Все романы в одном томе (сборник) Оруэлл Джордж
– Нет, Гордон, не деньги!
– Деньги, только они. Они всегда стояли между нами, они везде и во всем.
Сцена еще продлилась, но недолго. Выяснять отношения на холодном ветру сложно. Расставание обошлось без пафоса. Она просто сказала: «Мне пора» – и, чмокнув, побежала к трамвайной остановке. Глядя ей вслед, он ничего не чувствовал, не задавался вопросами о любви. Хотелось лишь скорей уйти с холодной улицы, подальше от страстных диспутов, к себе, в свою душную норку. А если в глазах и стояли слезы – исключительно от ветра.
С Джулией было, пожалуй, даже тяжелее. Узнав от Розмари о верных шансах в «Новом Альбионе», она попросила брата зайти к ней. Кошмар заключался в ее полнейшем, абсолютном непонимании его объяснений. Поняла она только то, что ему предлагают, а он отвергает «хорошее место». И когда Гордон заявил о твердом своем отказе, она залилась слезами, в голос зарыдала. Несчастный полуседой гусенок, откровенно рыдающий посреди своей вылизанной, принаряженной каморки! Рухнули все ее надежды. Семейство гибло, бессильно растеряв деньги, тихо, бесследно исчезая. Одному Гордону открывался путь к успеху, но и он, с упорством настоящего маньяка, стремится вниз. Пришлось застыть каменным истуканом, чтобы выдержать весь этот похоронный плач. Только они две, Джулия и Розмари, терзали душу. Равелстон умный, он поймет. Тетю Энджелу и дядю Уолтера, которые, конечно, тоже робко проблеяли нотации в длинных глупейших письмах, Гордон просто игнорировал.
На горестный вопрос Джулии, что же он, упустив последний спасительный шанс, намерен делать, Гордон ответил: «Писать стихи». Так он отвечал всем, и Равелстон серьезно кивнул, а Розмари, хоть и не верившая больше в его писательский труд, промолчала. От Джулии последовал обычный глубокий вздох, стихи всегда ей виделись пустым занятием (зачем, если тут ничего не платят?). В самом Гордоне веры в свое творчество тоже практически не осталось. Хотя он все еще боролся, пытаясь «работать». Обосновавшись у мамаши Микин, набело переписал законченные фрагменты «Прелестей Лондона». Всего получилось около четырехсот строк. Правда, даже переписка утомила его до тошноты. И все-таки время от времени он что-то делал: вычеркивал, вставлял, менял. Но ни единой новой строчки не родилось и не предвиделось. Довольно скоро чистовая рукопись приняла вид прежней неразборчивой пачкотни. Скрученную стопку плотно исписанных листов Гордон всегда носил в кармане – они как-то поддерживали его, что-то доказывали. Итог двух лет, результат тысячи, наверно, напряженных часов. Поэма? Сейчас ее идея уже ничуть его не увлекала. Если бы вдруг и удалось закончить, единственным смыслом трудов явилось бы то, что вот этот опус был сотворен вне мира денег. Только не дописать; нет, никогда уже не дописать. Какое вдохновение при такой его жизни? Перед уходом из дома рукопись привычно совалась в карман, но лишь как знак, как символ поединка. С мечтой стать «литератором» Гордон простился. В конце концов, что здесь кроме сплошных амбиций? Уйти, уйти, спрятаться ниже всего этого! Пропасть в толпе теней, неуязвимых для страхов и надежд. На дно, на дно!
Однако и туда не так-то просто. Вечером, часов около девяти, он, по обыкновению, валялся на кровати, ноги под рваным покрывалом, озябшие руки под головой. Холодно, везде толстый слой пыли, скапустившийся, облетевший фикус сухой жердью в своем горшке. Приподняв ногу, Гордон оглядел носок – дыр больше, чем носка. Так вот он, Гордон Комсток, – на грязной койке в рваных носках, за душой полтора шиллинга, позади тридцать лет впустую. Ну что, докатился? До самого дна? И уже никто, ничто не вытащит. Хотел в грязь – получил сполна. Ну как, ты успокоился?
Однако и теперь не очень-то ему спокойно. Тот мир, хищный мир денег и успеха, всегда рядом.
Одним безденежьем, убогим бытом не спасешься. Когда узнал о готовом принять обратно «Альбионе», не только разозлился – сердечко-то ведь екнуло? Прямо в лицо дохнуло опасностью. Какое-нибудь письмо, телефонный звонок – и вмиг опять швырнет туда, где четыре фунта в неделю, усердная возня, благопристойность и подлое рабство. Попробуй-ка на деле провалиться к дьяволу. Застрянешь! Вся свора небесная рванется догонять, за шкирку тебя вытягивать.
В пристальном созерцании потолка мысли куда-то разбрелись, затуманились. Полная безнадежность окружавшей нищеты несколько успокоила. И тут в дверь тихо постучали. Не пошевелившись (видно, мамаше Микин приспичило что-то спросить), Гордон буркнул:
– Войдите.
Дверь открылась. Вошла Розмари.
Секунду, привыкая к шибанувшей в нос сладковатой затхлости, она стояла на пороге, и даже в свете еле коптящей лампы успела разглядеть этот хлев: заваленный бумагой и объедками стол, камин с горой золы и кучей грязных плошек, засохший фикус. Сняв шляпку, Розмари медленно приблизилась к кровати.
