Королева ночи Окатова Александра
– Порог совести в 1 балл – плохая мысль, за которую вам стыдно и вы испытываете угрызения совести. 2 балла – обидное слово, спор или ссора. 3 – рукоприкладство, 4 – зависть, спесь и пренебрежение, 5 баллов – нелюбовь, 6 – моральное убийство, то, что в народе называется заесть чужую жизнь, 7 баллов – убийство, есть ещё 8 баллов – массовое убийство чужими руками, путем обмана, зомбирования и идеологического отъёма совести у населения, и 9 баллов – у богов.
Если у пациента порог совести находится в пределах от одного до трёх баллов, то это как раз и означает низкий порог совести. Чем выше балл, тем выше соответственно порог совести. У вас, Вадим Анимподестович, например, порог совести составляет один балл. Это очень низкий. Порог меньше одного балла встречается чрезвычайно редко, где-то 0,5 баллов было у Иоанна Кронштадтского, который как-то зашёл во время строгого поста в келью и застиг троих монахов над котелком с ушицей, ложки застыли на полпути от котелка ко рту, они испуганно смотрели на него, ожидая порицания, как же они были удивлены, полны надежды и благодарности, когда вместо порицания и устыжения, они услышали: подай, пожалуйста, ложку, брат, – и Иоанн пригубил прельстившей их похлёбки.
Желание не унизить людей оказалось для него важнее, чем справедливое в общем-то порицание их как грешников. У апостолов – например, у Петра, как очень горячего, вспыльчивого и обидчивого человека, который в течение известной ночи отрёкся от Христа три раза, порог совести составлял 4 балла. У Иуды порог совести где-то в области 5 баллов.
Но муки совести у Иуды были столь остры, что он, чтобы заглушить голос совести, убил себя, что несколько реабилитирует его как человека. У Иисуса порог совести, видимо, был равен единице, чуть выше, чем у Иоанна Кронштадского, так как по отдельным свидетельствам Христос всё-таки грешил некоторой театральностью и пафосом. Но его совесть возбуждалась практически всё время: то есть он обладал способностью переживать за других сильнее, чем за себя. При такой тяжелой патологии ему было просто мучительно жить. Это объясняется, как ни странно, наследственностью. Он – сын бога. Так как бог не может по определению испытывать муки совести, то у Яхве порог совести самый высокий – девять баллов. То есть он может убить, не испытывая при этом никаких проблем с совестью, как и положено настоящему богу. Его сын, Иисус Христос, наоборот, приняв на себя бремя совести своего отца, с целью спасти его от него самого, безропотно принял смерть от его рук. Христос и Яхве, таким образом, находятся на противоположных концах шкалы совести.
Порог совести у Гитлера и Сталина составляет восемь баллов. Семь – у Каина, Брута, Нерона.
– Никогда об этом не задумывался, – сказал Вадим, – но вы меня убедили.
– Если вы не устали, я продолжу? – предложила Элеонора Анатольевна.
– Кроме девятибалльной шкалы совести существует интенсивность переживания мук совести, которая сложно коррелируется с балльностью, и, в основном, определяется физиологией – типом нервной системы и индивидуальными свойствами личности, темпераментом.
Интенсивность переживания мук совести обозначается латинскими буквами: А – слабая, B – средняя, C – сильная, D – предельная. То есть сочетание порога совести по баллу и градации интенсивности переживания мук совести более-менее точно определяет место индивида в сравнении с остальными. Пользуясь таким индексом можно относительно объективно сказать, что тот или иной индивид более совестлив, чем другой. Встречающиеся случаи описываются комбинацией буквенного индекса на первом месте и балла на втором.
Например: D-9 – индивид обладает предельной интенсивностью переживания мук совести и высоким порогом. Типичный представитель такой группы – атаман Кудеяр: убил кучу народу, то есть у него высокий порог – неоднократное убийство, потом большой инкубационный период и его накрывают предельно интенсивные переживания мук совести. Зевс, Яхве: A-9 индивиды имеют порог самый высший, соответствующий богам, то есть совести практически нет и слабые переживания. У Иуды например, D-5, средний порог совести, но чрезвычайно сильные яркие предельные переживания мук совести. Иоанн Кронштадский, индекс А-0.5, низкий порог и слабая интенсивность, то есть чрезвычайно совестливый и необидчивый, великодушный человек, приблизительно то же у Прекрасного Иосифа, у него индекс A-2. Каин, индекс D-7 – предельная интенсивность и высокий порог.
Порог совести также зависит от наследственности, поэтому мы выясняем, не было ли в роду особо серьёзных преступлений против совести, например, если в роду были предатели, убийцы, разбойники, то весьма высока вероятность того, что и у вас тоже будут проблемы с совестью, при низком пороге у потомков могут быть фантомные муки совести за деяния предков, а при высоком – проступки, как рецидивы родовых преступлений.
Горизонты сознания Вадима Анимподествича стремительно расширялись.
– Есть и подводные камни, – предупредила она, – дело в том, что муки совести могут возникать не сразу после совершения преступлений против совести, а через значительный, иногда даже очень значительный промежуток времени. Это так называемый инкубационный период. Человек, совершивший преступление против совести, может спокойно жить от нескольких часов до многих десятилетий, не замечая, что у него развивается расстройство совести, пока не наступит острый период, как у того же Кудеяра-атамана.
– Да, – согласился Вадим, – я понимаю.
Элеонора Анатольевна продолжила:
– Расстройство совести может быть острым и хроническим. Острый период характеризуется сильными душевными болями, упадком настроения, слезливостью, плохим аппетитом, часто такие больные жалуются на бессонницу, головную боль и расстройство внимания. Длительность приступов совести тоже различна. При неправильном лечении острое расстройство совести может перейти в хроническую стадию и консервативное лечение может оказаться неэффективным, и тогда показана операция.
Ошарашенный Вадим Анимподестович спросил:
– А у меня какой тип совести?
– У вас D-1, низкий порог, можно сказать, строгая совесть и предельная интенсивность переживания мук совести. Могу сказать, что понимаю вас, вам трудно жить. Советую вам попробовать консервативное лечение: мы попробуем повысить порог и снизить интенсивность переживаний. Согласны?
– Да, да, конечно, помогите мне доктор! Хочется пожить, как человек! Без мучений.
– Хорошо, попробуем вам помочь! Ваш рецепт! – напомнила она.
– Спасибо доктор!
