Земля Обетованная Сэйки Маркус
– Вне всякого сомнения, – холодно ответил Хиггинсон, и его слова упали, как нож гильотины, в мертвую тишину комнаты.
Хиггинсон был «профессором в мундире», с правильным, красивым лицом, с неспешным и монотонным голосом. Клер часто хотелось принять его сторону, а не только переводить, но Альбер был не согласен с американцем.
– В сущности, – сказал Ларрак, – ваш президент придает большее значение своей Лиге Наций, нежели равновесию сил в Европе?
– Президент убежден, что Лига Наций сделает бессмысленной применение силы, – ответил Хиггинсон.
– По здравом размышлении все-таки сила, и только сила, разрешает все вопросы, – возразил Ларрак. – Международный трибунал может вершить правосудие лишь в том случае, когда за ним стоит сила той или иной страны. Лига Наций будет обладать авторитетом лишь при наличии пушек.
– Есть такие моральные силы, – парировал Хиггинсон, – которые гораздо могущественней военных. Правительство Соединенных Штатов никогда не держало в мирное время большую регулярную армию, способную подавить мятеж, серьезный или мелкий. Ее заменяет сила общественного мнения.
– Иными словами, вы считаете, что сила духа американского народа поддержит, в случае надобности, его правительство, – подытожил Ларрак, пожав плечами. – Подобная уверенность, конечно, хороша в вопросах внутренней политики, но при внешних конфликтах без организованной армии не обойтись. Безоружное большинство наверняка потерпит поражение, а победит хорошо обученное меньшинство, возглавляемое опытными руководителями. Ни пишущая машинка, ни библия президента Вильсона не упрочат мировой порядок. Если вы не разоружите Германию, вся эта авантюра начнется вновь.
– Вся эта авантюра начнется вновь, если вы будете третировать Германию, – отрезал Хиггинсон.
Глубоко посаженные глаза Ларрака зло блеснули. Он не привык к такому упорному сопротивлению.
Клер старательно подбирала точные английские эквиваленты, которые, помимо ее воли, складывались в банальный александрийский стих: «Наилучший из пактов не может быть вечен…»
А Шарль Форжо, неисправимый биржевой игрок, спросил:
– Как вы думаете, полковник, что станет с американскими промышленными акциями после войны?
– Они резко поднимутся в цене, – ответил Хиггинсон. – Нам предстоит настоящий бум. Вы только представьте себе, сколько всего придется заменить на нашей планете!
И Клер подумала: «Ну да, после того как чья-то нога разворошит муравейник, муравьи забегают, засуетятся и горы свернут, чтобы все вернуть на место. Они ведь такие упорные. А затем какой-нибудь новый бог, спустившийся с Олимпа, опять разрушит концом своего жезла их новое жилище. „Наилучший из пактов не может быть вечен…“».
Однако вскоре все циничные соображения бесследно растворились в буре восторга по случаю перемирия. Клер и Сибилла замешались в обезумевшую от радости толпу, которая с песнями тащила по Елисейским Полям пушки. И они тоже пели вместе с остальными. Это был один из тех потрясающих дней, когда люди забывают о своих личных делах и сливаются в каком-то мистическом экстазе в единое целое, ощущая себя частицами общей нации. Клер уже было почувствовала себя счастливой, но после благополучной развязки военной драмы занавес поднялся над драмой мирного времени.
28 июня 1918 года. В день подписания договора супруги Ларрак устроили торжественный прием в своем версальском саду. В числе гостей были Ламбер-Леклерки, Тианжи, полковник Хиггинсон, Роланда Верье, Шарль Форжо. Церемония подписания Версальского договора в Зеркальной галерее прошла вполне достойно, однако многих присутствующих не оставляло странное чувство беспокойства.
Вечером Ларраки остались в Версале. На уик-энд Альбер пригласил Сибиллу с мужем. Роже наконец демобилизовался (после непонятных задержек, которые Сибилла приписывала – возможно, и несправедливо – проискам Роланды).
– Надеюсь, ты вернешь Роже его должность? – спросила Клер мужа.
– Неужели ты в этом сомневалась?
– А что же будет с Гийомом Верье?
– Он останется помощником Роже, если захочет. А не захочет – его дело.
Гийом Верье отказался, но без всяких обид.
– Я предвидел эту ситуацию, – сказал он Ларраку, – и получил интересные предложения. Может быть, поеду в Польшу и организую там производство грузовиков и танков.
– Превосходная идея! – одобрил Ларрак. – Польша станет, как и Франция, естественной союзницей против Германии. А Роланду не пугает такая перемена климата?
– Нет, не думаю. Похоже, варшавское общество очень гостеприимно. Я уверен, что моя жена будет пользоваться там большим успехом. И потом, ничто не помешает ей каждый год проводить несколько месяцев в Париже.
Клер с радостью услышала, что ее сопернице, которую она до сих пор побаивалась, предстоит отъезд.
XXVIII
Среди всех продуктов производства на земле нет более скоропортящегося товара, чем победа. В обмен на полтора миллиона погибших мир в 1919 году удостоил Францию весьма куцего триумфа. Сама Франция в 1920-м сделала выбор в пользу партии так называемого голубого небосвода.[82] Когда же затихло эхо последних фанфар, над планетой нависла тишина, полная угроз. Вскоре артериола, лопнувшая в мозгу Вудро Вильсона, парализовала Лигу Наций. Англия, одержимая мифом баланса власти, стала противницей Франции как в арабском мире, так и в германском. Франк, искусственно укрепляемый во время войны, грозил обвалом. Французы, растерянные, подавленные, горько разочарованные, становились циничными и несправедливыми. Освободитель территорий Клемансо был устранен. Пуанкаре, пребывавший в полуотставке, шел к тому же. Прирожденную благожелательность и доброту Бриана, с его инстинктивной тягой к компромиссу, враги обратили в преступление, и невинная партия в гольф, которую он сыграл с Ллойд-Джорджем в Каннах, стала в глазах англофобов унизительным символом вассальной зависимости.
На этом эпическом полотне отдельные человеческие судьбы выглядели всего лишь слабыми, бледными мазками. Эдме Реваль, овдовев, сняла маленькую квартирку в Париже, на Бетюнской набережной острова Сен-Луи, и посвятила себя воспитанию детей; Сибилла Мартен родила сына и назвала его Раулем, в память о дяде-генерале. Шарль Форжо играл на повышение франка и с замечательной энергией разорял своих клиентов и членов собственной семьи. Альбер Ларрак готовился к экономическому кризису, который считал неизбежным.
