Слабость Виктории Бергман (сборник) Сунд Эрик
Пока его глаза наливались кровью, он произнес одно-единственное слово.
– Конец, – громко и отчетливо сказал он по-русски, потом телефон выскользнул из его руки, а глаза погасли.
Ульрика не знала, сколько времени просидела с дрелью в руках, и едва заметила, как отложила ее, сняла скотч и поднялась на ноги.
Надо выбраться отсюда, но сначала надо найти, что надеть. На неверных ногах Ульрика добрела до соседней комнаты, где нашла тонкий белый защитный комбинезон.
Ночью шел снег и было холодно, комбинезон оказался слишком тонким, но у Ульрики не было выбора.
Когда она брела вниз по склону, к опушке, снег доходил ей почти до колен.
Лапландия
Последними из вертолета выбрались Жанетт с Хуртигом. Когда мотор затих, единственным звуком остался шум ветра в тощих елях, покрытых десятисантиметровым слоем свежевыпавшего снега. Было холодно. Под ботинками скрипел снег. Свет исходил только от налобных фонарей полицейских.
– Разделимся на тройки и подойдем к дому с четырех сторон. – Руководитель группы отметил на карте, как надлежит следовать полицейским, а потом указал на Жанетт и Хуртига. – Вы идете со мной. Наш путь – самый короткий, напрямую. Торопиться не будем, чтобы остальные успели незаметно окружить дом.
О’кей?
Жанетт кивнула, прочие полицейские в знак согласия оттопырили большой палец.
Лес был жиденький, но время от времени Жанетт все же натыкалась на ветку и снег сыпался за шиворот. От тепла он начинал таять, и Жанетт вздрагивала от холода, когда ручек растаявшего снега стекал по спине. Хуртиг шагал перед ней широким решительным шагом, и Жанетт видела: здесь он у себя дома.
Наверное, все его детство и юность в Квиккйокке прошли в таких вот лесах, среди снегов.
Руководитель замедлил шаг, поднял руку и тихо произнес:
– Подходим.
За стволами деревьев Жанетт увидела деревянный дом и тут же узнала его – дом с той фотографии. Одно окно тускло светилось, Жанетт увидела веранду, с которой Вигго Дюрер улыбался фотографу, однако сейчас дом не подавал признаков жизни.
– Тот самый дом, зуб даю, – констатировал Хуртиг.
В тот же миг в лесу что-то громко треснуло, и спецназовцы бросились вперед с оружием на изготовку.
Приближаясь следом за Хуртигом к дому и глядя в землю, Жанетт увидела уходящие в противоположном направлении шаги.
Из дома в лес тянулись следы босых ног.
Вита Берген
Прихожую заполняли черные мусорные мешки. Виктория проследит, чтобы все они исчезли.
Все должно быть убрано отсюда, все до последнего клочка бумаги.
Ответы на ее вопросы – не здесь, они внутри ее, и процесс выздоровления продвинулся настолько, что она чувствовала: еще немного – и у нее будет доступ ко всем воспоминаниям. Рисунки и вырезки из газет помогли ей сделать первые шаги, но они больше не нужны. Она знает, по какому пути идти.
Комната Гао опустела, велотренажер стоит в гостиной, матрасы она отнесла в кладовку. Осталось только ободрать звукоизоляцию.
Она завязала последний мешок и выставила его в прихожую. От мешков надо было избавляться самостоятельно, но она пока не знала как. Всего в прихожей скопилось двенадцать мешков по сто двадцать пять литров каждый. Чтобы избавиться от них одним разом, придется нанимать прицеп или фургон.
Проще всего, конечно, было бы отправить мешки в центр по переработке мусора, но это решение ощущалось как неправильное.
Ей нужно ритуальное прощание, вроде костра из книг.
Она вернулась к стеллажу в гостиной и закрыла вход в комнату Гао.
Поднимая крючок и вдевая его в петлю, она задержалась, снова откинула крючок, повисший вдоль стенки стеллажа, и повторила движение. Еще раз, потом еще и еще.
В этом движении крылось воспоминание.
Стеллаж Вигго Дюрера в подвале усадьбы в Струэре и комната, скрывавшаяся за стеллажом. Она покрылась гусиной кожей.