– Уютный уголок! – сказала она.
– Вернулась все-таки? – сказал он.
– Да.
Прикрывая глаза ладонью, Гордон слегка отвернулся.
– Пришла еще парочку лекций прочитать?
– Нет.
– А зачем?
– Затем…
Встав у постели на колени, она отвела с его лица ладонь, хотела было поцеловать, но удивленно отпрянула:
– Гордон!
– Что?
– У тебя седина!
– Где это?
– Прямо на макушке, целая прядка, это, наверно, совсем недавно.
– «Посеребрило мои кудри золотые», – равнодушно кинул он.
– Ну вот, оба седеем, – вздохнула Розмари и наклонила голову, демонстрируя три свои белые волосинки.
Потом забралась на кровать, легла рядом и, обняв, стала целовать его. Он не сопротивлялся. Его не тянуло к Розмари (эта близость сейчас была бы совершенно ни к чему), но она сама скользнула под него, прижалась мягкой грудью, прихлынула тающим телом. По выражению ее лица он видел, что привело сюда невинную глупышку, – великодушие, чистейшее великодушие. Решила уступить, хоть так утешить нищего неудачника.
– Не могла не вернуться, – шепнула Розмари.
– Зачем?
– Так жутко было думать, что ты где-то там один-одинешенек.
– Напрасно. Лучше бы тебе меня забыть. Мы никогда не сможем пожениться.
– Ну и пускай. Любящим это безразлично. А я тебя люблю.
– Не слишком-то разумно.
– Ну и пускай. Нам давно надо было.
– Пожалуй, не стоит.
– Нет, стоит.
– Ну не будем.
– Будем!
Что ж, она одолела. Он так долго желал ее, что не смог отказаться, и это наконец произошло. Без дивных наслаждений, на несвежей койке в углу съемного чердака. Затем она встала и привела себя в порядок. Несмотря на духоту, пробирала зябкая сырость. Оба слегка дрожали. Укрыв лежащего лицом к стене Гордона, Розмари взяла его вяло расслабленную руку, потерлась о нее щекой. Он даже не шелохнулся. Тогда она, тихо прикрыв за собой дверь, на цыпочках пошла вниз по зловонной, замусоренной лестнице. Ей было грустно, неспокойно и очень холодно.
11
Весна, весна! Повеяло дыханием поры волшебной, когда оживает и расцветает мир! Когда потоком вешних струй смывает уныние зимы, красою нежной молодой листвы сияют рощи, зеленеют долы и меж душистых первоцветов кружат, ликуя, эльфы, а с ветвей несется звонкой птичьей перекличкой «тинь-тинь», «ку-ку», «чик-чирик», «фью-тю-тю»! Ну, и так далее (смотри любого поэта от бронзового века до 1805 года[120]).
Находится немало чудаков, которые все продолжают воспевать этот вздор в эпоху центральной отопительной системы и консервированных персиков. Хотя весна, осень – какая теперь разница цивилизованному человеку? В городах вроде Лондона смену сезонов, кроме показаний термометра, указывает лишь мусор на тротуаре. Конец зимы – топаешь по ошметкам капустных листьев, в июле под ногами – россыпь вишневых косточек, в ноябре – пепел фейерверков, к Рождеству – апельсиновые корки. Вот в старину для людей, просидевших месяцами в хижине на сухарях и солонине и дождавшихся свежего мяса и овощей, весенние восторги, конечно, имели смысл.
Гордон прихода весны не заметил. Март в Ламбете не напоминал о Персефоне. Дни стали подлиннее, донимали пыльные ветры, иногда в сереньком небе проблескивали лазурные дыры. При желании можно было, наверно, обнаружить даже почки на закопченных деревцах. Кстати, фикус мамаши Микин все-таки выжил: листья с него опали, зато из ствола полезли рожки двух новых отростков.
Уже три месяца Гордон спокойно гнил в рутине приема-выдачи глупейших книжек. Товарные запасы разрослись до тысячи наименований, и заведение в неделю приносило фунт чистой прибыли. Хозяин был бы совершенно счастлив, если б не досадный просчет с помощником. Купив себе, так сказать, алкоголика, Чизмен с надеждой ждал, когда же тот напьется, прогуляет и даст повод себя оштрафовать. Однако этот Комсток регулярно являлся абсолютно трезвым. Как ни странно, к выпивке Гордона нисколько не тянуло. Даже от кружки пива он сейчас отказался бы в пользу чайной отравы. Все желания, претензии иссякли. На полтора фунта в неделю жилось проще, чем на два. Хватало почти в срок оплачивать жилье и кое-какую стирку, купить угля, сигарет, чая, хлеба и маргарина. Порой еще оставалось полшиллинга сходить в паршивую киношку по соседству. Рукопись он по привычке таскал с собой, но относительно «работы над поэмой» даже притворяться перестал. Вечера проходили однообразно: забраться к себе на чердак, затопить камин, глотать чай и читать, читать. Чтивом теперь служили воскресные газетки – «Синичка», «Шарады и кроссворды», «Шутник», «Домашние советы», «Девичий клуб». Кипы старых газет (среди них – двадцатилетней давности) достались Чизмену от дяди, использовались для упаковки, и Гордон брал их пачками, что попадется.