– Что сейчас главное? – говорил он жене и друзьям в своих послеобеденных монологах. – Главное в том, чтобы во времена мира поддерживать массовое производство на том же уровне, который позволил нам выиграть войну. Это понятно. Какие условия необходимы и достаточны для решения этой проблемы? Первое: наладить выпуск простых, недорогих моделей, которые были бы по карману широким народным массам. Сорокасильный лимузин с шофером всегда был и останется предметом роскоши, не имеющим социальной ценности. Я же намерен запустить в производство машину в пять лошадиных сил, на которой сможет ездить любой фермер, любая домашняя хозяйка… Второе: выйти за пределы внутреннего, французского рынка, который, оставаясь в своих прежних границах, очень скоро захлебнется. Это тоже понятно. Второе зависит от дипломатических и торговых соглашений. То есть это задача набережной Орсэ[83] и улицы Гренель.[84] При умелом ведении дел мы сможем заполучить прекрасную клиентуру из малых государств Европы, Азии и Африки. А вот первое – это наша задача, задача производителей. В чем она заключается? Нам необходимо и достаточно: а) чтобы произведенный нами продукт был нужен всем; б) чтобы он был по карману людям скромного достатка; в) чтобы он обладал наилучшими качествами в своей категории. В том, что касается автомобилей, мы уже близки ко всем трем вышеперечисленным требованиям. Рассмотрим теперь другие проблемы. Радиопромышленность уже развивается – значит, нужно наладить выпуск лучших радиоприемников. И возможно, следует заняться производством лучших семейных аэропланов.
Клер теперь постоянно чувствовала усталость; она завидовала неисчерпаемой физической и умственной энергии мужа, но ей все чаще и чаще хотелось пожить, пусть и недолго, вдали от радиоактивной зоны, которую Ларрак создавал вокруг себя. Приближенные патрона, которые вот уже четыре года с тревогой ощупывали глазами живот «хозяйки», наконец-то успокоились: этот живот начал округляться. Клер очень тяжело переносила беременность, ее мучили неудержимые приступы рвоты и внезапные обмороки. По совету своего врача, доктора Крэ, она переселилась в Версаль и провела там три месяца, почти не вставая с постели. Эта уединенная жизнь стала для нее временем неотрывного чтения: она вернулась к Бальзаку и Толстому, открыла для себя Достоевского и наконец оценила Пруста, с чьими романами ее когда-то познакомила Эдме. Альбер навещал ее в конце недели, а по воскресеньям играл в гольф в Сен-Клу. Он нежно относился к жене и с восторгом говорил о долгожданном сыне, которого хотел назвать, как это принято в американских династиях, Альбером-младшим, однако некоторые посетительницы с невинным коварством намекали Клер, что его видели в Париже с другими женщинами. Но ей было сейчас слишком плохо, чтобы реагировать. И даже если это правда, думала Клер, она легко завоюет Альбера снова, как только оправится от родов и сможет разделить с ним его жизнь.
Она уже не раз пыталась обсудить с доктором Крэ, известнейшим пожилым гинекологом, который должен был принимать у нее роды, по-прежнему мучившие ее вопросы, но этот грузный толстяк, деспот и астматик, не принимал всерьез проблемы Клер:
– Все уладится, мадам, все уладится. Возможно, даже и роды сами по себе явятся спасительным средством… Я уже наблюдал случаи, когда боязнь беременности действовала как психический тормоз. Но, по правде говоря, я не очень верю в эту чушь. Да, я знаю о Фрейде, о его Венской школе, со всеми этими комплексами, сознательными подавлениями, детскими фиксациями, и тому подобное. И скажу вам откровенно, мадам, эта германская псевдонаука, по-моему, родилась из комедий Мольера. Прежде во Франции женщина с удовольствием спала с мужем, а если и не испытывала удовольствия, то смирялась с этим и попросту исполняла свой супружеский долг. И никто особо не рассуждал о таких вещах, а в результате все шло к лучшему. Но сейчас я только и слышу, как молодые женщины, начитавшиеся всякой литературы, провозглашают, что их наипервейший долг – получать удовольствие в постели. Ну что тут скажешь?! На самом-то деле, когда Ахилл похитил Бризеиду, к чему сводилось дело? К тому, чтобы удовлетворить желание Ахилла!
– Вы правы, доктор, – ответила Клер, которую позабавила горячность толстяка, – но мы живем в обществе, где Ахилл вышел в тираж, а Бризеида обладает кое-каким влиянием.
– Вот в том-то и ошибка! – воскликнул доктор Крэ. – В том-то и ошибка! Таких Бризеид нужно держать взаперти – что в шатре, что в комнате покорителя… Ну а пока давайте-ка постараемся родить Ахиллу прекрасного младенца.
Роды были тяжелыми. Доктор Крэ принадлежал к старой акушерской школе: он верил, что мучения матери полезны при рождении ребенка, и заставил Клер страдать целые сутки, перед тем как дать ей немного хлороформа. Кроме того, ребенок лежал неправильно, и пришлось делать кесарево сечение, так что у пациентки остались от рождения сына самые ужасные воспоминания. Младенец весил всего шесть фунтов, но был хорошеньким и здоровым.
Мадам Форжо приехала в Париж, чтобы принять «дофина». Она прекрасно ладила с Ларраком, который еще до свадьбы оценил здравомыслие, пусть и слегка грубоватое, своей тещи.
– Хотелось бы мне, – сказал он ей однажды, – чтобы Клер смотрела на жизнь так же просто и здраво, как вы.
– Наверняка так и будет, когда она доживет до моих лет, – ответила мадам Форжо. – Но Клер не похожа ни на меня, ни на своего отца. Скорее, она напоминает мне бабушку генерала, такую же мечтательную блондинку, как она сама. Раньше у нас в Сарразаке висел ее портрет кисти Энгра. К сожалению, бедный Рауль был вынужден его продать, чтобы отремонтировать кровлю замка. Клер обожала этот портрет, когда была маленькой. Она называла его «Дама над лестницей». Но, возвращаясь к нашему разговору, советую вам не беспокоиться, милый Альбер, – ваша жена просто переживает приступ романтической чувствительности. Не думаю, что это опасно.
Однако эта беседа насторожила мадам Форжо, и она воспользовалась первым же удобным случаем, чтобы разузнать через Сибиллу кое-какие подробности супружеской жизни дочери.
– Как я рада, тетя Анриетта, что вы затронули эту тему, – сказала Сибилла. – Поймите меня правильно: я оказалась в очень неловком положении. Ведь именно я устроила этот брак; я видела, как влюблен патрон, считала это неожиданной удачей для Клер, и, кроме того, этот союз отвечал интересам моего собственного мужа. Естественно, я даже предположить не могла, что он обернется такой неудачей!