К этому воспоминанию ей не хотелось возвращаться.
Лапландия
Мир был белым и холодным. Она бежала по рыхлому снегу, и ей казалось, что она будет бежать так вечно.
В последние сутки Ульрика почти не спала, но сейчас она была вполне бодра. Тело как будто заставляло себя держаться, хотя внутренних ресурсов уже почти не осталось.
Погода тоже помогала – холод гнал Ульрику вперед. Острые снежинки кололи лицо.
Несколько раз она возвращалась к своим старым следам и понимала, что бегает по кругу. Она почти не чувствовала ног, идти было трудно. Остановившись, чтобы согреться, она прислушалась – не гонятся ли за ней. Но все было тихо.
Мир был таким белым, что даже ночная темнота не могла скрыть ясность, бившую ей в лицо ватным холодом, когда она пробиралась через жидкий лес. Ульрика поняла, что лет ей никогда не станет больше, чем теперь.
Часом больше, часом меньше – зависит от того, за сколько времени она замерзнет насмерть. Она проклинала себя за то, что не поискала в доме одежду потеплее.
При минусовой температуре она, босая, была одета в тонкий защитный комбинезон.
Один час, который в нормальных условиях ощущался как незначительный момент времени, сейчас стал самым драгоценным на свете, поэтому она все бежала с открытым лицом навстречу судьбе. Ледяной воздух разрывал горло; она пробиралась все дальше, словно где-то впереди было спасение; ветки хлестали ее по лицу, и от этого казалось, что она находится на пути куда-то. В некое место, которое далеко выходит за рамки “дальше”, “дольше” и “потом”.
Ульрика Вендин сделала глубокий вдох и побежала так, словно где-то в мире камней, снега и холода таилась надежда.
Она бежала и думала, думала и бежала. Вспоминала обо всем, что было, не сожалея о своем выборе и позволяя себя мечтать о вещах, которые пока не случились. О том, что она сделала, и о том, что сделает.
От безжалостного холода дыхание стало прерывистым.
Только бы попасть в тепло, подумала она – и увидела впереди деревянный домик. Сначала она решила, что домик ей померещился, но при ближайшем рассмотрении это действительно оказался красный летний домик. Белые углы, каменное крыльцо, садовая мебель, прислоненная к стене.
Садовая мебель, чтобы пить кофе под вечерним солнышком, подумала она. Хорошо бывает выйти из дому, когда оводы уже уснули, а комары еще не проснулись. Малиновый сок, черничный пирог и булочки с корицей, их можно макать в сок. Жизнь может выглядеть и так.
Ключ, подумала она, шагнула на крыльцо, и несуществующее тепло холодного камня подарило ей обещание скорого тепла от печи с потрескивающими поленьями.
Должен быть ключ. Всем известно, что хозяева где-то прячут ключи от летних домиков. Ульрика подняла глаза. Над дверью – подкова.
Не на притолоке, это слишком обычно.
Возле крыльца – спиннинг, с таким хорошо ранним утром отправиться за парой окуньков в компании соседского младшего сына, твоего ровесника. Но попадается в основном плотва.
Она обернулась. Типичный северный двор, во дворе натянуты веревки – удобно, если ты выкупался и надо просушить полотенце. И так приятно пахнут свежевыстиранные, сохнущие на солнце простыни.
Оглядевшись, Ульрика заметила у ступенек небольшой цветочный горшок. Здесь он смотрелся посторонним предметом – наверняка у него другое предназначение.
Она подняла горшок. Под ним, что вполне естественно, лежал ржавый ключик. Жизнь, подумала она, чувствуя, как улыбка расползается по лицу. Схватив ключ, Ульрика отперла дверь и шагнула в кухоньку – там, казалось, было холоднее, чем на улице, на потертом линолеуме нарос тонкий слой инея. Перед железной печью она увидела большую поленницу из отличных сухих березовых дров и поняла, что спасена.
Сначала огонь, потом согреться, потом поискать еду, думала она, шаря в поисках спичек – они должны быть где-то здесь.
Как и ключ, спички нашлись под цветочным горшком, стоящим возле печи. Ульрика выдвинула верхний ящик разделочного стола – и обнаружила, что он пуст. Даже оберточной бумаги там не было – только мезонит и крысиные кучки.