Розмари он давно не видел. После того ее визита она несколько раз писала, потом вдруг резко прекратила. Пришло письмо от Равелстона, просьба дать в «Антихрист» очерк о двухпенсовых библиотеках. Джулия кратко сообщила о семейных новостях: у тети Энджелы всю зиму страшно дуло, у дяди Уолтера, по-видимому, камни в мочевом пузыре. Никому Гордон не ответил и вообще мечтал забыть их всех. Только мешают изъявлением своей привязанности. Дергают, не дают вольно дремать в болотной тине.
Очередной рабочий день. Принимая от рябоватой, с волосами как пакля фабричной девушки прочитанную книгу, Гордон мельком заметил возле входа еще какую-то фигуру.
– Что вы хотите почитать?
– Это… – замялась девушка у стола, – ну, про любовь как бы.
Он повернулся достать с полки «про любовь», и сердце застучало – возле двери стояла Розмари. Бледная, необычно понурая. Молча и как-то напряженно ждала.
Руки его так тряслись, что запись в карточке осталась невнятным зигзагом. Штамп он поставил не туда. Рябая девушка пошла к выходу, сразу уткнувшись в растрепанную книжку. Розмари пристально смотрела на него. Давно она не видела Гордона при дневном свете. Как изменился! Вконец обносившийся, лицо осунулось, приобрело землистую бесцветность живущих на хлебе с маргарином, с виду не тридцать, а скорее сорок. У самой Розмари вид тоже был не блестящий, и одета она была как будто наспех, без привычной ее щеголеватой аккуратности.
– Не ожидал тебя увидеть, – начал он.
– Мне необходимо было прийти. Я в перерыв отпросилась, сказала, что неважно себя чувствую.
– Да, ты такая бледная. Садись.
Имелся лишь один стул, Гордон учтиво принес его. Она не села, но взялась за спинку стула. По движению судорожно сжатых пальцев видно было, как она нервничает.
– Гордон, так я и знала – ужас!
– Что случилось?
– У меня будет ребенок.
– Ребенок! О, черт!
Задохнувшись, будто ему саданули под ребра, Гордон промямлил обычный идиотский вопрос:
– Ты уверена?
– Абсолютно. Что я пережила! Надеялась, конечно, как-нибудь обойдется, глотала всякие пилюли. Ох, свинство!
– Господи, что за кретины! Как будто могло выйти по-другому!
– Что ж, я сама виновата, я…
– Черт! Идет кто-то.
Появилась сопящая веснушчатая толстуха, сварливо потребовала «чтобы с убийствами». Розмари, опустив глаза, скручивала-раскручивала на коленях свою перчатку. Толстуха капризничала. Что ни предложи, поджимала губы, отвергая «читала уж!» или «чего-то не то!». У сраженного новостью Гордона кололо сердце и внутри все сжималось, но надо было доставать книжку за книжкой, уверяя жирную дуру, что это как раз «то». Наконец удалось ее спровадить, дверь со звоном захлопнулась, и он вернулся к Розмари.
– Ладно, что делать, будь оно проклято?
– Не знаю. Меня, конечно, уволят. Но я не из-за этого с ума схожу. Как мне теперь своим на глаза показаться? Маме! Подумать страшно.
– Ах да, твои! Еще эта родня чертова!
– Мои – люди нормальные. И ко мне относились всегда прекрасно.
Но когда вот такое, все, наверно, как-то иначе.
Гордон нервно ходил туда-сюда. Голова пылала. Мысль о ребенке, растущем в ее животе его ребенке, отзывалась только диким страхом, кошмаром внезапно грянувшей беды. И уже ясно, куда это ведет.
– Мы должны пожениться, – сухо сказал он.
– «Должны»? Как будто я за этим сюда пришла.
– Но ты же хочешь, чтоб я женился на тебе?
– Нет, если ты не хочешь. Зная твои взгляды, навязываться я не собираюсь. Сам решай.
– А что, есть выбор?
– Вот это и надо обсудить. Можно ведь по-другому.
– Как еще?
– Ну, известно как. Одна моя коллега дала адрес. Ее знакомый врач сделает всего за пять фунтов.
Гордон вздрогнул. До него вдруг дошло, о чем они толкуют. «Ребенок»! Крохотный живой зародыш, растущий там, в ее утробе. Глаза их встретились, и промелькнул момент какой-то небывалой близости. Как будто их самих тайно связала невидимая пуповина. Нельзя, почувствовал Гордон, нельзя по-другому! Это будет, ну, святотатство, что ли. Кроме того, гнуснейшая деталька насчет пяти фунтов… Он мотнул головой:
– Без паники! Такую мерзость нельзя делать ни в коем случае.
– Мерзость-то мерзость, но я не могу без мужа завести ребенка.
