Королева ночи Окатова Александра
– Мало, – согласилась она, – и от этого ещё острее счастье, потому что оно такое короткое.
И чтобы не потерять ни секунды драгоценного времени, они улыбнулись друг другу и занялись самым важным на свете делом – любовью.
Никто не удивился, когда в покоях королевы обнаружился юноша в одних панталонах, только кухарка как-то подозрительно покосилась на него, когда он пришёл в кухню и попросил кувшин молока, но ничего не сказала, не узнала, вздохнул юноша. Все очень удивлялись, что Королева Ночи бегала теперь целыми днями босая со своим звездочётом по замку и что-то напевала. Она даже хотела поменять имя на Королева Дня, но жених её отговорил. Странно, но никто так и не подумал искать пропавшую старуху-служанку. Аббатисе и всем монашкам по просьбе жениха в первую очередь послали приглашения на свадьбу Королевы Ночи и звездочёта.
А на краю королевства, в самой высокой башне, в обществе старого ворона, который принёс магистру чёрной магии приглашение на свадьбу наших молодых, сам магистр в исступлении топал ногами; от досады он пытался выдернуть перья из хвоста несчастного вестника и кричал:
– Они издеваются! Меня бессовестно обманули, нарушили договор, – но мы-то с вами, милый читатель, знаем, что тут он неправ. Дрожащими от злости руками он достал из шкафа свой экземпляр договора и углубился в его изучение. Там было чётко прописано, что если Королева отдаст свою бессмертную душу, в подтверждение чего она обязуется каждый день пить кровь, на самом деле все девушки делают это, правда, читатель, ты же встречал таких девушек? то магистр, ученик самого дьявола, предоставляет Королеве Ночи на два часа в сутки волшебство, аналогичное услугам пластических хирургов и квалифицированных диетологов, а также фитнес-тренера, в течение неограниченного времени, если только кто-либо из невинных смертных не полюбит её в том образе, который является её настоящим без чар магистра.
Какой дурак полюбил её в пятисотлетнем возрасте! Теперь ещё и свадебный подарок надо искать! – бушевал магистр, – как он мог не видеть, какая она страшная, – возмущался он, – какая глупость и с их стороны: им теперь осталось каких-то семьдесят лет, глупые люди!
Постепенно он успокоился и грустно сказал:
– Как это банально! Ну и чёрт с ними.
– Как раз с тобой! – каркнул ворон.
– Да и на что мне её душа, – вздохнул магистр, – хотя покупатели на неё нашлись бы, неплохо мог заработать! Как я одинок! Великие всегда одиноки, только дураки всегда держатся вместе, – утешил он сам себя.
Такой старый и такой глупый, – подумал ворон, но вслух ничего не сказал.
4.06.13
Данс Макабр
Ступай и будь счастлив, пока ты живой
Эпитафия
– Опять этот паршивец спрятался где-то, язви его душу. Не найдем, нас выгонят, хорошо, если кнута не дадут. Носятся с ним, пся крев, как с писаной торбой.
– А почему?
– Да потому, что как он только родился, нашей пани приснилось, что придёт за ним смерть ещё до того, как ему шестнадцать исполнится. Если уберегут его до этого возраста, то он проживет долгую счастливую жизнь.
Мальчик на дереве сидел ни жив, ни мёртв. Это о ком они говорят?! Что такое пся крев? Кто умрёт? Кому приснилось? Что это такое? Он расстроился и очень хотел заплакать, почти заплакал. Это я умру ещё до шестнадцати? Шестнадцать это сколько? Как это уберегут?
Он решил не слезать с дерева никогда. Всё равно умирать. Он дождётся смерти здесь, пусть она придёт и не найдёт его! И он будет жить на дереве всю жизнь. Пока сам не захочет умереть, но он не захочет! Смерть. Что это – смерть?
Он слез и сел на землю рядом с деревом, потому что ноги его не держали. Но и сидеть не мог. Тогда он лёг и попытался представить, что умер. Представить было трудно, потому что дерево разговаривало с ветром. Оно никак не хотело молчать.
Стемнело. Трава стала чёрной, листья тоже, птицы молчали, небо стало совсем прозрачным и глубоким и ему показалось, что это он находится над небом и смотрит в него сверху вниз, как в глубокую бездну, а в глубине, на дне этой бездны, как огоньки свечей, сияли звёзды. Большие и маленькие. Звёзды мерцали: белым, красным, голубым.
Для начала трудно закрыть глаза: никак не получалось. Только он представил, как лежит в гробу, – ветер прошелестел листвой старого дуба и он опять сбился. Звёзды внимательно холодно и отстранённо смотрели на него сквозь листву.
Его стало укачивать. Он смежил веки и почувствовал спиной холод, идущий от земли. Было страшно, но он пересилил себя и продолжал лежать неподвижно. По лицу скользил ветер пополам со светом звёзд.
Солнце с его теплом казалось сказкой, которой на самом деле никогда не было. Тогда он представил, что трава, ветер, звёзды – всё те же, а себя он убрал на два метра под землю. У него получилось. Под землёй холодно. В нос, рот и глаза попала земля. На грудь положили камень, величиной с дом, и ребра не поднимаются, и он не может дышать. Дело оставалось за малым: представить всё тоже самое, только без него самого.
– Паныч, вот вы где, – услышал он ласковый голос, а-а, это Бася.
Он продолжал лежать, но уже вернулся. Шевелиться не хотелось. Смотрит на перевёрнутое лицо Баси.
– Вы что, упали? Зачем же вы лазили на дерево, паныч? Он замотал головой. Она говорит: не падали?
– Пойдемте домой, маменька вас звали. Молочка попьете и спать, вы и так долго гуляли, забегались, вон личико какое красное, ножки в ссадинах, пойдемте, помою вас.
– Нет, я сам, – оборвал он.
– Сам, конечно сам, как же иначе, я только водички вам налью и полотенце подам, паныч.
С ней об этом говорить нельзя, подумал он. С матерью тоже. Отца дома почти не бывает. С сестрой тоже нельзя. С бабкой, с бабкой можно. Откуда в доме взялась бабка, он не знал. Да и никто не знал. Бабке наверное столько же лет, сколько дубу, под которым он лежал. У неё, как у дуба, такие же жёсткие, как кора руки, а когда она гладит его по голове, то рука ласковая, лёгкая. Нянька всё время что-то говорит, причитает, молится вслух, он всегда слушает её в пол уха, не принимает всерьёз.
Бабка находится по важности ниже матери, ниже отца, ниже сестры, на одном уровне с собакой, но поговорить с ней можно, её не стыдно, она как трава, как дерево. Она должна знать, что всё это значит.
Мать смотрит на него внимательно и говорит:
– Почему ты такой тихий, Стася? Иди ко мне, чего ты хочешь, ну, не хмурься.
Мать не сердится, потому что – Стася, если бы сердилась, сказала бы Станислав. Он молчит, боится показать, что он растерян и ему неуютно, будто он потерял мать, отца, сестру и остался один. Один. Не надо показывать, что ему так неуютно, что он чувствует себя таким одиноким, и он только что умирал, и не знает, что ему сейчас делать.
Он молчит. Скорее остаться одному: вот что он хочет. Он моется, пьёт молоко и подходит к матери для поцелуя перед сном. Он целует ей руку и думает, что может быть это в последний раз. Она целует его в крутой, как теплый камешек, упрямый лоб и он чуть не плачет и хмурится, это тоже может быть в последний раз, думает он.
