Колдуны и министры Латынина Юлия

* * *

Киссур вернулся поздно, через подземный ход.

– Советник!

Никого. Снег во дворе затоптан. В комнатах – книги вверх корешками. Волк страшно завыл. Киссур кинулся за укладкой – нету!

Киссур оглядел себя. На нем были синие штаны и синяя куртка, перевязанная конопляной веревкой. На ногах – чулки и пеньковые башмаки.

Киссур сунул в рукав кинжал с рукоятью в форме трехгранной шишки. Поднял с земляного пола и положил в заплечный мешок затоптанную ячменную лепешку, собрал и положил туда же мясо из опрокинутого котелка. Он слазил в погреб и достал из потайного места некоторое количество денег. Встряхнулся, помолился дверному косяку и побежал по следу вниз, так быстро, что в ушах заложило от перепада высот.

В ближней деревне Киссур украл лошадь и поскакал по следу парчовых курток. Лошадь была скверная, с мокрым хвостом и ослиными ушами. Утром второго дня на нее позарился какой-то разбойник. После этого Киссур пересел на лошадь разбойника и еще взял себе его шапку из красного шелка, сплошь обшитую самшитовыми колечками. Это была красивая и приметная вещь. Кафтана Киссур брать не стал, потому что кафтан стал грязный и с дыркой.

Вскоре Киссур доехал до развилки, где от Государева Тракта отходила Абрикосовая Дорога. У развилки крестьяне рубили деревья. Киссур подъехал к ним и спросил, зачем они это делают. Один из крестьян сказал, что в здешних местах развелось много разбойников, и что наместник Ханалай приказал вырубить деревья на сто шагов от дороги, чтобы разбойникам негде было устраивать засад. Крестьянин сказал это и поглядел на шапку с самшитовыми кольцами.

Киссур спросил, не проезжали ли здесь парчовые куртки и в какую сторону они проехали. Крестьяне долго спорили между собой и наконец сказали, что парчовые куртки, точно, проезжали, и часть поехала по тракту, а часть по Абрикосовой. Киссур спросил, куда ведет Абрикосовая дорога. Крестьянин сказал, что она ведет к Белоснежной управе, и что он не советует ему туда ехать, потому что в Белоснежную управу проследовал столичный инспектор. И вообще про это место пошли нехорошие толки. Тогда Киссур плюнул на ладонь левой руки и ударил по плевку ребром правой. Плевок отскочил в сторону Абрикосовой дороги.

– Я все-таки поеду по Абрикосовой, – сказал Киссур.

– Как знаешь, – ответил крестьянин. – Только говорят, что инспектор Шаваш не из тех, кто любит жалобы, а из тех, кто любит подарки. И я снял бы на твоем месте эту шапку с самшитовыми кольцами.

* * *

Охранник Шидан, по прозвищу Черепашка, которому Шаваш велел седлать к часу Росы коней, чтобы отправляться завтра утром с поручением, вернулся с напарником в караульную. Шидан снял пояс и стал чистить медную бляшку на поясе.

– Думается мне, – сказал Шидан Черепашка, – завтра нам дадут много денег.

– Это хорошо, – отозвался напарник.

– Не очень-то этого хорошо, – сказал Шидан, – потому что, сдается мне, Шаваш понял, что зря арестовал яшмового аравана, и что никакого золота он ему, негодяю, не сделает. И я думаю, что он завтра велит везти его в столицу и прикажет, чтобы он до столицы не доехал.

– Я про это ничего не думаю, – ответил напарник.

– А я про это думаю, – сказал Шидан, – пойти и напиться до послезавтра.

– Тогда, – посоветовал напарник, – иди напиться в нижнюю деревню, а то тут и пить нечего, и раньше времени попадешься на глаза Шавашу.

И Шидан пошел в нижнюю деревню на постоялый двор напиться, чтобы быть завтра пьяным и не ехать с поручением, потому что такие поручения у него с Шавашем случались, но только касательно людей, а не воскресших богов. И это не очень-то простое дело – убить бога, даже если состоишь на государственной службе.

Шидан пил сначала бузу, а потом рисовую водку, а потом какую-то хитрую штучку из фиников и яблок, а потом опять рисовую водку, а потом опять бузу. Ему стало легче на душе, и он подумал, что обязательно завтра поедет в столицу. Вот возьмет и поедет! Д-дочке. На приданое.

– Сударь, – сказал ему кто-то, – это не вы обронили монету?

Шидан Черепашка обернулся. Перед ним стоял парень в синей куртке, синих штанах и красной косынке, повязанной на лбу узлом, напоминающим свиное ухо. Парень был выше Шидана на голову и шире в плечах на кулак. Шидан был пьян, но не настолько, чтобы терять деньги. Он улыбнулся деревенскому простачку и сказал:

– И вправду, потерял!

Потом ему стало весело, и он хлопнул парня по плечу:

– Нашел, – так угощайся!

Новый знакомый стал пить вместе с Шиданом. Шидан вскоре с ним очень подружился. Шидан спросил, случалось ли ему убивать мертвецов. Парень отвечал, что другие говорят, что случалось, но сам он не уверен, что это были мертвецы. А вот отцу его случалось, это точно.

– Слушай, – сказал Шидан, – ты-то мне и нужен. Я тебя покажу Шавашу, и мы поедем завтра вместе.

– Куда же мы поедем вместе? – спросил парень в косынке, завязанной узлом в виде свиного уха.

Шидан был пьян. Одна буза, и другая буза, и один Арфарра, и другой Арфарра сильно смешались в его голове.

– Тут, – сказал Шидан, – вышло одно не очень хорошее дело. Здешний хозяин хотел сварить золото и скрыть недостачу, – Шаваш ему для этого добыл одного человека, Арфарру. Ясное дело, у них ничего не вышло. И вот он сегодня приходит ко мне и говорит: «Вези завтра Арфарру в столицу, только смотри, чтоб не доехал».