Второй ящик тоже оказался пустым. И следующий, и два следующих тоже. Она открыла буфет. Ничего.
Оглядевшись, Ульрика – только теперь – поняла, что дом совершенно, абсолютно пуст. Ни мебели, ни занавесок. Ничего, кроме дров, издевательски сложенных перед печью.
Она безрезультатно искала еще несколько минут, прежде чем ей пришлось понять: этот дом и не думает дать ей убежище. Если она хочет выжить, ей придется снова выйти в снег. И она открыла дверь и вышла.
Прежде чем уйти в лес, Ульрика заперла дверь и сунула ключ под цветочный горшок. Никто не должен заметить, что она была здесь.
Над белыми верхушками елей расплывалась красно-желтая полоса. Ульрика поняла, что начинает светать, однако не питала надежды, что восходящее солнце даст ей достаточно тепла. Шведское зимнее солнце – солнце бесполезное, ни на что не годное. И хотя это же солнце дотла сжигает поля африканских крестьян, здесь, на севере, оно ледяное.
Жизнь, снова подумала она, и мысль повторилась в тот момент, как она услышала звук приближающегося вертолета. Ульрика остановилась и прислушалась. Звук становился все ближе, и когда до ее предполагаемого местонахождения оставалось всего несколько километров, вертолет – Ульрика услышала – сел, и звук мотора затих. Они совсем близко, подумала она. Может быть даже, вертолет сел возле того дома, где ее держали. Надо поспешить назад.
Она шла по своим следам, которые уже начинал заносить снег.
Ноги шагали вперед сами, онемевшие ступни словно не чувствовали острых камней и веток. Мне больно – значит, я жива, твердила себе Ульрика. Явление вертолета означает, что кто-то прилетел ей на помощь.
Ее снова наполнила надежда на то, что продолжение будет.
Следы в снегу становились все менее четкими, и наконец ветер опередил Ульрику, заметя их вовсе. Холод сделался таким жестоким, что сработал как анестезия, нервные окончания теперь обманывали Ульрику, как могли. Все ее тело кричало от холода – а мозг заставлял думать, что она вспотела. Она ковыляла вперед, чувствуя, как одежда обжигает кожу.
Ульрика стащила с себя слишком большой для нее комбинезон, и это было последним, что она сделала в жизни. Потом она легла голая в белый холодный снег и поняла: это конец. Жизнь продолжается, подумала она. Что бы ни случилось, жизнь продолжается.
Наконец-то ей стало тепло.
Вита Берген
Виктория Бергман сидела в глубокой нише кухонного окна с чашкой кофе и мобильным телефоном в руках. Внизу, на улице, яркое утреннее солнце рисовало резкие тени.
Игра теней напоминала кубистский паззл, в котором грани элементов остры, как осколки. Она думала о своем собственном внутреннем паззле, который уже готов был сложиться.
Сможет ли она и дальше работать психологом? Этого она не знала, но понимала: придется принять, что в данную минуту она – София Цеттерлунд, психотерапевт с частной практикой, и что она арендует кабинет в Мыльном дворце на площади Мариаторгет.
Виктория Бергман – неофициально, подумала она. И София Цеттерлунд – по документам. Так обстояло долгое время, но теперь Лунатик умер, и отныне только я принимаю решения, чувствую и действую. Огромная разница.
Провалов в памяти больше не будет. Не будет ночных прогулок, не будет баров, не будет бесцельного пьяного блуждания по темным паркам. Ей не надо больше напоминать Софии о своем существовании таким вот образом. Однажды она даже свалилась в воду в Норра-Хаммарбюхамнен. Она вспомнила, как на следующий день София сидела мокрая на кухне, нюхала одежду и пробовала воду на вкус, отчаянно пытаясь понять, что же произошло. Ответ был однозначно простым и неаппетитным: она пошла в “Кларион”, последовала за кем-то в номер, трахалась, испытывая дурноту, а потом спустилась к воде с двумя бутылками вина и пьяная упала в воду.
Виктория спрыгнула с подоконника, поставила чашку в мойку и вышла в прихожую. Надо заняться мешками.