– Ну, значит, будет тебе муж. Да я скорей дам руку себе отрубить, чем позволю тебе идти к…
Дзинь! Ввалилась компания: два прыщеватых олуха в дешевом ярком тряпье и хихикающая девчонка. Один из парней с некой развязной робостью спросил «че-нибудь такого, погорячей!». Гордон молча указал им на полки под табличкой «эротика». Несколько сотен книжек – названия типа «Тайны ночного Парижа» или «Тот, кому она верила», на замусоленных обложках распростертые полуголые красотки и стоящие рядом джентльмены в смокингах. Сами тексты, впрочем, были вполне невинны. Пока юнцы, перебирая книжки, шушукались и прыскали, а девчонка, жеманясь, повизгивала, Гордон злобно пялился в окно. Наконец болваны ушли.
Подойдя к Розмари, обняв сзади ее крепкие плечики, он положил ладонь ей на грудь. Приятно было ощущать упругость теплого тела, сознавая, что где-то глубоко внутри из его семени вызревает младенец. Она нежно погладила его руку, но не произнесла ни слова. Ждала.
– В качестве твоего супруга, – задумчиво сказал он, – я обязан обрести респектабельность.
– А ты способен? – возвращаясь к прежней своей шутливости, откликнулась она.
– Надо, разумеется, пойти на приличную службу. Вернусь в «Альбион». Возьмут, думаю.
Она чуть заметно встрепенулась. Очень надеялась услышать это, но, верная честной игре, не стала ни давить, ни прыгать от восторга.
– Я не прошу тебя идти туда, тут поступай как знаешь. Чтобы женился – да, хочу, из-за ребенка. А содержать меня не обязательно.
– Вот как? Что ж, предположим, я женюсь такой – нищий и неустроенный, и как ты будешь?
– Как-нибудь. Буду работать, сколько можно, а когда станет уже заметно, уеду, наверно, опять к родителям.
– Веселенькая будет встреча! Ты ж так мечтала, чтобы я вернулся в «Альбион»? Что, передумала?
– Отчасти. Ты, я знаю, ненавидишь всю эту служебную канитель. И винить тебя не хочу, у каждого своя жизнь.
Гордон помолчал.
– Итак, – после паузы заключил он, – все сводится к тому, что либо я женюсь и снова в «Альбион», либо ты идешь к мерзкому лекарю и он тебя кромсает.
Прямолинейность его слишком беспощадно обрисовала ситуацию. Розмари вскочила:
– Зачем ты так?
– Ну, так уж есть.
– Я совсем не для этого пришла, просто хотела ясности. А теперь вышло, что явилась играть на твоих чувствах, угрожая избавиться от ребенка. Какой-то свинский шантаж!
– Да не подозреваю я тебя в коварстве. Изложил факты, вот и все.
На лицо ее набежали морщины, брови нахмурились, но она поклялась себе держаться, не устраивать сцен. Родню ее Гордон никогда не видел, однако нетрудно представить, как она возвращается в свой городок с незаконным младенцем или, что ненамного лучше, замужем за супругом, неспособным кормить семью. Глядя вниз, Розмари готовилась принять честное решение.
– Ладно, нечего на тебя взваливать. В общем, хочешь – женись, не хочешь – не женись. Я все равно оставлю этого ребенка.
– Оставишь? Правда?
– Я решила.
Он обнял, прижал ее. Пальто Розмари было расстегнуто, и тело дышало такой нежностью.
Гордон вздохнул – он будет последним из кретинов, если даст ей уйти. Выбор? Держа ее в объятиях, ясно виделось – альтернативы невозможны.
– Сознайся, хочешь ведь, чтоб я вернулся в «Альбион»?
– Нет. Только если сам захочешь.
– Хочешь, хочешь! Естественно! Мечтаешь увидеть меня наконец во всем блеске солидности: на «хорошем месте», с четырьмя фунтами в неделю, с фикусом на окошке? А, мечтаешь?
– Ну хорошо – мечтаю! Хотела бы так, но совершенно не хочу принуждать. Мне тогда будет просто ужасно. Ты должен быть свободным.
– Абсолютно?
– Да.
– Понимаешь, о чем говоришь? Вот, может, уеду и брошу тебя с младенцем.
– Бросишь так бросишь. Ты свободен.
Вскоре она ушла. Предполагалось завтра встретиться для окончательных решений. Гордон остался размышлять. Полной уверенности в «Альбионе», конечно, нет, но, с другой стороны, если сам Эрскин обещал… Сосредоточиться не удавалось, клиенты осаждали как никогда. Только присядешь, очередная настырная бестолочь жаждет «эротику», «криминал», «любовную драму». Часов в шесть Гордон вдруг решительно погасил свет, вышел и запер дверь. Необходимо было побыть одному. Чизмен узнает – придет в ярость, может быть, даже выгонит. И хрен с ним!
Гордон пошел по Ламбет. Тихие сумерки, слякоть, тусклые фонари, крики лоточников. На ходу лучше думалось. Но как же, как? Или в «Альбион», или бросить Розмари – ничего другого. Тешить себя надеждами на «хорошее», но не столь гнусное место, напрасно. Кому нужны немолодые потрепанные типы? «Альбион» – единственный шанс.
На углу перед Вестминстерским мостом красовался ряд мертвенно-бледных в неоновом свете плакатов. Один, огромный, трехметровый, рекламировал Порошковый Супербульон. Фирма-производитель явно расцвела, раскошелившись на новый образ с целой серией четверостиший. Вместо «вкушающего наслаждение» придурка теперь радостно и нагло пялилось семейство чудищ из розового сала, а ниже было начертано:
- Надоело быть больным,
- Слабым, нерешительным?
