Духовная грамота отшельника Иорадиона Положенцев Владимир
– Итак, – увлеченно продолжал полковник, – комиссия вынесет заключение о вашей невменяемости и направит на принудительное лечение в психиатрическую больницу. Я позабочусь, чтобы вы попали именно в Ильинскую клинику. Живете вы от нее недалеко, это весомый аргумент. У вас родственники больные все как один, а органы правопорядка должны быть гуманными. В больнице, вы продолжите изображать из себя Фрейда, но спокойно, без фанатизма, а то вас запрячут в изолятор и весь наш план рухнет. Когда окажетесь в Ильинской больнице, то есть в бывшем монастыре, начнете потихоньку вынюхивать – где, что находится. За тихими больными во время прогулок почти не наблюдают, поэтому у вас будет полная свобода действий. Первым делом разведаете, где монастырская усыпальница. Скорее всего, под главным собором или рядом. В усыпальнице теперь, вероятно, столовая для идиотов или склад. Пока вы будете вести разведку, я попытаюсь раздобыть исторические документы, связанные с монастырем. Через пару месяцев я к вам приеду, скажем, для того чтобы уточнить некоторые детали по вашему бывшему делу, и мы обсудим дальнейший план действий. Но без моего ведома ничего не предпринимайте! Вы поняли?
Ознален Петрович минуту помолчал, потом обречено свесил голову.
– Жена будет волноваться, надо бы ее успокоить.
– На этот счет можете не беспокоиться. Я завтра же дам знать Анастасии Ильиничне, кажется, так зовут вашу супругу, что вы уехали на Дальний восток с ответственным поручением.
Полковник Пилюгин слова своего не сдержал, никакой весточки Анастасии не отправил ни на завтра, ни через месяц.
А через неделю Ознален Петрович Глянцев предстал перед медицинской комиссией МГБ. Все семь дней, по утверждению надзирателей, заключенный из третьей камеры «вел себя крайне неприлично и даже вызывающе». Обзывал их через дверь какими-то инвертированными педерастами, а сам валялся на нарах абсолютно голый и почти не переставая, мастурбировал.
Вертухаям строжайше запретили обращать внимание на спятившего тракториста. Полковник же Пилюгин был до крайней степени удивлен обнаружившимися в Глянцеве лицедейскими способностями. Кажется, дело пойдет, думал он. Но Семен Ильич ошибался, задуманный им план начал рушиться уже на первом этапе, на медкомиссии.
Глянцева привели под светлые очи врачей со связанными за спиной руками. Медики в белых халатах поверх военных мундиров с малиновыми петлицами, сидели за длинным столом, на краю которого стоял горшок с фиалками.
– Ну-с, – поправил пенсне главврач с ухоженной седой бородкой, похожий на члена Государственной Думы николаевских времен. – Как вы себя чувствуете, гражданин Глянцев?
Потупив взор, Ознален Петрович молчал, думая как лучше поступить – теперь же подойти к столу и начать жрать цветок или подождать, когда бородатый встанет, врезать ему коленом по репродуктивным органам, а потом уже приняться за цветок. Пока размышлял, слова сами напросились на язык:
– Инверсий желаете? – тихо спросил он. – Тогда руки развяжите. Инверсия, лишена характера исключительности. Сексуальный объект может принадлежать как одинаковому с ним, так и другому полу.
– Надо же, какие глубокие познания! – умилился доктор в пенсне, – И что же дальше, любезный?
Слово «любезный» отчего-то очень не понравилось Глянцеву. Ему представился длинный, липкий язык, который облизывает его с ног до головы. И от этого языка несет этой самой любезностью. Нет, смердит так, что аж сознание гаснет. Глянцева чуть не вырвало.
«Ну, я вам сейчас покажу любезного!»
– Гермафродит ты психосексуальный! – закричал он почему-то не на бородатого доктора, а на медбрата, сидевшего в стороне от стола. – Парвус – предатель! Аксельрод – урод! Полупобеда ненадежна, враг непримирим, впереди западня! Долой Временное правительство Гучкова – Милюкова! Долой слияние меньшевиков с большевиками! Долой соглашателя Джугашвили! К позорному столбу его! А вы, товарищ, – вдруг участливо поинтересовался у главврача Глянцев, – часом не соглашатель?