– Ты считаешь, что их брак не удался? – спросила мадам Форжо, как всегда мыслившая трезво.
– Ну, как вам сказать, тетя Анриетта… его нельзя назвать полным фиаско, таким, когда пара скорыми шагами идет к разводу. Особенно теперь, когда появился Альбер-младший: я надеюсь, что он скрепит их брак. Но его нельзя назвать и большой удачей, и на то есть много причин. Во-первых, патрон давно уже привык, что все его обхаживают, все обожают. Что вы хотите, ведь он ПАТРОН, и окружающие должны его слушать, восхищенно ему внимать. А вот Клер ждет восхищения только в свой адрес. С другими мужчинами это было бы возможно и даже возвысило бы ее в их глазах, но от патрона она такого никогда не дождется! Хуже того, он уже понял, что она не сумеет стать для него хорошей партнершей в… ну, вы понимаете, что я имею в виду. И вот результат: Альбер-старший ищет в других местах то, чего не нашел у себя дома.
– Вот как? – промолвила мадам Форжо. – Он снова завел любовницу?
– Послушайте, тетя Анриетта, я буду говорить с вами откровенно, но поклянитесь мне, что это останется между нами, потому что, если вы проговоритесь Клер, это может стоить очень дорого Роже и мне. Я надеюсь, что вы, не выдавая нас, предупредите ее об опасности. До сих пор ничего особенного не произошло. У патрона нет постоянной любовницы – так, всякие мелкие эпизоды. В настоящий момент это некая мадемуазель Лилиана Фонтен, актриса и протеже мадам Жанен. Он не афиширует эту связь, наоборот, – скрывает ее, так как искренне привязан к Клер; в общем, эта девчонка не имеет на него никакого влияния. Но будь я на месте Клер, я бы приложила все усилия, чтобы вернуть его себе. И это не так уж трудно, ведь он влюблен в нее, а главное, она – госпожа Ларрак, мать его сына, будущего наследника заводов. В глазах патрона, который живет своим делом, это очень важно.
Мадам Форжо поблагодарила Сибиллу и обещала поговорить с Клер. Несколько дней спустя ей представился такой случай, когда Ларрак сказал, как бы между прочим, что проведет следующий уик-энд в Солони, у одного холостого друга, «на открытии охоты».
– Дорогая моя, – сказала мадам Форжо, оставшись наедине с дочерью, – я терпеть не могу вмешиваться в то, что меня не касается, – признай, что, когда ты собралась выходить замуж, я не стала досаждать тебе дежурными советами. Но сейчас я три недели провела рядом с тобой и твоим мужем и полагаю своим долгом высказать тебе свои впечатления.
– Вы думаете, это так уж необходимо, мама? Я ведь знаю, что вы мне скажете.
– Не уверена. И вот что я констатирую: ты ведешь себя с ним как избалованный ребенок. Сейчас ты еще не оправилась от родов и поэтому, вполне естественно, чувствуешь себя слабой физически – и расслабленной морально. Но я-то вижу, когда говорю о тебе с Альбером, что он считает тебя трудным человеком, который усложняет его жизнь вместо того, чтобы украшать ее. И я не думаю, Клер, что это разумное поведение для женщины, ответственной за благополучие такой семьи, как твоя. Твой муж несет огромную ответственность за тысячи человеческих жизней, и он вправе ждать от тебя, чтобы хоть дома атмосфера была спокойной и теплой. А я наблюдаю только обратное.
– Другими словами, Альбер должен посвятить всего себя своим машинам или своим рабочим, а я – я должна посвятить себя Альберу, так, мама?
– Для женщины, любящей своего мужа, это вовсе не жертва.
– А люблю ли я своего мужа, мама?
– Боже мой, что за вопрос, Клер?!
– И тем не менее я его задаю. И я уж точно не люблю его физически.
– Надеюсь, ты ему этого не показываешь? Послушай, Клер, я скажу тебе то, чего другие матери не сказали бы, хотя это чистая правда. Если ты не любишь своего мужа «физически», как ты выразилась, но привязана к нему душой, симпатизируешь ему, притворяйся, что получаешь удовольствие от близости. Ведь это совсем нетрудно! Мужчины наивны, они легко верят в такой обман! И эта уверенность во взаимном удовольствии создает между ними и нами, женщинами, самую крепкую связь!
– А я посчитала бы такой обман гнусным и низким, – с отвращением сказала Клер. – Таким же низким, как считаю постыдным изображать материнскую любовь, пока в действительности не почувствую ее. Признаюсь вам, что, когда доктор Крэ торжественно преподнес мне этот отвратительный, красный, сморщенный кусок мяса со словами: «Поцелуйте своего сына!» – я подумала только одно: «И вот ради этого я так страдала?!»
– Клер, ты просто бесчеловечна!
– Может быть, мама… или слишком человечна.
И однако, когда ее сын превратился в красивого ребенка с живыми голубыми глазками и светлыми кудряшками, Клер сделала над собой усилие и попыталась заняться им. В общем-то, он был очень мил, этот малыш. Он улыбался ей беззубым ротиком, махал крошечными ручонками. Каждый вечер, перед тем одеться к ужину, Клер отводила час, чтобы присутствовать при купании и кормлении Альбера-младшего, которого его няня-англичанка, в форменном коричневом платье, упорно называла «Берти». Клер пыталась брать сына на руки, сама давала ему бутылочку. Но вскоре потеряла интерес к этому монотонному, нескончаемому и трудному занятию. К тому же у няни все получалось куда лучше, чем у нее, и ребенок кричал, когда Клер совала ему бутылочку. Поэтому она без всяких сожалений отказалась играть эту ежедневную домашнюю комедию.
«Вот оно – проклятие золотого тельца», – думала она.
XXIX
Роланда Верье, которая прожила два года в Польше, ненадолго приехала в Париж и тотчас нанесла визит Клер, которой поневоле пришлось позвать ее на ужин. Она восторженно, с радостным возбуждением, описывала свою жизнь.
– Я обожаю Варшаву! – говорила она. – В Польше я обнаружила удивительное сходство с нашими французскими нравами и в то же время такую трогательную любовь к поэзии и музыке. А главное, моя дорогая, – добавила она заговорщицким тоном, – это страна, где еще остались мужчины, умеющие любить. Вы не представляете, на что способен знатный польский дворянин ради женщины! Рассказать вам, вы просто не поверите. Так что лучше я промолчу.
Однако в этих словах явно подразумевалось, что все эти удивительные почести были оказаны именно ей, Роланде Верье.
