуживать.

С юности отмеченная клеймом старой девы, Гордона она боготворила. Холила, баловала, носила старые тряпки, чтоб у него был приличный школьный костюмчик, копила весь год карманные полпенни, чтобы дарить ему подарки на Рождество и в день рождения. И разумеется, став взрослым, он отблагодарил сестру, эту дурнушку без «способностей», глубоким презрением.

Даже в его третьеразрядной школе почти все мальчики были богаче. Быстро проведав о бедности Гордона, соученики, как полагается, устроили ему хорошенькую жизнь. Нет, вероятно, большей жестокости к ребенку, чем отправить его в среду деток из значительно более богатых семейств. Никакому взрослому снобу не приснятся муки такого малыша. В школе, особенно начальной, существование Гордона было сплошным напряженным притворством, постоянным усилием представить себя, свою родню не столь нищими. Ох, унижения тех лет! Например, тот кошмар, когда в начале каждого семестра требовалось публично «предъявлять» директору сумму карманных денег, и он показывал свою горстку монеток под хор издевательских смешков. А когда выяснилось, что костюмчик у него из магазина и всего за тридцать бобов! Но хуже всего было в родительские дни. Гордон, тогда еще набожный, горячо молился, чтобы к нему никто не приезжал. Особенно отец; как было не стыдиться такого – поникшего, бледного, как труп, очень сутулого, плохо, совсем не модно одетого? От него так и веяло тоской, беспокойством, неудачей. А он еще имел эту ужасную привычку, прощаясь, на глазах у школяров давать сыну полкроны – лишь полкроны вместо более-менее пристойного десятка бобов! И через двадцать лет Гордона при воспоминании о школе пронизывала дрожь.

Первым итогом всего этого стало, конечно, преклонение мальчика перед деньгами. Он просто возненавидел свою пристукнутую нищетой родню – отца, и мать, и Джулию, и остальных. Возненавидел за их мрачное жилье, дурное платье, вечные охи и вздохи над пенсами, за то, что в доме постоянно звучало «мы не можем себе этого позволить». О деньгах он мечтал с чисто детской неотвязностью. Почему невозможно хорошо одеваться, покупать конфеты и часто ходить в кино? Почему родители у него не такие, как у других ребят? Почему они бедняки? Потому что, делал вывод детский ум, они сами так захотели, им так нравится.

Однако он рос и становился – нет, не менее глупым, но глупым по-другому. В школе он постепенно освоился, угнетали его уже менее свирепо. Успехами не блистал (не занимался и от вершин учености был далек), тем не менее развивал мозги по некоторым полезным для статуса среди однокашников направлениям. Читая книги, которые с кафедры запрещал директор, высказывал неортодоксальные взгляды на англиканскую церковь, патриотизм и нерушимое школьное братство. Тогда же он начал сочинять стишки, чуть позже даже посылать их (неизменно отклоняемые) в «Атенэум», «Новый век» и «Вестминстерскую газету». Подобралась, конечно, компания подобных – каждая частная школа имеет кружок критически мыслящей интеллигенции. А в ту пору, сразу после войны, бунтарский дух так обуял Англию, что проник даже за ограды закрытых школ. Молодые, включая самых зеленых юнцов, до крайности взъярились на старших; любой хоть как-то шевеливший мозгами вмиг сделался мятежником. Стариканы ошеломленно забили крыльями, закудахтали о «подрывных идеях». Гордон с дружками пришли от «подрывных идей» в восторг. Целый год выпускали, размножая на копировальном аппарате, подпольную ежемесячную газету «Большевик», где восхваляли социализм и свободную любовь, призывали к распаду Британской империи, упразднению армии и т. п. Повеселились от души. Каждый начитанный подросток в шестнадцать лет социалист. В этом возрасте крючок в приманке не заметить.

Лихо пустившись рассуждать насчет бизнеса, юный Гордон рано ухватил, что суть всей современной коммерции – надувательство. Забавно, что навели его на эту мысль расклеенные в подземке рекламы. Думал ли он, как выражаются биографы, что придет время и он сам станет служащим рекламной фирмы? Бизнес, однако, оказался не просто жульничеством, поставленным на деловую основу. Ясно увиделось безумное поклонение деньгам, настоящий культ. Ставший, возможно, ныне единственной – согретой живым чувством – религией. Занявший престол господний новейший Бизнес-бог, а также финансовый успех или провал вместо библейских добра и зла и, соответственно, иной наказ о долге человеческом. Никаких десяти заповедей, лишь два приказа: жрецам и пастырям – «Твори деньги!», а пастве прислужников и рабов – «Страшись потерять свою работу!». Примерно в это время Гордон наткнулся на книжку «Добродетельные голодранцы»[102], историю про плотника, заложившего все, кроме фикуса, и фикус стал для него символом. Вовсе не белая роза, фикус – цветок Англии! Фикус надо поместить на герб Британии вместо льва и единорога. Никакой революции не будет, пока торчат в окошках эти фикусы.

Ненависть и презрение к родне стихли; во всяком случае, уменьшились. Они все еще очень его тяготили – ветшавшие, вымиравшие дядюшки и тетушки, вконец изболевшийся отец, «слабенькая» (с легкими у нее был непорядок) мать, уже совершеннолетняя, по-прежнему хлопотавшая от зари до зари, по-прежнему не имевшая ни одного красивого платья Джулия. Но теперь он все про них понимал. Не в том дело, что денег мало; главное – даже обеднев, они цепляются за мир, где деньги – добродетель, а бедность порочна. Их, неудачников, уверовавших в кодекс денег, губит сознание непристойности нищеты. Им даже не приходит в голову мысль плюнуть да просто жить, как – и насколько правильно! – живут низшие классы. Шапки долой перед фабричным парнем, что с пятаком в кармане женится на своей милашке! У него-то хоть в жилах кровь, а не цифры доходов и расходов.

Так размышлял юный наивный эгоист. В жизни, решил он, только два пути: либо к богатству, либо прочь от него. Иметь деньги или отвергнуть их, только не эта гиблая трясина, когда на деньги молишься, но не умеешь их добыть. Лично для себя Гордон выбрал принципиальный отказ. Может, вышло бы по-другому, имей он больше склонности к счетным наукам: преподаватели вдолбили, что разгильдяю вряд ли удастся «преуспеть». Ну и ладно! Отлично! Он, напротив, целью поставит именно «не преуспеть». Лучше король в аду, чем раб на небесах, и лучше уж прислуживать чертям, чем херувимам. Итак, Гордон в шестнадцать лет понял, за что бороться – против Бизнес-бога и всего скотского служения деньгам. Он объявил войну; пока, конечно, тайную.

Через год умер отец, оставив лишь двести фунтов. Джулия к этому времени уже несколько лет служила: сначала в муниципальной конторе, затем, окончив кулинарные курсы, в гнуснейшем («дамском») чайном кафе у метро «Графский двор». Семьдесят два часа в неделю за двадцать пять шиллингов, из которых более половины она тратила на семейное хозяйство. Теперь, после смерти отца, разумнее всего было бы забрать Гордона из школы и отправить трудиться, а Джулии на двести фунтов обзавестись своим собственным кафе. Но обычная дурь Комстоков – ни Джулия, ни мать даже подумать не могли о прекращении учебы Гордона, со своим странным идеалистическим снобизмом готовые скорей отправиться в работный дом. Две сотни должны пойти на завершение «образования» сына. Гордон не возразил. Да, он объявил войну деньгам, но жуткого эгоизма от этого в нем не убавилось. Он, конечно, боялся пойти работать. Какой мальчик не оробел бы? Господи, строчить бумажки в какой-нибудь дыре! Дядюшки, тетушки уже вздыхали, обсуждая, как его устроить, и беспрестанно поминая «хорошие места». Ах, молодой Смит получил такое хорошее место в банке! Ах, молодой Джонс получил такое хорошее место в страховой компании!.. Похоже, они мечтали всех молодых англичан заколотить в гробы «хороших мест».