– Да, – согласился собеседник, – не очень-то это простое дело, убить мертвеца или бога. Но я тебе помогу.

Шидан обрадовался и пил, пока не стало совсем беспамятно. Потом Шидан заторопился в усадьбу. Они вышли. Ночь была красавица: жемчужные звезды, серебряные луны. Шидан попросил свести его в нужник, потому что завтра надо ехать пораньше и потому что такие вещи не предписано делать помимо обозначенных мест. Парень повел его с дороги к кустам, обсыпанным лунным серебром.

– Ох ты ну ты, – сказал Шидан, – посмотри, какая красота!

– Как ты думаешь, – полюбопытствовал парень, – если Арфарра бог, не придут ли ему на помощь звери и бесы? Ты только погляди, что там торчит!

Шидан поглядел и увидел, что из кустов выходит огромный белый волк, а глаза волка сверкают, как два медных таза. Шидан отшатнулся, и в тот же миг парень поймал Шидана и ударил его ножом в яремную вену. Шидан вскрикнул и упал, и пока падал, помер.

Парень перенес тело Шидана в кусты и снял с него форменную одежду стражника. Свою одежду он завернул в платок, вложил туда же камень, завязал все это тройным узлом и кинул в реку. Он переоделся в куртку Шидана, проверил ключи и документы и пошевелил губами, повторяя пароль, услышанный от Шидана. Потом он вынул из Шидана кинжал с рукоятью в форме белой трехгранной шишки, с узким желобком вдоль обеих сторон клинка, вытер его о траву и сунул себе в рукав. Волку он приказал сидеть.

* * *

Бьернссон проснулся: кто-то стоял над ним и капал горячим воском:

– Вставай же!

Бьернссон пригляделся и узнал человека со свечой и в парчовой куртке: это был Киссур Белый Кречет. Киссур схватил яшмового аравана за ворот рубахи и вынул из постели. Одеваясь, Бьернссон повернул голову и увидел слева, у стены, стражника. Голова стражника лежала отдельно.

– Пошли, – сказал Киссур, накидывая на Бьернссона куртку. – Обет, что ли, этот подонок дал, – извести всех, кого народ называет Арфаррой?

Бьернссон поискал глазами. Стражник давеча был не один. Ага! Вон и напарник. Бьернссону стало жутко.

– Зачем вы меня искали? – спросил он.

– Я не вас искал, – ответил негромко Киссур, – пошли.

Они отворили дверь, и Бьернссон поскользнулся в какой-то луже. Бьернссон посмотел, откуда натекла лужа, и увидел, что лужа натекла из Серого Ряпушки.

– Мне нет смысла уходить, – вдруг проговорил яшмовый араван.

– Еще чего, – возразил Киссур, – вас завтра велено убить.

Они спустились в кабинет хозяина, где часов пять назад Шаваш допрашивал пленника. Никого: только на шелковых гобеленах шепчут ручьи и вьются дорожки, девушки танцуют в сером предутреннем свете, и горит лампадка перед маленьким богом у большого зеркала. Киссур подошел и оглядел себя в зеркало. Он впервые в жизни глядел на себя в парчовой куртке тайного стражника. Он был очень похож на отца и потому дьявольски красив. Желтая парчовая куртка шла ему необыкновенно.

Киссур поворотился к сейфу и потянул стальную ручку: заперто. Тогда Киссур уперся ногою в стену, взялся обеими руками за крышку сейфа и поднатужился. Бьернссон вытаращил глаза: железо закричало дурным голосом, замок крякнул и расскочился. В сейфе были деньги, бумаги государственного займа и закладные на людей. Золото Киссур спустил в мешок и закинул за спину.

Закладные Киссур вывалил на пол, снял с алтаря лампадку и пересадил огонь в бумаги. Затрещало, побежало к шелковым гобеленам: танцовщицы на гобеленах закричали руками.

Беглецы выскочили во двор. Киссур закинул за стену крюк, взлетел, как кошка, потащил яшмового аравана. Еще стена, еще ров. За спиной, навстречу рассвету, разгоралось зарево, кто-то истошно орал. У самого леса яшмовый араван обернулся, будто впервые сообразил, что происходит, взмахнул руками, закричал что-то отчаянно на языке богов, и толкнул Киссура на землю. Тут же Киссура подбросило: сделался гром, на управу вдали налетели голубые мечи и оранжевые цепы, балки закружились золотыми листьями, камни разлетелись, как брызги из фонтана.

– Клянусь божьим зобом, – сказал Киссур, – а я-то решил, что тот, кто так проповедует, не умеет колдовать!

* * *

Шаваш меньше чем на два часа отъехал от управы, когда небо и земля зажмурили от грохота глаза. Раздался чудовищный взрыв, всадников чуть не скинуло на землю. Шаваш оглянулся: за лесом полыхало, как в фарфоровой печи. Затрещало, валясь, гнилое дерево.

– Назад! – закричал Шаваш, повертывая лошадь.

Ярыжка тоже поворотил лошадь, дал ей шпор и одновременно затянул потуже мундтштук. Лошадь захрапела и забила копытами в воздухе.

– Сударь, демоны! – вопил ярыжка, – видите, лошадь не хочет идти!

Ярыжка очень хорошо знал, что если дать лошади шпор и тут же затянуть мундштук, то лошадь станет на дыбы; но это не мешало ему видеть над лесом демонов, которых пугалась лошадь.

Шаваш добрался до управы уже утром: бревна горели как соломинки, пламя стояло тысячей лисьих хвостов, рыжих с белыми кончиками. По земле метались люди, а на небе выцветали луны. Кто-то дергал Шаваша за рукав. Тот наконец обернулся.