Он схватил рецепт и вышел из кабинета. Время уже позднее, лекция доктора – такая длинная, что он подъехал к дому без пятнадцати минут полночь. Подойдя к подъезду, он спохватился, что не купил лекарство и решил зайти в аптеку сегодня же, ведь есть же дежурные аптеки. Он вернулся в машину и поехал в ближайшую дежурную аптеку. Он заглянул внутрь и подал в открытое окошко свой рецепт: молоденькая девушка-провизор подошла к окошку с другой стороны. Она посмотрела рецепт, улыбнулась и вернула обратно. Он возмутился.
– Куда мне идти, сейчас все аптеки кроме дежурных закрыты, а вы не хотите меня обслуживать!
Праведный гнев переполнял его. Девушка-провизор смотрела на него со странным выражением лица: смесью сочувствия, жалости и удивления. Она спросила его мягко, как психбольного.
– А вы сами-то читали, что вам прописали?
– Я? – удивился Вадим Анимподестович. – Нет! – он схватил рецепт: там разборчивым, не похожим на докторские каракули почерком, было написано:
1. Взять на работе отпуск на две недели. Нормально, подумал Вадим. Отдых мне не помешает!
2. Принять на это время обет молчания. Странно. При чём тут молчание? Он так и застыл перед окошком. С другой стороны стояла и смотрела на него, как в зеркало, девушка. Она следила за сменой выражения его лица.
3. Поступить санитаром в хоспис. Обет молчания сохранять.
– Какая ерунда, – рассердился он, – какой-то обет, какой-то хоспис. Ничего не понимаю. Детский сад, – раздраженно ворчал он.
– Не ерунда, – тихо сказала девушка-провизор, она посмотрела ему в глаза так, что ему захотелось закрыться рукой.
– Совесть замучила? – спросила она.
– Что вы сказали? – встрепенулся он. Но девушка уже закрыла окошко и спрашивать было некого. Он хотел постучать ещё раз, но понимал, что это глупо. Он потоптался в светлом круге у двери, а потом вернулся в машину и поехал домой. В его заплечной суме вместе с черёмухой и матерью теперь лежал и рецепт докторицы. С этим рецептом надо переспать, решил он. Несмотря на волнения и потрясения, спал он на редкость спокойно и хорошо.
Утром он встал свежий и полный решимости выполнить рекомендации врача. Обет молчания его не тяготил – он жил один и разговаривать ему было не с кем. Как всегда он мысленно поблагодарил бога, что он подарил людям интернет, потому что телефоном в связи с его обетом молчания пользоваться он не мог. Хорошо, что привычки разговаривать с самим собой у него нет.
Он нашёл адрес ближайшего хосписа, изготовил бейджик с текстом «Вадим», неожиданно легко отказался от отчества и фамилии, очень похожих на сложно выговариваемую скороговорку, под именем он написал «немой», зачеркнул, написал: «не разговариваю», зачеркнул, потом, подумав, написал «молчун», приколол на рубашку и направился в хоспис. Там его приняли радушно, посмеялись над его бейджиком и дали заполнить заявление. Спросили: ты слышишь? Он кивнул. Объяснили обязанности, завхоз выдал халат, перчатки, тряпку, швабру, он снял рубашку и переколол бейджик на халат и пошёл на послушание.
Место оказалось страшное. Если бы он вместо Данте писал божественную комедию, то описание ада, сделанное Вадимом, было бы гораздо страшнее, чем Дантов ад. Запах больных, старых тел, запах смерти, ужаса и безнадежности. Ничего страшнее, чем глаза этих людей, он в жизни не видел. Как он будет здесь ещё две недели. Я не хочу даже дышать этим воздухом, я не хочу на это смотреть, я не хочу переживать за них, я не выдержу. Я не хочу нюхать эту вонь, проклятый хоспис, проклятые больные, всё равно они скоро умрут, меня сейчас стошнит, он был так зол, он был в ярости, он уже хотел бросить всё это и отправиться в свой спокойный чистый дом.
Время тянулось так медленно, что он подгонял его как мог, скорее бы прошли эти две недели. Потом он опомнился: почему он так злится на этих людей, они-то уж точно не виноваты, что он должен две недели делать то, что ему так противно. Потом он подумал: когда-нибудь он тоже будет лежать как овощ, как тухлый овощ, и ему будет больно, тоскливо и одиноко и никто, так же как он сейчас, не захочет подойти и взять его за руку, посмотреть сочувствующим взглядом, все будут смотреть на него как на обузу, ненужную вещь, как на мерзкую, пока ещё живую, наполовину живую, человеческую особь, которая уже никогда не будет полноценным полезным человеком, и придут к выводу, что ни к чему тратить на него время и душевное тепло, он ведь он совершенно бесполезен и всё равно скоро умрёт, что он сор, который со дня на день сожгут в крематории.
Он уже представил себя на опротивевшей казённой кровати и понимал мать, которая боялась этого больше всего на свете. Он видел себя, отвратительного всем и каждому, и никакого просвета, никакого будущего, без выхода, без надежды – только ожидание смерти.
Умирающие, которых он видел каждый день, старались найти себе хоть какую-нибудь работу или занятие – считать стоны соседей, вспоминать немецкие слова из программы пятого класса: Alles ist weiss. berall liegt Schnee, становилось легче, и это тоже никому не нужно. Они умирали, это тоже была работа, как раз нужная, самая важная на свете работа, которая отнимала много сил и, устав от неё, они отдыхали. Вадим чувствовал, какая это тяжелая работа.
Когда они отдыхали от неё, лица у них были просветленные и удовлетворённые, глаза становились ясные и чистые как у детей. Безмятежные. Он даже позавидовал некоторым на мгновение, в этот момент он понял, что ему надо изменить своё отношение к этой работе и не злиться так яростно, а то он изведёт себя и потеряет человеческий образ. Ведь всё дело в его отношении, и постепенно простая работа, которая делала грязное чистым, и запрет на слова успокоили его, он методично стал делать своё дело, несмотря на то, что навыка влажной уборки у него почти не было. Совесть и тяжёлые мысли его отпустили, и через три часа, когда он закончил уборку, можно было начинать её заново. Что он и сделал. Второй круг дался ему намного легче. У него была работа, которую он делал, и он уже мог задерживать взгляд на лицах полутрупов, нет, полуживых. Многие без сознания.