Между тем нужно было как-то добывать деньги. Мать, которая до замужества обучала музыке, а иной раз и потом, в моменты безденежья, брала учеников, решила возобновить это занятие. Найти учеников в Эктоне, их предместье, было нетрудно; платы за уроки и заработков Джулии хватило бы, вероятно, чтобы «справляться» пару лет. Только вот слабенькое здоровье миссис Комсток стало как-то совсем уж слабым. Ездивший к умиравшему мужу доктор, прослушав ее легкие, хмуро покачал головой и рекомендовал беречь себя, теплее одеваться, есть питательную пищу, а главное – не переутомляться. Нервозная возня с учениками тут подходила менее всего. Сын, правда, ничего об этом не знал. Но Джулия знала, и они с матерью таили от дорогого мальчика грустный диагноз.

Прошел год. Гордон провел его довольно безрадостно, все больше мрачнея из-за обтрепанных обшлагов и жалкой мелочи в кармане, что совершенно уничтожало его перед девушками. Однако в «Новом веке» тиснули его стишок. Мать пока за два шиллинга в час мучилась в промозглых гостиных на фортепианных табуретках. Но наконец Гордон кончил школу, и докучливо суетливый дядя Уолтер вызвался через одного делового приятеля своего делового приятеля попробовать устроить его на «хорошее место» – счетоводом в фирме кровельных красок. Роскошное место, блестящее начало! Юноше открывается возможность при надлежащем упорстве и прилежании подняться там со временем до самых солидных постов! Душа Гордона заныла. Как свойственно порой слабым натурам, он вдруг взбрыкнул и, к ужасу родни, наотрез отказался даже сходить представиться.

Поднялось суматошное смятение, Гордона не могли понять, отказ от шанса попасть на «хорошее место» ошеломил богохульством. Он повторял, что такую работу ему не нужно. Но какую же, какую? Ему хотелось бы писать, сердито буркнул Гордон. «Писать»? Но как же жить, чем зарабатывать? Ответа у него, конечно, не было. Имелась смутная, слишком абсурдная для оглашения идея как-нибудь существовать стихами. Во всяком случае, не приближаться к пляскам вокруг денег; работать, только уж не на «хорошеньких местечках». Никто, естественно, этих мечтаний не уразумел. Мать плакала, даже Джулия возражала, огорченно и укоризненно тормошились дядюшки, тетушки (их тогда еще оставалось с полдюжины). А через три дня случилось страшное несчастье. Посреди ужина мать сильно закашлялась, упала, прижав руки к груди, ничком, изо рта у нее хлынула кровь.

Гордон перепугался. Бессильную, на вид почти покойницу, мать отнесли наверх, и сын понесся за доктором. Неделю мать лежала при смерти; хождения к ученикам в любую непогоду и сквозняки сырых гостиных не прошли даром. Сидя дома, Гордон терзался кошмарным чувством вины (он все-таки подозревал, что матери пришлось буквально жизнью оплачивать последний год его учебы). Противиться стало невозможно, упрямец согласился просить место у производителей кровельной краски. Тогда дядя Уолтер поговорил с приятелем, а тот со своим, и Гордона отправили на собеседование к старому джентльмену со щелкавшей вставной челюстью, и тот взял его на испытательный срок. Гордон приступил, за двадцать пять шиллингов в неделю. И проработал там шесть лет.

Из зеленого Эктона семья переехала в угрюмый многоквартирный дом среди таких же кирпичных казарм за Пэддингтонским вокзалом. Перевезя свое фортепиано, миссис Комсток, едва чуть-чуть окрепла, снова стала давать уроки. Жалованье сына слегка подросло, так что втроем они потихоньку «справлялись», хотя, главным образом, благодаря заработкам матери и сестры. Гордона занимали лишь его личные проблемы. В конторе он был не из худших, зарплату отрабатывал, однако общей жаждой успеха не пылал. Надо сказать, презрение к работе неким образом облегчало ему жизнь. Он бы не вынес жуткого конторского болота, если б не верил, что вырвется оттуда. Рано или поздно, так или этак сбежит на волю. В конце концов, у него есть «писательство». Когда-нибудь, наверно, получится жить собственным «пером». Ведь творчество свободно, ведь поэта не душит власть вонючих денег? От всех этих типчиков вокруг, особенно от стариканов, его корежило. Вот оно, поклонение Бизнес-богу! Корпеть, «гореть на работе», грезить о повышении, продать душу за домик с фикусом! Стать «достойным маленьким человеком», мелким подлипалой при галстуке и шляпе – в шесть пятнадцать домой, к ужину пирог с повидлом, полчасика симфонической музыки у радиоприемника и перед сном капельку законных плотских утех, если женушка «в настроении»! Нет, эта участь не для него. Прочь отсюда! прочь от денежной помойки! – воодушевлял он себя перед боем, лелея в душе тайный единоличный заговор. Народ в конторе не догадывался о соседстве такого радикала. Никто даже не подозревал, что он поэт (собственно, это было неудивительно, поскольку за шесть лет в печати появилось менее двадцати его стишков). С виду обычный клерк – солдатик безликой массы, которую качает у поручней метро, утром в Сити и вечером обратно.

Ему исполнилось двадцать четыре, когда умерла мать. Семейство рушилось. Из старших оставались тетя Энджела, тетя Шарлотта, дядя Уолтер и еще один дядюшка, вскоре скончавшийся. Гордон и Джулия разъехались по разным адресам: он в меблированные комнаты на Даунти-стрит (улицы Блумсбери как бы уже давали ощущение причастности к литературе), она в район «Графского двора», поближе к службе. Джулии теперь было тридцать, а выглядела она много старше. Здоровье ее пока не подводило, но она исхудала, в волосах появилась седина. Трудилась она все так же по двенадцать часов в сутки, недельное жалование за шесть лет повысилось на десять шиллингов; управительница чайного кафе, чрезвычайно благовоспитанная дама, вела себя скорее как друг, то есть выжимала все соки из «душеньки» и «дорогуши». Через три месяца после похорон матери Гордон внезапно уволился со службы. Так как причин ухода он, по счастью, не назвал, в фирме решили, что нашлось нечто получше, и выдали вполне приличные рекомендации. Но он насчет другого места не помышлял, ему хотелось сжечь мосты, а вот тогда, о! На свободу, глотнуть воздуха – воздуха, чистого от копоти вонючих денег. Не то чтобы он сидел, дожидался смерти матери, однако смог расхрабриться лишь сейчас.

Конечно, остатки родни взволновались пуще прежнего. Составилось даже мнение о не совсем здравом рассудке Гордона. Множество раз он пытался объяснить, почему больше не отдаст себя в рабство «хорошему месту», и слышал только причитания «как же ты будешь жить? на что ты будешь жить?». На что? Он не желал всерьез об этом думать. Но, хотя сохранялись смутные мечты существовать на гонорары, хотя он уже был дружен с редактором «Антихриста» и Равелстон помимо публикации его стихов устраивал ему иногда газетные статьи, несмотря на чуть забрезживший в глухом тумане шанс литераторства, все-таки побудило бросить работу не желание «писать». Главным было отринуть мир денег. Впереди рисовалось нечто вроде бытия отшельника, живущего подобно птицам небесным. Забыв, что птичкам не надо оплачивать квартиру, виделась каморка голодного поэта, но как-то так, не слишком голодающего.