– Отец Адуш! Великий Вей! Вы живы!

– И я жив, и чертежи живы, – спокойно сказал отец Адуш. Я знаете ли, был во флигеле, когда увидел, как в управе напротив горят занавески. С пожаром можно было б и справиться, но я подумал, что этому проповеднику будет приятно считать, что я сгорел со всеми его делами. И вот я велел вынести два самых интересных сундука и взял все чертежи: и, признаться, мне будет спокойней, если меня оформят как покойника.

Шаваш согласился с такими доводами.

– Надо было б унести из усадьбы взрывчатку, – проговорил Адуш извиняющися тоном, – но кто ж знал?

Следы беглеца, конечно, были затоптаны, и крестьяне клялись, что в начале пожара из управы взлетела яшмовая колесница, запряженная серебряными лебедями.

В тот же день, однако, у деревенской харчевни Шаваш нашел зарезанного стражника. Но только через неделю, поразмыслив про арест Арфарры, и про сплетни о госпоже Архизе, которую видели близ сторожки отшельника, и о молодом разбойнике, ограбившем аравана Фрасака, и жившем при этом отшельнике, и сличив приметы, он сообразил, что произошло, – и если бы в тот миг, когда он это сообразил, перед ним была госпожа Архиза, – он задушил бы распутную суку собственными руками, не считаясь с неодобрением местного общества.

Глава девятая,

повествующая о том, как Киссур огласил доклад в зале Ста Полей, и о том, что из этого вышло

Шимана Двенадцатый, наследственный глава «красных циновок», все время боялся, что единоверцы будут упрекать его в жажде стяжания и в том, что, приобретая преходящее богатство, он вкладывает его в станки и мастерские, а не тратит с пользой на милостыню и наслаждение. Ничего, однако, такого не наблюдалось: сектанты богатели, и число красных циновок возросло в столице в десять раз, а в провинции Кассандане – в сорок три раза, так как владельцы мастерских давали работу в первую очередь единоверцам.

Тут, однако, между «красными циновками» некоторые стали рассуждать, что нельзя изображать бога с помощью идола, поскольку бог нерукотворен, а мир сотворен дьяволом. Притом богу вся вселенная мала: как он может поместиться в куске камня? Так что тот, кто молится изображениям, молится бесам.

Шимана обеспокоился и послал разъяснения, что, поклоняясь картине, мы поклоняемся не изображению, а тому, кто изображен; что картина есть книга для неграмотных и что мир бы обнищал без картин во всех смыслах. Новые учителя стали по поводу разъяснений злословить, и один из них рассказывал, что встретился с Шиманой, и Шимана ему сказал:

– Ты, конечно, прав, но ведь мы все – ткачи и вышивальщики. Если не изображать на тканях зверей и людей, это даст невиданное преимущество конкурентам.

Проповедник этот был отъявленный лгун, потому что Шимана, хотя и вправду думал именно так, ничего подобного никогда б не сказал, да и человека этого в глаза не видел.

Сердце Шиманы затяжелело от беспокойства и от общей бессмысленности происходящего. Вот если бы эти новые проповедники, «отвергающие идолов», хотели бы отнять у него власть или мастерскую. Тогда все было бы понятно. А тут что? Словно люди собрались посмотреть общий сон.

По совету матери Шимана созвал собор. Пришлось потратить деньги в количестве, необходимом для обустройства двух новых мастерских по восемь станков каждая. Собор принял предложенный Шиманой умнейший компромисс. Постановили, что, с одной стороны, Изображение не есть то, что оно Изображает, и что всякая Вещь есть Зеркало, в которое глядится Господь. Стало быть, в картинах самих по себе вреда нет.

Но, с другой стороны, все зависит от способа, каким картина делается. Если изображение из камня, или из растительных красок, то оно правомерно. Если же это вышивка, то человек, который ее делал, прокалывая иглой изображения птиц и животных, приучался в душе к убийству. Отсюда вытекал компромисс: изображениям из камня и красок поклоняться, вышивкам – нет. Индиго, как растительную краску, использовать, а кошениль, как животную, запретить.

Компромисс был умнейший потому, что Государь является народу в белых одеждах, нешитых и невышитых, и самое страшное в новой ереси было то, что «отрицающие идолов» отказывались кланяться изображениям Государя. Теперь же оказывалось, что как раз Государю кланяться можно.

После этого компромисса толков стало три: «отрицающие идолов», «признающие идолов», и «нешитые».

Все разъехались, а через месяц первый министр повидался с Шиманой и показал ему донесение о том, как «нешитые» разорили в лосских храмах всех идолов, кроме Государевых, в нешитых одеждах, при чем идолы вопили чрезвычайно громко: «Горе нам, поганым и несуществующим!»

Затем первый министр расcказал Шимане басню о дереве, к которому прилетали кормиться перепела, и о лиане, которая начала расти вокруг дерева. Один мудрый перепел, увидев лиану, предложил выклевать ее, пока мала, но стая его не послушалась. А когда лиана подросла, пришел охотник, взобрался по лиане и расставил в ее листве силки, в которых и погибли небрежные к лиане перепела. Министр намекнул Шимане, что перепела погибли от лианы, которую нетрудно было выдрать в молодости. Шимана вздохнул и сказал, что созовет второй собор на предмет избавления от лианы.

На этот раз Шимана потратил деньги в количестве, необходимом для устройства семи мастерских по восемь станков каждая. Людей выбирали сами общины, и выбрали очень удачно. С одной стороны, никто не мог сказать, что крупные фигуры среди людей веры обойдены вниманием. А, с другой стороны, большинство людей было благоразумными хозяевами мастерских, избранными своими же рабочими, и трудно было от них ожидать неприятной резкости во мнениях.