– Если позволите, Клер, я вам представлю одного из моих польских друзей, графа Радзиньского; он сейчас в Париже и хотел бы познакомиться с французскими писателями и художниками. Мне рассказали, что у вас теперь артистический салон, дорогая, куда стремятся попасть многие романисты, живописцы и музыканты! Это меня не удивляет, в вас есть все, что должно их привлекать. Могу ли я надеяться на приглашение? Я обожаю художников, и мне так хотелось бы привести к вам этого очаровательного Адама Радзиньского. Ах, Клер, дорогая, как я рада снова видеть вас!
– Я принимаю у себя нескольких друзей по четвергам, с пяти до восьми, – довольно холодно сказала Клер. – Мне будет приятно, если во время вашего пребывания в Париже вы иногда заглянете к нам, и, разумеется, ваш польский друг будет желанным гостем.
Благодаря Ларивьеру Клер подружилась с некоторыми литераторами и художниками, и теперь они раз в неделю являлись к ней на авеню Габриэль, привлеченные ее красотой, ее шампанским, в летние месяцы – свежестью ее версальского сада и круглый год – именем ее супруга. Ларрак никогда не присутствовал на четвергах жены, но был очень доволен, что она нашла общество, где чувствовала себя гораздо свободнее, чем в деловых кругах. По совету Франсуа Ларивьера он предоставил крупную субсидию одному авангардному литературному журналу, что довольно сильно повысило авторитет Клер в мире искусства.
Разумеется, он прилагал много стараний, чтобы сделать ее счастливой. После того как однажды вечером мадам Форжо рассказала ему о «Дамах над лестницей», проданных антиквару ради ремонта кровли Сарразака, он поручил Ларивьеру найти след этих двух портретов – кисти Энгра и Ван Лоо. Портрет Ван Лоо все еще находился у Зелигмана. А графиня Форжо кисти Энгра переехала в Англию, к лорду Шелфорду. Два месяца спустя, как-то вечером, Клер вошла в свою комнату и с восторженным изумлением обнаружила на стене обеих «Дам над лестницей». Она долго, с волнением разглядывала молодую женщину с гладким, насмешливым личиком, в жемчужно-сером платье, с розой в волосах. Дама стояла, опираясь на голубую каминную доску; тонкий пальчик касался подбородка, в проницательном взгляде таилась легкая ирония.
– До чего же она походит на тебя, просто невероятно! – сказал Альбер, очень довольный тем, что сумел угодить жене.
Это деликатное внимание растрогало Клер и привело к ощутимым результатам. После нескольких семейных бурь супруги Ларрак довольно безболезненно перешли к мирной повседневной жизни. Днем – параллельное существование, у каждого свое; вечером – супружеская близость, ночью – спокойный сон в общей постели. Альбер с радостью узнал от Клер, что она виделась с Роландой и пригласила ее на свои приемы.
– Превосходная мысль! – сказал он. – Расставаясь с Гийомом, я боялся, что обрек супругов Верье на затруднения. Рад слышать, что они так хорошо устроились.
– Устроились? – воскликнула Клер. – Роланда просто разъярилась бы, услышь она эти слова. Она не устроилась: она соблаговолила стать царицей Польши. Маршал Пилсудский у ее ног; Падеревский исполняет для нее лично «Лунную сонату»; посол Франции шагу не ступит без ее советов; Верье будет душой польской тяжелой индустрии, и вся Центральная Европа только и говорит что об этой паре! Я не преувеличиваю. Если Роланде и можно позавидовать, то это ее поразительной способности упиваться собственной персоной, обожать все, что нужно, и легко приходить в экстаз.
– Это не так уж и плохо, – задумчиво пробормотал Альбер.
Клер давно уже забыла свою ревность к Роланде, однако триумфальное появление бывшей соперницы на званом ужине разозлило ее. Ларрак поцеловал Роланде руку со словами: «Добрый вечер, мадам», глядя на нее и насмешливо, и многозначительно.
– Можешь называть ее Роландой, – раздраженно сказала Клер. – Я тебе не запрещаю.
За столом Роланда превзошла саму себя:
– Вы непременно должны увидеть наши заводы, патрон! Билли будет так горд, если сможет продемонстрировать вам свои успехи. Он часто говорит нашим польским друзьям: «Сам по себе я – ничто; меня создал Альбер Ларрак, я всего лишь его подмастерье, а Ларрак – подлинный творец!» Так что я вам гарантирую самый радушный прием!
– Увы, мне некогда путешествовать, – ответил Ларрак.
– А мы сумеем вас соблазнить, не правда ли, Клер? Вы мне его привезете.
Она явно была хорошо осведомлена о новых темах монологов патрона, так как сразу же после супа начала расспрашивать его о средствах противостоять надвигающемуся кризису и выслушала, восхищенно глядя на оратора, его речь о серийном производстве.
– О, как это чудесно! – пылко воскликнула она. – Автомобили для скромных потребителей, народные радиоприемники, семейные самолеты! Поистине, вы гений, патрон! Я обожаю вас слушать!
После ужина Роланда затащила Ларрака в дальний угол гостиной. Она не изменила своих методов обольщения, и Клер, следившую за ними, удивило и даже слегка уязвило радостное оживление мужа. Она сидела довольно далеко от них и напрягала слух, стараясь уловить хотя бы отдельные слова. Внезапно Роланда воскликнула громко и с веселой иронией:
– Ах, нет, мой дорогой. Вы сами этого хотели!
Клер нетерпеливо ждала, чтобы Альбер, по своей привычке, собрал вокруг себя слушателей, однако он провел весь вечер в беседе с одной Роландой. Когда гости расходились, он взял из рук лакея меховую накидку Роланды и сам ее накинул ей на плечи движением, которое показалось Клер интимным и нежным.
В последующие недели Клер сделала несколько наблюдений, которые ее обеспокоили. Альбер, всегда утверждавший, что ненавидит слишком длинные приемы, теперь часто объявлял ей, что должен присутствовать на сугубо мужских ужинах, и всякий раз возвращался домой за полночь. Кроме того, он неожиданно перестал требовать от Клер супружеской близости, как требовал прежде чуть ли не каждую ночь, хотя она так и осталась чуждой удовольствиям, источником которых сама и была. Она сохранила привычку, давно уже бессознательную, под разными предлогами оттягивать ужасный момент, который возвещал бой часов. И вдруг оказалось, что ей не нужно хитрить, уклоняться, отказываться: теперь сам Альбер почти всегда старался избегать ее и с наступлением ночи бесцеремонно уходил в спальню, где и засыпал, явно очень довольный тем, что она занята и не обращает на него внимания.