Следующие полгода стали крахом. Провалом, ужаснувшим Гордона, почти сломившим его дух. Довелось узнать, каково месяцами жить на хлебе с маргарином, пытаться «писать» с мыслями только о жратве, заложить гардероб, дрожа проползать мимо двери суровой хозяйки, которой уже четыре срока не платил. К тому же за эти полгода не удалось сочинить практически ничего. Первый результат, понял он, – нищета тебя растаптывает. Явилось чрезвычайно новое открытие того, что безденежье не спасает от денег, а как раз полностью им подчиняет, что без презренного, обожаемого средним классом «достатка» ты просто раб. Настал день, когда его после банального скандала турнули с квартиры. Трое суток он жил на улице. Было хреново. Затем, по совету парня, тоже ночевавшего на набережной, Гордон потопал в порт, чтобы возить оттуда к рынку тачки наваленной вихляющими грудами живой рыбы. С каждой тачки два пенса в руку и адская боль в дрожащих мускулах. При этом толпа безработных, так что сначала еще надо дождаться очереди; десяток пробегов от четырех до девяти утра считался большой удачей. Через пару дней силы иссякли. Что теперь? Он сдался. Оставалось лишь вернуться, занять у родни денег и снова искать место.

Места, разумеется, не обнаружилось. Пришлось сесть на шею родственникам. Джулия содержала его до последнего пенни своих мизерных сбережений. Кишки сводило от стыда.

Красиво обернулся вызов надменных поз! Отверг деньги, вышел на смертный бой с миром наживы, и вот – приживальщик у сестры! И Джулия, печально тратя последние гроши, переживает больше всего его неудачу. Она так верила в него, единственного Комстока, который добьется успеха. Даже сейчас верит, что он – с его «способностями»! – сможет, если захочет, разбогатеть и всех их осчастливить. Целых два месяца Гордон прожил в Хайгете, в крохотном домишке тети Энджелы (старенькой, иссохшей тети Энджелы, которой самой едва хватало прокормиться). На сей раз он отчаянно искал работу, но дядя Уолтер уже не способен был помочь: его деловые связи, и прежде невеликие, свелись к нулю. Однако вдруг нежданно повезло – через кого-то, дружившего с кем-то, кто дружил с братом дамы, «поработившей» Джулию, удалось получить место в отделе учета «Нового Альбиона».

«Новый Альбион» был одной из рекламных контор, которых после войны развелось как грибов или, вернее, плесени. Цепкая, пока еще небольшая фирма, хватавшая любой заказ. В частности, тут разработали популярные плакаты суперкалорийной овсянки и мгновенных кексов, хотя основным направлением являлась реклама шляпок и косметики в дамских журналах, а также всяческие мелкие анонсы воскресных газетенок, типа «Полосатые Пастилки снимут все женские недомогания», «Удача по Гороскопу профессора Раратонго», «Семь Секретов Венеры», «Невидимая Чудо-штопка», «Как на досуге заработать Пять Фунтов в неделю», «Кипарисовый Лосьон – красота волос без перхоти» и т. п. Имелся, разумеется, изрядный штат продвигавших коммерцию авторов и художников. Гордон здесь познакомился с Розмари. Заговорил он с ней не сразу. Работавшая в «студии», где изобретали журнальную рекламу, она для него долго оставалась лишь проворно мелькавшей фигуркой, очень привлекательной, но пугающей. Когда они встречались в коридорах, она посматривала с ироничным прищуром и будто слегка насмехаясь, однако же, казалось, чуть-чуть задерживала взгляд. Он, простой клерк из бухгалтерии, не имел отношения к ее творческим сферам.

Стиль работы «Альбиона» отличал дух острейшей современности. Любой тут знал, что суть рекламы – наглый торгашеский обман. В фирме кровельной краски еще держались неких понятий коммерческой чести, в «Альбионе» только похохотали бы над этой чушью. Здесь царил чисто американский подход – ничего святого, кроме денег; трудились, исповедуя принцип: публика – свинья, реклама – грохот мешалки в свином корыте. Такой вот искушенный цинизм, в сочетании с самым наивным, суеверным трепетом перед Бизнес-богом. Гордон скромно приглядывался. Как и раньше, работал без особого пыла, позволяя коллегам взирать на него сверху вниз. В мечтах ничего не изменилось (когда-нибудь он все равно дернет отсюда!), даже после кошмарного фиаско идея бегства не погасла, он лишь присутствовал. Повадки сослуживцев – прилежно ползавших традиционных вечных гусениц или же по-американски бойко, перспективно копошившихся личинок – его скорее забавляли. Интересно было наблюдать холуйские рефлексы, функционирование пугливых рабских мозгов.

Однажды случилось маленькое происшествие. Наткнувшись в журнале на стихотворение Гордона, некто из счетного отдела весело объявил, что «среди нас завелся поэт». Гордону удалось почти натурально посмеяться вместе со всеми. Его после того прозвали «бардом», причем звучало это снисходительно: подтвердилось коллективное мнение насчет Гордона – парню, маравшему стишки, уж точно «не прорваться». Эпизод, однако, имел последствия. Коллегам уже надоело подтрунивать над Гордоном, когда его вдруг вызвал доселе едва знавший о нем главный менеджер, мистер Эрскин.

Грузная неуклюжая стать, широкий румянец и медлительная речь мистера Эрскина позволяли предположить некую его связь с полеводством или животноводством. В мыслях столь же неспешный, сколь в движениях, он был отнюдь не из тех, кто хватает на лету, и лишь демонам бизнеса ведомо, как его занесло в кресло руководителя рекламного агентства. Тем не менее личностью он являлся довольно симпатичной, без характерной для дельцов чванливой спеси и с тугодумием весьма приятного сорта. В общие суждения и предубеждения не вникал, человека оценивал непосредственно, а следовательно, умел подбирать кадры. Новость о клерке, писавшем стихи, его в отличие от прочих не шокировала, даже заинтересовала – «Альбион» нуждался в литературных дарованиях. Глядя куда-то вбок из-под тяжелых век, мистер Эрскин задал Гордону множество вопросов, хотя беседовал лишь с собственным задумчиво гудевшим хмыканьем: «Стихи, стало быть, пишете? Так, хм-м. И как, печатают, а? Хм-м. И что, платят за это самое? Не густо, а? Не густо, хм-м. А тоже свои закавыки, а? Строчки в одну длину равняй и все такое. Хм-м. Еще что-нибудь сочиняете, истории разные, а? Хм, интересно. Хм-м!»

На этом интервью закончилось. Гордону был определен специальный пост секретаря (фактически – подмастерья) мистера Клу, главного штатного литератора. Во всякой рекламной конторе постоянный дефицит текстовиков с толикой воображения. Как ни странно, гораздо проще найти хватких рисовальщиков, чем авторов, способных придумать слоган типа «Экспресс-соус на радость муженьку» или «Детишки утром требуют хрустяшек». Зарплату пока не прибавили, но фирма присматривалась. Открывалась возможность, проявив себя, за год перейти в творческий штат. Вернейший шанс «выбиться в люди».

Полгода Гордон трудился в душном кабинетике, увешанном плакатными триумфами мистера Клу, сорокалетнего сочинителя со стоящей дыбом шевелюрой, куда частенько запускались беспокойные нервные пальцы. Дружески опекавший патрон, объяснив ходы, предложил без стеснения высказывать свои идеи. В момент поступления новичка разрабатывалась серия журнальных анонсов дезодоранта «Апрельская роса» (сенсационной косметической новинки от той самой «Царицы гигиены и красоты», где подвизался Флаксман), и тайная ненависть Гордона к его службе подверглась неожиданному испытанию. Выяснилось, что у него замечательный, просто врожденный талант к рекламным текстам. Почти не задумываясь, он кидал эти броские, вцеплявшиеся и въедавшиеся фразы – нарядные пакетики для лжи. Дар слова у него всегда был, но впервые имел явный успех. Мистеру Клу виделось для помощника большое будущее. Сам Гордон смотрел на себя с удивлением, юмором, а затем с тревогой – вон куда занесло! Ловко врать, чтобы трясти монету из болванов! Какая скотская ирония – мечтая стать «поэтом», вытянуть-таки счастливый билетик в сочинении гимнов дезодоранту! Впрочем, ситуация была весьма рядовой. Большинство штатных текстовиков, по слухам, из неудавшихся писателей, да и откуда же им браться?