Его ведут в спальню и раздевают, он устал от переживаний, непривычно тих и глядит в себя. Он ложится и наконец все уходят, он надеется, что в следующее мгновение он проснётся солнечным утром, как бывало всегда, но не в этот раз. Он не может заснуть и даже просто остановить дрожание мысли, ему кажется, что у него горит голова, может, он заболел? Он не может сосредоточиться.
Он не может думать ни о чём другом, а только, что он может умереть в любой момент и непременно умрёт до шестнадцати лет. Нет, я не хочу. Я такой живой, я не хочу, не может быть, почему я?
Ну пусть умрёт кто-то другой вместо меня. Пусть смерть возьмет – кого? мать? Нет, нет. Пусть умрёт сестра? Нет. Или отец? Нет, старуха-нянька – она может умереть вместо меня. Она столько живёт, что он и представить себе не может, она пусть уходит вместо него, всё равно она никому не нужна. Её никто не любит, а меня любят, и я люблю мать, сестру, отца, я нужен им, а она никому не нужна, она всем противна, никто не заплачет, если она умрёт, она страшная, больная, пусть она уйдёт вместо меня.
Если умру я, мама будет плакать, она будет плакать целыми днями, она не сможет дышать и ослепнет, нет, нет, она не должна так плакать, она увидит мои игрушки, мои шахматы и будет плакать, нет, пусть старуха уйдет, а я останусь. После этой удачной мысли, которая всё так хорошо всё объясняла, и решение было такое ясное, правильное, он заснул.
Утром он проснулся, быстро открыл глаза и сразу настроение испортилось: он всё вспомнил. Он должен умереть и переговоры со смертью – это глупость и, если ей нужен он, то она не согласится на обмен. Он опять стал думать о смерти. Он чувствовал себя так, будто целый день без отдыха таскал тяжёлые камни.
Поднять и переставить ноги – почти невыполнимая задача: он едва передвигал их. Поэтому через полчаса мучений он вернулся в спальню и опять лёг. Преодолев себя, он поднял руку на уровень глаз и стал разглядывать её. Пальцы на просвет казались полупрозрачными и светились красным, а ближе к ногтям были почти совсем прозрачными с тёмными осями костей. Кости будут белыми, вдруг пришло ему в голову, а кожа и мясо превратятся в землю, жирную чёрную землю, которую так любят корни травы, особенно упрямые разветвлённые белые, как мои жилы, корни осоки.
На подушечках пальцев закручивались и уводили от страшных мыслей спиральные дорожки, на ладони бороздками темнели сгибы – тёмные ровные линии. Прибежала Бася:
– Паныч, что с вами? – стала причитать. Она была так далеко, что он с высоты своих мыслей смотрел на её кривящиеся в плаче губы и не понимал, что она говорит.
Бася привела мать. Она потрогала прохладной рукой его лоб и что-то беззвучно сказала, он опять без толку вглядывался в шевелящиеся губы, но ничего не услышал с высоты своего знания. Он ничего не хотел говорить. Мама стала вглядываться в его открытые глаза, но он смотрел на неё, не узнавая. Она приказала принести ему охлаждающий компресс и села рядом с его кроватью, держа его за руку. Ему было всё равно.
Мать так и просидела почти до вечера. Она пыталась поить его, но он не мог глотать. Потом он забылся и она смогла ненадолго отойти от него. Вечером к нему стали пробиваться отдельные слова. В доме чувствовалось тревожное оживление.
Он услышал как сквозь вату: Похороним послезавтра. Кого, его? Но это известие не слишком его огорчило. Он закрыл глаза и заснул.
Утром следующего дня он проснулся как пьяный с туманом в голове, будто вата из ушей попала в голову, и увидел, что мать всё также сидит у его постели в кресле, она что, спала так? подумал он и удивился, что может думать о чём-то, кроме смерти, глаза матери пока ещё полны тревоги и он видел, что она пока не знала, можно ли эту тревогу отпустить. Он спросил её, с трудом подбирая непослушные незнакомые слова, как впервые напрягая горло, как будто говорит первый раз в жизни и не знает, как это делается:
– Завтра вы меня похороните?
– Мальчик мой, с чего ты взял? – мягко спросила она.
– Я знаю, вы вчера говорили, – сказал он, не зная, было это на самом деле или ему показалось, но в глубине души он был уверен, что говорили про него.
– Милый мой мальчик, – сказала мать, – умерла твоя старая няня, ты понял, милый мой?
– Умерла няня, понял.
Мысли в голове закрутились быстрее. Значит, не он, значит, он всё-таки договорился со смертью. Она взяла старуху. Он жив. Он опять заснул.
Через несколько дней мать говорила отцу:
– Не могу нарадоваться на нашего Станислава. Он стал такой послушный, тихий, аккуратный, учится, не бегает, как раньше до свету по усадьбе. Вообще из классной комнаты почти не выходит, а может быть, я зря радуюсь, – продолжила она, – мальчики должны шалить и бегать целый день. Она помолчала, слегка нахмурилась.
Раньше я хотела, чтобы он сделался маленьким, с пальчик, я посадила бы его в коробочку, обитую бархатом, и продержала бы его до шестнадцати лет там, а потом, когда опасность минует, он бы вышел оттуда.
– Дорогая, опять твои фантазии, что за благоглупости, – сказал отец. Он присмотрелся к ней, будто к чужой.
– Ты сама хотела держать его в пуху, а теперь, когда он стал так спокойно вести себя, ты вдруг говоришь, что тебя это беспокоит. Хотя ты, возможно, права, это ненормально, чтобы мальчик семи лет прилежно занимался целый день и почти не выходил из комнаты.
К своему четырнадцатилетию Станислав прекрасно говорил по-французски, по-итальянски, по-немецки, прочёл все книги из обширной библиотеки отца от Гомера до Канта. География, геометрия, астрономия – любимые науки давались ему легко. Его учителя удивлялись выбору мальчика: земля и небо.
Его интересовали и средневековые трактаты, список со «Сплендор Солис» долго был его настольной книгой, пока её не сменил трактат «Алхимия смерти».
Он почти не выходил из дому. Только к реке и тому самому дереву. Только час на закате солнца он проводил под своим любимым дубом. Там он или забирался на дерево, или садился, прислонясь к стволу, и сидел неподвижно, только брови то хмурились, сходясь к переносице, то разъезжались над закрытыми глазами как у спокойных буддистских богов.
Тогда в доме произошла ещё одна смерть. Умерла его сестра. Ей было только двадцать два года. Она гуляла над рекой в компании младшего брата: они всегда были дружны. Мальчик пришёл домой один.
Он сказал, что она захотела остаться на обрыве, их любимом месте, с которого так хорошо виден закат солнца на другом пологом берегу. Из-за того, что далеко простиралась равнина, летний красный, полыхающий кровью, огромный шар виден вплоть до самого падения за горизонт. Его всегда поражало, как на самом деле быстро движется солнце к своему закату. Он поужинал в одиночестве и отправился спать.
Её хватились через час. Нашли со сломанной шеей у кромки воды. Видимо она, оставшись одна, неосторожно наклонилась и упала с обрыва. Несчастный случай с молодой девушкой уничтожил в семье самое главное, единство: теперь каждый сам по себе. Переживал горе в одиночку. Мальчик, правда, уже давно отстранился ото всех и был одинок, а после несчастного случая он как сошёл с ума.
Затворничество сменилось бешеной деятельностью. Он по-прежнему мало говорил. Он как будто мстил за что– то всему миру. Его серые глаза, и так светлые и прозрачные, сейчас полыхали холодным огнём. Он почти перестал бывать дома. Убитая горем мать отчаялась найти в нём отдушину и только молилась, чтобы с ним ничего не случилось, но оставаться с ним один на один даже ей было неуютно, он был как чужой. Если раньше он просто отдалился как звезда, а она внизу на земле, и она могла только смотреть на него в небе, то теперь ей страшно оставаться с ним наедине.