Поначалу Клер радовалась этому послаблению, щадившему ее нервы, но вскоре оно ее удивило, и она смутно почувствовала себя униженной. Время от времени муж обнимал ее, но ей казалось, что он делает это из вежливости, почти из жалости. Что же случилось? Неужели Альбер перестал желать ее? Может быть, он полюбил другую? Или снова завел роман с мадам Верье? Хотя, скорее, это она возобновила свой роман с ним. Клер не сомневалась ни в ловкости Роланды, ни в ее твердом намерении взять реванш.
А вскоре она стала ощущать, по некоторым безошибочным признакам, постоянное присутствие Роланды в жизни Альбера. Словечки из лексикона Роланды то и дело проскальзывали у патрона, появляясь даже в его сугубо технических монологах. Да и сама Роланда, наносившая Клер частые дружеские визиты, два-три раза намеренно оборвала себя, намекнув, что цитирует речи, которые произносил перед ней Ларрак; Клер могла объяснить это только одним: в тех местах, куда должен был ездить ее муж, его сопровождала Роланда.
– Знаете, Клер, – сказала как-то Роланда, – вам удалось внушить мужу любовь к хорошей живописи. Недавно в музее Гренобля…
Она вдруг осеклась и притворилась сконфуженной. Клер, не желавшая заводить с ней ссору, сделала вид, будто не заметила ни этого внезапного молчания, ни этой сознательной, коварной оговорки, но как только Роланда ушла, позвонила Сибилле и попросила ее прийти. Она была рассержена, ошеломлена тем, что ей открылось, ненавидела Роланду, но твердила себе: «Я сама во всем виновата. Это моя ошибка, моя страшная ошибка».
Сибилла ворвалась к ней, как обычно – нарядная, цветущая и веселая. Клер сразу приступила к главному:
– Сиб, ты всегда была мне хорошей подругой. Поэтому я сейчас и обращаюсь к тебе. Скажи мне правду: Роланда снова стала любовницей моего мужа?
– Какая ерунда, Клер! Я не стану отрицать, что они иногда встречаются, но ведь это вполне естественно. В конце концов, они старые друзья. Однако я убеждена, что, если они и видятся, их встречи вполне невинны.
– Не лги мне, Сибилла! Кто поверит, что мужчина может встречаться с Роландой Верье по дружбе? Зачем ты обращаешься со мной как с ребенком, когда я жду от тебя правды? Не бойся, я не стану устраивать сцены ни тебе, ни Роланде, ни Альберу. Ты видишь, я спокойна. Но только не лги!
– Да я и не лгу тебе, лапочка моя. Постарайся понять, что мы с Роже находимся в очень затруднительном положении. Роланда, конечно, в большой мере вернула себе благосклонность патрона. Это правда, и я просто обязана тебе ее сказать. Но ведь Роланда шлюха, и у нее есть веские причины ненавидеть нас за то, что мы заняли ее место, а я еще вдобавок выдвинула тебя. К счастью, она не злится на нас, потому что очень довольна той жизнью, которую нашла в Польше… или которую создала там для себя. Для нас это большая удача.
– Откуда ты знаешь, что она не злится на вас?
– Знаю, потому что мы с ней объяснились.
– Ах, вот как, значит, и ты видишься с Роландой за моей спиной! И скрываешь от меня ее свидания с Альбером! Может, ты даже приглашаешь их к себе?
– Всего один раз, лапочка. Ну, пожалуйста, не гневайся на меня! Что ты хочешь – такова жизнь. Патрон есть патрон. Если ты отрекаешься, если упускаешь власть из рук – а ты ее упустила, бедняжка моя, отказавшись играть роль любящей жены, – я все-таки обязана ради мужа, ради того, чтобы он сохранил свое место при дворе, быть любезной с фавориткой хозяина. О, поверь мне, я по-прежнему тебя люблю. Я всегда любила тебя, Клер, чего почти не бывает между кузинами, тем более что могла бы позавидовать тебе и твоему браку. Но я не завидовала и люблю тебя по-прежнему, только не требуй от меня, чтобы я пожертвовала ради тебя карьерой Роже, – ты должна понять, что это невозможно.
– Да, я прекрасно тебя поняла, – ответила Клер.
Клер выполнила обещание, данное Сибилле; она не стала устраивать сцен Ларраку, но, когда на следующий вечер он захотел ее обнять, она отстранилась и сказала спокойно и мягко:
– Нет… Не надо, Альбер… Я тебя ни в чем не упрекаю, но не хочу делить тебя с другой.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– Ты и сам это знаешь, – ответила она.
Он не настаивал. Через несколько дней они единодушно решили спать в разных комнатах. Слугам объяснили, что этого требует слабое здоровье Клер: она якобы нуждается в отдыхе и не может каждое утро вставать в семь часов утра вместе с супругом, который уходит на завод.
Примерно в это же время, ближе к концу года, ей пришлось пойти на поминальную службу в церковь на левом берегу Сены: хоронили старого служащего завода Ларрака. Преклонив колени, спрятав лицо в ладонях, Клер молилась не столько за него, сколько за упокой души Клода Парана.
«Бедный Клод! – думала она. – Я закрыла перед ним свое сердце, как закрыла его потом для своего мужа и маленького сына… Почему я такая?»
Затем она помолилась за себя: «Господи, сделай так, чтобы когда-нибудь я навсегда освободилась от этой брони гордыни, безразличия и холодности, которые отгородили меня от радостей, доступных самым малым мира сего! Даруй мне счастье быть хорошей супругой и матерью! Сделай меня человечной, простой и наивной!»
Этим утром, вернувшись из церкви домой, Клер зашла прямо в детскую с твердым решением завоевать любовь Альбера-младшего. Ребенок, игравший со своей няней, знакомым и привычным домашним божеством, испугался вида матери, одетой во все черное, и отвернулся.
– Bertie must not be afraid of Mummy, – сказала няня. – Of course, Mrs. Larraque, this is quite an unusual hour… Bertie is not accustomed to see you turn up in the morning. It upsets the child’s routine.[85]
Клер захотела взять малыша на руки, чтобы он поиграл с чернобуркой, обвивавшей ее шею. Но у нее были ледяные руки, а черный зверь со стеклянными глазами навел на него ужас. Он расплакался, раскричался и стал рваться из рук матери к няне. Клер совсем растерялась и поняла, что снова потерпела фиаско.
ХХХ
Клер поделилась своим планом устройства приемов по четвергам со старой баронессой Шуэн, и та дала ей несколько советов.