Официальное открытие собора назначено было на день Янтарного Очага, третий день после докладов в зале Ста Полей. Многие, однако, приехали в столицу заранее, по биржевым делам. За два дня до докладов первый министр лично посетил богослужение, поцеловал Шимане Двенадцатому руки и умилил присутствующих основательным знакомством с «Книгою Пророка». Он сказал:

– Рачительный хозяин полет сорняк смолоду, иначе сам становится сорняком в глазах Бога.

Первый министр лично помог людям благочестивым в некоторых выгодных договорах и знакомствах.

* * *

В то самое время, когда первый министр рассуждал о рачительных хозяевах и молодых сорняках, в Синие Ворота вступала небольшая процессия – человек сорок. Вокруг клубились любопытные. Впереди процессии шел человек по имени Лахут. Это был тот самый Лахут, который в начале нашего повествования именовался Медный Коготь. Помните, – он убил племянника и просветлился при виде Государя.

Он вернулся в деревню, раздал имущество и пристал к красным циновкам, из «отрицающих идолов». Вскоре вся деревня сидела на красных циновках. Когда «отрицающих» осудили, Лахут отвернулся от них и стал ходить с кучкой сторонников от села к селу. Они ходили в красных набрюшных юбочках и с плетками о девяти хвостах и сорока когтях. Этими плетками они стегали себя и других и кричали: «Покайтесь!» Сам Лахут каялся на бродах и перекрестках в убийстве племянника.

Многие каялись, а некоторые уходили с Лахутом.

Итак, Лахут вступил в город и явился с учениками в известную ему харчевню. Ученики его ушли в стойла к безгрешной скотине. Хозяин зарезал для Лахута барана. То есть Лахут мяса не ел, и мясо раздали бедным, а самого Лахута обернули в баранью шкуру, потому что от этого быстрее всего заживают рубцы. Лахуту это не очень-то понравилось. После этого Лахут и хозяин, и еще один гость сели на красную циновку к низенькому столику и стали рассуждать о том, что есть вещь – зеркало Бога или порождение дьявола, и о скором соборе.

– Да, – сказал Лахут, – гляжу я, Шимана так подобрал толстосумов, что вряд ли мне доведется выполнить волю тех, кто меня послал.

– А кто тебя послал?

Сектанты обернулись. На соседней лавке сидел юноша лет двадцати трех, в конопляных башмаках с восемью завязками и куртке морковного цвета, перехваченной поясом с медным кольцом. Длинные белокурые волосы его были собраны в пучок на голове и заткнуты деревянной шпилькой. Глаза у него были разумные и жестокие. Судя по запыленной одежде, он только что вошел в город. Еретики немедленно положили глаз на юношу, и Лахут сказал:

– Меня послала община: пятьсот человек. И на соборе я буду говорить не от себя, а от них. Потому что нас, «красных циновок», слишком много, чтобы собраться в одном месте, и люди доверяют право голоса своим представителям.

Юноша усмехнулся и сказал, что уж он-то никогда не позволит решать за себя другому человеку, да еще в таком месте, где соберется целая сотня решающих. Потому что если в одном месте собрались сто человек, и это не война и не пир, то разве можно понять, зачем они собрались?

Сектант оскорбился:

– Как же это может быть, – спросил он, – чтобы человек всегда решал за себя сам? Этакой человек будет убийцей и вором.

– Пусть за человека решает государь. Он-то смертный бог, а не просто человек. Или вы не считаете себя подданными?

Хозяин харчевни подумал и выразился осторожно, но твердо: – Государь может требовать повиновения, только если сам повинуется слову Божию. И разница между государем и подданным не та, что один бог, а другой – человек, а та, что подданный повинуется по необходимости, а государь – свободно. Об этом и книжечка есть.

– Гм, – сказал юноша и задумался. Потом он плюнул на левую ладонь и ударил по плевку ребром правой: плевок отскочил к двери, а не внутрь. Молодой человек поднялся и вышел.

* * *

Молодой человек был ни кто иной, как Киссур. Он вошел в Небесный Город три часа назад; а по пути научился многому, чему не учат в лицее. Денег у него было довольно, документы отменные. Кстати, книжечку, о которой упоминал сектант, Киссур видел. Она лежала в мешке, который Киссур забрал у одного проезжего. Вообще в этом мешке было столько всего, что, без сомнения, мешок этот не мог быть нажит честным путем.

В книжечке говорилось, что государь не имеет права угнетать народ, а народ не имеет права поднимать восстаний, потому что одна несправедливость не исправляет другую. Из этого автор делал вывод, что если государь не повинуется слову божию, то народ не должен безобразничать сам, а должен передоверить свои права на неповиновение выборным советам, представляющим людей – эти-то советы и знают волю людей лучше их самих. Книжечка эта тогда очень посмешила Киссура. Что значит: «государь не повинуется слову божию?» Это что угодно под такое определение можно подвести. И уж если народ не может говорить сам, то почему за него должна говорить кучка мытарей и хвастунов, один из которых и написал, без сомнения, книжечку?

Киссур шел и обдумывал слышанное. Книжка ему не нравилась. Он, однако, пришел в столицу, чтобы освободить Арфарру. Законным путем он этого сделать не мог. Киссур размышлял о том, что в таком деле трудно будет управиться одному; и что вот, многие недовольны первым министром.

Киссур шел по улицам и не узнавал столицы, – так она изменилась за полтора года. По обеим сторонам раньше тянулись беленые стены: за бесстыдство и расхваливание товара штрафовали, ставни были прикрыты, как ресницы скромной девушки. Теперь ставни были распахнуты. Верхняя половина – навес, нижняя половина – прилавок, все вместе получалось лавка. У одной лавки на столбе с желтыми лентами, на котором раньше писались славословия государю, было написано: «Мы продаем все». Киссур подошел к лавке, постучал пальцами о прилавок и сказал хозяину:

– Эй, милейший! Вы перепутали вывески! «Мы продаем все» – это надо повесить перед дворцом первого министра!