- Силы даст СУПЕРБУЛЬОН
- Питательно-живительный!
Гордон смотрел как завороженный. Немыслимо! Дичь какая, «питательно-живительный»… И как бездарно, натужно, полуграмотно! Но нечто грозно устрашающее, если представить, что эта муть по всему Лондону, по всей Англии травит людям мозги. Он кинул взгляд вдоль безобразно тоскливой улицы – да, если всюду эти «супербульоны», войны не избежать. Мигание светящейся рекламы предвестием огненных взрывов. Гул артиллерии, тучи бомбардировщиков – бабах! И вся наша цивилизация к черту, куда ей и дорога.
Перейдя улицу и повернув обратно, он, однако, поймал себя на странном ощущении: ему больше не хотелось войны. Впервые за многие месяцы, даже годы – не хотелось.
Вот возьмут в «Альбион», так скоро, может, самому придется сочинять дифирамбы порошковому бульону. Опять туда! Любое «хорошее место» тошнотворно, но заниматься этим! Господи! Нет, туда невозможно. Он должен отстоять себя! А Розмари? В отцовском доме, с младенцем, ужасая родичей каким-то своим мужем, который не может заработать ни гроша. Хором будут пилить ее. А их ребенок?.. Хитер Бизнес-бог! Если б ловил только на всякие такие штучки, как яхты, лимузины, шлюхи, шампанское, но доберется ведь до самой потаенной твоей чести-совести, а тут куда денешься – опрокинет тебя на лопатки.
В голове неотвязно брякали стишки «супербульона». Набраться духа и держаться, до конца бороться против денег! Умел же как-то до сих пор. Перед глазами Гордона пробежали картинки его жизни. Честно сказать, дрянная жизнь – радости нет, толку нет; ничего не достигнуто, кроме нищеты. Однако сам так выбрал, сам хотел, даже сейчас хотел вниз, в яму, где деньги уже не властны. Этот ребенок все перевернул. Хотя, в конце концов, ну что случилось? Рядовая передряга. Нравственность общества, греховность особей – дилемма, старая как мир.
Гордон заметил вывеску муниципальной библиотеки, мелькнула мысль: этот младенец, а что он, собственно, сейчас такое? Что там, у Розмари в утробе? Можно, наверно, выяснить в специальной медицинской литературе. Он вошел.
В отделе выдачи книг за барьером восседала недавно кончившая университет блеклая, крайне неприятная особа в очках. Насчет всех посетителей (по крайней мере мужского пола) у нее имелось твердое подозрение: ищут порнографию. Сверлящий взгляд сквозь холодные круглые стеклышки мгновенно разоблачал тайные умыслы развратника. И никакие ухищрения не помогали скрыть порок, ведь даже толковый словарь можно листать, отыскивая эти самые словечки…
Поглощенному своими проблемами Гордону было не до подозрений библиотекарши.
– Будьте добры, есть что-нибудь по гинекологии?
– По какой теме, повторите? – победно сверкнули стеклышки очков (еще один любитель гнусностей!).
– Ну, что-нибудь по акушерству. Внутриутробное развитие и прочее.
– Такого рода литература выдается только специалистам, – ледяным тоном отрезала многомудрая дева.
– Простите, мне очень важно посмотреть.
– Вы студент-медик?
– Нет.
– Тогда я совершенно не понимаю причин интересоваться этим разделом медицины.
«Вот зараза!» – чертыхнулся про себя Гордон. Но робости, что прежде непременно сковала бы в подобном случае, не ощутил, терпеливо настаивая:
– Видите ли, в чем дело: мы с женой собираемся завести ребенка, а знаний о беременности маловато. Надеемся, научные руководства что-то подскажут.
Дева не поверила (этот непрезентабельный субъект – молодожен?), однако при исполнении служебных функций редко удавалось отшить публику, разве что очень юную. Так что в итоге все-таки пришлось сопроводить клиента к столику и выложить перед ним пару увесистых коричневых томов. Хотя лучи бдительной оптики из-за барьера продолжали неустанно сверлить затылок Гордона.
Он наугад раскрыл верхний том – джунгли убористого текста, густо испещренного латынью. Ни черта не понять. Где тут иллюстрации? Между прочим, сколько уже: месяца полтора, побольше? Ага, рисунок.
Девятинедельный плод неприятно поразил уродством. В профиль свернулась какая-то жалкость, с малюсеньким тельцем под огромной купольной головой, посреди которой лишь крошечная кнопка уха. Поджатые паучьи ножки, бескостная тонюсенькая ручка прикрыла (и, надо полагать, правильно сделала) лицо. Нечто невзрачно-странное и все-таки уже карикатурно похожее на человечка. Гордону раньше эмбрионы представлялись вроде разбухшей лягушачьей икры. Хотя, наверно, еще совсем небольшой? Так, «рост тридцать миллиметров». Размером со сливу.