– У меня есть тридцатилетний опыт таких приемов, – сказала она, – и я расскажу вам, что для этого нужно. Одна-две звезды, не более, но высшего класса. Звезда необходима для того, чтобы привлечь простых смертных. Но звезды плохо переносят конкуренцию. Один великий человек – это монолог; два великих человека – это диалог; десяток великих людей – это десять потерянных друзей. Но что гораздо важнее звезд, так это большое количество зануд, и вот почему: зануда – существо преданное по своей природе и пунктуальное по сути; смысл его жизни состоит в том, чтобы занудствовать так долго и так постоянно, насколько это возможно. Если вы открываете свой салон в пять часов, зануды явятся в четыре часа пятьдесят девять минут и встретят вас у двери. Благодаря им вы никогда не рискуете оказаться в одиночестве или оставить в одиночестве звезду, которой необходима аудитория, и ваш салон всегда будет полон, поскольку хозяйки других салонов, менее опытные, не догадаются похитить у вас ваших драгоценных зануд. Остальное совсем просто: много красивых женщин, чтобы привлекать писателей, политиков и художников; много молодых талантливых людей, чтобы обеспечить себя на будущее; и одна-две старушки вроде меня, чтобы выказать вам благосклонность моего поколения, которое отличается весьма злобным нравом.
Четверги Клер Форжо удались на славу. У нее образовалась группа постоянных, преданных ей посетителей: салонный экономист, профессор философии, отставной генерал – бывший друг ее отца, неизменно рассуждавший о Силезии, и венгерский естествоиспытатель, который неустанно описывал нравы аборигенов Соломоновых островов. В отряд красивых женщин входили Эдме Реваль, Элен де Тианж, Дениза Ольман (кузина Клер со стороны д’Окенвилей), Соланж Вилье и сама Клер. Среди многочисленных молодых людей мелькали иногда знаменитые поэты – такие как Поль Валери или Жан-Поль Фарг, художники – например, Фернан Леже, музыканты – Франсис Пуленк или Дариюс Мило, и начинающие романисты – Франсуа Мориак, Бертран Шмит или Жак де Лакретель. Поначалу здесь бывал и британский драматург Фабер, который надеялся включить красавицу Клер Ларрак в свой длинный и лестный донжуанский список. Однако после тщетной трехмесячной осады он был вынужден признать свое поражение.
– Делать нечего, – сообщил он Роланде, – это безнадежный случай! Она всегда готова «анализировать чувства», говорить о поэмах, романах, симфониях, в крайнем случае позволить взять ее за руку в автомобиле. Но дальше – ни шагу! Согласитесь, дорогая, мне этого недостаточно! Если она ищет советчика, чтобы направлять ее в чтении, пускай обращается к библиотекарю!
Вокруг этой беломраморной статуи кружили и другие мотыльки мужского рода. И некоторые из них сильно обожгли себе крылышки. Даже сама Роланда, вовсе не склонная хвалить Клер, говорила Ларраку:
– С ней вам нечего бояться. У нее холодная голова, и она всегда контролирует свои чувства. Наверное, потому, что и контролировать нечего.
В итоге Альбер Ларрак предоставил жене полную свободу. Он продолжал осыпать ее драгоценностями, по-прежнему гордился ее красотой, любил показываться с ней в свете и наблюдать, как восхищаются ею другие мужчины, но, когда Роланда приезжала в Париж (а ее наезды становились все продолжительней), оставлял Клер одну на несколько вечеров в неделю, охотно позволяя ей проводить время с Ларивьером или с кем-то еще из числа своих друзей.
В один из январских четвергов 1923 года в салоне на авеню Габриэль вокруг писателя Бертрана Шмита собралась оживленная группа гостей: тот дружески критиковал доктора Маролля, уже довольно известного психоаналитика, опубликовавшего в «Ревю де Пари» свое исследование о Бальзаке.
– И что же написал там доктор? – спросила Клер. – Прошу прощения, я еще не читала эту статью.
– Идея доктора Маролля проста, я бы даже назвал ее чрезмерно упрощенной, – ответил Бертран Шмит. – Доктор считает, что Бальзак робел перед женщинами, что он потерпел множество неудач (пример: герцогиня де Кастри), что единственным его прибежищем была женщина с материнскими чувствами (пример: мадам де Берни), и доказывает, что именно по этой причине Бальзак так верно описывал женские хитрости, их дьявольскую изворотливость и уверенность в себе; по той же причине Бальзак сумел с замечательной точностью разоблачить «Тайны княгини де Кадиньян». В общем, для того, чтобы как-то оправдать свои любовные фиаско (надеюсь, я не исказил вашу мысль, доктор?), Бальзак должен возвеличить противника.
– Да, в этом и заключена суть моей идеи, – подтвердил Маролль. – Чем ярче робкий человек опишет женщину как существо, наделенное неотразимым очарованием и вооруженное злобным коварством, тем вернее он обоснует свое чувство унижения оттого, что он не осмелился завоевать ее.
– Это вполне логично, – заметила Клер. – А что вы можете на это возразить, господин Шмит?
– То, что Бальзак описывал также и женщин, ставших жертвами мужчин, – например, баронессу Юло, обеих дам Гранде, мать и дочь, – словом, всех, ставших жертвами циничных и безжалостных любовников.
– Да, но таковых меньшинство, – возразил доктор Маролль, – и, кроме того, он блистательно описывает именно женское коварство. Перечитайте «Беатрису»: оба мужских персонажа там всего лишь послушные инструменты в женских руках. И когда в конце Бальзак вводит туда демона-мужчину, тот действует опять-таки по приказу и плану женщины-дьяволицы.
– А вам не кажется, доктор, – спросила молодая женщина, говорившая с русским акцентом, – что это положение верно не только для Бальзака, но и для всех писателей-мужчин, тогда как в женских романах, напротив, именно мужчина становится жестоким чудовищем-соблазнителем?
– Очень верное замечание! – сказал доктор Маролль. – И оно тоже подтверждает мой тезис. Женщина-романистка пытается найти защиту от своего невроза, который я назову страхом борьбы с мужчиной.
– В таком случае, доктор, все романисты, и мужчины и женщины, невротики?
– Точнее было бы сказать, что все они были бы невротиками, если бы не стали романистами. Невроз создает художника, а искусство лечит невроз.
– Но это же абсурд! – воскликнул молодой депутат от Монтэ. – В мире множество вполне здоровых великих писателей – Толстой, Виктор Гюго, Диккенс…
– Вы не могли бы привести худших примеров! – торжествующе парировал доктор Маролль. – И Толстой, и Виктор Гюго, и Диккенс – все трое неоспоримо были обязаны частью своей гениальности тяжелым неврозам; когда-нибудь я это докажу.