Лавочник надулся и завертел глазами в поисках стражи, но Киссур уже был далеко.

Киссур искал одного человека, Алдона, из военной префектуры. Дошел до Третьей Площади и увидел, что префектуры больше нет. Дом остался, в три этажа, с крытой дорогой снаружи, с часовой башней: но к часам приделали вторую стрелку, и они обозначали какое-то другое время. Перед домом стоял государь Иршахчан в три этажа ростом, и глядел на дом очень озадаченно.

Киссур понял, что Алдона на прежнем месте нет, а искать его будет подозрительно. Он повернулся и увидел напротив лавку, разряженную, как бесстыжая девка. Киссур купил в лавке корзину персиков и корзину смокв, положил в смоквы записку, кликнул уличного разносчика:

– Снеси это в дом Алдона из префектуры.

Мальчик побежал исполнять поручение, Киссур тихонько пошел за ним следом и спустя полчаса увидел, как мальчишка вошел в новый дом в Нижнем Городе. Из-за высокой стены пахло осенним ландышем и росовянкой, над изгородью был виден верх главного дома и три купола флигельков. Напротив дома Киссур заметил харчевню с лихой надписью: «Хочешь сдать экзамены лучше всех – пей „красную траву“! Только у нас!!! Нас посещает господин министр!»

Киссур взошел на открытую веранду. Ему принесли две чашки риса с подливой, барашка, резанного кусками, томленую ряпушку, лепешки, пряженые в конопляном масле, вино и фрукты. Киссур поморщился и попросил еще гуся. Хозяин подивился, принес и гуся, и попросил заплатить серебром, потому что бумага – недоверчивая вещь, с каждый днем дешевеет.

Киссур усмехнулся и дал хозяину «единорога»: кстати, эту новую монету завел Нан. «Единорогом» она называлась потому, что на ней был изображен единорог, символ чистоты и справедливости. Киссур потянул вино из соломинки и спросил, что теперь за учреждение в городской префектуре.

Хозяин сказал, что там теперь рынок, но продают на нем не овощи и не наемную силу, а бумаги, и такой рынок называется биржа. Подумал и вынес из задней комнаты бумагу на шелковой подкладке.

– Это что, – спросил Киссур насмешливо, – талисман?

– Это, – ответил хозяин, – еще лучше. Это государственный займ, и эта бумага подобна баранте, каждый год рождающей двух ягнят, и рисовому полю, плодоносящему дважды, – столько денег она приносит.

Хозяин разъяснил, что два года копил деньги, чтобы купить сад, развести хурму и торговать хурмой, а взамен купил эту бумагу. И теперь выходило, что по этой бумаге можно получать деньги без возни с хурмой.

– Да, – сказал Киссур, разглядывая бумагу, – пожелай-дерево за двести «розовых».

– За двести тридцать.

– Тут написано – двести.

– Это номинальная стоимость, – сказал трактирщик. – Я покупал за сто восемьдесят, они еще тогда ходили со скидкой. А неделю назад они уже стоили двести двадцать пять. А сегодня, за день перед докладами, все двести тридцать. И все равно покупают, потому что после докладов они будут стоить еще дороже.

Киссур в недоумении разглядывал бумагу.

– Отчего ж они стоят двести тридцать ишевиков, – спросил он в некотором раздумии, – если на самой бумажке написано двести, а процентов она приносит десять ишевиков в год?

– Оно правда, – ответил хозяин, – но только эти бумаги обеспечены инисскими рудниками и прочим государственным имуществом, и вот через год, когда настанет пора их выкупать, кто захочет, сможет их выкупить, а кто захочет – сможет обменять их на долю в государственном добре. И так как известно, что у высших чиновников целая прорва этих бумажек, то все считают, что эта доля будет большая, – а значит, и нам достанется.

Киссур усмехнулся.

– Тьфу на тебя, – сказал он, – вот тебе бумажные деньги не нравятся. А ведь это даже не деньги, а так… Ведь эта бумажка стоит столько, сколько вам кажется. А если она завтра и гроша не будет стоить?

Хозяин побледнел.

– Это на тебя тьфу, колдун, – закричал он. – Вот я стражу позову за поносные слова о министре!

Тут грохнула дверь. Киссур оглянулся. В проеме лавки стоял пожилой уже городской стражник в зеленом шелковом кафтане с широким поясом, украшенным трехцветной каймой, с двумя мечами, – коротким и длинным, и в шапке с серебряными бляхами, – Алдон!

Алдон два года назад помог Киссуру бежать из столичной тюрьмы: он был там начальником над строгонаказанными. Сделал это Алдон потому, что отец его был дружинником отца Киссура, Марбода Кукушонка, а вассальные связи сохраняются в трех жизнях и трех поколениях. Обычная городская стража состояла сплошь из аломов, а «парчовые куртки», тайная полиция, почти сплошь из вейцев, так что при необходимости их легко было использовать для наказания друг друга.

Киссур и Алдон обнялись и сели за стол. Алдон незаметно поцеловал Киссуру полу куртки. В харчевне они веселились часа два, а потом пошли на рынок.

На рынке кукольник давал представление. Пьеса была старая, о чернокнижнике Баршарге и справедливом чиновнике Арфарре. Что же до сюжета пьесы, то он был еще старей и взят из рассказа времен Пятой Династии. Поэтому о мятеже Баршарга в пьесе особенно много не говорилось, а говорилось о том, как чернокнижник Баршарг сделал помост, запряженный коршунами, и начал летать на нем в гости к государевой дочке, выдавая себя за Парчового Бужву. Дочка понесла, все во дворце были в восхищении.