Члены комиссии притихли как мыши в норке. Сидели не шелохнувшись.
А Ознален Петрович тем временем продолжал фарс:
– Я октябрьский переворот возглавлял, Красную армию создал, белых под Свияжском разбил, а вы, гниды, меня в ссылку? Заговор эпигонов!
Глянцев замолчал, с ужасом осознав, что перешел на другую, не согласованную с полковником Пилюгиным роль. Но переживал не долго. «Раз я ненормальный, то мне все можно. К тому же, останавливаться поздно. Только откуда это у меня? Ах, ну да, это вчера в соседней камере кричал настоящий враг народа. Или настоящий псих».
Но не только враг народа вложил в уста Глянцева вольнодумные мысли. Он иногда почитывал газеты, оставшиеся на чердаке его дома с революционных времен. Медики по-прежнему не шевелились. У некоторых из них лишь открылись рты.
– Можете убить мое тело, но дух останется неистребим! – принялся вновь вещать Глянцев. – Я навеки останусь в душах людей пролетарским революционером, марксистом, диалектическим материалистом и, следовательно, непримиримым атеистом. Я только об одном жалею, что подонка Джугашвили в восемнадцатом не кончил. За предательство идеалов социальной справедливости, за измену России!
Бородатый профессор первым сомкнул челюсть, подошел к Глянцеву. Наклонив голову, исподлобья спросил:
– Я так понимаю, вы Троцкий?
– Перо, Яновский, помещик Викентьев, Петр Петрович, он же Лев Давидович Троцкий.
– Отлично! – кивнул главврач, – а кто же, по-вашему, я?
– Аксельрод – урод, сволочь мелкобуржуазная. Нам с Мартовыми и Аксельродами не по пути. Нет лучше большевика, товарищи, чем Троцкий! Это слова Владимира Ильича, а он врать не будет. Кристальной души был человек. Умный, проницательный. Людей видел как под микроскоп. Но, признаться, тоже сволочь порядочная! Я бы даже сказал, гнида. В Париже подарил мне свои старые ботинки, а когда я в кровь сбил ими ноги, смеялся и радостно кричал: «Что, батенька, больно вам? Помучайтесь, помучайтесь! Я в этих колодках целый месяц страдал. Теперь ваша очередь. Больно, да? Это хорошо, ха, ха, ха»! Чуть не обмочился от радости, вождь херов. И после переворота все мечтал подставить меня. «Вы были председателем Петроградского Совета, вам теперь и быть председателем Совета народных комиссаров». Еле отмахался.
Ничего из вышеизложенного Глянцев не слышал от врага народа из соседней камеры и не читал в газетах. Откуда из него теперь поперли эти троцкистские бредни, он и сам не знал.
– Так, так, – пожевал губами председатель комиссии, – а что вы можете сказать про нашу эпоху? Эпоху развитого социализма. Как вы, товарищ Троцкий, оцениваете наше время?
– Ха. Тяжелое московское варварство глядит из бреши царь-колокола и жерла гигантской пушки. Все пропахло красной китовой икрой. Порвалась связь времен, зачем же я связать ее рожден?
После этой цитаты Глянцев сплюнул, и со всей дури врезал профессору ногой по промежности. Тот скрючился, завыл как дикая собака Динго, рухнул на бетонный пол.
Глянцев подбежал к членам медкомиссии, вцепился зубами в грудь толстенной тетке, видимо, секретарю. Та сначала глубоко завздыхала, затем начала кричать. Ее крик, от которого, кажется, треснул графин на столе, разнесся по всему скорбному заведению.
Тетка пыталась отодрать от себя озверевшего в конец Глянцева, но безуспешно. Ознален Петрович нащупал гнилыми зубами ее безразмерный лифчик, впился в него мертвой хваткой.
– Звезда Носаря – Хрусталева закатилась! Сейчас самый сильный человек в Совете это я! – рычал он, не разжимая зубов.