«Царицу гигиены» весьма порадовал дезодорантовый анонс. Мистера Эрскина тоже. Недельное жалованье автору текста повысили на десять шиллингов. Гордона прошиб настоящий ужас. Деньги в конце концов захапали его. Его несет в самую пакость, еще чуть-чуть – и он по уши влипнет в ароматный поросячий навоз. Странно все это происходит: восстаешь против успеха, клянешься никогда «не пробиваться», честно полагая, что и захочешь, так не сможешь, а затем случай, просто некий случайный поворот, и почти автоматом ты «пробиваешься». Он понял – сейчас или никогда. Бежать немедленно! Уносить ноги, пока не засосало.

Только теперь Гордон не собирался смиренно дохнуть с голода. Пошел к Равелстону и попросил помочь. Сказал, что нужна работа, не «хорошее место», а такое, где тело нанимают без претензий заодно целиком прикупить душу. Друг все понял, отлично уловив разницу между «местом» и «хорошим местом»; к тому же не корил за безумие. У Равелстона было великое свойство – умение взглянуть на ситуацию с точки зрения другого человека. Деньги, конечно, способствовали: богач мог себе позволить свободу разума и духа. Более того, богач со связями имел возможность находить другим заработок. Уже через пару недель Равелстон сообщил Гордону, что, пожалуй, кое-что есть. Знакомому книготорговцу, одряхлевшему Маккечни, требуется помощник. Не опытный специалист на полный оклад, а просто человек с приличными манерами, способный толково представлять клиентам книжный товар. Рабочий день длинный, оплата мизерная (два фунта в неделю), повышение не светит, перспектив никаких. Бесперспективно – это было самое то. Поспешив к мистеру Маккечни, сонному старому шотландцу с красным носом и белой бородой в табачных пятнах, Гордон без колебаний согласился. И как раз в это время был напечатан сборник его стихотворений «Мыши». Седьмой издатель из тех, кому он предлагал рукопись, решился опубликовать ее. И это тоже было делом рук хорошо знакомого с издателем Равелстона, который втихомолку постоянно устраивал дебюты неизвестным поэтам. Гордон не знал, думал, что распахнулись двери в будущее, что сам он наконец состоялся, победно не состоявшись типовым человечком с фикусом.

Он подал заявление об уходе из «Альбиона». Не обошлось без неприятных переживаний. Джулию, разумеется, его вторичный отказ от хорошего места привел просто в отчаяние. Розмари (с которой они уже были знакомы) хоть и не отговаривала, уважая принцип «свою жизнь живи по-своему», однако недоумевала. Но больше всего, как ни странно, расстроила прощальная беседа с главным менеджером. Прямодушный Эрскин, сожалея о потере для фирмы, честно выказал огорчение, воздержался ругать глупца молокососа и попросил лишь объяснить причины. Совершенно невозможно было ни уклониться от ответа, ни соврать про единственно понятное в агентстве «место получше». Гордон начал стыдливо лепетать, что «бизнес как-то не по душе», что «вообще есть намерение писать». Начальник неопределенно загудел: «Писать? Хм-м. Здорово тут можно заработать, а? Не особо? Хм-м, нет, не особо». Сознавая, что выглядит смешно, Гордон пробормотал что-то насчет своей только что изданной книжки. «Сборник стихов», – с трудом проговорил он. Мистер Эрскин искоса глянул на него:

– Стихов? Хм, да, стихов. Прожить-то, как уйдете, на это самое получится, а?

– На это, конечно, не проживешь. Но, может, если иногда печататься…

– Хм! Ладно, вам виднее. Ну, захотите на работу, возвращайтесь. Местечко всегда подберем. Такому, значит, как вы. Не забывайте.

Гордон ушел с тяжелым ощущением своей нелепости, неблагодарности. Но все-таки он сделал это, выдрался из возни вокруг денег. Черт знает что! Тысячи тысяч английских парней изводит безработица, а вот ему, которому от слова «место» тошно, работу предлагают. Еще один пример того, что непременно получишь то, чего искренне не желаешь. Кроме того, врезалось в память прощальное напутствие Эрскина. Вероятно, начальник не болтал. Вероятно, надумай Гордон вернуться, его действительно возьмут. Так что корабли сожжены только наполовину. Канувший «Альбион» мрачно маячит и впереди.

Однако сколько счастья он испытал вначале (лишь вначале) около стеллажей Маккечни! Краткий – ах, очень краткий! – период иллюзий побега из клоаки. Конечно, и книготорговля была сортом торгашеского шельмовства, но все-таки совсем иным! Никаких ловкачей, никаких предприимчивых личинок. Никто из них минуты бы не выдержал в густом застое книжной лавки. Что до обязанностей, основную трудность составляло ежедневно маяться в магазине по десять часов. Старик Маккечни, более всего, пожалуй, отличаясь ленью, не допекал; конечно, шотландский джентльмен, ну так что ж. Во всяком случае, ума хватило не одуреть от жадности. Хозяин также являлся трезвенником, членом какой-то протестантской секты, но это Гордона не волновало. За месяц со дня издания «Мышей» автор нашел тринадцать критических упоминаний о сборнике! В том числе и литприложение «Таймс», где поэт-дебютант был назван «столь много нам обещающим»! Понадобилось еще почти полгода, чтоб осознать полный провал «Мышей».

Катились дни. Когда он прочно, безнадежно засел на два фунта в неделю, пришла реальная оценка своей баталии. Издевка в том, что пламя битвы остывает. В будничных мелочных заботах яркий подвиг становится тусклой привычкой. Нет большего обмана, чем успех. Бросил работу, навек отказался от всех «хороших мест» – отлично, так и нужно было, и обратно ни за что. Только напрасно убеждать себя, что бедность, которую сам выбрал, избавляет от непременных бедняцких напастей. Дело не в бытовых трудностях. Их, положим, перенесешь. Нехватка денег повреждает мозг и душу. Едва доход падает ниже определенной точки, ум скудеет и чувства гаснут. Вера, надежда, деньги – лишь святому под силу сохранить первые две без третьего.

Гордон взрослел, мужал. Двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять. Будущее, утратив розовые тона, проступило конкретно и зловеще. С годами все сильнее ощущалось свое родовое клеймо. Вид родственников угнетал как никогда – его дорожка! Еще пяток лет, и станет похож на них, а потом и совсем таким же! Он чувствовал это даже рядом с Джулией, которую видел чаще других (и у которой, несмотря на многократные клятвенные зароки, регулярно брал взаймы). Волосы Джулии быстро седели, вдоль худых красноватых щек прочертились резкие борозды. Несбывшееся счастье она заменила отрадой рутинного распорядка. Ее работа в кафе, ее «рукоделие» ночами в единственной комнатке неподалеку от «Графского двора» (третий этаж, с черного хода, девять шиллингов в неделю), иногда посиделки с подругами, такими же старыми девами. Типичное прозябание женщин необеспеченных и незамужних. И она принимала судьбу, едва сознавая, что могло выйти как-нибудь иначе. По-прежнему больше страдала за Гордона, чем за себя. Тихое таяние семейства, где умирали, растеряв капиталы, виделось ей какой-то роковой трагедией. Деньги, деньги! «Никому из нас никогда наверно не разбогатеть!» – вот был мотив ее горестных причитаний. Одному Гордону светила счастливая звезда, и даже он, не проявив воли, бессильно влился в общую унылую колею. После первого шока она, с ее воспитанием, уже не «нападала» на Гордона за то, что тот бросил работу в «Альбионе», но и найти смысл в его поступках не могла. Не умея выразить, женской своей интуицией знала, что оскорбить деньги – смертный грех.