А если раньше? Он полистал назад, нашел рисунок шестинедельного зародыша. Ух, просто жуть! Ну почему начало и конец у человека физически столь безобразны? Человеческое здесь еще не проступило – что-то дохленькое, голова повисла вялым пузырем, даже лица нет, одна черточка-морщинка, намечающая то ли глаз, то ли рот, и вместо рук пока коротенькие ласты. «Рост пятнадцать миллиметров», с лесной орех.
Задумавшись, он долго просидел над этими рисунками. Подробности уродства давали особую реальность тому, что вдруг образовалось внутри Розмари. Случайно, по неосторожности зачатый и вспухший уже со сливу комочек плоти, чье дальнейшее существование зависит сейчас от него, Гордона. И ведь растет комочек уже какой-то собственной, отдельной жизнью. Скроешься тут, улизнешь?
Надо решать. Гордон вернул книги очкастой гидре и медленно пошел к выходу, но внезапно, даже не осознав зачем, резко свернул в общий читальный зал. У длинных столов, как обычно, дремала масса всякой с утра набивавшейся бездомной или неприкаянной шушеры. Один стол был целиком отдан периодическим изданиям для женщин. Взяв первое лежавшее у края, Гордон присел в сторонке и раскрыл.
Американский журнал из тех, что адресуются домохозяйкам, содержал главным образом рекламу, а также несколько душещипательных историй, где воспевались те же прелести. Какие! Глянцевый калейдоскоп белья, косметики, шелковых чулок, ювелирных гарнитуров; страница за страницей: помада, кружевные трусики, лосьон, консервы, пилюли для похудания – мир денег во всей красе. Панорама дикости, жадности, распущенности, пошлого снобизма и слабоумия.
Сюда его хотят загнать? Здесь ему светит счастье? Листая чуть медленнее, он пробегал глазами подписи под картинками: «Нет обаяния без улыбки, нет улыбки без зубной пасты ДОЛЛИ» – «…не стоит, детка, гробить жизнь на кухне; просто открой банку, и твой обед готов!» – «…вы еще позволяете мозолям угнетать вашу личность?» – «Сверхупругие матрасы ВОЛШЕБНЫЙ СОН» – «АЛКОЛАЙЗ мигом укрощает бурю в желудке!» – «Всякий назавтра сможет цитировать Данте, приобретя всемирно знаменитый Карманный КУЛЬТСЛОВАРЬ».
Дерьмо чертово!
Разумеется, печатное изделие американцев, лидеров во всех видах безобразия, будь то мороженое с содовой, рэкет или теософия. Гордон сходил, принес с того же стола английский журнал – надо надеяться, не столь тупо и агрессивно («Не станет никогда рабом британец!»[121]). Так, поглядим. Так, так.
«Верните талии былую стройность!» – «…у входа в его особняк она подумала: “Ах, милый мальчик, моложе на двадцать лет, свою сверстницу бросил и так безумно влюблен в меня!”» – «Быстрое исцеление от геморроя» – «Дивная нега полотенец МОРСКОЙ БРИЗ» – «…всего неделю наносила этот крем, и на щеках вновь заиграл школьный румянец» – «Красивое белье – это уверенность!» – «ГОТОВЫЙ ХРУСТЯЩИЙ ЗАВТРАК: детишки утром требуют хрустяшек!» – «С плиткой «ВИТОЛАТА» бодрость на целый день!»
Опять вертеться в этом! Быть частью всего вот этого! О боже, боже, боже!
Гордон вышел на улицу. Хуже всего, что выбор сделан, сознание смирилось, давно смирилось; колебания были лишь играми с самим собой. Неодолимо мощная стихия тащит, диктует. Он нашел телефонную будку (успела Розмари вернуться к себе в общежитие?), выудил из кармана монетку – как раз два пенса, сунул в щель, набрал номер.
– Але, слушаю! – недовольно прогнусавил женский голос.
Он нажал кнопку соединения. Жребий брошен.
– Будьте добры, можно поговорить с мисс Ватерлоо?
– А кто звонит-то?
– Скажите ей, это мистер Комсток. Она дома?
– Ну, погодите; схожу, гляну.
Пауза.
– Алло? Гордон, ты?
– Алло, алло, Розмари? Я только хотел сказать тебе, что, в общем, все решил.
– О… – Несколько секунд она молчала, затем слегка дрогнувшим голосом спросила: – Так, и что же?
– Нормально, схожу к ним, наймусь, если возьмут.
– Ой, Гордон, здорово! Ой, как я рада! А ты не сердишься? Не злишься, что это я тебя заставила?
– Да все в порядке. Я подумал тут, ну правда, надо хватать эту службу. Завтра схожу в контору.
– Как я рада!
– Будем надеяться, старик Эрскин не наболтал и мне дадут место.
– Конечно же, конечно! Только одно, милый, ты ведь оденешься прилично, да? Это всегда так важно.
– Ясно. Займу денег у Равелстона, выкуплю выходной костюм.
– Не надо ничего занимать, у меня отложено четыре фунта. Я сейчас побегу, еще успею отправить тебе телеграфом. Но обязательно купи ботинки новые и новый галстук, слышишь? И Гордон, умоляю тебя!
– Что?
– Наденешь шляпу, хорошо? Без шляпы в офис как-то неудобно.
– Черт! Года два не нахлобучивал. Что, непременно надо?