Перед уходом его попросили сменить памперсы мужчинам из второй палаты. Это оказалось не так противно, как он думал. Кто был в сознании с благодарностью отвечали на его прикосновении лишенные отвращения и брезгливости, обычных при отношении здоровых к больным, некоторые пытались что-то сказать, бейджик его пригодился только для персонала, больные не обращали на него внимания, и кто мог, говорили с ним, а он не смог бы ответить и без обета молчания из-за спазма в горле и только пытался улыбаться.
Первый день вымотал его полностью, выжал сок. Он переоделся и побрёл домой. Дома ни читать, ни гулять по инету ему не хотелось, есть совершенно не хотелось, да и на работе он весь день не ел. Он долго простоял под душем, испытывая удовольствие, что недолго, здесь и сейчас он принадлежит сам себе. Рухнул в постель и спал не шелохнувшись до звонка будильника.
Следующий день поменял шестерых вчерашних умирающих на новых.
Ему были рады, если он понял выражение их лиц. Посетителей мало, никто не хотел страдать и каждый прикрывался работой. Он сам прекрасно знал это по себе, сам так же поступил с матерью. Время, проведенное с умирающими, немного ослабило муки совести, из-за того, что он так и не проводил мать, когда она умирала. Он, как всегда, утешал себя тем, что встретится с ней после смерти, но сам понимал, какое это слабое и лживое утешение.
Он привыкал. Ещё вчера он отпустил свою злость, и ему стало намного легче. Сегодня ему удалось улыбаться без спазма в горле. Помыв полы, он переоделся в чистое и занимался уже более деликатными делами, кормил, вытирал, менял, переворачивал, возил, опять переодевался, мыл полы, выносил, переодевал, потом шёл домой и наконец, впервые за два дня он поел. В холодильнике сыр и масло. Он сварил кофе, сделал бутерброд, и это оказалось так вкусно, что он удивился, почему он этого раньше не замечал.
Третий день поменял ещё четверых. Время с каждым днём струилось всё быстрее. Четвёртый день пролетел, как ему показалось, за два часа. Его называли парень, сынок, а такие же, как он, волонтёры звали его молчун.
Приближалась к концу вторая неделя. Через три дня он будет свободным. Он чувствовал себя на вокзале, где он провожает кого-то на поезд, который отбывает и никогда больше не придёт.
В предпоследний день умирающая женщина у окна назвала его сынок и он срвался, побежал в сестринскую и рыдал там два часа, потом вернулся к ней и остаток дня провёл, сидя у её кровати и бормоча, да, мама, это я, мама, отдыхай, мама, я тебя люблю, мама. Домой не пошёл, прикорнул в сестринской, все сделали вид, что ничего странного в этом нет.
В последний день он не отходил от «мамы», она его отпустила в пять часов вечера. Навсегда.
Он пошёл домой и лёг спать. Голова была горячей изнутри и спать не получалось, как в детстве, когда он тяжело болел. Непрерывное движение мысли замыкалось на смерти двух матерей. Он похоронил «маму» через три дня, потому что она была одинока. Хоронить её некому. Было грустно. Что-то завершилось, но совесть не замолкала. Вот он проводил чужую мать как свою, точнее лучше, чем свою: и за руку подержал, и разговаривал, и от этого сознания ему становилось ещё хуже. И совесть разошлась так, что припомнила ему и статуэтку, и сестру, и жену отца, и черёмуху, и мать, и ещё тысячу случаев, где он вёл себя небезупречно.
– Всё, – сказал он совести, – я тебя вырежу. Удалю.
– Ты что очумел, что ли? Хочешь от меня избавиться? А совесть мучить не будет? – язвительно спросила она. Будет, подумал он и тут же рассмеялся:
– Ты, совесть, – сказал он, – совсем оборзела, как совесть будет меня мучить, я ж тебя вырежу!
– Сволочь ты, – сказала совесть.
– Да, – согласился он.
Ему стало грустно, ведь он привык к ней за свои тридцать пять лет, то есть за двадцать восемь, потому что первые семь лет он как-то обходился без неё.
На следующее утро он пришёл в клинику. Совесть обиженно молчала. Элеонора Анатольевна приняла его очень любезно, только спросила:
– Вы не передумали? Наше консервативное лечение вам помогло?
– Мне стало ещё хуже, – признался он, – а теперь эта вредная совесть на меня ещё и обиделась. Удаляйте!
– Ну, мы не удаляем, а, как бы выразиться помягче, мы заставляем её молчать. С помощью очень точной электронной пушки подвергаем воздействию рентгеновских лучей область локализации совести.
– То есть выжигаете, – уточнил он. – Хорошо.
– Идите, оплачивайте. – Элеонора Анатольевна выписала счёт.
Миллион. Не фига себе, какая дорогая, блин, совесть. Оплатил, поднялся в операционную, его провели за стеклянную стену, где переодели в халат, надели берет и уложили под электронную пушку, хотели уже пристегнуть ремнями руки и ноги, как он вдруг передумал и, растолкав санитаров, выскочил из операционной.
Он был возбуждён, внутри всё дрожало. Да ладно, подумаешь, миллион, совесть дороже! Он выбежал из ворот клиники.
Если бы он оглянулся и посмотрел вверх, то увидел бы на третьем этаже стоящую у окна Элеонору Анатольевну. Уголки рта у неё играли, словно она не могла решить, улыбаться ей или грустить. Она отошла от окна, чтобы запереть дверь изнутри, чтобы кто-нибудь случайно не помешал ей.
Элеонора Анатольевна поудобнее устроилась за своим столом, откинулась на спинку стула и протянула руки к прозрачному шару, размером с хороший мужской кулак, и активировала его. Шар начал вращаться и мерцать слабо молочным светом, по мере увеличения скорости вращения шар поменял цвет на тёмно красный, поднялся на уровень её лба и стал записывать информацию. На другом конце галактики такой же шар синхронно принимал сигналы. Сеанс окончился, шар опустился на подставку, теперь его опять можно было принять за не слишком оригинальное украшение интерьера. Смысл сообщения приблизительно можно было бы изложить так: уважаемому начальнику отдела рекогносцировки от полевого агента Аоэя на третьей планете звёздной системы обнаружен носитель совести запас максимальный качество высшее может являться донором для 100 000 наших соотечественников что соответствует 50 % удовлетворения очереди ожидающих пересадки совести к сожалению он не дал мне осуществить забор совести продолжаю поиск.
Элеонора Анатольевна открыла глаза и подумала, что она рада уходу Вадима. Она не будет его преследовать и применять силу. По правилам можно изъять совесть, точнее – принять в дар – только по желанию индивидуума, к тому же она после забора отрастала у донора даже больше, чем была, память пациенту корректировали, деньги возвращали, так гласили правила и её совесть, но не могла же она объяснить всё это Вадиму Анимподестовичу.