А тетя Энджела и дядя Уолтер – боже, боже! Ох, дорогие! Каждый раз, встречаясь с ними, Гордон сам словно становился лет на десять старше.

Дядя Уолтер. Тяжкое зрелище. Ему исполнилось шестьдесят семь, и все проценты его «посреднических операций» вместе с процентами в банке не составляли трех фунтов в неделю. Делами он занимался в крошечном офисном отсеке на Косто-стрит, а жил в сквернейшем дешевом пансионе возле Голландского парка. Это, можно сказать, стало традицией: все джентльмены Комстоки оседали в скверных пансионах. Глядя на бедолагу дядюшку – с его дряблым брюшком, одышкой, совершенно лысым черепом, мешками у водянистых глаз, вечно свисавшими усами, которые он при встрече тщетно стремился закрутить вверх, с его большим бледным, робко напыщенным лицом, слегка напоминавшим сарджентовский портрет Генри Джеймса, – глядя на него, абсолютно невозможно было представить его молодым. Неужели и в нем когда-то бурлила кровь? Неужели и он лазил на дерево, прыгал вниз головой с купальной вышки, влюблялся? Работали ли у него мозги хоть когда-нибудь? В тех своих, хотя бы формально молодых, годах пытался ли он что-то выкинуть? Возможно, несколько робких шалостей – выпивки в унылых барах, парочка визитов к шлюхам, смутный и скучный блуд наскоро (нечто вроде того, что можно вообразить о чувственности мумий в запертом на ночь музее). А потом долгие-долгие годы пустоты, безуспешного бизнеса, одиночества и тихого гниения в пансионе.

При всем том дядюшку на старости лет, видимо, не слишком терзала тоска. Образовалось одно, но постоянно развлекавшее увлечение – болезни. Находя в собственном организме все недуги из медицинского справочника, он никогда не утомлялся их перечислением. Вообще, как заметил изредка заходивший к дяде Гордон, население пансиона поголовно было сосредоточено на этой единственной и неисчерпаемой теме. Полутемную гостиную сплошь заполняли пары облезлых престарелых джентльменов, обсуждавших симптомы своих болезней. Неторопливые беседы пещерных сталактитов со сталагмитами.

Кап, кап: «Как с утра ваш артроз?» Кап, кап: «Мне кажется, слабительные соли дают значительный эффект…»

И тетя Энджела, ей уже было шестьдесят девять. Гордон даже старался не думать о ней: душу выворачивало – чем поможешь?

Милая, славная, кроткая, горемычная тетя Энджела!

Иссохшая, еле живая, кожа как пергамент. Одиноко ютится в своем пригородном коттеджике (вернее, лишь на собственной половине этой лачуги под названием «Кущи шиповника»). Томящаяся в ледяном горном дворце Вечная дева Энджела, которую ни одному мужчине не удалось поцеловать в уста и согреть нежной лаской. Целыми днями в полном одиночестве бродит туда-сюда, держа в руке связку перьев из хвоста непокорного индюка: полирует зеленый глянец фикусов, смахивает ненавистную пыль с великолепного, изготовленного фабрикой «Корона-Дерби», никогда не бывавшего в употреблении фарфорового сервиза. И время от времени услаждает себя чашечками доставленного на ковре-самолете из-за моря-океана то черного, то цветочного чая «Оранж Пико». Милая, славная, так и не познавшая любви тетя Энджела! Имея ренту девяносто восемь фунтов (по тридцать восемь шиллингов в неделю), она, с привычкой средних классов воспринимать лишь годовой доход, в расходах постоянно превышала недельную норму. Так что порой ей просто пришлось бы голодать, если бы Джулия не носила из кафе пакеты припрятанных кексов и бутербродов, вручая их щепетильной тетушке под веским предлогом: «Осталась кое-какая мелочь, не выбрасывать же?»

Тем не менее даже бедняжка тетя имела свои радости: на склоне лет она пристрастилась к чтению и посещала библиотеку по соседству с «Кущами шиповника». При жизни дедули Комстока дочерям было строго-настрого запрещено читать романы, а потому, начав знакомство с ними только в 1902-м, тетя Энджела, хоть и двигалась потихоньку, но запаздывала в литературных вкусах лет на двадцать. В девятисотых она все еще читала Розу Браутон и госпожу Генри Вуд, в годы войны обнаружила Хола Кэйна и госпожу Хэмфри Уорд, в двадцатые дошла до Сайласа Хокинга и Генри Сетон-Меримена, к тридцатым почти, хотя не совсем, освоила У. Б. Максвелла и Вильяма Дж. Локка. Идти дальше было невозможно. Туманные слухи относительно послевоенных романистов, чересчур «умничавших» аморальных безбожников, никогда не позволили бы ей заглянуть в их книги. Есть наш Уолпол, есть наш Хичинс, зачем еще какой-то Хемингуэй?

Вот так к 1934 году обстояли дела в семействе Комсток. Дядя Уолтер с его «агентством» и его недугами. Обмахивающая пыль с неприкосновенного сервиза тетя Энджела в своих «Кущах шиповника». Тетя Шарлотта, все еще ведущая сумеречно-растительное существование в приюте для умалишенных. Вкалывавшая по двенадцать часов в день, а ночами сидевшая над «рукоделием» Джулия. И зарабатывавший гроши на дурацкой работе, проявлявший себя исключительно противоборством, мучившийся с жуткой, навек застрявшей рукописью почти тридцатилетний Гордон.

Возможно, где-то жили другие родственные Комстоки, ведь у дедули имелось больше десятка братьев и сестер. Но если таковые и были, они, выбившись в люди, потеряли связь с обнищавшей ветвью; узы денег покрепче кровного родства. Что касается семейства Гордона, то совокупный годовой доход всех пятерых, включая немалый расход на содержание в клинике тети Шарлотты, не достигал шести сотен. Сумма прожитых ими лет составила двести шестьдесят три года. Ни одному не довелось побывать за границей, воевать на фронте, сидеть в тюрьме, ездить верхом, летать самолетом, вступить в брак или завести ребенка. Так почему бы и не дотянуть до гроба в том же стиле? Время шло, время уходило, ничего новенького у Комстоков не случалось.

4
  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер…

Вообще-то ветра в тот день не было. Тишь, гладь да Божья благодать. Гордон шепотом распевал свои вчерашние строчки просто из удовольствия. Забылось, что накануне ночью от них чуть не рвало. Сегодня казалось неплохо, то есть в итоге стихотворение, пожалуй, сложится весьма недурственно.

Слегка размытые туманом, неподвижно чернели узоры ветвей. Далеко внизу пробежал трамвай. Гордон взбирался на городской холм, зарываясь башмаками в сплошь устилавшую тротуар сухую опавшую листву. Вороха листьев шуршали и золотились, как хлопья готовых американских завтраков, будто хозяйка-великанша просыпала на склон всю коробку необходимых по утрам хрустяшек.

Чудо-денек! Не налюбуешься! Гордон сейчас был счастлив (насколько можно быть счастливым после целого дня без курева, при капитале в два с половиной пенса плюс «везунчик»). Четверг, короткий рабочий день, и он, освободившись уже с обеда, шел теперь в литературный салон к жившему на Колридж-гроу критику Полу Дорингу.