– Кто эта молодая русская? – вполголоса спросил Ларивьер. – Та, что недавно говорила… Красивая женщина.
– Это Ванда Неджанин, – ответила Клер. – Она занимается живописью. Ее привел Фернан Леже. И она вернулась к доктору Мароллю.
С первого же дня их знакомства она пристально следила за этим человеком, который одновременно и пугал, и зачаровывал ее. Некоторые из ее подруг рассказывали, что он творит чудеса, и Клер очень хотелось попросить его заняться ею, но в последний момент она отступалась. А сейчас спросила:
– Доктор, что именно вы называете неврозом?
– Невроз, сударыня, – это бегство от жизни, отказ принимать условия борьбы и, отсюда, стремление укрыться в воображаемой действительности.
– А какая разница между неврозом и психозом?
– Невротик в своем страхе перед жизнью все-таки признаёт существование реальности, сохраняет социальные рефлексы и прилагает все силы, чтобы оставаться в границах своего общества, пусть даже на пределе возможного. А при психозе, заболевании гораздо более тяжелом, больной, напротив, выходит за пределы реального мира. Бальзак и господин Шмит пишут романы, чтобы забыть о реальной жизни, но при этом посещают четверги мадам Ларрак или герцогини Абрантес, доказывая тем самым, что они не утратили «инстинкт стаи»; это их и спасает.
– А скажите, доктор, отчего некоторые люди бегут от реальной жизни?
– Оттого, что жизнь очень тяжела, мадам. И если первые жизненные опыты печально окончились для какого-то индивида, он сам будет стараться исключить себя из нее. Более того, это случается иногда и с целым народом, и с целой цивилизацией. Рискуя вас шокировать, скажу, что некоторые религии были попросту коллективными неврозами рода людского. Время от времени человечество создает богов, которые повелевают ему не жить, которые объявляют наслаждение грехом или предписывают, как у индусов, бездействие, ибо всякое действие – преступно. Подобные доктрины узаконивают отказ от жизни и даже возводят его в добродетель. Сексуальный невротик отрицает существование сексуальности, отказывает себе в возможности тратить силы на любовь; вот почему справедливо говорится, что скупость – причина всех наших бед.
– Вы хотите сказать, что импотент – попросту скупец? – спросила Роланда Верье.
– Именно так, мадам.
– Значит, скупец без капиталов, – со смехом ответила Роланда.
Роланда раздражала Клер, и она вместе с Эдме Реваль отошла в сторону.
– Как только эта женщина вмешивается в разговор, он становится вульгарным, – сказала она.
– Ах, как я хотела бы, чтобы сегодня здесь был Кристиан Менетрие, – ответила мадам Реваль. – Он бы смог возразить доктору. Уж он-то умеет ясно показать, как должны соотноситься реальность и иллюзия.
– В самом деле? Ну, тогда вы должны как-нибудь привести его сюда, вашего Менетрие, – сказала Клер. – Вы мне рассказывали о нем еще во время войны, в Лимузене, помните? Его «Песнь Мира» была первой книгой, которую вы дали мне почитать в Сарразаке. Но так и не представили автора.
– Кристиан никогда не бывает на больших светских приемах, – чуть смутившись, ответила Эдме. – Единственное, что я могу вам обещать, – это уговорить его прийти на скромный обед для нас троих.
– О, пожалуйста, сделайте это. Я буду очень рада, – сказала Клер. – Кажется, вы говорили, что он женат?
– Да, но он не живет с женой, только изредка бывает у нее и нигде с ней не показывается. Два художника в одной берлоге – это слишком; их яркие индивидуальности неизбежно вошли бы в конфликт. В течение двух лет у Кристиана была подруга, красивая итальянка Паола Бьонди, но недавно они разошлись, уж не знаю отчего, – по крайней мере, у него еще не зажила сердечная рана.
– Она живет в Париже?
– Нет, она римлянка, но часто приезжала во Францию. Впрочем, сам Менетрие много путешествует; я не знаю других писателей, которые получали бы столько писем от женщин; многие из них стали его подругами, приглашают его к себе, относятся как к магу и волшебнику или как к жрецу.
– А что нужно прочесть перед тем, как с ним встретиться?
– Ну, вы уже читали «Песнь Мира» и «Девственниц в могиле»… А есть ли у вас его «Орфей»? Это очень значительная книга, но темная по смыслу…
– Менетрие всегда казался мне трудным автором. Некоторые его фразы я перечитываю по три раза, пока не пойму.
– Ему приятно было бы это слышать: он хочет быть герметичным и считает ясность недостатком. Но это касается только его книг; в беседах он очень прост.
– А он молод? Или стар?
– Скорее, молод. Худой, аскетичный, с лицом Эль Греко, и у него чудесные руки – тонкие пальцы, патетические жесты…
К ним подошел Ларивьер.
– Прошу прощения, если помешал, Клер, – сказал он, – но там приехала мадам де Ноай, и она спрашивает вас.
– Только не говорите с ней о Менетрие, – предупредила Эдме. – Она терпеть его не может.
XXXI
Эдме Реваль написала Клер, что Кристиан Менетрие согласился пообедать вместе с ними 23 февраля, в час дня. «До этой даты еще далеко, – добавила она, – но сейчас его нет в Париже. Я заранее радуюсь вашей встрече». Клер с любопытством ожидала назначенного дня, а пока просила всех, кто знал Менетрие, описать его. Портреты получились крайне противоречивые. Высокомерный и едкий Фабер сказал:
– Менетрие? Я готов признать, что он талантлив. Но не назвал бы его гением. Сам-то он уверен в своей гениальности. И ослеплен сиянием собственной темноты. Очень ловко и умело нашел средство, играя роль бескорыстного художника, не снисходящего до компромиссов, завоевать довольно широкий круг поклонников и получить помощь от доброй дюжины дам-меценаток во всем мире, от Швеции до Италии, от Бухареста до Сан-Франциско. Делает вид, будто презирает деньги, но прекрасно устраивается, чтобы не тратить ни гроша, пользуясь бесплатным гостеприимством всех своих восторженных почитательниц. Он пренебрегает почестями, отказывается от наград, но ухитряется придать своей так называемой скромности куда больший блеск, чем любая награда. Сам я никогда его не видел и не желаю видеть; он игнорирует мой театр, который, в отличие от его собственного, разыгрывается на сцене, а не в жизни.