Элеонора Анатольевна служила полевым агентом, эту, да впрочем и все уважаемые профессии и государственные должности на её планете по закону могли занимать только обладатели совести. У кого совести не было, страстно мечтали получить её, поэтому работа по поиску доноров совести считалась одной из самых важных. Она знала, что существовал даже чёрный рынок по торговле совестью. Но товар, который там предлагали, был контрафактным и это сразу же вылезло бы в ходе стандартных проверок при приёме на работу, а в государственных клиниках её пересаживали бесплатно, как же иначе, ведь никак невозможно купить совесть и остаться честным. Понятно, что в таком обществе, где совесть была обязательной, наблюдался её дефицит, и были огромные очереди, но зато все хотели её иметь, не то, что здесь, где люди пренебрегали совестью и даже желали от неё избавиться.
Вадим обладал редким ветвистым экземпляром, но это в большой степени его заслуга, это он не прощал себе ничего, поэтому она у него так разрослась.
За две тысячи земных лет, в течение которых Элеонора Анатольевна несла вахту на этой планете, ей встретилось только три подобных экземпляра: длинноволосый чудак в Иудее и Иоанн Кронштадский, от которых и была восстановлена совесть у большинства населения её планеты, и вот этот, Вадим Анимподестович Нарциссов-Исподвывертомский. Надо будет хотя бы изучить его, пока он жив. Они такие хрупкие на этой молодой планете. Элеонора Анатольевна вздохнула: хорошо быть молодым, подумала она, где-то она это уже слышала, только не могла вспомнить, где. Хрупкие, и живут так недолго, как их трава и цветы. Как цвет полевой, подует ветер и нет его, и она опять поймала себя на мысли, что и это тоже где-то слышала. Пора в отпуск, подумала она, всё-таки две тысячи лет на вахте, но из-за важности работы совесть не позволяла ей просить отпуска.
Вадим шёл домой, шатаясь от счастья, как пьяный, забыв, что машина осталась у клиники, да чёрт с ней, с машиной!
– Родная моя, совесть моя, прости, – говорил он, – дорогая!
– Вот именно, что дорогая, – съязвила она. Я стою целый миллион! Она явно гордилась собой:
– Чудак, ты отдал такую кучу денег за совесть, которая и так была твоей, причём абсолютно бесплатно! – совесть продолжала его пилить, – тебе не обидно?
– Да я счастлив! Главное, ты со мной.
– Да, – скромно сказала она, довольная, что он наконец оценил её, – я с тобой и буду с тобой всю твою жизнь, как черёмуха, как мать, как сестра. Я всегда буду с тобой, если ты сам меня не потеряешь.
После пережитых треволнений Вадим спокойно заснул со своей совестью в обнимку. Хорошо быть в ладу со своей совестью, подумал бы он, если бы не спал. Совести снилось, что её опять хотят удалить, она просыпалась и с облегчением понимала, что это только сон, и тогда она нежно, чтобы не разбудить, покусывала Вадима на всякий случай, чтобы совесть не терял. Всё-таки совесть – самое главное в человеке, решила она и успокоилась. Не надолго – до завтрашнего дня.
7—8.06.13
Амулет
Когда он проснулся посреди ночи от неясного беспокойства, то начал искать его причину. На первый взгляд причин не было. Он здоров, учёба продвигалась. Хвостов нет. Квартира в его распоряжении, сестра, правда тоже здесь жила, но с самого раннего детства он не принимал её всерьез и она никак не влияла на его жизнь.
Родители жили уже два года в Америке, он отказался ехать, и они уехали вдвоём. Отец преподавал в университете в Нью-Йорке русскую словесность, мать была известным фотографом. Она всегда удивляла его своими фотографиями. На первый взгляд ничего особенного в них не было, но стоило ему увидеть новую работу матери, как он терял душевный покой на несколько дней. Он ходил как под каким-то сильнодействующим веществом, он вертел и крутил в голове это фото, выискивая, прикидывая, словно охотник, выслеживающий дичь, то, что его задевало. Искал, разбирал, думал. Что-то в работах матери хватало его за душу и не отпускало, а наоборот втягивало его в эту работу, как в отдельный мир. В чём дело, он пока не разобрался. Дома, в гостиной, тоже висели четыре огромных черно-белых фото в простых рамках. Это был цикл «Сезоны».
На первом фото запечатлён угол кафе. Камера смотрит изнутри, как будто автор сидит за столиком у окна: белая с потёками кофе пустая чашка на толстой старой столешнице, которая была старше десятка посетителей кафе вместе взятых. Впечатление такое, что столу не менее пятисот лет. В высокое окно с откосом, на котором краска местами облупилась, виден берег реки, взятый в гранит, это было печально и безразлично самой камере, и не оставалось сомнений: человек за камерой видит эту картину в последний раз, нет, даже не так, тот, кто сейчас смотрел на фото, зритель – каким-то чутьём понимал, что посетитель кафе с точки зрения которого мы видим всё это, тот человек, глазами которого мы смотрим сейчас, уже умер. Его нет больше.
Кафе по-прежнему стоит на своём месте, чёрный стол всё также стойко терпит локти и кисти приходящих и знает о их судьбе всё. Безразлично и мудро принимает их души и хранит вместе с недолговечными отпечатками их ладоней. Эта толстая деревянная столешница, перевидавшая многих, могла бы как могильная плита много порассказать о них, но они об этом не спрашивали и им даже это в голову не приходило. Через окно умерший герой фото, с точки зрения которого снимал фотограф, видел сквозь стекло набережную, очерченную прерывистым контуром первого снега, поэтому все цвета: и гранитной набережной и серых стальных, даже на взгляд холодных волн реки, были более тёмными из-за того, что снег тут же таял, и цвета от этого были почти чёрными. Мать сняла эту сцену и она была жива. Но тоска была такая плотная, что холод чувствовался даже при взгляде на фото: «Зима».