Потребовалось больше часа, чтоб привести себя в порядок. Когда едва сводишь концы с концами, светскую жизнь вести не просто. Сразу после обеда Гордон – признаться, без горячей воды это было весьма болезненно – побрился. Затем надел свой выходной костюм, всего трехлетней давности, но годный к употреблению – если только накануне ночью не забудешь положить брюки под матрас. Воротничок, для свежести, он вывернул наизнанку, а прореху довольно удачно прикрыл широким узлом галстука. Затем, соскоблив спичкой ламповой копоти, подчернил белесые трещины ботинок. Потом, заняв иглу у Лоренхайма, он даже залатал носки – нудное дело, однако надежней, чем замазать чернилами дыры на пятках. Кроме того, в специально припасенную пустую пачку «Золотого дымка» он по дороге вложил сигарету из щели автомата «покури за пенни» – особенно необходимый камуфляж. Нельзя явиться на вечер вообще без сигарет, ну а с единственной вполне прилично, ибо это предполагает, что пачка была полна, и всегда позволяет оправдаться рассеянностью.

Небрежно предлагаешь кому-нибудь: «Закурить не хотите?», в ответ на «спасибо» открываешь свою пачку и ахаешь: «Черт! Где же сигареты? Кажется, едва распечатал». Собеседник смущен. «Нет-нет, последнюю не возьму», – отказывается он. «Да берите мои!» – вступает другой. «О, благодарю вас!» После чего, разумеется, хозяева дома без конца пичкают тебя куревом. Но одну сигарету для поддержания чести иметь надо обязательно.

Сегодня он мог бы закончить свой стишок. Мог бы! Однако вот позвали в гости… Удивительно, как всегда соблазняла перспектива очередной «чайной вечеринки». Живя пугливым квартирантом миссис Визбич, не слишком утомляешься общением. Побывать в чьем-то доме уже праздник. Пружинящее кресло под задницей, чай, сигареты, запах женских духов – поголодав, научишься ценить такие штуки. Правда, сам стиль этих «скучайных вечеринок» никогда не оправдывал надежд. Никаких бесед с блистательно остроумными эрудитами, вообще ничего похожего на беседу; одна трепотня, журчащая повсюду, хоть в Хэмстеде, хоть в Гонконге. И никого стоящего внимания. Мэтры «скучайных вечеринок» были столь хилыми львами, что свита не дотягивала даже до уровня шакалов. В основном далеко не молоденькие курицы, надумавшие презреть чинность своих порядочных домов, дабы всецело отдаться творчеству.

Украшали общество стайки лощеных юнцов, забегавших на полчасика, державшихся своим кружком, хихикавших над компанией других лощеных юнцов и называвших их уменьшительными именами. Гордон обычно слонялся, примыкая к чужим разговорам. Вальяжный Доринг любезно представлял его: «Гордон Комсток, поэт, вы знаете. Написал потрясающе умную книжку «Мыши», ну вы знаете». Пока, однако, таких знающих не попадалось. Для лощеных юнцов, мгновенно его оценивших, он был пустое место. Староват, тускловат и явно беден. И, несмотря на постоянство разочарований, как же он ждал этих литературных чаепитий! Не выходов, так хоть просветов в глухом одиночестве. Чертова бедность – давит бесконечной тюремной изоляцией. Дни за днями не с кем поговорить, ночи и ночи в пустой спальне. Может, это довольно мило для богачей, ищущих поэтичного уединения, но если просто некуда деться? О!

Налетчиком лютым, неумолимым… Рядом по мостовой скользил тихо рокочущий поток машин. Гордон смотрел без зависти: кому нужны эти автомобили? Из окна лимузина на него уставилась нарядная пустоглазая кукла. Паршивки драные! Холеные сучонки на поводочках! Нет, лучше одиноким тощим волком, чем шавкой, поджавшей хвост. Вспомнилась картина раннего утра – стекающие в шахты метро черные муравьиные полчища клерков, людишек-букашек, у каждого в одной руке портфель, в другой газета, а сердца точит страх перед нищенской торбой. Изводящий душу тайный страх! Особенно в холода, когда под свист ветра так ясно видится: зима, торба, работный дом, скамейки скверов для ночлега. Так, ну-ну!

  • Налетчиком лютым, неумолимым
  • Тополя нагие гнет, хлещет ветер.
  • Надломились бурые струи дыма
  • И поникли, как под ударом плети.
  • Стылый гул трамвайный, унылый цокот,
  • Гордо реющий клок рекламной афиши.
  • Эти толпы клерков, их дрожь и шепот.
  • Эти стены Ист-Энда, скучные крыши.
  • Всякий шепчет себе…

Холодно, пасмурно… Вот-вот морозы грянут. А вдруг уволят? Тогда только в работный дом. Господь повелел чадам своим в знак верности обрезание плоти. Падай в ноги и боссу сапоги вылизывай… Ага!

  • Всякий шепчет себе: «Зима подходит.
  • Боже, только не потерять работу!»
  • Незаметно в тебя проникает холод,
  • С ледяным копьем идет на охоту.

Жуть продирает – деньги, деньги! За квартиру, налоги, жалованье не прибавят, счет от директора школы, транспорт, ботинки для детей. Да, еще страховой полис, еще кухарке заплатить. И, боже мой, жена вроде опять беременна! А я достаточно громко смеялся, когда начальник вчера пошутил? И опять пришел срок платить за пылесос, купленный в рассрочку.

Аккуратно, с удовольствием от точности перечисления, с чувством попадающей в цель конкретности, Гордон отчеканил:

  • О сезонных билетах, квартирной плате,
  • О страховке думай, угле, прислуге,
  • А еще – пылесос, близнецам кровати,
  • Счет за дочкину школу, пальто супруге.

Неплохо, неплохо пошло. Сегодня дописать пяток строф, и готово. Равелстон почти наверняка опубликует.

На голой черной ветке жалобно разливался скворец, путавший, как все его собратья, теплые дни зимы с ранней весной. Разинув пасть и пожирая его взглядом, толстый рыжий котище замер под деревом в явном ожидании, когда пичужка спорхнет прямо в пасть. Гордон перечел про себя все четыре строфы – вполне. И что это вчера казалось – пустое щелканье? Нет, все-таки поэт. Распрямившись, он зашагал горделиво, почти надменно. Гордон Комсток, автор «Мышей» (тот самый, помните? «столь много нам обещающий»), а также автор поэмы «Прелести Лондона». Эту штуку тоже пора заканчивать, и поскорей. Чего он канителится, хандрит? Захочет, так сделает. Налечь, месяца три, а летом уже можно и печатать. Представилась элегантная книжечка в матовой белой суперобложке: бумага люкс, широкие поля, красивый шрифт. И отзывы самой авторитетной прессы – «выдающийся успех» (литприложение «Таймс»), «долгожданная свежесть подлинно художественной правды» (ред. статья в «Библиографическом обзоре»).