Он днем спал, а ночью охотился, он не признавал ничего, кроме ножа. Отец ещё два года назад начал брать его на охоту, и мальчик прекрасно стрелял из ружья, но сейчас он охотился один, ночью, только с ножом, как сегодня.
Он бесшумно двигался по лесу. На краю леса он на мгновение увидел благородного оленя с ветвистыми ногами. Олень стоял неподвижно несколько секунд и, как только мальчик моргнул, беззвучно исчез.
Сумеречное небо опрокинутой бездонной пропастью, как в ту ночь, когда он узнал о смерти, с яркими свечками звёзд на дне, безразлично и величественно смотрело на мальчика. Он чувствовал себя прекрасно: каждый шаг доставлял ему удовольствие, он свободно и ловко передвигался среди чёрных стволов. Контуры деревьев на фоне гаснущего неба собирались в один силуэт с размытой сумерками, как туманом, каймой. Ни один лист орешника не шевельнулся, хотя они обычно чувствительные, как веера, раскачивались, мигали, не поперёк, а вдоль ветерка, и он, так же как эти листья, упруго двигался, разворачиваясь вдоль ветра, который стих после того, как выключились сумерки и ночь установила свою чуткую прозрачную тишину. Небо провалилось ещё глубже.
Он искал смерть. Он искал её каждый вечер. Он не знал, как это сделать, поэтому решил, что если будет неосмотрительным и смелым, она сама найдёт его. Беспечная отвага, которая всегда была у него в крови, и только страх смерти на несколько лет приглушил её, будет отличной приманкой, и по запаху отваги она непременно найдет его и тогда он скажет всё, что он о ней думает. Теперь отвага билась у него в груди как второе сердце, как громкий зов для смерти.
Его нетерпение пополам с отвагой гнали его, как ветер гонит зимой снег по насту – легко и неотвратимо. Он в такие минуты, не колеблясь, пошёл бы навстречу смерти с желанием и волнением влюбленного: он дразнил её тоже как влюбленный, кто сильнее хочет встречи. Я, нет, я. И так каждую ночь, а после того, как он по осени пришёл домой под утро с распоротым в три ряда боком, и в ране белели рёбра, и три дня лежал в полусне в затемнённой комнате, наполовину седая, молодая ещё мать, побелела ещё больше и перестала заходить в его спальню.
Он стал ещё азартнее. Как голодный зверь. Ему оставался один год, чтобы встретить её и порвать ей горло. Теперь он мог сделать это одним рывком. Он натренировался на волках, они не успевали даже увидеть его глаза, как оказывались на земле с порванным горлом.
За время его лесных поисков он из хрупкого подростка, ломкой ветки, деревянного солдатика, превратился в гибкого мускулистого сухого молодого мужчину с глазами как бритва. Он понял, что в лесу её не встретит.
Он бросился искать её среди людей. За две мили от усадьбы городок, две туда, две обратно, четыре в оба конца, для такого молодого охотника и вовсе не крюк! Фокус в том, что она могла быть где угодно и была – везде. Он искал её на кладбищах, в тавернах, в притонах и на площадях ночного города. Он приходил туда под вечер, садился за столик на площади, заказывал кофе и сидел, наблюдая, до полной темноты. Он старался не смотреть на людей, он знал, что его взгляд пугает и тревожит их. К нему часто подходили девушки, но он старался угостить их сладким и улизнуть. Он старался не привлекать внимания.
Через несколько дней он понял, что в городе много тёмных личностей, которые хорошо знают друг друга, но не показывают это на людях. Он видел, как они обмениваются короткими взглядами, не прибегая к словам. Он почему-то думал, что они ловцы смерти. Они подбирают и прикармливают для неё жертв. Симпатичная голубоглазая девушка, Иванка, которая в первый вечер подошла к нему в городе и с которой он даже немного поговорил, чего больше не делал, через несколько дней исчезла. Он понял, что её нет среди живых и стал следить и за девушками. Он всё набирал подсказки и знал, что он скоро увидит всё сам.
Но на следующий вечер он вдруг увидел Иванку, с которой познакомился в первый свой вечер на охоте в городе, которая потом пропала. Иванка, если это только была она, а если нет, то похожа на неё как старшая сестра, в другой, богатой, одежде, с высокой причёской, накрашенная и как будто повзрослевшая на десять лет. Он присмотрелся повнимательнее и увидел, что она его не узнала, и что в глазах у неё такая неизбывная тоска, какой не было, когда он с ней только познакомился. Тоска была такая, будто за три прошедшие дня она прожила полную горя и потерь жизнь, потеряла всех своих родных, похоронила мужа и четверых, не меньше детей, а ведь прошло всего три дня.
Он смотрел на Иванку и не понимал, почему ему внезапно стало холодно. Он как ищейка схватился за это чувство холода и потащил его на поверхность, он пока не знал, как это чувство связано с его поисками, но он твёрдо знал, что это так.
Через два дня он опять увидел Иванку, на этот раз она выглядела ещё старше, а ведь когда она познакомился с ней, он не дал бы ей больше шестнадцати. Она в сопровождении мужчины в смокинге прошла через площадь, совсем близко от того места, где он сидел, он специально поднял лицо и убедился, что она его опять не узнала. В её лице просто не было жизни. Холодная пустая маска с провалами глаз, тоска в глазах была совсем чёрная, а у Иванки, он помнил, были голубые глаза. Сердце его сжалось о жалости к Иванке и от догадки, что это означает.
Он решился – как прыгнул с моста – вскочил и на лёгких, плохо слушающихся ногах подошел к ней и быстро перехватил за руку, наклонился и поцеловал вопреки правилам в узкую, холодную как лёд, ладонь. Она на секунду вынырнула из своей тоски и посмотрела ему в лицо. Он не ожидал, что это будет так больно, словно она выпила его сердце через глаза и узнала, о чём он думает и что с ним было за шестнадцать лет его жизни. Теперь она узнала его, пронеслось у него в голове.
Это она. Это Смерть.
Грянула музыка. Он обрадовался, что может побыть ещё немного с ней рядом, не вызывая никаких вопросов, она-то всё равно знала, кто он, а остальные, как застывшие марионетки, неподвижно сидели и стояли на своих местах. Он обнял её за талию и притянул к себе. Ему показалось, что у него в руках она оттаяла, стала немного похожа на человека, её рука вздрогнула и теплая судорога побежала от кисти к плечу. Он крепче сжал тонкую талию и смело глянул ей в лицо: в глазах смерти он увидел, что она его жалеет.
– Мальчик, какой ты жестокий – сказала она, – это ты хотел вырвать мне горло, как тем волкам в твоём лесу?
Он промолчал. Сейчас, когда он держал её в объятиях, когда чувствовал, как она потеплела, он уже не уверен в этом.
– Почему ты меня ненавидишь? – спросила она. – Что я тебе сделала? Я всего лишь сон, сон навсегда, что же в нём плохого, ты будешь спать и тебе никогда уже не будет больно, тебе будет легко и спокойно, ты не будешь беспокоиться ни о ком, и я единственная, кто будет всегда с тобой и никогда не обманет, – сказала она и приклонила голову на его плечо, – ты горячий, – сказала она, дыхнув ему в лицо чистым запахом колодца.
Не страшно, подумал он. Он не стал ничего говорить, он просто обнял её ещё теснее и повёл в вальсе. Скрипки плакали и смеялись одновременно, она закрыла глаза и, казалось, забыла о нем, а он по-прежнему пребывал в растерянности и не знал, что ему делать.