Следующее фото матери естественно называлось «Весна». Она выхватила в толпе идущих в одну сторону людей в мокрых плащах, под зонтами в серое монотонное утро, перед огромными старыми дверями метро «Сокол» на построенной в сороковые годы станции взгляд полуобернувшейся в толпе девушки-девочки с прозрачными глазами и нимбом легких, выбившихся из гладкой прически волос. Взгляд без узнавания: она не смотрела в объектив, и тот, кто снимал, и тот, кто сейчас смотрел глазами фотографа, не поймали её взгляда, и от этого просто физически становилось больно: никогда это мгновение не повторится и она никогда не увидит тебя, пройдёт, пролетит мимо, мимо, и ты не оставишь следа в её жизни, как будто тебя и нет на свете, никогда не было, и никогда не будет. Вот такой девичий взгляд.
На другой стене «Лето» и «Осень».
Камера зафиксировала изгиб талии, женское голое плечо: женщина ставил прозрачную большую, наполовину наполненную водой, вазу на стол, в вазе – полевые цветы и травы, как если бы она их сгребла в охапку, обняла и дернула. Травы запутались, переплелись с полевой геранью, мышиным горошком, парой цветов поповника и несколькими васильками. Так и не распутав травы, как вышло, она опустила их в вазу и уже хотела поставить на стол – в этот момент фотограф и спустил затвор. На женщине простое платье из хлопка, под которым чувствовалось разогретое до летнего пота тело, спокойное и щедрое.
«Осень». Мать поймала порыв ветра. Как ей это удалось, он не представлял. Он сам больше всего любил именно этот снимок. Вихрь, поднявший в воздух с земли опавшие листья. Он мог смотреть на «Осень» бесконечно и ему это никогда не надоедало. У него не было тоски при взгляде на этот снимок, была щемящая надежда и благодарность кому-то или чему-то за эту надежду, за прошлое и будущее, которое или будет, или нет и за незнание, его незнание, а листья знали, а он не знал, и именно это ему и нравилось.
Как удалось его матери поймать все эти чувства в ее работах, он не понимал, и это его удивляло и восхищало. Он смотрел в них, как в окна, и каждый раз находил что-то новое.
Сегодня ночью он не мог уснуть. Он прошёл по тёмной гостиной, не глядя на фото матери, ему не обязательно смотреть на них, он и так знал их наизусть.
Поиски источника неясного беспокойства привели его к окну эркера. Они жили в центре и всю ночь за окнами светились назойливые рекламные слоганы. Он по привычке прочитал: «Цель всякой жизни – иметь» на здании банка «Жизненные ценности». Дурацкий лозунг, подумал он. Иметь. Взять и удержать. Всё, что мы имеем, принадлежит нам только на какое-то время. Пока мы живы. Ты трудишься, копишь деньги, покупаешь что-то ценное, да ещё и такое, что само по себе может существовать вечно, что не подвластно времени, например, золото, предположим, оно будет цениться всегда, или бриллианты, тоже вечные, и ты потратил силы, время, свою жизнь, в обмен на эти ценности, и ты в результате даже не приобретаешь их навсегда, а только на тот короткий период времени, пока ты сам жив. Стоит это твоей жизни, то, что становится твоим только на время? То, чему ты хозяин только пока ты жив.
Он прочитал рекламу ещё раз на этот раз она прозвучала как-то странно: «Цель всякой жизни – смерть». Он разозлился. По позвоночнику пробежал холодок, сердце сбилось с ритма и его слегка затошнило. Почему он начал видеть всякую ерунду? Он не пил, не курил, правда и не занимался спортом, терпеть не мог фэнтези и прочую чушь. Он аж вздрогнул и похолодел. Он как ребёнок протёр глаза и вытаращил их от удивления. Слоган опять подмигнул буквой «и», но звучал теперь правильно: «Цель всякой жизни – иметь».
Он выдохнул с облегчением и посмотрел на часы. Часы показывали 03.01. Середина ночи. Задёрнул шторы, он вообще-то не любил их, потому что чувствовал себя как в коробочке, но сейчас он не хотел опять смотреть на светящийся лозунг и вернулся в кровать.
Сестра спала в своей комнате. Он немного поворочался и наконец, задремал.
Утром встал разбитый и усталый. Он собрался в университет, выпил кофе и даже приветливо поздоровался с сестрой и спросил: не мешает ли ей свет рекламы по ночам, она неожиданно для него сказала, что любит этот свет и ночью ей приятно смотреть на цветные пятна на стенах, всё становится таким нереальным, нереальным, точно, подумал он.
День прошёл как во сне. Он решил проследить: пришлось на следующую ночь в три часа стоять у окна в комнате напротив банка и караулить зловредную фразу. Он поставил Никон на функцию нескольких серий из 7 снимков в секунду. Он добился своего. Отснял. Переписал все серии на комп и с нетерпением стал просматривать файлы. На первой серии ничего интересного. Во второй серии только 4 кадра обычные: два первых и два последних. Три кадра посередине серии преподнесли сюрпризы. Фантастика. Третий кадр: текст гласил «Цель всякой жизни – смерть», Четвёртый: «Цель всякой тризны – жизнь», пятый: «Щель всякой жизни – смерть».
Голова у него пошла кругом. Он смотрел на экран монитора и не мог поверить своим глазам. Читал и перечитывал странные слова, он правда, думал, что ему в первый раз показалось, но сейчас он почти не сомневался, что надпись менялась на три разных дурацких фразы. Он не знал что делать. Кто поверит в такую чушь, в лучшем случае он услышит, что он неплохо владеет фотошопом, но фразы, которые он выбирает, совершенно идиотские.
Он решил показать странную рекламу сестре. Сначала она конечно не поверила и долго посмеивалась и подтрунивала над ним, потом он показал ей файлы, она, как он и думал, предположила, что он использовал фотошоп, он сказал:
– Посмотри внимательно, я этот файл даже не открывал в фотошопе.
– Действительно, – сказала она озадаченно. Она удивилась и начала прикидывать, как это могло произойти без вмешательства потусторонних сил. Она попробовала:
– Может это порыв ветра? Или прервалось питание?
Но он раскритиковал все её идеи.
Они сидели на кухне, пили кофе и разговаривали, они в жизни столько не общались, поэтому решили, что им надо чаще говорить друг с другом по душам. Они мужественно дождались трёх часов ночи. Он сделал ещё несколько серий по семь кадров и они порадовали его ещё несколькими вариантами: «Цель всякой жизни – месть», «Цепь всякой жизни – смерть» и «Цена всякой жизни – смерть». Некоторые сентенции не были лишены смысла. Три варианта у него даже не вызывали возражений: «Цель всякой жизни – смерть», «Цель всякой жизни – месть» и «Цена всякой жизни – смерть». Во всех трёх повторялось сочетание двух слов «всякой жизни», два раза – «цель», два раза – «смерть», один раз – «месть» и один раз – «цена». Извлечь что-либо путное у него не получилось, сестра тоже ничего не придумала, но убедилась, что не только он видел эту фигню с рекламой.