Теперь она знала, что с ними сделает, куда их отвезет. Место подсказала логика.
Виктория позвонила Анн-Бритт и сообщила, что хочет на неопределенное время прекратить прием. Ей нужен отпуск. Она поедет куда глаза глядят и не знает, как надолго. Может, уедет на месяц или два, может, вернется через пару дней. Аренда оплачена за год вперед, так что проблем не возникнет.
Она пообещала позвонить еще попозже и закончила разговор. Еще один звонок, на этот раз – в автопрокат в Сёдермальме.
Она заказала грузовую машину на двадцать два кубических метра. Ей сказали, что машину можно будет забрать уже через час. Отлично. Дорога займет некоторое время, и к тому же часа два уйдет на перетаскивание мешков в машину.
Положив трубку, она ощутила легкость.
А теперь пора отправиться в место, которое все еще кое-что для нее значит.
Место, где она будет в покое, где дома пустовали все эти годы, а звездное небо высоко и чисто, как тогда, когда она была по-настоящему маленькой.
Киев
Говорят, что два промышленных города Восточной Украины – Донецк и Днепропетровск – единственные в мире города, где снег черный. Теперь она знала, что это неправда. Черный снег падает и в столице. Целый рой хлопьев сажи летел сейчас в окно машины.
Мадлен сидела сзади, и лицо водителя отражалось в ветровом стекле, на темном фоне высоких кранов, труб и фабричных зданий. Бледное, худое, небритое лицо. Волосы черные, а глаза голубые, холодные, настороженные. Водителя звали Коля.
Улицы исчезали позади в ночном тумане. Они ехали по мосту через Днепр. Вода отливала черным, и Мадлен задумалась, как долго она оставалась бы живой, если бы спрыгнула вниз.
На другом берегу потянулись вдоль дороги промышленные строения. На перекрестке Коля сбросил скорость и свернул направо.
– It is here…[160] – сказал он, не глядя на нее.
Он съехал на дорогу поуже. Остановив машину на тротуаре возле высокой стены, он вышел и открыл дверцу Мадлен.
Вечер был искристо-холодным, дул ветер, и она замерзла.
Коля запер машину, и они пошли вдоль стены вниз по улице. Остановились у облезлого шлагбаума с отслоившейся красной и белой краской, возле чего-то похожего на будку вахтера. Коля поднял шлагбаум и жестом предложил Мадлен пройти на территорию. Она послушалась, Коля опустил шлагбаум и последовал за ней. Вскоре он уже отпирал калитку перед главным зданием. – Fifteen minutes[161], – сказал он и посмотрел на часы. Невысокий худой человек в черном тут же вышел из темноты и сделал им знак следовать за собой.
Вскоре они оказались во внутреннем дворе. Человек в черном отпер дверь. Коля остановился и достал сигареты.
– I wait outside[162].
Мадлен очутилась в коридоре, где единственное окно было забито листом ДСП. Дверь по левую сторону была открыта, и Мадлен мельком заметила большой стол с разложенным на нем огнестрельным оружием. Человек в черном, державший в руках автоматический пистолет, кивнул ей.
Она вошла в комнату и огляделась. Кто-то оборвал обои и зашпаклевал стены, подготовив их к покраске, но не удосужился начать работу. На стене по диагонали свисали электрические провода, словно строители экономили материал и протянули электричество к розетке кратчайшим путем.
Мужчина протянул ей оружие.
– Luger Р-08, – пояснил он. – From the war[163].
Она приняла оружие, покачала его в руке, удивляясь его тяжести. Потом достала из кармана куртки пачку банкнот и протянула мужчине. Деньги Вигго Дюрера.
Продавец показал, как действует старое оружие. Ручка была тронута ржавчиной. Мадлен понадеялась, что механизм не даст осечки.
– What happened to your finger?[164] – спросил мужчина, но Мадлен не ответила.
Когда Коля вез ее сквозь ночь, Мадлен думала о том, что ее ожидает.
Она была уверена, что Дюрер исполнит свою часть договора. Она знала его достаточно хорошо, чтобы в этом случае не сомневаться в нем.
Ее часть договора означала, что она сможет перечеркнуть все, что было, забыть прошлое и продолжить процесс очищения. Скоро умрет последний из тех, кто задолжал ей.