Данс Макабр, в сущности все мы мертвецы, подумал он, только для кого-то не настал срок.
– Скоро я не буду иметь над тобой власти, потерпи немного, – сказала она.
Музыка кончилась, а они стояли посреди площади и не разнимали объятий.
– До встречи, – сказала она.
– До скорой встречи, – ответил он и опустил руки.
Он пришёл и на следующий день и на следующий, но не видел её. Теперь он искал смерти, потому что он понял и принял её.
Через два дня ему исполнится шестнадцать и Смерть потеряет права на него, он выживет, он будет жить дальше, она уже не придёт к нему, он будет как обычные люди, которые не задумываются о смерти и живут так, словно их это не коснётся. Два дня.
На следующий вечер её тоже не было.
Он ждал.
Не как охотник или убийца, а как мужчина ждёт женщину, точно зная, что она придёт, что она его женщина. Ждал с уверенностью.
К его столику подошла совсем молодая девушка, просто одетая, с толстой русой косой, с круглым румяным лицом, и спросила, можно ли ей сесть с ним рядом, он кивнул, не отводя глаз от толпы гуляющих.
– Закажете мне вина? – спросила она, – меня зовут Ангелика, – сказала она и как девчонка прыснула в кулак.
Тогда он смутился: он так ждал её и не узнал, даже когда она с ним заговорила. Да, это она, только в другом теле. Он спросил: а где Иванка?
– Она умерла, – ответила Смерть.
– И Ангелика?
– Да, и Ангелика. Им же не нужны их тела, раз они умерли? – просто сказала она.
– Правда. Не нужны.
– А у меня работа такая тяжёлая, нервная, что тело очень быстро приходит в негодность, но зато всегда можно выбрать новое.
– Да, – согласился он и пригласил её на танец.
Он обнял её и опять забыл обо всём на свете. Он забыл о матери и отце, о своём доме, прошедших и потерянных днях, о провале неба со звёздами на дне: всё это не навсегда, это обман, мираж, только она настоящая, верная, она не покинет его никогда, не так как сестра, как мать, которая тоже умрёт и он её не увидит, он вздрогнул и она прижалась крепче, утешая, баюкая, лаская, я буду всегда с тобой, слышал он не произнесённые слова, ты проживешь долгую жизнь, я подожду тебя, я буду верно тебя ждать, я дождусь тебя обязательно, я никогда не покину тебя, вот так обниму, и мы будем лежать вместе: все обманут, все предадут, не бывает по-другому, и только я буду всегда с тобой, милый мой мальчик, ты будешь спокойно спать, а я буду охранять твой сон, мой хороший, ты мой.
Он очнулся и сказал: Да. Да. Да.
Она исчезла, когда музыка смолкла. Нигде не видно синей длинной юбки и белой с кружевами блузки, в которые была одета не слишком высокая стройная девушка с толстой косой, которая обещала не покидать его. Он стал думать, как ему встретиться с ней побыстрее: ввязаться в драку, пойти на войну – для жаждущих умереть войн всегда хватало, можно найти её в океане, в горах, в небе, да где угодно, только чтобы поскорее, но он в глубине души почему-то знал, что она не возьмет его сейчас, а как она сказала, только после того, как он проживет долгую и счастливую жизнь.
А потом она найдет его, обнимет и будет всегда с ним, ему будет легко и спокойно, как она обещала, жди меня, подумал он и пошёл жить.
15.06.13
Часть третья
Десерт
Луис Эгидио Мелендес. «Натюрморт с шоколадным напитком». 1770
Десерт
Маленькое кафе в чудом сохранившемся одноэтажном районе старой Москвы работало до глубокой ночи. Окна большие не по чину, видимо старые подслеповатые окошки, полагавшиеся домику, были без жалости выставлены и заменены огромными новыми пластиковыми, но как ни странно это не портило кафе, а наоборот, делало его привлекательным для всех, кто боится замкнутых небольших помещений, а таких немало, потому что такое окно как бы выворачивало зальчик наружу, и если взять столик у окна, то ты оказывался и не внутри, и не снаружи, а как будто зависал над булыжной мостовой на границе приглушенного света от свечей в зале и вечернего сумрака летней московской ночи с кружевными беспокойно мятущимися тенями клёнов от жёлтых фонарей.
В зале три человека. У огромного окна как выхваченный одним махом смелыми ножницами бумажный чёрный силуэт, сидела худенькая девушка с длинными русыми волосами и заплаканными зелёными глазами в чёрном платье простого покроя со вставками антикварного, сразу видно, дорогого чёрного же кружева шантильи на спинке и рукавах, кто не знает, шантильи – это вид плетёных на коклюшках шёлковых кружев, где на мелкоячеистой, навроде алансонских кружев, похожей на соты ромбической сетке с переплетением один плюс две нити – point de Pari, где контуры рисунка выделены более толстой, как будто обведённой фломастером, нитью, с чрезвычайно подробными и реалистично изображенными пышными крупными букетами роз, тюльпанов, лилий, которые обычно обрамлялись сложными рамками из перевитых более мелкими цветами – колокольчиками, вьюнами волнистых ламбрекенов. Она была в красных туфлях на каблуках и с красной же сумочкой, откуда она всё время доставала носовой платочек, комкала в руках, потом прятала в сумочку и через несколько минут опять доставала и дёргала за уголки, сердилась, мяла, и опять убирала.
Простой покрой платья подчеркивал неброскую нежную красоту и элегантность девушки. Она была нежна, но смела, деликатна, но отважна, иначе как бы она надела такие смелые красные туфельки, за такие туфельки Ганц– Христиан своей героине когда-то безжалостно, прикрывшись её пожеланием избавиться от мании танца, якобы она сама захотела, врёт, поди, отрубил ноги, не дай бог, нашей героине того же, но мы-то не Ганц-Христиан, ноги рубить не будем! Наряд подошёл бы для весьма торжественного события: помолвка – а жених не пришёл? день рождения – а гости забыли придти? оглашение завещания, а она перепутала кафе? Или встреча с бывшим возлюбленным, который разбил ей сердце, и спокойно продолжал жить дальше, пока внезапно острый приступ измученной совести не погнал его на встречу с ней, чтобы, наконец, он мог вымолить прощение, а по пути приступ прошёл и он развернулся и поехал в привычный клуб? Неизвестно, да и не так важно.
Но сейчас девушка, назовём её для удобства Катей, сидела в затерянном кафе и комкала в руках платочек. За соседним столиком у другого окна сидели двое молодых людей, которых можно было бы принять за братьев, они создавали впечатление очень близких родственников, но как бы с разными знаками, один – паинька, явно со знаком плюс, а второй – забияка, несомненно со знаком минус; несмотря на это, они были из одного гнезда, вероятно у них был один и тот же папа, и совершенно противоположные красавицы мамы. У оного была причёска, как у артисток двадцатых годов, из светлых волнистых, тщательно уложенных волос, а у другого – чёрные, мелко закрученные локоны вряд ли видели гребень чаще, чем раз в неделю после бани, в остальных случаях они просто пропускались сквозь крепкую пятерню хозяина или подвергались ласковому пересчету девичьими пальчиками.