– О, о, о! – орала толстуха, – уберите от меня этого гада!
В эти секунды Глянцев ощущал необычный восторг. Именно сейчас он был абсолютно свободным и мог заставить воспринимать себя не как жертву, а как хищника. Ему так не хватало таких ощущений со времен войны! Ознален Петрович рвал, рвал пропахшие потом женские тряпки, пока, наконец, из них не вывались тяжелые венозные груди.
Остальные члены комиссии, как ни странно, глядели на происходящее спокойно, не вмешивались. То ли им тетку с профессором было не жалко, то ли просто давно не ходили в цирк.
– Будем лечить? – поинтересовался длинный, будто карандаш врач у лежавшего на полу в позе эмбриона профессора.
– Quantum satis, – простонал главврач. – Интересный экземпляр.
Он поднял голову и тут же обомлел еще больше, увидев нависающие над столом гигантские молочные железы толстухи.
В тот же день, под усиленным конвоем, Озналена Петровича Глянцева переправили в Ильинскую психиатрическую лечебницу. Причем без всяких стараний полковника Пилюгина.
Как буйно помешанного и чрезвычайно опасного в идеологическом плане больного, его поместили в особый изолятор ОБИ №21, где давно уже томились от безделья и скуки еще четверо сумасшедших.
Заговор
Лишь только над рекой-Смородинкой, как нередко ласково величали горожане свою несравненную по красоте Москву-реку, приподнялось помятое от недосыпа зимнее солнце, в Кремле наперебой зазвонили колокола. Вскоре из Фроловских ворот выехало несколько десятков саней в сопровождении большого отряда конных и пеших стрельцов.
Впереди великого посольства в форме урядника Преображенского полка, на сером в яблоках коне ехал сам Петр Алексеевич. Он что-то гневно кричал Меншикову, по-барски развалившемуся в просторном, крытом медвежьими шкурами, возке. Было видно, что Александр Данилович оправдывается, как-то нелепо размахивая руками, словно пытается отбиться от роя пчел. Царь съездил по хребтине Меншикова кнутом, помчался вперед отряда.
«Уехал, злой антихрист, – перекрестился, глядя в окошко Грановитой палаты, боярин Скоробоев. – Чтоб ты пропал в своих Голландиях. Слава богу, и думский дьяк Петька Возницын с ним».
В последнее время дьяк просто извел Ерофея Захаровича. Так и норовил при всех высмеять.
«Ты, – ржал Возницын, – секрет похмельного зелья знаешь, а сам целыми днями пьяный ходишь. Не пронимает оное тобя что ли? Так ты с нами поделись, может нам подмогнет».
Все бы ничего, лает пес на то он и собака. Да вот месяц назад приказал Петр Алексеевич быть боярину Скоробоеву в Немецкой слободе.
У Лефорта как всегда все пьяные, с девками пляшут, обнимаются по углам. Царь с перепою и не узнал Ерофея Захаровича, да его Меншиков под бок ткнул.
– Сам вижу, а ты мне еще потычь, потычь, стерлядь длинноногая! – разозлился государь. Но подруга Анна что-то шепнула ему на ухо, и царь растаял. Приложившись к пивной кружке, он встал из-за стола, отвесил Скоробоеву земной поклон. Музыка и разговоры стихли. Все понимали, что Петр Алексеевич ломает очередную комедию, и ждали ее продолжения. Царь же, выкатив глаза, поцеловал напуганного до смерти боярина в губы.
– Вот он наш избавитель! – закричал государь, хлопая Скоробоева по груди грубой, словно у мужика, ладонью. – Токмо ему ведомо, что простому смертному знать не положено. Да что простому, и мне тоже!
Гости кто с удивлением, кто с наглыми пьяными улыбками уставились на боярина.