После Бабьего Яра она вернется во Францию и останется там до конца жизни. Попытки найти свою настоящую мать более не актуальны. Поиски оказались слишком сложными, к тому же, честно говоря, ее настоящая мать для нее никогда не существовала. Она была просто фантазией, и от этой фантазии Мадлен хотела избавиться.
Сейчас ей хотелось одного: вернуться к своим лавандовым полям.
Коля сбросил скорость, остановился на светофоре, и Мадлен поняла, что они скоро приедут. Он повернул, заехал на тротуар и остановил машину возле автобусной остановки.
– Syrets station, – сказал он. – Over there. – Он указал на низкое строение серого бетона, чуть поодаль. – You find the way to the monument? The menorah?[165]
Она кивнула, ощупывая внутренний карман куртки. Старое ржавое оружие холодило руку. Она легонько тронула пупырчатую заднюю часть пистолета.
– Twenty minutes, – сказал он. – Then the area will be safe[166].
Мадлен вышла из машины и захлопнула дверцу. Теперь остались только она и Вигго Дюрер.
Она знала, что, чтобы подойти к памятнику, надо повернуть от остановки направо, но сначала спустилась по лестнице к подземным павильонам. Через пять минут она нашла что искала – маленький ресторан быстрого питания, где попросила стакан льда.
Поднявшись по лестнице, Мадлен повернула к большому парку. Заныли зубы, когда она разгрызла лед; она вспомнила ощущение из детства, когда у нее выпал зуб. Посасывающее холодное воспоминание о дырке в десне. Привкус крови во рту.
Дорожка спускалась к небольшой площадке, после чего уходила дальше в парк. Мощеный камнем круг, посредине – статуя на постаменте. Скульптура выглядела весьма скромно и представляла собой трех детей. Стоящая девочка протягивала руки, у ее ног лежали двое детей поменьше.
Из надписи на постаменте Мадлен поняла, что статуя воздвигнута в память о тысячах детей, убитых здесь во время войны.
Грызя лед, Мадлен оставила площадку позади и углубилась в парк. Ее крик все еще был внутри, но скоро она сможет выпустить его.
Дала-Флуда
В Хедемуре тоже начался снегопад, и она давным-давно перестала надеяться на звездно-ясное небо над озером и хутором в Дала-Флуда.
Да и вообще самое ясное небо – в детских воспоминаниях.
Лес стал гуще, ехать оставалось недолго. Когда она в последний раз была здесь, за рулем сидел отец, и она запомнила дорогу как бесконечную ругань. Пора было продавать хутор, а мать имела неверное представление о цене, которой они могли ожидать.
Она помнила и другие поездки и испытывала благодарность за то, что место, где он останавливался, чтобы она могла удовлетворить его, стало совсем другим. Дорогу расширили, “кармана” больше не существо-вало.
Она ехала мимо знакомых мест. Гранйерде, Нюхаммар, чуть погодя – Бьёрбу. Все выглядело другим, некрасивым, черным, хотя она понимала, что на самом деле это не так.
Откуда у нее такие светлые воспоминания, ведь ей столько пришлось вынести здесь, на севере?
Наверное, все благодаря тому лету, когда ей было десять и когда в ее жизни случились Мартин и его семья. Несколько недель без отца, только тетя Эльса и соседи, у которых она, Виктория, – няня.
Еще один поворот – и слева появился хутор.
Дом еще стоял. Она остановила грузовик возле живой изгороди и заглушила мотор. Ветер немного улегся, или же лес давал защиту от ветра. Крупные снежинки мягко падали в темноте, когда она подошла к калитке.
Как и прочие здешние дома, их старый хутор все еще служил летним жильем и сейчас стоял покинутый, с темными окнами. Дом изменился до неузнаваемости. Две пристройки и терраса, тянущаяся по всему фасаду и обоим торцам, современные окна и двери, новая крыша.
Смешение старого и нового смотрелось откровенно безвкусно.