Первый – стройный, не худенький, с нежной бледной мягкой шелковистой на ощупь, откуда знаю? да уж знаю, кожей; второй – сухой и загорелый, с накачанными в меру мышцами и дубленым ветром и солнцем загаром. В общем, как если бы один человек встал перед магическим зеркалом, которое отражало бы всё наоборот, белое становилось чёрным, доброе – злым, и полученное отражение вышло бы из рамы и отправилось по своим делам. Видимо, эти двое были такой парой: с тихого чистого и скромного доброго блондина, путём отражения получился его наглый весёлый громкий товарищ. Он непрерывно жестикулировал, хохотал, громко говорил, поглядывая на Катю, которая была так поглощена собой, что ничего не слышала. То, что они товарищи, видно с первого взгляда – каждый великодушно прощал другому его достоинства, вероятно потому, что у каждого были диаметрально противоположные представления о достоинствах, то, что для одного мёд, другой бы сразу выплюнул. Мне лично больше нравится чёрный, ну который накачанный дерзкий и нахальный.
Выражения лиц у них естественно были совершенно непохожи. У белого под носом, видимо, было намазано чем-то вонючим, и поэтому на его лице застыла брезгливая гримаса, у чёрного – наоборот, формулировать не буду, и так ясно: он как весёлый вертлявый шкодливый пудель, которому всё интересно и до всего есть дело.
Белый сказал:
– Ну ты как думаешь, она съест сразу или будет смаковать?
Чёрный поглядел на Катю:
– Не знаю, внешность обманчива, кажется, что она тонкая, воспитанная, осторожная и правильная, интеллигентная, скромная и добрая, но, может быть, в действительности всё не так, как на самом деле, – глубокомысленно заметил он.
Белый улыбнулся способности чёрного валить всё в одну кучу и заканчивать мысль противоречивой философской теоремой, основанной на ошибочных предпосылках, как всегда: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Белый знал этого дядьку, но никак не мог выкроить время и съездить с чёрным с нему в Киев, хотя тот всегда звал их погостить на ведьминой горе.
– Я думаю, она слишком осторожна, чтобы слопать всё сразу, она похожа на наших, – заключил белый.
– Нееет, братец, ты не прав, она горячая, порывистая и прикончит всё, не опуская ложки! Она из нашей породы! Спорим? – горячился чёрный.
– Спорим, – согласился белый.
Приятели или братья пожали друг другу руки и направились к стойке, где скучающая официантка в форменном платье в мелкий цветочек – на светло-желтом фоне пестрели фиолетовые анютины глазки, обожаю сочетание жёлтого и фиолетового, а вы? и в белом крошечном переднике, уже позвонила всем, кому могла и в мельчайших подробностях рассказала всё-всё, вплоть до самых интимных переживаний, больше звонить некому и теперь она маялась от безделья.
Чёрный заговорил с ней и на всякий случай встал так, чтобы она не видела, как белый подошёл к стеклянной витрине, где в холодке на блюде под хрустальной сферой скучали дожившие до вечера десерты. Банальный тира– мису, крамбл с песочной хрустящей корочкой и щедрой начинкой, слишком сладкий даже на вид и творожный крем с черносливом и грецкими орехами, всё очень тривиальное, решительно ничего из этого не могло бы утолить грусть и печаль Кати. Белый задумчиво смотрел на витрину и стал думать, какой десерт наверняка мог бы так понравиться Кате, чтобы она наверняка его заказала? На всякий случай он заглянул ей в голову, вообще-то обычно он так не делал: не лез в голову к людям без надобности, особо тонкие экземпляры даже чувствовали это и проявляли беспокойство, а белый после этого терял много сил, чтобы стереть у них из памяти это событие и если бы потребовалось серьёзное вмешательство, то у него могли возникнуть трудности. Он осторожно заглянул: в голове у Кати царил беспорядок, как у всех нормальных людей. Он не стал смотреть всё подряд, порылся только в детских воспоминаниях, чтобы точно найти образ десерта, который её точно зацепит. Несколько секунд он созерцал огромное облако сахарной ваты, торт наполеон, подсолнечную халву в большой жестяной банке и конфеты южная ночь.
Вряд ли сейчас это соблазнит её, подумал он, надо что– то особенное, тут ему повезло: на самом дне он обнаружил тщательно спрятанную коробочку, видно её давно не открывали, чтобы не замутить воспоминание, оно видимо настолько дорогое, что им старались не пользоваться, чтобы оно не испортилось: они ведь быстро выдыхаются, а особо нежные вообще киснут и у них становится очень неприятный вкус. Белый осторожно открыл коробку и увидел почти нетронутое воспоминание в виде запотевшей шоколадной трубочки мороженого.
Отлично! Перед таким искушением она не устоит, понял он, значит его особый десерт будет очень похож на это воспоминание. Когда через несколько секунд он отошёл от витрины, то там на самом видном месте красовалась трубочка сливочного мороженого, посыпанного орешками, в шоколадной запотевшей глазури, мякоть была нежная, с лёгким кофейным оттенком, оно просто вопило, надрывалось: съешь меня, Катя! Теперь осталось сделать так, оно попалось ей на глаза.
Чёрный увидел, как белый отошёл от витрины и понял, что всё готово, взял два кофе и вернулся за столик, к нему подсел белый и они приготовились смотреть маленький спектакль с Катей в главной роли. Официантка схватилась за телефон, но чёрный сверкнул на неё глазами и она как сомнамбула направилась к витрине, медленно вытащила блюдо, в котором лежали десерты и мороженое, и плавно направилась к Кате. Катин кофе давно остыл, и она начала было собираться на выход, в эту секунду у неё перед носом возникло блюдо, на котором в ореоле света явилась трубочка мороженого. Его Катя не видела лет сто из своих восемнадцати. Она заворожено наблюдала, как трубочка переместилась на тарелку, а та в свою очередь оказалась на столе перед Катей. Она смотрела на неё как на небесное знамение. Она внимала ей, как пророку. Теперь оставалось только предупредить её, что это не совсем обычный десерт, такие правила, ведь наши приятели старались играть чисто.
Белый встал и наклонившись к Кате, что-то тихо сказал ей, потом заглянул всё-таки ей в голову, потому что не был уверен, что она его слышала, на лице Кати было написано только благоговейное удивление, она кивнула, мол, слышала, и осторожно надавила ложкой на запотевшую шоколадную оболочку, пробила её, набрала мороженое и положила на язык. Маслянистый гладкий шоколад и холодный сливочный мелкозернистый, взрывающийся кофе с ванилью, и сливками, сладкий снег оглушил её. Она увидела себя в незнакомой квартире с неизвестным мужчиной с вьющимися тёмными кудрями и пронзительными синими глазами, он обнимает её среди зеркал и книжных полок, с которых сыпятся книги, окна со звоном распахиваются, фонтан осколков засыпает пол и ветер рвёт и полощет шторы, стены раздвигаются и потолок летит вверх, слышится шорох перелистываемых ветром страниц, но Катя почему-то чувствует себя на своём месте, всё так, как должно быть, это точно! Её руки лежат у него на груди и её радость так остра, что граничит с болью, и если это продлится ещё секунду, то у неё разорвётся сердце.
Катя зажмурилась и полетела вниз, всё быстрее и быстрее, она открыла глаза и увидела перед собой тарелку с мороженым, судорожно сглотнув, быстро отхватила следующий кусок и почувствовала на руках тёплую тяжесть сонного младенца, у меня нет сына, беззвучно кричит она, чтобы не разбудить ребёнка, который положил левую крупную как у породистого щенка руку ей на грудь, пальцы то сжимаются, то разжимаются, другая ручка тихо лежит у неё на талии, и от движения пухлых и требовательных губ наслаждение нарастает, низ живота сводит сладкой судорогой, можно ли испытать большее счастье?