– Ну, без шляпы вид такой, знаешь, несолидный.
– Ладно, раз надо, напялю хоть котелок.
– Нет-нет, обычную мягкую шляпу. И ты, милый, успеешь ведь подстричься?
– Будь спокойна. Предстану в лучшем виде: аккуратен, туповат, деловит.
– Милый, спасибо тебе, я так счастлива. Но надо срочно бежать, успеть деньги тебе отправить. Спокойной ночи, дорогой! Удачи!
– Спокойной ночи.
Гордон выскочил из будки. Что натворил? Слизняк! Продал все, изменил своей присяге!
Долгую одинокую битву в момент закончил полной сдачей. Верую, Господи, клятвой в верности обрезаю плоть свою. Падаю ниц, каюсь и повинуюсь. Он шел с какой-то новой энергией. Что-то странное будоражило душу, струилось по всем жилам. Что? Унижение, стыд, отчаяние? Гнев, оттого что снова придется пресмыкаться перед деньгами? Тоска из-за бесконечной рутины впереди? Он напрягся, пытаясь уловить, выяснить новое непонятное чувство. И понял – стало легче.
Да, легче. Облегчение, освобождение, конец нищете, грязи и одиночеству, можно вернуться к нормальной жизни. А все гордые клятвы – позади, кучкой сброшенных наконец цепей. Так и должно было случиться, просто судьба взяла свое. Вспомнилось сочувствие на тугом румяном лице Эрскина, когда тот на прощание не советовал бросаться «хорошим местом», и свое возмущенно кипевшее внутри «Нет! Ни за что на свете!». Даже тогда уже угадывался нынешний финал. Розмари с младенцем в утробе только повод, только предлог. Не будь этого, подвернулось бы, толкнуло что-то другое. Вышло так, как втайне, сокровенно желалось самому.
Что ж, очевидно, слишком сильно бурлят жизненные соки, чтобы презреть обыденность и добровольно изъять себя из потока реальности. Два тяжких года проклинал мир денег, сражался с ним, скрывался от него, и в результате – нищета, а вместе с ней пустота, тупик. От денег отрекаешься? Отрекись заодно и от жизни. Но не тобой назначены земные сроки, не ты решаешь… Завтра явится он в «Альбион», подстриженный и свежевыбритый, солидный (не забыть бы кроме костюма пальто выкупить!), в шляпе скромной конторской гусеницы, ни следа лохматого поэта, вольно плюющего на рваные подметки. Возьмут, чего ж не взять такого, да еще с нужными фирме талантами. Готов, готов продать душу и усердно трудиться.
Дальше? Возможно, весь этот двухлетний бунт просто сотрется в памяти. Ну, некая задержка, легкая заминка в карьере. Быстренько привыкнет цинично щуриться, не думать дальше прямой выгоды, строчить баллады во славу чипсов. Так честно, праведно продаст душу, что искренне забудет свой мятеж против тирании Бизнес-бога. Женится и устроится, обретет достаток с соответствующим набором занятий: стричь лужайку, катать колясочку, слушать концерт по радио, взирать на фикус. Станет достойным, уважающим порядок солдатиком огромной армии, которую качает в метро утром на службу, вечером домой. Может быть, это даже хорошо.
Шаг его сделался спокойнее, ровней. Тридцатилетнему, с первой сединой, ему казалось, что он начинает взрослеть. Обычная история, кто в юности не бунтовал против лжи и несправедливости? Его бунт длился чуть подольше. Завершившись, однако, столь плачевно! Интересно, сколько отшельников в угрюмых норах втайне мечтали бы вернуться к пошлой суете? Впрочем, наверно, есть и те, кто не мечтают. Кем-то неплохо сказано, что в нашем мире выживает только святой или мерзавец. Гордон Комсток не святой. Тогда, пожалуй, лучше он будет скромным мерзавцем, без претензий. Пришел туда, куда хотел, сдался своим же потаенным желаниям и успокоился.
Гордон вскинул глаза – улица где-то рядом с его жильем, но незнакомая. Унылые, облезлые дома, по преимуществу из однокомнатных квартирок. Закопченный кирпич, оградки, беленые крылечки, в окнах портьеры с бахромой, частенько между ними билетики «сдается», почти везде фикусы. Стандарт жалкой благопристойности. В общем, улочка того сорта, что совсем недавно страстно грезилось разбабахать к чертовой матери.
Здешние жильцы – клерки, продавцы, мелкие торговцы, страховые агенты, вагоновожатые, – знают они, что их, марионеток, непрерывно водят за ниточки? Нет, ничего они не знают. Не до того, столько насущных забот: родиться, жениться, плодить детишек, вкалывать, умирать. Может, и не так уж плохо раствориться среди них? Пусть вся наша цивилизация основана на жадности и страхе, но в частной жизни рядовых обывателей это загадочно преображается в нечто пристойное. За своими нарядно обшитыми шторками, со своей ребятней и лаковой фанерной мебелью, принимая и добродетельно чтя кодекс денег, вот эти самые низы среднего класса все-таки ухитряются блюсти приличия. Как-то умеют перетолковать скотский рабовладельческий устав в понятия личной чести. И держать фикус для них значит «держаться достойно». Кроме того, они живучие. Плетут саму вязь жизни. Делают то, что недоступно ни святым, ни возвышенным душам, – рожают детей.