Темноватая и мрачноватая Колридж-гроу располагалась в стороне от шоссе. Улицу плотно (хотя с несколько сомнительным основанием: Колридж, по слухам, гостил тут месяца полтора летом 1821-го) окутала литературно-романтическая аура. Глядя на ветхие старинные особняки в глубине заросших садов, под сенью могучих крон, нельзя было не проникнуться атмосферой «ушедшей культуры». По сей день, несомненно, за стенами этих особняков царит в кругу обожателей седовласый Роберт Браунинг, и леди с обликом моделей картин Сарджента у ног кумира ведут беседы о Суинберне или Уолтере Патере. Весной газоны тут пестрели ковром лиловых и желтых крокусов, чуть позже – колокольчиками звеневших для Питера Пэна и Вэнди хрупких акварельных гиацинтов; даже деревья здесь, казалось Гордону, сплетались узорами ветвей по прихоти графических фантазий Рэкхема[103]. Нелепо, что в подобном месте теперь поселился критик такого сорта (такого дрянного сорта), как Пол Доринг, регулярно обозревавший в «Санди пост» и не реже двух раз в месяц обнаруживавший традицию английского романа в писаниях Хью Уолпола. Ему бы шикарно квартировать где-нибудь на углу Гайд-парка. Впрочем, житье в запущенном квартале Колридж-гроу являлось, может, некой добровольной епитимьей, призванной смягчить оскорбленных богов литературы.

Мысленно листая газетные хвалы «Прелестям Лондона», Гордон перешел улицу, но вдруг растерянно остановился. Что-то у ворот Доринга было не так. Что? А, вот что – ни одного автомобиля.

Гордон сделал пару шагов и опять встал, насторожившись, словно гончий пес, почуявший опасность. Странно! Должны стоять машины. К Дорингу всегда съезжалась масса гостей, половина на собственных автомобилях. Неужели никто еще не приехал? Слишком рано? Да нет, назначено на полчетвертого, а сейчас минут двадцать пятого.

Он поспешил к воротам, в общем уже почти уверенный, что вечеринку отменили. По сердцу пробежал тоскливый холодок. Наверное, дату перенесли и сами отправились куда-то! Мысль эта, встревожив, однако, ничуть не поразила. Внутри давно уж прочно поселилась боязнь пойти в гости и никого там не застать. Даже когда сомнений не могло быть, мучил страх, что непременно почему-нибудь сорвется. Кому он нужен, ждать его? И нечего удивляться хозяйской пренебрежительной забывчивости. Ты нищий и обречен существовать под градом сплошных шишек.

Гордон толкнул железные ворота, незапертая створка гулко скрипнула. Мшистую влажную дорожку изящно обрамляла кладка декоративных камушков. Цепким глазом поднаторевшего в дедуктивной методе Шерлока Холмса он оглядел узкий фасад. Так! Ни дымка над крышей, ни огонька сквозь шторы. В комнатах сейчас темновато, хоть где-то свет уже зажгли бы? И на крыльце остался бы хоть один отпечаток обуви шагавших через сырой сад гостей? Сомневаться не приходится: дома никого нет. Однако с отчаянной надеждой Гордон все-таки повернул вертушку звонка. Старомодно-механического, разумеется. Электрический звонок на Колридж-гроу смотрелся бы вульгарно и нехудожественно.

Дзинь, дзинь, дзинь!

Ответом лишь долгое пустынное эхо. Все рухнуло. Гордон схватил вертушку и так крутанул, что едва не оборвал проволоку. По дому раскатился настойчивый оглушительный трезвон. Бесполезно, все бесполезно. Ни шороха. Даже прислуга отпущена. Невдалеке сбоку блеснула пара юных глаз из-под черной челки и кружевного чепчика – служанка выглянула из подъезда соседнего особняка полюбопытствовать, что за шум. Поймав его взгляд, она, нисколько не смутившись, продолжала глазеть. А он стоял дурак дураком. Еще бы, отлично выглядишь, колотясь в пустой дом. И вдруг его пронзило: девчонка все знает о нынешней вечеринке, которую перенесли, уведомив каждого приглашенного, кроме него; и знает почему – такая рвань не стоит лишних хлопот. Слуги всегда всё знают.

Он повернулся и пошел к воротам. Под чужим взглядом следовало удаляться небрежной походкой, с видом легкого, даже позабавившего разочарования. Но он, дрожа от ярости, почти не управлял собой. Сволочи! Погань драная! Сыграть с ним такую шутку! Взгляд упал на изящную цепочку камушков – выбрать бы потяжелее и швырнуть, чтобы стекла вдребезги! Он с такой силой ухватился за ржавый прут ворот, что ободрал, едва не рассадил ладонь. И полегчало. Боль в руке отвлекла от мук душевных. Не просто поманившая и обманувшая надежда провести вечер в человеческой компании, хотя и это было много. Главное – унизительное чувство беспомощности, своей жалкой ничтожности, не дающей повода вспомнить о тебе. Отменив прием, даже не потрудились сообщить, всех известили, только не его – вот что приходится съедать, если пусты карманы! Запросто, не задумываясь, плюнут в морду. Мысли о том, что Доринг, возможно, искренне, без тени дурных намерений, позабыл или случайно спутал дату в приглашении, Гордон не допускал. Ну нет! Доринг сделал это сознательно. Намеренно! Денег нет, так обойдешься, тля ничтожная, без любезностей. Сволочи!

Он быстро шагал. В груди болезненно кололо. Культурный разговор, культурное общение! Ага, короноваться не желаешь? Придется вечер провести как обычно. Розмари еще на службе, да и живет она в Западном Кенсингтоне, в женском общежитии, куда вход перекрыт сторожевыми ведьмами. Равелстон живет поближе, возле Риджент-парка, но у богатого человека масса светских обязанностей, его дома практически не застанешь. Невозможно даже сейчас позвонить ему, нет двух пенни, осталось полтора пенса и «везунчик». И как без гроша сходишь повидаться с Равелстоном? Тот обязательно предложит «зайти куда-нибудь», а разрешать ему покупать выпивку нельзя. Дружба с ним требует абсолютно четко обозначенного – каждый платит за себя.

Гордон достал свою единственную сигарету и чиркнул спичкой. Курить на ходу не доставляло никакого удовольствия; пустая трата табака. Шел он без цели, куда ноги несли, лишь бы усталостью потушить обиду. Двигался куда-то в южном направлении – сначала пустырями Камден-тауна, потом по Тоттенем-корт-роуд. Уже стемнело. Он пересек Оксфорд-стрит, миновал Ковент-гарден, вышел на набережную, перешел мост Ватерлоо. К ночи стало заметно холодать. Гнев постепенно стихал, но настроение не улучшалось. Терзала постоянно осаждавшая мысль, от которой он нынче сбежал, но от которой никуда не деться. Его стихи. Бездарные, тупые, бесполезные! Неужели он хоть на миг в них поверил? Можно ли было убедить себя в каких-то надеждах относительно «Прелестей Лондона»? Гордона передернуло. Состояние напоминало утро после пьянки. Сейчас он доподлинно знал, что ни в стихах его, ни в нем самом нет никакого смысла. Поэма останется лишь кучей мусора. Да проживи он еще сорок сотен лет, не написать и одной стоящей строки. Ненавидя себя, он мысленно повторял, скандировал последний сочиненный кусок. Расщелкался, щелкунчик! Рифма к рифме, трам-блям, трам-блям! Гремит пустой жестянкой. Жизнь потратил, чтобы наворотить такой навоз.

Он уже прошел миль шесть-семь. Ноги устали, и ступни горели. Теперь он находился где-то в Ламбете, в трущобах узких, грязных, тонувших во тьме улочек. Фонарные лампы, мерцая сквозь сырой туман редкими звездами, ничего не освещали. Гордона начал мучить голод. Торговые кафе соблазняли аппетитными витринами и надписями мелом: «Крепкий двойной чай. Только свежая заварка». Но только мимо, мимо, со своим дурацким неразменным трехпенсовиком! Под какими-то гулкими железнодорожными аркадами он выбрался к мосту Хангерфорд. На воде качались помойные отбросы туземцев Восточного Лондона: пробки, лимонные корки, горбушки хлеба, разбитые бочки, всякий хлам. По набережной он зашагал к Вестминстеру. Шурша ветвями, пронесся сильный порыв ветра. Налетчиком лютым, неумолимым… Гордон скрипнул зубами – заткнись! Хотя уже стоял декабрь, несколько старых измызганных оборванцев укладывались на скамейках, обертывая себя газетами. Гордон равнодушно скользнул глазами: обленившиеся попрошайки. Может быть, сам когда-нибудь докатится. Может быть, так оно и лучше. Чего жалеть заматеревших нищих бродяг? Срединно-средняя мелюзга в черных отглаженных костюмчиках – вот кто нуждается в сочувствии.