Голова у неё закружилась и она вновь оказалась за столиком кафе, она ещё чувствовала спазм сжавший грудь и болезненное удовольствие: она посмотрела вниз и увидела, что располневшие бедра резко натянули платье. Чудеса, подумала она, отправив в рот огромный кусок необыкновенного десерта, чтобы узнать, что будет дальше: темп видений увеличивался. Катя падала на спину, быстрее, ещё быстрее, она разлетается на атомы и опять возрождается, кровь стучит в висках, и как кессонова болезнь в её крови вскипает любовь, прикосновения её мужчины кажутся ожогом, она опять тянется к нему в обречённой на провал попытке соединиться с ним, не надо, уходи, слышит она, у меня нет к тебе сейчас никаких чувств, темно в глазах.
И опять она у окна на стуле в кафе, кто это отражается в толстом стекле, это моя старшая сестра, мать? может, остановиться, не есть этот странный десерт, а то так с ума можно сойти, нет, остановиться никак невозможно! Ещё кусок, ещё, выпускной вечер младшего сына – о! оказывается, у меня уже два сына! Младший такой худенький, стройный и высокий, совсем как была она, пока не зашла в это странное кафе, идите, говорит она, я не пойду, её муж и младший сын на общей фотографии выпуска у ворот школы, в которой и она сама и её старший сын учились, гуляют всю ночь, хорошо, что он с отцом, я так всегда боюсь за него. А старший сын заканчивает институт, в котором учились они с мужем, она счастлива, родители живы, всё хорошо, всё хорошо. Чья это крашеная прядь отражается в огромном окне кафе?
Ещё кусочек, пока не растаяло, родители умерли один за другим, отец перед смертью гонит её: прочь, девка-чернавка, но в последние дни опять узнаёт её, говорит, хочу домой, мы дома, говорит она, нет, мы на вокзале, говорит он, видишь, это зал ожидания, и тени на потолке, вижу, говорит она, а что ты здесь делаешь? спрашивает он, я провожаю тебя, папа, говорит она. Потом старший сын женится, разводится, женится второй раз, рождается внучка, о, какая красивая, маленькая, как похожа на моего старшего, жена ему хорошая досталась, вторая, первая мне не нравилась, дайте мне, я отнесу маленькую с балкона в комнату, боже, как она похожа на старшего, одно лицо, не дают, выхватывают из-под носа, уезжает, всю дорогу ревёт, но никто не замечает, слава богу, можно спокойно плакать, приезжает опять к ним через неделю, звонит, стучит в дверь, но никто не открывает, она бежит в сквер, может быть они гуляют, нет, опять бегом на пятый без лифта, стучит, нет, не открывают, она целует дверь, и едет домой, потом сын говорит, что они так крепко спали, ничего не слышали, а она всю дорогу до дома, хорошо, что в их тьмутаракань сейчас уже провели метро, всю дорогу она плачет и плачет, да что же это такое, а маленькой уже три года, такая упрямая, не хочу видеть бабушку, говорит, ну что вы обижаетесь, она просто маленькая, говорит невестка, почему же ей так больно, у маленькой серо-голубые глаза и тёмные волосы и своевольнее и капризнее ребёнка не найти.
Она опять падает, падает и вновь оказывается за столиком в кафе, ерунда какая-то: нет и долго ещё не будет метро в Митино! А платье чуть не лопается по шву, надо в будущем вовремя сесть на диету, она привычно лезет в сумку за очками и вспоминает, какие очки! у неё же стопроцентное зрение, но в глазах всё слегка размыто, от слёз что ли, вот предпоследний кусочек, ам, и всё, рядом старик, белый как лунь, он ворчит и ругается, она тоже старуха и не отстаёт от него, тоже ругается, но вдруг начинает смеяться, не может быть – она смеётся! старик тоже начинает смеяться, они обнимаются и летят, летят в пропасть, и опять она в кафе.
В окне отражается старуха с седой косой вокруг головы, глаза выглядят маленькими, щёки обвисли как у бульдога, шея морщинистая и кажется намного короче, чем была в юности, она же помнит свою шею, на тарелке тает последний кусочек десерта, она отодвигает тарелку и плачет, положив голову на несвежую скатерть.
– Ну что? Ты выиграл! – говорит чёрный белому, она всё-таки удержалась, не прикончила всё сразу, а я уже думал, что придётся избавляться от тела. Как в прошлый раз.
Белый удовлетворённо улыбается, всё-таки она проявила капельку благоразумия и не истратила всю жизнь сразу, немного оставила, да и сложилось всё не так уж плохо.
Приятели, обнявшись, уходят из кафе, забыв, что они спорили. Официантка сладко спит на диванчике у стенки, у неё вся жизнь впереди. Старуха, дремавшая за столиком, просыпается и с трудом разогнувшись, встаёт, разбитая, и растеряно выходит на улицу, ковыляя на высоких не по возрасту каблуках.
Светлое утро равнодушно принимает её в свои прохладные объятия.
28.05.2013
Черёмуха
Он не помнил, как тут оказался.
Цепочка небольших прудов спускалась к Яузе. Первый самый высокий пруд замысловатой формы, с островками и соединяющимися друг с другом рукавами походил на ленту Мёбиуса: непонятно, на какой стороне ты находишься. Следующий, расположенный чуть ниже прудик уже был скромным, со сглаженными углами прямоугольником с единственным островом, на котором в кустах бузины стоял деревянный домик для двух белых со змеиными шеями лебедей. На том же пруду паслись нахальные птицы, выпрашивающие у гуляющих хлеб, сейчас они сидели по берегам, спрятав голову под крыло, невзрачные пёстрые, коричневые с серым утки и нарядные селезни в ярких с металлическим блеском галстуках.
Следующий пруд не имел даже острова, как и последний, нижний, четвёртый пруд, самый глубокий; городская легенда гласила, что лет десять назад из-за несчастной любви там утопилась девушка. По берегам росли старые кривые ивы, полоская в воде тонкие длинные с серебристыми рыбками листьев ветки.
Дождь то затихал на короткий промежуток, наполненный беззвучным ожиданием, и становилось особенно тихо, потому что звонко галдящие, как третьеклассники в метро, птицы обречённо молчали, то как будто вспоминал о своих обязанностях и принимался поливать с новой силой.
На скамейке у пруда сидел человек. Он словно не замечал, что ноги у него уже совсем промокли, а светлые коротко стриженные волосы пропитались водой и стали пепельно-серыми. Вода стекала за воротник, по плечам стучали увесистые холодные капли, рубашка потемнела и прилипла к телу. На бровях и на носу на секунду задерживались капли воды и после секундного замешательства срывались вниз. Он не чувствовал ни дождя, ни весеннего майского холодка, по щекам текли слёзы вперемешку с дождём.
Ну что же, всем кто-то когда-то отказывал. Холод отказа был сильнее весеннего дождя, а его безнадежность была очевиднее равнодушно наступающей темноты. Ему некуда идти, точнее – не было смысла куда-то идти. Он только что положил к её ногам свои мечты, желания, свою любовь, всё, что делало его особенным. Она не приняла его великодушный подарок и равнодушно сказала, что не может ответить ему, сказала, что хочет покоя, этот безразличный отказ уничтожил его самого. Словно у него вырвали сердце, вынули душу, лишили имени, спроси его кто– нибудь, как его зовут, он бы даже не понял вопроса, но спросить было некому, кругом только дождь.
Он понимал, что не может, даже если бы хотел, заставить её полюбить его, заставить думать о нём. Может быть она полюбила бы его, если бы он умер, тогда она, заливаясь слезами, прочитала бы его письма, и горько пожалела бы, что не может на них ответить за смертью адресата, она бережно собрала бы его стихи, зачитала бы до дыр, в общем, он размечтался как маленький: вот я умру и она ещё пожалеет, но тут он понял, что она даже не заметит его ухода во цвете лет, а его стихи в лучшем случае будут пылиться в ящике стола, а в худшем бесславно отправятся на помойку. Он не мог просто сказать, мол, найду другую. Он столько сил вложил в свою любовь, что отказавшись от неё, он бы обесценил своё чувство, и всю свою жизнь. Это было бы предательством. Сохранить себя он мог только простившись с жизнью.