Арфарра, справедливый чиновник, один усомнился, что бог способен на нечестивые поступки и установил, что все это проделки колдуна. После этого Арфарра предложил Баршаргу доказать, что он бог, и долететь на своем чудесном помосте до неба, а не до государевой дочки. Баршарг запряг коршунов в помост, и коршуны взлетели, увлекаемые кусками мяса, болтающимися над ними, но, по прошествии некоторого времени, устали и начали падать.

Пьеса была старая, однако конец кукольник учредил новый. Бог Бужва, увидев Баршарга на падающем помосте, ужаснулся и сказал: «Нехорошо будет, если этот человек, который выдает себя за меня, расшибется о землю, – пройдет слух, что я помер, и мне перестанут приносить жертвы». Бог вдохнул новые силы в коршунов, и они долетели до неба, и там Баршарга принял Небесный Государь и вручил ему золотую печать. Тут, однако, наперекор самим богам, вмешивался Арфарра, крал у Баршарга золотую печать, хитростью губил его и тряс его головой. Так что, хотя пьеса была старая, Арфарра выходил почему-то мерзавцем, а мятежник – богом, и даже получалось, будто до неба и в самом деле можно долететь.

Уважаемые читатели! Что хорошего во временах, когда людям внушают, будто до неба можно долететь? Ведь как людям внушают, так оно и случается.

После представления Киссур подошел к кукольнику.

– Сдается мне, – сказал он, усмехаясь, – что в провинции ты играешь пьесу с совсем другим концом.

– Друг мой, – вздохнул кукольник, – как же я могу говорить одно и то же в деревнях и на столичном рынке, если публика разная? Это же ведь не я сочиняю – это публика сочиняет, а я смотрю, как они расположены сочинять, и дергаю за веревочки. Я бы, конечно, мог играть по-старому, но ведь это уже не будет пьесой, потому что ее никто не будет смотреть. А если ее никто не будет смотреть, то мне и платить никто не будет.

– Да, – вздохнул Киссур, – это ты прав, потому что если тебе не платят, то вряд ли ты хороший поэт.

Киссур и Алдон пошли прочь меж ларьков и палаток: визг, толкотня. Киссур заметил новую моду: носить на поясе кошель там, где раньше носили печать или меч. Некоторые молодцы цеголяли с кинжалами, но носили их так, словно это женский кокошник.

– А тебе, Алдон, понравилось? – спросил Киссур.

– Чего я не выношу в вейцах, – сказал старый варвар, – так это то, что они всегда норовят облить противника грязью. Какой же Арфарра-советник негодяй, если он – противник твоего отца? Противники негодяями не бывают, негодяями бывают только люди подлого состояния.

– Да, – промолвил Киссур. – А Арфарра-советник жив. Я его видел.

Алдон от удивления засунул палец в рот. Что Арфарра жив, это возможно, слухи такие были. Но как это он жив, если сын Марбода его видел?

– Я был ранен, – продолжал Киссур, – и он меня спас. А потом его из-за меня арестовали, и теперь он в столице. Ты не мог бы узнать, где?

Алдон помолчал и сказал осторожно:

– Кстати, первый министр очень хочет тебя отыскать. Не знаю, однако, зачем ты ему нужен.

Киссур усмехнулся и ответил:

– Ему не я нужен, а моя голова. С чего бы это? Не знаю.

* * *

На следующий день Алдон и Киссур встретились, как было договорено, на седьмой линии. Киссур сразу увидел, что дело плохо, потому что Алдон жмурил глаза и косил ими вбок.

– Я узнал, – сказал Алдон, – это что-то нехорошее дело. Говорят, привезли какого-то человека, и Шаваш в Харайне чуть не сломал голову, пытаясь его заполучить, но все кончилось ужасной сварой, а в столице его перехватили люди Мнадеса. Поэтому, во-первых, если он жив, то сидит не в городской тюрьме, а в дворцовой, и тут я ничем помочь не могу. Ты знаешь, я честный человек, и держусь, как подобает, в стороне и от чистой клики господина Нана, и от грязной клики господина Мнадеса. Но мне сказали, что поднимать вопрос об этом человеке значит услужить господину Мнадесу, а я ни за что на свете бы не хотел, чтобы первому министру донесли, что я услужил господину Мнадесу.

Алдон помолчал и добавил осторожно:

– Ты знаешь, Киссур, я тебе помог против того первого министра, и против пяти богов и семи бесов согласен помочь. Но я бы не хотел становиться поперек дороги господину Нану.

* * *

Господину Мнадесу, главному управителю дворца, было пятьдесят восемь лет. Это был человек скорее упитанный, нежели толстый, с необыкновенно доброжелательными серыми глазами, большой охотник до кошек, мангуст, молоденьких девиц и государственной казны.

Любя давать советы и будучи человеком простосердечным, господин Мнадес охотно делился с близкими людьми секретом своего возвышения.

– Я закончил лицей Белого Бужвы еще при государе Неевике, и тут же меня послали с продовольственной помощью в провинцию. Нас было четверо, чиновников, посланных с этим заданием. Мы договорились и завладели, я думаю, не меньше чем половиною отпущенного этим бездельникам. Один мой товарищ стал на эти деньги кутить и нанимать певичек; другой оформил незаконный дом, а после перепугался и раздал оставшееся нищим и монахам. Третий все эти деньги сберег и внес их, как пай, в несколько более или менее незаконных предприятий. Что же до меня, то я предпочел раздать их частью местным чиновникам, частью же послать в столицу. Когда недостача раскрылась, моих товарищей арестовали, и больше ничего замечательного о них не стоит говорить. Меня же подозрение почти не коснулось, и, будучи всюду известен как человек благородный и благодарный, я вскоре переехал в столицу.

Собеседник господина Мнадеса обычно кивал, выслушав назидательную историю, и в следующий раз являлся с подарком втрое более роскошным, и редко бывал разочарован в просьбе.