Она вернулась к грузовику и забралась на водительское сиденье. Не в силах повернуть ключ в зажигании, она какое-то время сидела просто так. Снег ложился на лобовое стекло, и мысли унеслись в прошлое. По этой дороге она много раз бегала к дому, который снимали родители Мартина. Отсюда дом не было видно – может быть, поэтому она не заводила машину и не решалась ехать дальше. Она боялась собственных воспоминаний.
Надо спуститься к озеру, подумала она, завела машину и поехала вверх по склону. На повороте она увидела тот дом, но лишь мельком взглянула на него, заметив, однако, что его тоже перестроили и снабдили большой террасой. В этом доме, как и в остальном поселке, было безлюдно. Отсюда дорога пошла под уклон, впереди уже угадывалось озеро. Дорога стала скользкой как каток, вести машину приходилось двумя колесами по сугробам, для лучшего сцепления. Последний поворот – и она проехала два деревянных столба с вывеской, извещавшей, что купаться здесь разрешено.
Она вышла и открыла задние дверцы грузовика.
Двенадцать мешков с частицами ее жизни, миллионы слов и тысячи картин, и все они так или иначе вели назад, к ней самой.
Узнавать себя иногда все равно что расшифровывать тайнопись.
Через двадцать минут она перетаскала все мешки на покрытый снегом пляж.
Озеро еще не затянуто льдом, тут ей повезло. Она присела на корточки у края и опустила пальцы в ледяную воду.
Глаза немного привыкли к темноте, белый снег давал достаточно света, и можно было видеть достаточно далеко. Снег валил в безветрии, и чуть поодаль, за сеткой белых хлопьев, падающих на поверхность озера, она знала, лежал большой камень.
Когда в детстве она плавала здесь, темная вода с плеском скрывала ее от внешнего мира. Под водой было безопасно, и она четырежды проплывала между старыми мостками и ныряльным камнем, четыре раза по пятьдесят метров, а потом ложилась на песок загорать. В одно из таких купаний она и увидела Мартина в первый раз.
Ему тогда было три года, и она стала его Пеппи Длинныйчулок на все это долгое светлое лето. Пеппи Длинныйчулок – ребенок-взрослый, кто-то, кому пришлось не пропасть одной.
С Мартином она научилась заботиться о других, но все рухнуло шесть лет спустя, когда она оставила Мартина одного возле речки Фюрисон в Упсале.
Ее не было с ним десять минут. Этого оказалось достаточно.
Может, произошел несчастный случай, может, нет.
Во всяком случае, именно там, у реки, Девочка-ворона получила свое имя. Она и раньше жила в Виктории, но была просто безымянной тенью.
Теперь она была уверена, что Девочка-ворона – не одна из ее субличностей.
Подрагивание под веками и слепые пятна в поле зрения ясно давали понять: дело здесь в чем-то совсем другом.
Девочка-ворона – немедленная стрессовая реакция на травму. Эпилептическое замыкание в мозгу, которое она по молодости неверно истолковала как чужеродное существо в себе самой.
Она дошла до грузовика, достала из сумки полотенце. Потом вернулась на берег, сняла сапоги и закатала штаны выше колен.
После первых же осторожных шагов в воде она почувствовала онемение, словно само озеро крепко схватило ее за лодыжки.
Она немного постояла на месте. Онемение перешло в жжение, почти похожее на тепло. Когда ей стало приятно, она вернулась на берег за первым мешком.
Проволокла его по снегу, и мешок поплыл по поверхности озера. Она прошла метров десять. Оказавшись в воде по бедра, тщательно вытряхнула мешок в воду.
Слова и картины медленно поплыли по черной воде, словно льдинки. Она побрела к берегу за следующим мешком.
Потом она трудилась не покладая рук, таская мешок за мешком. Через какое-то время она забыла о жгучем холоде и сняла штаны, куртку и свитер. В одной рубашке и трусах она зашла еще дальше. Вскоре вода достигла груди, и она не заметила, как забыла дышать. Холодные объятия озера сдавили тело, она больше не чувствовала дна под ногами. Вокруг нее было бело от бумаг, они липли к рукам и волосам. Чувство, которое она испытывала, не поддавалось описанию. Эйфория и ощущение совершенства. И где-то под этим ликованием – способность контролировать происходящее.
Она не боялась. Если тело сведет судорогой, она пойдет ко дну.