Он малодушно представил себе, что он меняет имя, уезжает из этого города и живёт дальше другой счастливой жизнью, но такой жизни он не хотел. Самое ценное, что у него было, заключалось в его острой всеобъемлющей нежности к ней, в его стихах, и он не мог предать себя и своё чувство и опять по второму кругу пришёл к выводу, что жить дальше он не может, нечем, незачем, всё напрасно, всё не нужно, он сам не нужен, он не хочет такой жизни, он перестанет разговаривать стихами, никогда больше он не напишет ни строчки. Ведь это с ней, только с ней он мог и хотел говорить, если не с ней, то ни с кем.
Голова горела, сердце билось как боевой барабан и кровь стучала даже в кончиках пальцев, боль была такая сильная и сладкая, что даже приносила облегчение. Осталось только прыгнуть в воду и расслабиться. Сладость определённости и удовлетворение от принятого решения на минуту успокоили его. Это всё. Конец. Всё правильно. Это самый глубокий из четырёх прудов. Он шёл по кромке пруда, этот берег он знал с детства, пологий южный и высокий северный, тёмная холодная вода, кусты орешника, сосны на северном берегу и дальневосточная черёмуха на южном. Не кусты, как наша обычная черёмуха, а дерево с блестящей, как загорелое девичье гладкое тело, корой, с нежными мелкими листочками, и пахучими кистями белых цветов с безумным ароматом. Когда-то совсем маленьким, под этой черёмухой он делал удочки из веток а потом с важным видом сидел рядом с отцом на берегу, с гордостью поглядывая на других мальчишек, которые гуляли с мамами – ничего интересного!
Черёмуха пахла оглушительно и печально, и радостно, и с надеждой, и со слезами дождя, он прислонился к ней как к девушке, она дрогнула и обожгла его холодной волной мокрых лепестков. Какой я дурак, подумал он. Как хорошо. Свободно. Как я рад, что я жив. Милая, милая черёмуха, спасибо тебе, я так тебя люблю. Люблю. Люблю. Можно ли любить черёмуху? Он схватил в объятия дерево и тряхнул его, чтобы вновь почувствовать на лице холодные пахучие кисти. Дерево ответило водопадом белых тонких мокрых шёлковых лепестков.
– Ура, я люблю тебя!
Кого это – тебя? Весну? Вечер? Дождь? Черёмуху?
Это не важно.
– Люблю, – ещё раз крикнул он и громко чихнул, не хватало ещё простудиться, подумал он и припустил домой, здесь совсем недалеко, перебежать железку, можно через подземный узкий старый переход, но поверху быстрее, и домой, в сталинскую с высокими потолками девятиэтажку, в свою по соседству с родителями, двухкомнатную квартиру. Заснул, едва уронив голову на подушку, почему-то пахнущую черёмухой.
Утром он проснулся свежим, полным сил, с приятным чувством, что его любят. Днём забыл об этом чувстве, а вечером опять вспомнил, меня любят, я любим. Откуда взялось это полное неги чувство, он не понимал, и поэтому всё время искал, почему ему так хорошо. На следующий день чувство не пропало, хотя он ожидал этого с лёгкой грустью, но оно не прошло, а даже усилилось, и он весь день летал как на крыльях, но и с нарастающим ощущением, что он чего-то не понимает.
Кончилось лёгкое похолодание, которое привычно сопровождает черёмуховый морок, теперь все черёмуховые кусты и деревья просто зелены, без белых кудрей, но теперь он всё время приглядывался к черёмухам, радовался, когда их видел, был благодарен и слегка тосковал по белым гроздьям, пахучим и чувственным. А вечером он неожиданно услышал её призыв, хотя давно привык не замечать даже полные тоски крики электричек, струящихся деловыми светящимися змейками прямо перед его окнами. Почувствовал, что за полотном, за куртинами леса, за полуразрушенной оградой парка с рыжими кирпичными колоннами, увенчанными гипсовыми шарами и кое-где сохранившимися двухметровыми проржавевшими прутьями семидесятилетней давности, в лабиринте аллей, у пруда, его ждёт черёмуха.
Черёмуха. Черёмуха.
И тут же, как только вспомнил свою черёмуху, он поспешил, как будто его позвал кто-то милый и родной, побежал, несмотря на позднее время через дорогу, вперёд, по знакомым вплоть до каждого дерева притихшим безлюдным дорожкам вперёд, скорее, и всё тревожнее становились мысли, а вдруг не успею, что не успеет, он даже не задумывался, он бежал, высматривая её, его дальневосточную черёмуху, моя невеста, милая, черёмуха!
Увидел и обомлел от нежности и неожиданности, когда она явилась перед ним во всей красе, душистая, со свежими, чуть ли не скрипящими пенными цветами, торчащими от напора сока, текущего по жилам. Все осыпались, а она стояла как девушка, впервые раздевшаяся перед своим возлюбленным, когда не знаешь, что будет дальше: ты одна-одинёшенька во всём мире и сдаёшься на милость победителя, да или нет – любит не любит, а она уже разделась и стоит смиренно и испуганно, ждёт: он казнит или помилует, милая моя, черёмуха.
И через три дня, и через неделю, он проверял – бегал к ней на свидания, и весь июнь, и весь июль, и весь август она цвела, взрывалась черёмуховыми брызгами, мелко дрожала под его ладонями и губами.
В конце августа ему позвонила нежданно-негаданно его прежняя человеческая любовь, сказав простым голосом, какой бывает у жён:
– Почему ты исчез, гадкий мальчишка? Как я по тебе соскучилась, по твоим стихам, по твоим поцелуям.
Он молчал.
– Поцелуй, – сказала она, – странное слово, правда? Поцелуй как просьба: поцелуй меня, как действие в повелительном или просительном, просительном – это я сама придумала, правда, должно быть такое, наклонении, и поцелуй, как самое важное существительное, правда? Я больше не знаю в русском языке слова и существительного, и глагола одновременно.
– Правда, – сказал он, – я такой дурак, я тоже очень соскучился!
Откуда-то дохнуло черёмухой, но он уже и думать забыл о ней, ну, цветёт и цветёт, скоро осень, тогда и опадёт.
– Я так хочу тебя видеть, милый, я приду сегодня к тебе, любимый. Жди меня, – сказала она.
Он бросился убирать квартиру, час-полтора у него точно есть, постелил свежие простыни, поставил на стол вино, бокалы, свечи, помыл фрукты, и не услышал, не обратил внимания на тоскливый призыв поздней электрички, напоминавшей всё это время ему о черёмухе, задёрнул шторы, отгородив от вечернего сумрака светлый круг своего нетерпеливого ожидания, забыл, изменил своей черёмухе, выбросил из головы свою зелёную невесту. Вернулось привычное сильное до боли желание, вернулись стихи.
Он так напряжённо ждал её, что боялся тронуться с места, сидел неподвижно на краешке стула, невесомый, как сухой лист. Наконец она коротко и требовательно позвонила. Побежал, распахнул дверь и оцепенел. Она стояла с букетом черёмухи в руках. Черёмуховое облако толкнуло его в грудь мягко и обиженно.