А фикус – просто-таки древо жизни, пришло вдруг в голову.
Карман оттягивала рукопись. Гордон достал пачку свернутых, мятых, истрепавшихся по краям листов. Всего четыре сотни строк, плод добровольного двухлетнего изгнания, жалкий недоносок. Ладно, покончено. Поэма! Еще чего, стихи в 1935-м!
Куда ж это теперь? Самое правильное – порвать, в унитаз спустить. Но снова запихивать в карман, тащить до дома… Ага, решетка над уличным стоком. С ближайшего окна из-под волана шелковой желтой занавески поглядывал красавец фикус.
Гордон отогнул страницу «Прелестей Лондона», в чернильном хаосе мелькнула лихорадочно записанная строчка. Сердце сжалось. Кое-что было вроде не совсем ужасно. Если б только когда-нибудь закончить! Столько вбито сюда и разом малодушно выкинуть? Оставить? Спрятать, урывками потихоньку работать, пытаться довести? Что-то, может, и выйдет.
Ну нет! Не виляй! Сдаваться, так сдаваться.
Он сложил пачку пополам и пропихнул сквозь решетку. Шлепнувшись, хлюпнув, рукопись исчезла под водой.
Vicisti, ficus! Ликуй, Фикус, ты победил!
12
У выхода из бюро регистрации Равелстон начал прощаться, но они ничего и слышать не хотели, настояли вместе позавтракать. Однако уж не в «Модильяни» – в одном из милых ресторанчиков Сохо, где замечательно кормят «четыре блюда за полкроны» и где их угостили чесночной колбасой, бифштексом с жареной картошкой, слегка водянистым сладким пудингом, а также красным «Мэдок-экстра», бутылка за три шиллинга.
Гостем на свадьбе был один Равелстон (роль второго свидетеля исполнил кроткий беззубый старикан, карауливший возле бюро, вознагражденный парой шиллингов). Джулия не смогла покинуть рабочий пост в кафе. Самим молодоженам удалось задолго, под разными предлогами, отпроситься со службы на денек. За исключением Джулии и Равелстона никто о регистрации не знал. Розмари собиралась еще месяца два поработать, родным же пока ничего не сообщала, чтобы не вынуждать бесчисленных сестер и братьев тратиться на подарки. Воображая некий торжественный ритуал, Гордон вначале хотел даже венчаться в церкви, однако Розмари строго пресекла полет его фантазии.
Уже второй месяц Гордон трудился в «Альбионе». Определили ему недельные четыре фунта десять шиллингов. Как только Розмари уволится, станет, конечно, туговато. Но затеплились надежды на повышение в будущем году. Да и родители Розмари, надо полагать, подкинут деньжат по случаю рождения внука (внучки).
Бывший шеф Гордона, мистер Клу, недавно уволился, место его занял мистер Уорнер, канадец с пятилетним опытом работы в нью-йоркской рекламной фирме. Новый шеф был кипучим энтузиастом; впрочем, довольно симпатичным. Сейчас для них с Гордоном наступило горячее времечко. Покорив страну дезодорантом «Апрельская роса», «Царица гигиены и красоты» замыслила теперь бросить на рынок зубной эликсир, устраняющий запах изо рта. Образ заставил текстовиков изрядно поломать голову и уже почти сложился, когда у руководства «Царицы гигиены» блеснула новая идея – а запах от потных ног? Непаханое поле с широчайшей, гигантской перспективой! Требовался некий убойный слоган, нечто на уровне «чуда ночного голодания»; что-то, вонзавшееся в мозг отравленной стрелой. Три дня мистер Уорнер просидел, мрачно, сосредоточенно уставясь в одну точку, а затем выдал гениальное «По-По». Сокращенное «порный пот», так кратко и так властно – наповал! Узнавшему, что означает «По-По», уже нельзя было взглянуть на эти буквы без виноватой дрожи. Правда, Гордон забеспокоился, не обнаружив в словарях прилагательного «порный», но мистер Уорнер отмахнулся: «Есть – нет, хрен с ним, сожрут!» Ну а «Царица гигиены», естественно, пришла в восторг.
Денег не пожалели. По всей территории Британских островов огромные рекламные щиты теперь мощно вбивали в головы «По-По». Везде лишь жесткая шрифтовая лапидарность:
«По-По»
Как с этим у
ТЕБЯ?
* * *
Одна фраза, и никаких картинок, никаких пояснений. К этому времени любой в Англии знал, что такое «По-По». Мистер Уорнер намечал сюжеты, стиль оформления, а Гордон писал конкретные тексты для газет и журналов. Горестные истории, романы в сотню слов о девушках, стареющих без женихов, о безнадежно одиноких холостяках, о страдалицах, не имеющих денег на ежедневную новую пару чулок и потому обреченных увидеть мужа в объятиях «другой женщины». Сочинял Гордон прекрасно, лучше, чем что-либо когда-либо. Мистер Уорнер на каждом совещании хвалил его. В умении писать сжато и выразительно сказались годы упорных трудов Гордона над словом. Так что муки за право стать «писателем» все-таки не пропали даром.