Он тут же выложил свои снимки в интернет, на форум «фото.ру» и успокоился. Зря он успокоился. Он получил массу откликов, в основном над ним стебались и талдычили про фотошоп и сетовали на отсутствие у него фантазии, он не стал заморачиваться и просматривал отклики, не надеясь на что-то полезное, но одно сообщение его ошарашило: «Я вижу, ты получил мои послания, мы с тобой и так должны были скоро встретиться, но, если ты не хочешь просто ждать нашей встречи, то давай увидимся под землёй, между местом, где мертвые дома, а живые в гостях, и местом, где только живые, где мёртвым не рады, и всё это рядом», – дешёвые стишки, подумал он: под землёй – это просто, это метро, это проще всего, место, где мёртвые дома, а живые в гостях, это тоже просто, это кладбище, а вот место, где только живые, где мёртвым не рады, это посложнее, найти бы хоть приблизительное место, кладбище недалеко от метро, это может быть в центре, Ваганьковское, Даниловское, Новодевичье, недалеко Лужники, значит метро «Спортивная», похоже, там, – «завтра в три часа ночи. Твоя смерть».
Ник ужасный, подумал он и стал разглядывать аватарку. На ней красовалась ну, конечно, костлявая с косой. В плаще с горящими глазами. Аватарка мигнула и сменилась на фото девушки с чёрными губами, нарисованными слезами, жгучими чёрными же волосами и татуировкой верёвки на тоненькой шее. Он стал с интересом наблюдать за сменой аватарок: мелькнуло изображение молодки в русском народном костюме: в руках у неё череп на палке со светящимися как фонари глазами, это сказка «Василиса прекрасная» с рисунками Билибина, сразу узнал он. Картинка стояла у него перед глазами: он так боялся её в детстве, что выбросил книжку, потом жалел, потом нашел на Алиб.ру, но или потому, что это была не его книжка, или потому, что он уже вырос, священного трепета ему испытать уже не удалось. Потом аватарка сменилась рисунком Гюстава Доре, где пухлый малыш с цветами в руке сидит на голом черепе. Затем снова показалась костлявая с косой.
Минут пять он следил за сменой образов, пока неожиданно для него сообщение не дрогнуло и рассыпалось на буковки, которые наперегонки друг с другом разбежались прямо у него на глазах. Он, как дурак, сидел и моргал.
Итак, завтра он встретит смерть. Интересный речевой оборот, хорошо бы это не произошло буквально, и после встречи он вернётся спокойно домой и забудет всё как сон. Вот черт, подумал он. Что мне надеть? и тут же одернул себя, как девчонка! Но может, есть какой-то дресс-код? Надо бы узнать. Узнать у кого? Сестре рассказать или нет?
– Слушай, – сказал он, – мне тут свидание назначили.
– Правда? – обрадовалась она.
– Ага. Не знаю в чём пойти, посоветуй.
– А кто она?
– Не знаю.
– Сколько лет?
– Тоже не в курсе. Много, наверное, подумал он.
– А ты вообще откуда её знаешь?
– По инету.
– Какие интересы? Вот это вопрос.
– Она говорит, что её интересует смерть.
– Она что, из готов? – спросила сестра.
– Не знаю, не уверен, – уклонился он.
Сестра наморщила лоб, как она делала в детстве, когда задумывалась:
– Ну тогда надень что-нибудь чёрное, строгое, не ошибёшься.
И правда, какая ерунда, и всё-таки странно. Он как мальчишка волновался и не мог есть целый день, думал, как ему попасть на станцию Спортивная в три часа ночи.
В десять вечера он был уже одет в чёрные джинсы и чёрную рубашку, у какого-то латинского парня есть песня «Чёрная рубашка», она прилепилась к нему и он напевал весь вечер: «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», подходящая песенка, в которой звучит мужество отчаяния. Чёрная рубашка ему очень шла. В одиннадцать он вышел и на метро приехал на «Спортивную», нашёл скамейку посередине зала и оставшиеся три часа сидел и думал обо всём подряд, глядя на волны людей, которые текли мимо него, а он для них был как человек-невидимка.
После часа ожидания он уже был готов в любой женщине видеть смерть. Но ни одна не обращала на него внимания, вот эта красивая, подумал он, что она делает в метро в час ночи?
Девушка с заплаканными, такими красивыми глазами, с короткой стрижкой, прошла, ни на кого не глядя, мимо и он чуть на бросился её утешать, но по её глазам увидел, что она больше всего хочет, чтобы никто не заметил, что она идёт из последних сил и брови у неё морщатся и рот некрасиво кривится и что она через секунду заплачет навзрыд, только не смотрите на меня, не замечайте, что слёзы текут ручьями, народ и правда ничего не видел. Кроме него, но и он не подошёл, и не поймал её взгляд, из деликатности. Она? Нет, ещё рано.
Приближались три часа ночи, людей не было, а его самого не видели и работники метро. Свет погас. Осталось только аварийное освещение. Ну вот она.
– Мама? – не удержался он.
Присмотревшись, он заметил, что это не она, хотя очень похожа: глаза, брови вразлёт, прямой нос и губы с красной помадой. Одно лицо, кроме причёски и одежды.
Она была в маленьком чёрном платье, чёрных чулках и туфлях, в белом летнем пальто, с черной сумочкой в руках, но только у мамы короткая стрижка, а так похожа на неё, как сестра. И возраст одинаковый, матери сорок четыре и этой, смерти, не больше сорока пяти. Он так обалдел, что вместо привет, или здравствуйте, но сказать смерти здравствуйте это наверное нетактично, скорее всего надо сказать доброй ночи, но он не успел всё это обдумать, как брякнул:
– А где коса?
Она улыбнулась:
– А эта не подойдет, – спросила она, потрогав свою толстую чёрную с серебром косу, уложенную вокруг головы. Образ получился такой правильной гордой женщины, знающей себе цену, с чувством собственного достоинства и адекватной самооценкой. Какая она на самом деле, интересно, заглянув ей в глаза, подумал он.
Из-за того, что он была так похожа на мать, он не испытывал испуга или отвращения, только удивление.
– Ну, пойдем, – сказала она.
Она взяла его под руку и они оказались на поверхности, он стряхнул с волос и плеч песок, а на ней не было ни пылинки.