– Неси вазу, – прикрикнула она, – смотри, что я нашла, когда бежала к тебе через пруды, – черёмуху! Сейчас конец августа, а она цветёт, и это так странно, я для тебя наломала, я знаю, ты любишь черёмуху, это тебе, – скинула плащ, сунула не глядя, ветки черёмухи в подставленную вазу, он подхватил её, понёс как хрупкое сокровище, как отрубленную голову, в комнату, поставил на стол, растерянно вглядываясь в немые белые цветы, как в родные глаза, и не знал, что делать. Я предатель, убийца, палач, как будто кто-то произнёс в его голове, он не хотел, но поверил, что это так.
Вошла она, делая руками движения, как будто продолжала мыть руки воздухом:
– Не знала, – озадаченно произнесла она, – что у дальневосточной черёмухи такой густой и красный сок.
Как кровь.
Май 2013
Хрустальная ворона
Варя собиралась переходить в детективное агентство. С тех пор, как разрешили частную детективную деятельность, она мечтала перейти из государственной структуры в частную. Потому что работать в госструктуре ей не нравилось.
Наша героиня была этакой белой вороной, даже не белой, а кристальной вороной, её и в отделе так звали – «хрустальная ворона». У неё с детства была гипертрофированная честность. Если её прямо спросить: был ли у тебя любовник, например, то она честно отвечала, нет или да, что соответствовало положению дел в данный момент, хотя могла бы соврать, но она просто считала, что врать – это ниже её достоинства.
Правда, за сорок лет её жизни были на её совести и тёмные пятна, которые мешали ей самой считать себя по– настоящему хрустальной: это верёвочка, такая из жёлтых и красных ниток с золотой металлической имитирующей золото нитью, шириной около 2 миллиметров, которой, если кто помнит, в советские времена перевязывали крест-накрест тортики в квадратных картонных коробках. Почему эта верёвочка её тогда так прельстила, что она не удержалась и незаметно приватизировала эту тесёмочку? Если бы она попросила бы, то конечно, без сомнений получила бы её от матери очкастого именинника, Серёжи Карася, которому в этот день исполнилось пять лет, Карась, кстати, – не прозвище, а фамилия. Караси жили в том же доме, что и она. Родители были знакомы по работе и Карась, и другая мелкота в доме: Саша Пивоваров, Боря и она, Варя, и Марина Эрнандес, родители которой были вывезены детьми из Испании во времена Франко, гуляли вместе во дворе, катаясь по очереди на Варином двухколёсном велике, и, конечно, Варя, не как владелица, а как самая справедливая, следила за тем, чтобы все катались бы одинаковое время и очередь бы соблюдалась.
Вот такое падение честной Вари, такая вот верёвочка. В Варе боролась природная скромность – неудобно попросить – и желание получить верёвочку честно.
Скромность пересилила честность. Варя взяла верёвочку очень скромно – тайно. Варя и сейчас, в свои сорок, помнит эту верёвочку. Варя помнит, во что она была в тот день одета: на ней был костюм тройка типа Шанель, правда – Шанель, только детский вариант: плиссированная юбка, нижняя без рукавов под горлышко ровная блузка и жакет простого покроя с отделкой белой тесьмой по застёжке, тоже под горло с длинными рукавами из шерстяного мелкого и плотного джерси небесно голубого цвета, Варя называла этот цвет бирюзовым, но Борина мама сказала, что это не бирюзовый, но в Вариной семье хранилось именно такое с бирюзой викторианской эпохи дореволюционное бабушкино колечко, в которое Варя была влюблена с детства, и теперь носит на безымянном пальце левой руки. Мама, уже дома, снимая этот костюм с сонной, вялой, усталой Вари, обнаружила эту тесёмочку. Варе до сих пор стыдно, а тогда-а-а! Мать крепко взяла её за руку и заставила пойти к Карасям, чтобы извиниться за кражу. Варя извинилась. Верёвочку ей оставили, но количество страданий, перенесённых Варей, значительно превысило удовольствие от обладания ею. Она и смотреть на неё не могла и с Карасём больше не дружила.
Через год Варя пошла в школу и вроде история забылась.
Ещё одно преступление Варя совершила, когда на работе взяла общественный журнал, без отдачи. И самое серьёзное: у неё были отношения с женатым мужчиной.
Вот и все преступления нашей Хрустальной вороны, тёмные пятна на её совести, и на солнце бывают пятна, которые не давали ей считать себя по-настоящему хрустальной, но она хотя бы не прощала себе эти преступления.
Варя не прижилась в органах внутренних дел и собиралась уходить в частное детективное агентство. Варя понимала, что когда она уйдёт, всем станет легче: они останутся все свои, они понимают друг друга, а она нет, она уже не будет им мешать, ведь они стеснялись обсуждать свои дела в присутствии Вари.
В этот день Варя уже собиралась домой. Она переобулась, собрала сумку, проверила на месте ли ключи, телефон, деньги, у Вари была привычка держать деньги не в кошельке, а класть каждый день в разные кармашки в сумке. Деньги не любили к себе такого отношения и не держались у Вари долго, при первой же возможности покидали её, чтобы найти себе более уютное пристанище, глупые деньги.
Ещё она не любила краситься, потому что считала, что прохожим всё равно, как она выглядит, а ощущать на себе тушь, помаду, а тем более тональный крем она терпеть не могла, а ещё смывать всю эту краску, нет, уж лучше не краситься.
Она побежала домой. По дороге она любила выпить чашку кофе в уютном кафе на углу, у станции метро, а оттуда до дома пять минут. Она в кафе ужинала. В этот вечер она увидела, что на каменной ступеньке выхода из метро сидит девушка, лет восемнадцати, из таких, которых люди стараются не замечать. Одета она была не слишком чисто, обычно: джинсы, лёгкая куртка, кроссовки, ей лет восемнадцать: открытый лоб, волосы затянуты в конский хвост, завязала она его видимо, с утра и больше не расчёсывала волосы, и хвост выглядел не свежим: спутанные тускловатые волосы.
Лицо тоже как у Вари, без косметики, бледное и утомлённое. Но самое главное: глаза у неё, как у больной собаки, люди сразу видят такие глаза в любой толпе и, встретившись с ними, стараются больше не пресекаться с таким человеком взглядом. Вот и Варя тоже, как только порезалась о взгляд девушки, сразу сделала вид, что она при своей единице, ничего практически не видит на расстоянии больше метра и с пустыми глазами прошла мимо неё. Вошла в своё кафе и села за свободный столик у окна. Она могла не пользоваться меню и заказала кофе и яблочный штрудель. Заслониться меню от девушки у метро она не могла и поэтому смотрела на неё, пока не принесли заказ. Тогда она решилась.
Она заказала ещё кофе и штрудель, оставила плащ и сумку в кафе и с бьющимся сердцем побежала обратно к метро. Она взяла девушку за локоть и сказала:
– Пойдем, я заказала кофе, посидим, поговорим, ты мне всё расскажешь, станет легче.
Девушка как кукла молча пошла с нею рядом, ни спасибо, ни здравствуйте. Они сели за столик друг напротив друга и Варя представилась.
– А тебя как зовут?
Девушка невесело улыбнулась и по всей видимости попробовала пошутить:
– Меня не зовут, я сама прихожу, – сказала она.
Варе показалось это по-детски глупым.
Она заметила, что когда девушка садилась, она поморщилась и придержала левую руку, будто сломанную.
– Люба меня зовут, – сказала девушка извиняющимся тоном, заметив гримасу неодобрения на Варином лице.
– Давай, пей, пока горячий, – напомнила Варя и подвинула к ней чашку кофе. Та осторожно обхватила её руками и сидела молча, наслаждаясь теплом.
Варя сражалась со штруделем и незаметно наблюдала за ней.