Все побледнеет, думала она. С бумаг сойдут чернила и печатные знаки, слова растворятся в воде и вольются в нее.
Слабый ветерок погнал содержимое мешков к середине озера. Льдинки уходили под воду, таяли, исчезали вдали.
Когда опустел последний мешок, она поплыла назад, к берегу, но прежде чем выйти, на глубине двадцати-тридцати сантиметров легла на спину и полежала в воде, глядя на падающий снег. Холод стал теплом. Ощущение свободы было непередаваемо.
Бабий Яр
Бабий Яр. То есть – женский. Раньше здесь пролегала граница города, место это было негостеприимным, и караульные норовили скрасить свое пребывание здесь, приглашая жен и любовниц.
Бабий Яр был символом любви. Но она помнила, каким стало это место в тот осенний день почти семьдесят лет назад, она все еще слышала стоны из-под земли.
Меньше чем за сорок восемь часов нацисты искоренили еврейское население Киева, более тридцати трех тысяч человек. Ров, в который их сбросили, после преступления зарыли, сейчас на его месте прекрасный цветущий парк. Правда, как всегда, дело относительное. Она уходит в землю, под нарядную поверхность, имея облик глубокого зла, равно прихотливого и расчетливого.
Маленькая деревянная струбцина. Дюймовый болт. Еще один оборот. И еще один.
Это надо почувствовать. Боль должна быть физической. Пусть распространится от большого пальца к сердцу, вместе с кровью. Дюймовый болт будет контролировать боль, которая послужит медитацией.
Палец начал синеть. Еще поворот, и еще поворот, а потом еще. Крики мертвецов пульсировали в ее пальце.
Вигго Дюреру, урожденной Гиле Беркович, оставалось жить десять минут. Она упала на колени перед памятником, менорой, семисвечником. Кто-то повесил венок на один из толстых рожков.
Ее тело старо, глубоки мозоли на руках, и лицо бледно и водянисто.
На ней серое пальто с белым крестом на спине.
Крест – знак освобожденного узника концлагеря в Дахау, но пальто не ее. Оно предназначалось молодому датчанину по имени Вигго Дюрер, так что ее свобода была фальшивой. Она никогда не была свободным человеком, ни до, ни после Дахау. Она оказалась закованной в цепи семьдесят лет назад, и поэтому она сейчас здесь.
Она повернула болт еще раз. От боли палец почти онемел, от слез все расплывалось перед глазами. Жить оставалось семь минут.
“Что такое совесть? – думала она. – Сожаление? Можно ли сожалеть обо всей своей жизни?”
Все началось во время оккупации, в день, когда она предала свою семью. Она выдала немцам происхождение отца и братьев, и они отправились к еврейскому кладбищу возле Бабьего Яра, со всем своим скарбом, погруженным на тачку. На написание доноса ее толкнула зависть.
Она была мамзер, незаконная, кому вход в общество заказан.
В тот осенний день она решила остаток жизни прожить кем-нибудь другим.
Но она хотела в последний раз взглянуть на отца и старших братьев и потому пробралась сюда. Недалеко от места, где она сейчас стояла, была тогда рощица, окруженная высокой травой. В траве она и спряталась, лежала в двадцати метрах от края рва и видела все, что произошло. Боль в пальце пульсировала по мере того, как воспоминания возвращались к ней.
Немецкая зондеркоманда вместе с двумя батальонами украинских полицаев обеспечивала логистику. Потому что расстрелы были вопросом систематической, почти промышленной работы.
Она видела, как сотни людей вели ко рву на расстрел.
Большинство были голыми, лишенными всего своего имущества. Мужчины, женщины, дети. Не имело значения. Такова демократия истребления.
Еще поворот болта. В струбцине что-то заскрипело, но боль как будто пропала. Осталось только огромное давление, которое ощущалось как жар. Она выучила, что душевную боль можно вытеснить болью физической. Она закрыла глаза, и в памяти встали картины того осеннего дня.
Украинский полицай прошел с заржавленной тачкой, нагруженной кричащими грудными детьми. К нему присоединились еще двое, и по очереди они принялись швырять крошечные тельца в ров.
Она не видела своего отца, зато хорошо видела братьев.