Бертран Шмит высказался более благосклонно:
– Вы будете обедать с Менетрие? Завидую вам! Вы увидите одного из двух или трех величайших французских писателей нашего времени. Я убежден, что через триста лет люди будут читать некоторые страницы Менетрие, как мы сегодня читаем Паскаля. Его ославили трудным писателем, а он всего лишь герметичен. А главное, многие считают его поэтом, я же превыше всего ценю его прозу. Какой он человек?.. Я видел его всего один раз и был поражен его манерами, весьма изысканными, и его простотой. Говорят, с женщинами он играет некую комедию. Ванда Неджанин, которая с ним знакома, рассказывала мне, будто он, по его словам, способен на расстоянии угадать, что делает или думает женщина, которую он любит. Увы, это правда: вы, женщины, любите магов не меньше, чем гадалок.
Клер также прочитала рецензию Поля Суде на «Орфея», почтительную и вместе с тем строгую: «Господин Менетрие находит Бога в себе самом. Это очень удобно и позволяет ему поклоняться самому себе, каковую обязанность он исполняет с блеском». Суде, рационалист вольтеровского толка, конечно, не мог безоговорочно восхищаться мистиком бергсоновского толка. Однако его строгость была от этого не менее сердечной.
23 февраля, собираясь на обед к Эдме, Клер долго размышляла над выбором туалета. В конце концов она решила надеть простое узкое платье из коричневой шерсти, с большими деревянными пуговицами сверху донизу.
– Роскошный монашеский наряд, – с улыбкой сказала Эдме.
Сначала Клер хотела приколоть к поясу розу: Ванда Неджанин сказала ей, что Менетрие их любит. Но затем подумала, что это покажется слишком уж явным «актом подобострастия», и вернула цветок в вазу с узким горлышком. Откалывая его с платья, Клер оцарапала палец, и на нем выступила капелька крови. Она приехала к Эдме раньше назначенного часа и вернула ей «Орфея».
– Прочитали? – спросила Эдме.
– Да, и нашла там много красивых мест, но решительно не поняла, что автор хотел сказать.
– Вот вы его и спросите, – ответила Эдме.
Клер огляделась. Эдме Реваль сняла на острове Сен-Луи старинную квартиру, отделанную высокими деревянными панелями времен Людовика XV; из окон были видны деревья на набережной Сены. Несколько красивых китайских ваз, гладких и белых, и портрет Эдме кисти Вюйяра были единственными украшениями гостиной. Эта скупая, строгая эстетика хорошо сочеталась с тонким, благородно-меланхоличным лицом хозяйки. Из соседней комнаты доносились детские голоса.
– Как поживают Доминик и Жиль?
– Они недавно переболели корью, но опасный период уже позади.
Раздался звонок, возвестивший приход гостя. Клер почувствовала какую-то внутреннюю, скорее приятную, дрожь. Она внимательно смотрела на Менетрие: бледный, худой, светловолосый; руки с длинными тонкими пальцами двигались как-то неуверенно; но стоило ему заговорить, как она влюбилась в его голос. Глаза поэта, горящие и тоскливые, почти дерзко впивались в глаза Клер.
– Вы были правы, – сказал он, обращаясь к Эдме. – Ваша подруга похожа на некоторых моих героинь.
– Вы приехали прямо с гор? – спросила Клер.
– Да, я провел два месяца в шале в Вогезах. Мне нужно было пожить одному. Стихи, как и реки, зарождаются в горах, начинаясь с тоненького ручейка, бегущего из снега и тишины.
– И над чем вы работаете?
– Над «Альцестом».
Наступила пауза. Клер, оробевшая и зачарованная, не осмеливалась говорить.
– Госпожа Ларрак прочитала вашего «Орфея», – сказала Эдме. – Как раз перед вашим приходом она говорила мне, что он ей понравился, но она не очень поняла, что именно вы подразумевали.
– О, если бы вы понимали это, мадам, если бы я сам это понимал, моя драма потерпела бы фиаско.
Клер покраснела, как школьница, уличенная в ошибке. Она искала ответ, но в этот момент горничная объявила, что обед готов. На столе стояла корзина с красными розами.
– Я вспомнила о ваших вкусах, – сказала Эдме, обращаясь к Менетрие. – У нас сегодня овсяная каша, пармская ветчина, творог и фрукты.
И она со смехом пояснила Клер:
– Вообразите, однажды я положила Кристиану на тарелку ломтик ветчины с белой полоской жира, окаймлявшей розовое мясо, и он сравнил его с заходящим солнцем, окруженным длинными перьевыми облаками. А вот ваш любимый мед, Кристиан, и ваше масло «цвета слоновой кости».
Тот поблагодарил.
– Хочу рассказать вам, – продолжала Эдме, – о том, как я впервые говорила о вас с моей подругой Клер. Это было в деревне Лимузена, где мы обе тогда жили. В тот день мы выходили из церкви после мессы. Церковный органист играл то, что взволновало и ее, и меня, и я процитировала Клер, более или менее точно, одну вашу фразу: вы писали, что музыка присутствует в крике, Бог – в ужасе мира, а идеальная любовь – в любви животной.
– Неужели это написал я? Признаюсь, что совершенно не помню. У меня такая скверная память. Но в общем, это вполне в духе моего творчества.
– Идеальная любовь в животной любви? – переспросила Клер, стараясь побороть робость. – Мне трудно в это поверить. Ведь идеальную любовь, какую описывают нам поэты и музыканты – любовь Тристана или того же Альцеста, – и спаривание животных разделяет такая глубокая пропасть.
Но пока она это говорила, у нее в памяти зазвучал голос толстухи Леонтины: «Здешний люд – они прямо как животные».
– Однако же, – ответил с улыбкой Менетрие, – если бы продолжение рода человеческого не нуждалось в спаривании любящих, вся наша музыка, вся наша поэзия пропали бы втуне. И художники избирали бы для себя иные сюжеты.
– Неужели вы и впрямь думаете, – спросила Клер с брезгливой гримаской, – что возвышенная песнь могла родиться из… судорог спаривания?
Менетрие устремил на нее пристальный, проницательный взгляд, в котором угадывалось легкое удивление с оттенком иронии:
– Я не просто думаю, я в этом уверен. Да и вы тоже, мадам, ибо в этой песни заключено именно то, что вы любите… по крайней мере, я на это надеюсь. Это Моцарт, это Гёте, это Шекспир, Бодлер, Малларме, Валери.
– Валери? – недоверчиво прошептала Клер. – Но ведь это чисто интеллектуальная поэзия!
– Да, но красота этой поэзии была бы ущербной без затаенной чувственности, которая временами открыто проявляет себя.