Господин Мнадес полагал, что Нан ему обязан карьерой, и это было совершенной истиной. Господин Мнадес знал, что без малого два года назад государь предлагал Нану вообще упразднить должность Мнадеса, и что Нан почтительно воспротивился. Господин Мнадес тогда даже расстрогался…

Действительно, и Мнадес, и дворцовые чиновники остались на местах. Но как-то вдруг приемная Мнадеса стала пустеть, каналы управления потекли через шлюзы иных должностей. Нан никого не увольнял: Нан учредил Государственный Совет, ввел новые должности: через них-то и стало управляться государство. А дворцовые назначения вдруг оказались, как пустая скорлупка рака-отшельника, как молоточек, не задевающий струну, как прощальный блеск падающего на землю кленового листа. О, мимолетность мира!

И хотя бы этот негодяй искоренял дворцовые должности! Нет – он предложил Мнадесу их продавать, и Мнадес, как болван, попался в ловушку! В короткое время казна получила от этой продажи сорок миллионов «единорогов» (должности покупали жадные до признания новобогачи с короткими пальцами и жадными сердцами), а сами должности вдруг превратились в пустые титулы! Казна оказалась в выигрыше, новые богачи, вдруг признанные Залой Ста Полей, оказались в выигрыше, а он, Мнадес, совсем пропал!

Безо всякого труда Нан нарушил основной принцип управления государством, согласно которому одна и та же вещь должна быть и запрещена, и предписана, – запрещена дворцовым чиновником и разрешена государственным: ведь когда одна и та же вещь и запрещена, и предписана, тогда единственным законом становится воля государя.

Но и этого было мало.

Все хорошее народ приписывал Нану, все дурное Мнадесу, а «красные циновки», у которых в мире было два начала, Господь и дьявол, изъяснялись и вовсе срамно. Нижний Город был завален памфлетами о дворцовых нахлебниках. Особым успехом пользовался памфлет под названием «Сто ваз», часть которого мы помещаем в приложении. У господина Мнадеса была дивная коллекция ламасских ваз. Памфлет «Сто ваз» состоял из ста рассказов, а каждый рассказ – из двух частей. В первой части ваза описывала свое тонкое горлышко, нежные бока и тяжелые бедра, украшенные всеми восемью видами драгоценных камней, а во второй части объясняла, каким именно способом стяжал ее господин Мнадес, и каждый способ был занимателен, но малопристоен. Конца у памфлета не было. Автор обещал опубликовать конец после Государева Дня. Полиция плохо арестовывала этот памфлет, потому что автором его был министр полиции Андарз.

А месяц назад случилось следующее. Господин Мнадес устраивал торжественный прием в пятый день шим. Вдруг стало известно, что господин Нан тоже устраивает прием в пятый день шим. Господин Мнадес заколебался и перенес прием на седьмой день шим. И что же! Господин Нан тоже перенес прием на седьмой день шим. В седьмой день шим улица перед домом первого министра была забита экипажами, горели плошки, и наряды женщин были как цветы и луга; а господин Мнадес провел этот день, можно сказать, в одиночестве.

На следующий день господин Мнадес в зале Ста Полей подошел к министру просить у него прощения за то, что вчера не явился к нему на прием. Первый министр оборотился и сказал с улыбкой:

– Как-то господин Мнадес, вы выбранили меня за то, что я по нечаянности забрызгал вам воротник соусом, а сегодня вы осмелились явиться в залу Ста Полей с воротником, прямо-таки в сплошных пятнах!

Господин Мнадес в ужасе схватился за круглый кружевной воротник: тот был белый и чистый.

– Помилуйте, на воротнике ничего нет!

– Неужели? – сказал Нан и стал спрашивать стоящих рядом чиновников.

И все чиновники по очереди стали говорить, что первый министр всегда прав! В этот миг вошел государь. Мнадес упал на колени:

– Государь! Есть ли у меня пятно на воротнике?

Государь изумился. Чиновник что-то зашептал ему на ухо. Государь улыбнулся, как породистый котенок, и сказал:

– Конечно, прав господин первый министр.

И министр полиции Андарз крякнул и заметил своему соседу: «Несомненно, что я конфискую его коллекцию, а не он – мою».

Господин Мнадес, вовсе того и не желая, оказался в центре оппозиции. Он охотно соглашался с теми, кто считал, что нынче нарушены все принципы управления, и что в государстве не должно быть трех разновидностей разбойников, как-то – взяточников, землевладельцев и торговцев.

Мнадес страдал от обиды. Нан расчистил себе его же, Мнадесовыми, руками путь к власти, был почтителен. Теперь было ясно, отчего министр не принял его отставку полтора года назад: знал, знал негодяй и прохвост, что все реформы приведут к бедствиям и упущениям; и хотел свалить все бедствия и упущения на Мнадеса!

Мнадес стал противиться реформам, и только потом сообразил, что Нану того только и надо было!

Нан и министр полиции умелыми слухами и памфлетами разбередили народное воображение. Народ требовал казни Мнадеса и упразднения дворцовых чиновников. Министр полиции Андарз собрал через соглядатаев им же посеянное народное мнение и сделал к Государеву Дню доклад, и этот доклад был заключением к его собственному, как уверяли, памфлету о «Ста Вазах».

Господин Мнадес не знал, что делать, и каждый день молился. То ему казалось, что можно будет обойтись взаимной уступчивостью. То он спохватывался, что взаимной-то уступчивостью Нан его и стер в порошок… Он готов был ухватиться за любую соломинку.

* * *

– Посмотрите, какая нелепица, ваша светлость, – сказал как-то секретарь господина Мнадеса, поднося ему на серебряном подносе анонимное письмо. Письмо извещало, что господин Нан выследил и приказал доставить в столицу, с такими-то двумя стражниками, живого аравана Арфарру.