На улице было тихо, ни одна пичужка даже не кашлянула. Ни одна собака не попалась им на пути к кладбищу. Вот и стены красного кирпича с башенками отражаются в воде. Всё нереальное, сумрачное, Смерть провела его внутрь и дала в руки шест с черепом на нём, из глазниц бил свет, несмотря на ужас, он рассмеялся, – чего ты! – цыкнула на него смерть.
– Не смотри в глаза черепу, – сказала она.
Симпатичный торшерчик, подумал он, совсем как в сказке «Василиса прекрасная».
– Какой представил, такой и получи, торшерчик, – сказала смерть.
– А если бы я представил что-то ещё?
– Но ты же представил череп на палке, верно?
В принципе его такой двойной фонарик устраивал: свет бил далеко и всё было видно. Они чинно прогуливались по дорожкам.
– Зачем мы здесь?
– А ты где хотел со мной увидеться, в Макдональдсе?
– Во-первых, я не хотел, вы сами меня пригласили.
– Вежливый, – хмыкнула смерть, – можешь на ты, скоро мы будем вместе.
– Добрая ты, – сказал он.
– Я послала тебе знак, ты увидел, поэтому моё появление не будет для тебя сюрпризом. Да уж сюрприз, подумал он.
– Я всем посылаю знаки, только немногие их видят.
– Какие знаки?
– Да всем разные. Тебе вот вывески светящиеся, правда, я здорово придумала? – как девчонка, которая хотела похвастаться, спросила она.
– Да, здорово, – согласился он. – А другим?
– Ну кто постарше, тем посылаю головокружения, падения, переломы там всякие, маленьких брать не люблю, им только сны присылаю, но они как раз чаще всего сами чувствуют.
– А животным?
– А животным я тоже ничего не присылаю, они тоже чувствуют, как дети. Ты мне понравился, я бы тебя не забирала, мне в общем-то всё равно, кого взять, и мать твоя хорошие работы делает, настроение передаёт, мне очень нравится, мы с ней родственные души, можно сказать, она моя подруга и мы часто с ней разговариваем, но для неё это ничего не значит, надо ведь мне с кем-то поговорить, но когда мне дали разнарядку и я увидела твоё имя, ради неё решилась на должностное преступление, можно сказать, ну ладно, да ты и сам понял, верно?
Он кивнул.
– На вот, возьми амулет, если кому-то его передашь, то этот человек вместо тебя попадёт ко мне.
– А сколько у меня времени? – спросил он.
Дельный вопрос, – одобрила она, – два дня. Видишь ли, это люди считают, что сутки начинаются в 12 ночи, а я начинаю свой отсчёт в три, ты замечал, что в это время сердце как будто спотыкается, как будто не знает, пойдёт оно дальше или это конец. Раздумывает: пойти или нет? Замечал, я вижу. Именно три часа ночи – это моё время. Моя граница и я решаю, кого забрать, а кого отпустить. Поэтому на медальоне ты видишь три часа ночи. Ты теперь будешь видеть меченых мною, как впрочем, и они тебя. Таким передавать амулет не стоит, они уже с списке, вместо тебя я смогу взять только чистого, сам понимаешь, бюрократия, учёт и контроль. Ну, а пока до свидания, как говаривали раньше, – сказала она и растаяла.
Он проснулся на скамейке на кладбище перед памятником, на котором лебедь горестно обнимал крыльями могильную плиту, кажется он вывихнул правое крыло, заметил он. В руке у него была метла, которой обычно орудуют дворники. Он поставил метлу в уголок ограды и осторожно выбрался на дорожку.
Светило яркое солнце, он был как во сне: не понимал, как он тут оказался и свой разговор со смертью посчитал наваждением. Он решил поехать домой и хорошенько выспаться. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый», пропел он про себя.
Дома он снял рубашку, под ней он оказался вполне себе живой, но в нагрудном кармане, к его удивлению, обнаружился амулет. Круглый как монета, размером чуть больше пятака, на нём стрелки на три часа. На обороте профиль смерти, очень похожий на профиль матери. Вверху ушко, в которое он вдел тонкую леску. Он знал, что не может теперь без амулета, что тот всё время должен быть с ним.
Странные чувства бродили в нём, то ему казалось, что два дня это много и он что-нибудь придумает за это время, то казалось, что надо лечь и не вставать, пока не наступит срок, то ему хотелось побежать на улицу и подсунуть амулет первому встречному.
Он решил принять душ и пошёл в ванную, но там после минутного раздумья полез под душ, не снимая амулет. Он помылся, это простое дело после страшной ночной сказки показалось ему таким приятным, он наслаждался упругими струями воды.
После душа он захотел есть: зажарил не слишком сильно три яйца, как делала мама: не разбив желтки. Налил кофе и не спеша со вкусом позавтракал. Ему всё ещё не верилось, что всё это происходит с ним на самом деле. Но амулет на груди не давал ему расслабиться. Он решил снять его. Оказалось, что он прекрасно себя чувствует и без него, если находится на небольшом расстоянии. Если он отходил на три метра, то амулет начинал мерцать красным светом, который пробивался, даже если его накрыть чем-нибудь. «Я стою в рубашке чёрной, а под ней уже я мёртвый». Ещё два дня, так и будет.
Это сознание наполняло его важностью. Он скоро умрёт. Каково это, ходить и знать, что через два дня его не будет на этом прекрасном свете, слёзы навернулись на глаза, но он как отважный мальчик взял себя в руки и собрался. Что я могу успеть за это время?
Он надел амулет на шею и решил составить список дел, которые должен успеть сделать до смерти. Раньше он издевался над такими списками, а сейчас вдруг это стало таким актуальным и больше его не веселило.
Он написал: признаться Даше Ильиной, что я её люблю, рука написала это сама, без участия головы. Чего бояться, когда осталось два дня и он уже начал тратить это время. Второе: посадить дерево – очень даже успеет. Построить дом и родить сына – нет, но предпринять кое-какие шаги для этого он может вполне, если конечно Даша не будет против, он всегда видел, что он ей нравится, а подойти почему-то стеснялся. Отбросить ложный стыд! Следующее: опубликовать свои стихи. Он сомневался в том, что стихи гениальные, но если копнуть, то под этим сомнением он был уверен, что в них есть правда и чувство, но стеснялся предложить их людям. Он залил свои стихи на сайт «просто стихи.ру» без псевдонима, под своей фамилией и не стал изменять имя. Станислав Брыкальский. Вот и готово. Всё оказалось неожиданно просто.