Немцы связали юношей друг с другом, около двух или трех дюжин были обмотаны колючей проволокой, шипы глубоко вонзались в обнаженные тела, и живые волокли за собой своих мертвых или потерявших сознание товарищей.
Оба ее брата попали в эту группу и были живы, когда упали на колени у края обрыва, чтобы получить пулю в затылок.
Ей оставалось жить пять минут. Она наконец раскрутила струбцину и сунула ее в карман. В пальце стучало, боль возвращалась.
Она стояла на коленях, как ее братья на этом же месте, и была сейчас ими обоими одновременно. Тогда она предала свою семью, с этого все и началось.
Все, что она потом делала в своей жизни, брало начало в событиях тех осенних дней.
Она влилась в ряды доносчиков. Сталинская диктатура превращала друзей во врагов, и даже самые пламенные сталинисты не были в безопасности. При немцах положение дел осталось тем же, только доносили теперь на евреев и коммунистов, а она просто делала так же, как другие. Приспосабливалась, пыталась выжить. Еврейская девочка, мамзер или нет, не имела шансов, зато у молодого сильного мужчины возможность выжить была.
Скрывать от других свой физический пол оказалось нелегко, особенно в Дахау. Вероятно, сохранить тайну не получилось бы, если бы не защита начальника охраны. Для него она была уховерткой, Ohrwurm, мужчиной и женщиной одновременно.
В своем сознании Гила Беркович была и мужчиной, и женщиной или ни тем ни другим, но действовать как мужчина было практичнее – из-за предпочтений общества.
Она даже женилась на одной из молоденьких девочек из сигтунской гимназии, на Генриетте Нордлунд, и брак этот был идеальным. Она содержала Генриетту в обмен на молчание и на то, что Генриетта периодически играла роль жены.
Ей было жаль, когда Генриетта так несчастливо погибла. Лучшей жены она не могла бы желать. Но в последние годы все наладилось.
Ночь была тихой, высокие деревья задерживали городской шум. Жить оставалось три минуты. Она выбрала себе палача десять лет назад, когда Мадлен еще была десятилетней девочкой.
В том же возрасте она предала своих отца и братьев.
Теперь Мадлен взрослая женщина, и на ее совести много жизней.
Гила Беркович прислушалась, ожидая звука шагов, но было еще тихо. Только ветер в деревьях и мертвецы под землей. Еле слышные стенания.
– Голодомор, – пробормотала она, плотнее запахивая на себе пальто с белым крестом.
Перед внутренним взглядом потоком пронеслась вереница образов. Иссохшие тела, лица с ввалившимися щеками. Мухи на останках свиньи, а вот ее отец сидит за обеденным столом с серебряной вилкой в руке, и на белой тарелке лежит голубь. Отец ел голубей, а сама она ела траву.
Голодомор был искусственно устроен Сталиным, это организованное массовое убийство унесло жизнь ее матери. Ее похоронили за пределами города, но могилу разрыли голодные толпы – тех, кто умер недавно, можно было съесть.
Нацисты во время войны шили перчатки из человечьей кожи и варили мыло из целого народа, а сейчас эти вещи выставляют в музеях – можно посмотреть на них, заплатив за вход.
Все больное попадает в музеи.
Если она больна, то больны и другие. Она спрашивала себя, случайно ли приехала в Данию, где чаще, чем в других странах, находят забальзамированные естественным образом трупы. Мертвецу просверливали дыру в черепе, чтобы выпустить злых духов, а потом опускали его в болото.
А недалеко от Бабьего Яра есть пещерный монастырь с мумиями монахов, которые затворились в тесных норах, чтобы быть ближе к Богу, и которые лежат теперь в стеклянных витринах, и тела их – как тела маленьких детей. Они покрыты тканью, но скрюченные руки торчат наружу. Иногда какой-нибудь мухе удается забраться под стекло, и она ползает по пальцам, питаясь тем, что осталось. Трупы в темных пещерах – музейный объект, и цена за то, чтобы поплакать над ними, равна цене восковой свечки.
Послышались шаги – медленный, но решительный стук каблуков по камням. Это означало, что жить ей осталось всего пару минут.
– Конец, – по-русски прошептала она. – Иди ко мне.