– Да. Это нелепица, если не ловушка, – сказал Мнадес. – Несчастный мученик давно мертв: надо это проверить.

Так-то, разумеется, чтобы проверить нелепицу, трое человек из внутренней дворцовой стражи встретили «парчовых курток» с Арфаррой у Полосатой Пристани и препроводили их во дворцовую тюрьму. «Парчовые куртки» обиделись и засуетились: на бумагах расписались трижды, и теперь уже вряд ли можно было защемить узника, если будет удобно.

Вечером два охранника, Изан и Дутта, зашли посмотреть на нового заключенного. Это был высокий старик, необыкновенно тощий, грязный и седой, в балахоне цвета унавоженного снега и с огромными желтыми глазами. Старик спросил у них воды помыться. Изан справился, есть ли у старика деньги или родня. Денег и родни не было.

Надо сказать, что раньше в дворцовой тюрьме сидели, можно сказать, все столпы государства, место стражника в ней стоило тысячу «розовых», – такие высокие были доходы от страждущих родственников, – и от несправедливости в ответе старика Изан чуть не заплакал.

– Ах ты негодяй, – вскричал он, – совсем всякую дрянь нам стали сажать!

Стражник Изан перевернул алебарду и хотел тупым кончиком побить старика, но стражник Дутта на первый раз его остановил.

– Невеселый у тебя товарищ, – сказал старик, – что у него, – с чахарским братом беда?

Изан замер: откуда этот колдун догадался про чахарского брата? А Дутта ответил:

– Да, беда. У него брат, знаешь ли, сделался мелким торговцем, привозил из Чахара соленую белоглазку. А недавно все крупные торговцы рыбой, из «красных циновок», сговорились и у всех четырех ворот белоглазку скупают не больше одного «единорога» за кадушку. Покупают втридешева, продают втридорога. Брат попытался продать сам: рыбу унесли, зонтик сожгли, а брата порезали.

– Говорят, – сказал Изан, – при Золотом Государе государство не давало в обиду мелких торговцев и само все скупало у них по справедливой цене.

– Это, значит, лучше? – спросил желтоглазый. Странное дело: он еще ничего не сказал, а как-то уже было немыслимо его ударить.

– Конечно, лучше, – сказал стражник Изан.

– Но ведь, – усмехнулся лукаво старик, – крупные торговцы платят серебром, а Золотой Государь, говорят, платил удостоверениями о сдаче товара, и на эти удостоверения потом ничего нельзя было купить.

– Все равно лучше, – сказал Изан. – Государь есть государь. Если он делает мне беду, то бескорыстно. А частному лицу на моей беде я наживаться не позволю.

Тут снаружи послышались крики. Захрустели запоры: в камеру вошел один из секретарей господина Мнадеса, управляющего дворца. Секретарь был в темно-зеленом кафтане на салатной подкладке, с черным оплечьем и в черных сафьяновых сапожках. В последнее время люди Мнадеса одевались, соблюдая традиции.

– Я, недостойный, – промолвил секретарь, глубоко кланяясь грязному старику с золотыми глазами, – имею честь служить при господине Мнадесе. Смею спросить: вас ли называют Арфаррой?

– Что? – Да, Арфарра, я, конечно, Арфарра, – сказал старик, по-особенному склабясь и вертясь.

Секретарь почтительно задумался.

– А не могли бы вы, – молвил он, – поведать мне о последней вашей встрече с мятежником Баршаргом?

– Могу, – вскричал старик, – очень даже могу. – Вскочил с места и взмахнул грязными руками:

– Значит так: он – на деревянном гусе; я – на медном павлине! У него волшебный меч, у меня – вот такая кубышка!

Старик повернулся и подхватил горшок с тюремной похлебкой. Грязный балахон хлопнул за спиной. По горшку словно пробежали голубые молнии.

– Он махнул мечом и прочитал заклинание! Тотчас же с неба слетели голубые листья, превратились в волков и накинулись на государево войско. Я, однако, прочитал заклинание и брызнул водой из кубышки, – тотчас посыпались желтые листья, превратились в мечи и стали сечь волков. Глядь, – те пропали, вся равнина вновь усеяна листьями. Тут он махнул рукой и произнес заклятия, – листья вспучились волнами, вот-вот затопит государево войско.

– Негоже! – крикнул я и взмахнул рукавом, – вся вода ушла ко мне в рукав. Тут я поднял кубышку и прочитал заклинание, – чернокнижника выворотило наизнанку и внесло ко мне в кубышку: одна голова гуся торчит наружу!

И старик поднял кубышку: из нее, действительно, точала голова живого гуся, поводила глазами.

– Я – к государю. «Эге! – говорит государь, – чего это у кувшина горлышко неровное?» «Неровное – так сравняю», – отвечаю я, – и одним ударом сношу гусю голову!

С этими словами старик выхватил у стражника алебарду и расколол алебардою горшок. Гусиная кровь так и брызнула секретарю в глаза, залила платье. Тут только секретарь сообразил, что это не кровь, а вонючая тюремная похлебка. Секретарь отпрыгнул, ругаясь, и выскочил из камеры.

Страницы: «« ... 678910111213 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Одна из лучших саг последних десятилетий XX века....
«Дренайский посол с беспокойством ждал за огромными дверьми тронного зала. По обе стороны от него за...
Добро пожаловать в маленький уютный городок, где писатель Майк Нунэн заживо похоронил себя после сме...
Кто-то из "своих" похитил деньги, предназначенные для киллера за уже выполненную им "работу". Конкур...
Жизнь порой поворачивается так, что напоминает какое-то кошмарное сновидение. Во всяком случае, Анге...
Это – Стивен Кинг, которого вы еще не знали. Это – проза, не бьющая на внешний эффект, временами – п...