– Нам, други, – Петр слегка оттолкнул от себя Скоробоева, – сидеть без сурьезного дела более нельзя. Еду скоро в Кенигсберг, Курляндию и Голландию договариваться о союзе против оттоманцев, пушки, да корабли новые покупать. Турка одолеем, не сомневаюсь. Но есть и еще один враг у России, его пушками да пищалями не напугаешь. Сие – винопивство непотребное. Когда дел нет – пей, сколько влезет. Но раз за великие начинания взялся – от Бахуса откажись. Так я глаголю?
– Истинно так, – первым отозвался Меншиков, подливая себе Рейнского.
– Мы ить как похмелье лечим? – продолжал речь государь. – Клин клином вышибаем, али примочки пьяные из водки на лоб ставим. А Ерофей Захарович знает бальзам, от которого опохмеляться не захошь и к делу нужному, аки младенец чистый вернешься. Имя тому зелью – заряйка.
– Помилуй, царь – батюшка, – взмолился Скоробоев, – Откуда же мне такое колдовство об заряйке вестимо? Я тебе давеча поведал дедовскую сказку.
– Отчего же сказку? Не стал бы твой пращур без дела языком трепать. Сего славного мужа сам Алексей Михайлович привечал – за ум и расторопность. Не твой ли дед с казацкими старшинами договорился, и те выдали разбойника Степку Разина?
– Как есть мой.
– То-то! А потому, Ерофей Захарович, велю тебе собираться в Кашинскую волость, в Ильинский монастырь. Там ведь мощи твоего отшельника обретаются? Вот и съезди, пока я с великим посольством в Европе буду ума разуму набираться. Поглаголь с чернецами, может чего и разнюхаешь. Загляни на остров Гадючий где пустынник варево варил. Все лучше, чем вместе с сестрицей Сонькой опротив меня стрельцов подговаривать.
– Что ты, Петр Алексеевич!
– А коли найдешь, боярин, похмельную грамоту да изготовишь зелье, в князья пожалую и в фельдмаршалы произведу.
«Унес черт собаку, – еще раз перекрестился Скоробоев. Что же теперь делать, не отправляться ить, в самом деле, в кашинскую глухомань, искать бельмо на коровьем заду? Засмеют на всю Москву, говном боярскую фамилию измажут, не отмоешься. Не шут я ему, аки Зотов. Никита – наипьянейший князь всех царевых Нептуновых и Марсовых потех, а я, значит, стану шутом наитрезвейшим. И бес меня дернул поведать собаке про отшельника Иорадиона. Нет, надобно теперь непременно к Софьюшке, в Новодевичий. Не даст пропасть матушка».
На другой день, чуть забрезжил свет, боярин приказал холопам запрягать сани. Возницу прогнал, сам натянул поводья и ветром помчался в Новодевичий монастырь.
Царевна приняла Скоробоева любезно, внимательно выслушала и, присев на узкую кровать, вздохнула:
– Всех, Петруша измучил, теперь и до тебя, Ерофей Захарович, добрался. Опозорить на целый свет Скоробоевых желает. А ить то вы, Скоробоевы, не единожды до смуты Романовых и Нарышкиных от царской опалы спасали. А не твой ли родич Новоторговый устав прописал и казну заметно пополнил? А не твой ли братец в стрелецкий мятеж за царицу Наталью пострадал?
– Так-то оно так. Да, подозревает меня Петр Алексеевич в измене. Вкупе с тобой.
– Ты я вижу, предан ему, как пес?
– Я тебе, матушка, предан. Ты моя государыня.
– Коли так, почто же ты прежде проведать меня не приезжал?
– Боялся, матушка, жуть как боялся.
– Все вы боитесь, а тем временем государство наше в тлен превращается.
– Видит бог так, видит бог в тлен, – мелко закрестился Скоробоев.
Царица поднялась с убранной красным бархатом кровати, взяла из малахитовой шкатулки пузырек с мускусом, стала втирать пахучую жидкость в виски.
– Ежели ты, боярин, со мной до гробовой доски, то окажу я тебе милость. Уберегу от позора. Но и ты должон поклясться на писании, что не учинишь мне измену. Есть токмо один путь избавления. Надобно опять стрельцов подымать, покуда братец по заграницам ездит. Отправляйся сей же час в Дмитров к Туму. Передашь воеводе от меня письмо. Да смотри, чтобы об оном не узнал никто.