Хорошо, что сейчас весна. Сегодня же можно купить саженцы и посадить деревья.
А сейчас в университет, поговорить с Дашкой. Он летел как на крыльях. Купил 99 красных тугих роз, охапка получилась большая и с ней было довольно неудобно ходить, но охота пуще неволи и он появился на третьей паре как букет на ножках, вот будет облом, если Дашки сегодня нету, успел подумать он и вошёл в аудиторию.
– Даша! – крикнул он из-за букета, – это тебе! Я тебя люблю!
Она здесь! Как всегда сидит на первом ряду, правильная, и не боится, что над ней будут издеваться и обзывать зубрилой. За это её и уважали, за бесстрашие.
Даша приняла огромный букет и стала такой же красной, как розы. Она была так красива, что у него защемило сердце, она не знала, куда девать букет и тогда девчонки с курса растащили его по пять цветочков. Он схватил её за руку, – сегодня мы сажаем деревья, пойдем, у нас мало времени.
Девчонки проводили их до двери голодными глазами. Они с Дашкой чувствовали себя так, как будто на земле они одни, самые умные, самые счастливые, самые беззаботные, самые влюбленные. Он был счастлив. Если бы не амулет, так и ходил бы, как дурак, вокруг да около, а тут такое счастье! Самый расцвет весны и Дашка!
Они гуляли по Москве по самым любимым местам, у него это Сокольники, вдоль прудов, по парку: когда он был маленьким, родители с ним всё время проводили в Сокольниках среди дубов, дальневосточных черёмух, а один дуб искривлённый, они прозвали танцующим, так и говорили: куда сегодня? да пойдём к танцующему дубу, там на возвышенности они садились на траву и доставали дорожный набор: варёная картошка, помидоры, жареная курица, мамин домашний квас, который вкуснее покупного в тысячу, нет, как он в детстве говорил в миллион тысяч раз, они с Дашкой посидели на пне, он познакомил Дашку с танцующим дубом, он уже распустил листочки и похолодание кончилось, было тепло, как летом, они покормили уток в пруду, и он рассказал ей, как в детстве отец не пускал его близко к воде, тогда хитрый маленький Стас, которому в то время был год и два месяца, когда отец отвлёкся, шустро подбежал к берегу и с разбегу прыгнул в пруд. Отец за ним, выловил его и они ещё час торчали в Сокольниках, ждали, чтобы высохла одежда. Отец раздел его, уложил в теньке поспать, а на ручке прогулочной коляски высушил рубашку и шорты.
Мама Стаса тогда ничего не заметила, а сестры тогда на свете ещё не было.
– Я хочу познакомиться с твоей сестрой, – сказала Даша.
– Она тебе понравится, – сказал Стас, другой бы мужчина сказал бы: ты ей понравишься, кому-то может, и нет разницы, но Даша отметила.
– Дашка! А у тебя есть какое-то хорошее место, где мы с тобой посадили бы парочку деревьев?
– Есть! Давай около дома моей бабушки. Она будет рада.
– Где она живет, туда долго добираться?
– Ты удивишься, она живет в Москве, в собственном доме и участок есть.
– Где это в Москве частные дома с участками?
– Я тебе покажу, – развеселилась Дашка. – У меня дед – крупный учёный, океанолог, у него дом в поселке Сокол, там многие ученые построили дома и, когда я вчера говорила с бабушкой, она сказала, что дед купил саженцы, если хочешь, мы с тобой поедем прямо сейчас и посадим, место найдётся!
Через сорок минут они вышли из метро «Сокол», а ещё через пятнадцать подошли к посёлку.
Стас, который родился и всю жизнь прожил в Москве, никогда там не бывал. Впечатление было огромное: только что ты был в городе, с сумасшедшим движением, автострадами, туннелями, высотками, толпами народа. А здесь ты словно попадал в иную реальность: дома в стиле русских построек 18 века, среди них напоминающие казачьи башни в Сибири, английские дома викторианской эпохи и рядом рубленые избы. Дома двухэтажные, с мансардами, балконами, все разные. Отопление печное.
Дашина улица прозрачная и открытая. Липы по обеим сторонам улицы выпустили ярко зелёные светящиеся листочки. Стас оглянулся по привычке, чтобы запомнить обратную дорогу и удивился, даже потянул Дашу за руку. Короткая и широкая улица, когда он посмотрел на неё с другой стороны, оказалась длинной и её конец растворялся в зелени деревьев. Даша засмеялась:
– У всех, кто идет по нашей улице первый раз и видит, какая она чудная, такие глаза как у тебя, ты бы видел себя!
Они подошли к дому Даши. Дом архитекторов братьев Весниных напоминал сторожевую башню, второй этаж квадратный в сечении, а сверху гордо торчала печная труба. Стены обиты вагонкой и покрашены изумрудно-зеленой краской, моя любимая, эмеральд, подумал Стас.
Даша взяла его за руку как маленького и позвонила в дверь. Им открыла бабушка.
– Что же ты не предупредила, что приедешь не одна, а с Ромео?
– Стас, – представился Ромео, против Ромео он не возражал, он сразу понял, что понравился бабуле. Она принялась готовить угощение к чаю и к ним присоединился дед. Стас насторожился.
Дед строго посмотрел на Стаса и сказал:
– Разрешите представиться: Илья Ильич Ильин.
Стас понял, что дед непрост. Он давно заметил, что люди с таким же отчеством, что имя, всегда оказывались слишком гордыми, слишком самолюбивыми, а тут ещё и фамилия! Наверняка очень сложный человек, Илья в третьей степени.
– Вы заметили, молодой человек, какая у нас необыкновенная улица?
– Да, – кивнул Стас.
– Это так называемый эффект лестницы Микеланджело, – сказал Илья Ильич. – Это из-за того, что сама улица разделена на три части с разной шириной, поэтому, если вы смотрите с широкой части, она кажется открытой и короткой, а если со стороны узкого отрезка, то она кажется очень длинной, уходящей в бесконечность.
– Здорово, – искренне восхитился Стас и сразу стал лучшим другом деда, а уж когда он спросил, можно ли они с Дашей посадят деревья, то дед забегал, повел их на участок, принёс лопату и стал размечать место для молодых липок.
– Как вы правильно решили с липами, – сказал он, – видите, вся улица засажена крупнолистными липами, это было предусмотрено с самого начала, ещё когда она называлась Телефонной. А в 1928 году она стала называться именем Сурикова.