Он был уже у Трафальгарской площади. Как-то убить время. Национальная галерея? Да ну, давно уж заперли. Куда податься? Четверть восьмого, до отбоя еще часы и часы. Медленно шаркая, он семь раз обошел площадь: четыре раза по часовой стрелке, три раза обратным ходом. Ступни просто пылали, пустых скамей было полно, но ни садиться, ни останавливаться нельзя – тут же начнет душить тоска по куреву. Кафе на Чаринг-кросс манили, как сирены из морских волн. Каждый хлопок стеклянной двери обдавал ароматом пирожков. Он почти сдался. Ну а что? Целый час в тепле, чай за два пенса и пара булочек по пенни. У него же, с «везунчиком», даже на полпенса больше. Проклятый медяк! Девка в кассе захихикает. Ясно увиделось, как она, вертя его «везунчик», подмигивает товарке-официантке. И обе знают, что это его последний грош. Забудь, не выйдет. Топай дальше.

Высвеченная ярким мертвящим неоном улица кишела людьми. Гордон протискивался – хилая фигурка с бледным лицом и взъерошенной шевелюрой. Толпа спешила мимо; он сторонился, его сторонились. Что-то ужасное есть в оживленном вечернем Лондоне: черствость, безличность, отчужденность. Семь миллионов человек снуют в толпе, замечая друг друга с обоюдным вниманием рыб в аквариуме. Встречалось немало симпатичных барышень. Глядели они нарочито строго или в сторону – пугливые нимфы, боящиеся мужских взглядов. Девушек с кавалерами, заметил Гордон, гораздо меньше, нежели бегущих одиноко либо с подружками. И это тоже деньги. Много ли красоток готовы сменить отсутствие кавалеров на неимущего дружка?

Из открытых пабов струился запах пивной свежести. Парами и поодиночке народ спешил в двери кинотеатра. Остановившись перед завлекательной витриной, Гордон под наблюдением усталых глаз швейцара принялся изучать фотографии Греты Гарбо в «Разрисованной вуали». Страшно хотелось внутрь, не ради Греты Гарбо, а, уютно облокотившись, передохнуть на плюшевом сиденье. Гордон, конечно, ненавидел фильмы и в кино, даже когда мог себе позволить, ходил редко. Нечего поощрять искусство, придуманное вместо книг! Хотя некую притягательность киношки не оспорить. Сидишь с комфортом в теплой, пропахшей сигаретным дымом темноте, безвольно впитывая мигающий на экране вздор, отдаваясь потоку ерунды, пока не утонешь в этом дурмане, – что ж, вид столь желанного наркотика. Подходящий гашиш для одиноких. Ближе к театру «Палас» караулившая в подворотне шлюха, приметив Гордона, вышла на тротуар. Коренастая итальянская коротышка, совсем девчонка, с огромными черными глазами. Миленькая и, что редкость у проституток, веселая. На миг он замедлил шаг – девчонка глянула в готовности ответить щедрой улыбкой. Что, если заговорить с ней? Смотрит так, будто способна кое-что понять. Не вздумай! Ни шиша в кармане! Гордон быстро отвел взгляд, устремившись прочь пуританином, коего бедность обрекла на добродетель. Вот бы она рассвирепела, потратив время, а затем узнав, что джентльмен не при деньгах! Шагай, шагай, братец. Нет денег даже поболтать.

Обратно через Тоттенем-корт он тащился, еле передвигая ноги. Десять миль по уличному камню. Мимо бежали девушки, много девушек – с парнями, с подругами, в одиночку; жестокие молодые глаза, не замечая, глядели сквозь него. Уже надоело обижаться. Плечи согнула усталость, он больше не старался держать спину и гордо задирать подбородок. Ни одна не посмотрит, не оглянется. А разве есть на что? Тридцать скоро, кислый, линялый, необаятельный. Какой барышням интерес тебя разглядывать?

Вспомнилось, что давно пора домой (мамаша Визбич ужин после девяти не подавала). Но возвращаться в пустую холодную пещеру – вскарабкаться по лестнице, засветить газ, плюхнуться перед столом и звереть, поскольку делать нечего, читать нечего, курить нечего, – ох, нет, ни за что. Несмотря на будний день, пабы Камден-тауна были набиты битком. Возле двери болтали три толстухи, похожие на кружки в их грубых обветренных руках. Изнутри неслись хриплые голоса, пивной запах и клубы дыма. Флаксман небось сидит в «Гербе». Может, рискнуть? Полпинты горького три с половиной пенса, а в кармане даже четыре и полпенни, с «везунчиком». В конце концов, «везунчик» – законное средство платежа.

Жажда уже просто доконала, не надо было позволять себе думать о пиве. Подходя к «Гербу», он с улицы услышал гремевший внутри хор. Большой нарядный паб сиял, казалось, особенно ярко. Десятка два осипших мужских глоток ревели:

  • За ‘рруга чашу подымай,
  • За ‘рруга чашу подымай,
  • За ‘рруга доррого-ого!
  • И за ‘ссех нас по кругу!

Дикция певцов, правда, оставляла желать лучшего; текст звучал, булькая со дна выпитого пивного моря. Сразу виделись налитые багрянцем лица сорвавших хороший куш водопроводчиков. Но пели мастера иного ремесла. В баре имелась задняя комната, где собирались для своих секретных совещаний крутые парни, и, несомненно, это громыхал праздник «быков». Видимо, чествуют своего Главного Парнокопытного, или как там у них. Гордон заколебался: в бар, а может, в общий зал? В баре бутылочное, в зале разливное – лучше в зал! Он пошел к другой двери, следом не совсем членораздельно неслось:

  • По кругу пей,
  • По кругу, хэй!
  • За ‘ссех нас и за ‘рруга!

На мгновение его охватила страшная слабость. Устал, оголодал, измаялся. Ясно представилась жвачно-животная пирушка: пылающий камин, огромный сверкающий стол, по стенам бычьи фотопортреты. Поскольку пение вдруг смолкло, увиделось, как два десятка здоровенных багровых морд разом ткнулись в большие кружки. Пошарив в кармане, Гордон удостоверился, что злосчастный трехпенсовик на месте. Ну что? В набитом общем зале кто будет на тебя смотреть? Хлопни «везунчик» на стойку с развеселым видом, вот, мол, «ха-ха, сберег рождественское счастье!». Все вокруг посмеются твоей шутке. Язык во рту шевельнулся, будто уже влажнея пивной пеной. Гордон потрогал пальцами ребро монетки, не решаясь. Вдруг быки вновь грянули:

Страницы: «« ... 1415161718192021 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Данный сборник включает в себя тексты песен на русском языке. Это песни разных жанров и направлений,...
В сборник попали одни из самых ранних и из-за того редких произведений автора, самые старые датируют...
Иногда сложно разобраться, что происходит в отношениях двух людей. Эмоции улеглись, и настали обычны...
Как далеко любящие люди готовы зайти в причинении страданий друг другу? Роман главных героев начался...
Предложенная на суд читателей книга написана в жанре политической сатиры на канве детективного сюжет...
Автор предлагает читателю образ нашего современника, молодого человека в расцвете сил. Возможно, кто...