Софья села за маленький ореховый столик, принялась быстро писать.
– Много людишек с собой не бери, дабы не донесли на тебя Шеину или Ромодановскому. Сам в письмо не лезь, все, что надобно будет, опосля узнаешь.
– Софья Алексеевна, да я…
– Помни, боярин, сейчас нам господь дает последнее испытание. Выдержим оное, в нашу честь колокола на Иване Великом зазвонят, а нет, с проклятьями будем низвергнуты. Но мы одержим викторию! Ничего, холодная луна в ночи теплее солнца.
С этими словами Софья достала из сундука увесистый серебряный кинжал, украшенный большими драгоценными камнями. Царица вынула из ножен клинок, положила на стол, а на ножнах слегка сдвинула вправо прозрачный светло зеленый аквамарин. В ножнах что-то щелкнуло, и в них отделилась внутренняя стенка. Софья спрятала в тайничок записку, вернула камень в прежнее положение.
– Сей кинжал Ивана Васильевича Грозного. Шляхтичи ему преподнесли опосля взятия Казани. Пригожая и пользительная вещица. У Тума шибко не засиживайся, – уже строже сказала Софья Алексеевна, – он любит медовухой с перцовой водкой угощать. А на утро от той смеси, сказывают, в голове пузыри поднимаются. Никакая твоя заряйка не поможет.
Софья задумчиво посмотрела в окно полутемной кельи. За белой каменной стеной монастыря двое мальчишек тянули на санях большую бочку. Видимо, с горячим сбитнем. От бочки, покрытой рогожной тряпкой, исходил густой пар.
– И что же за похмельное зелье такое придумал отшельник Иорадион? – вдруг переменила тему Софья. – Вон стрельцы, кладут себе в шапки свежий укроп, и никакого похмелья не ведают. Токмо, все одно денно и нощно пьяные. А батюшка наш покойный Алексей Михайлович взбитыми на меду перепелиными яйцами по утрам похмельную хворь прогонял. Да тоже вот, помню, через час другой рюмкой водки окончательно в чувство себя приводил. Нет никакого волшебного зелья от пьяного дела. И быть не может. Потому, как то господь бог вас, винопивцев, за сношения с дьяволом наказывает. К слову, Ерофей Захарович, а ты с Налимовыми об ихнем пращуре не глаголил? Может, им чего про заряйку вестимо?
– Вот и ты смеешься, матушка, а Налимовы мне и вовсе в глаза наплюют. И потом, их род при Иване IV почти весь сгинул да как-то они сызнова проросли.
– Сама ведаю, нынешние Налимовы от Махрушинского рода пошли. А Махрушины ко двору токмо при Федоре Иоанновиче прибились.
Софья протянула Ерофею Захаровичу ручку, давая понять, что аудиенция закончена.
– Никаких писем у Тума не бери. Пущай тебе токмо ответит – да или нет.
– Все уразумел, государыня.
Боярин Скоробоев приложился к царевниным пальчикам и удалился прочь.
Заждавшиеся хозяина кони всхрапнули, забили об лед крепкими копытами. Боярин не залез, запрыгнул по-молодому в сани, отходил всю тройку кнутом. Кони рванули с места, и Софья увидела в свое окошко, как они в одно мгновение смешались с тяжелой мартовской пургой.
Холодный нахальный ветер так и норовил забраться под высокий горностаевый воротник Скоробоева, проникнуть как можно глубже к телу, туда, где и без того леденил грудь клинок Ивана Грозного.
Не доехав до Охотничьих рядов, боярин повернул к реке Неглинке и там, в тихом месте остановил коней. Ему сделалось жарко, очень жарко. Казалось, вся шуба уже пропиталась потом, только отжимай. Прежний восторг от встречи с царевной прошел, и теперь боярин понимал, что ожидал от Софьи совсем иной помощи. Правда, он и сам не знал какой, но то, что она предложила… Царь Петр, хоть и скалил зубы над боярином, но и не обижал. Сколько раз приезжал государь к нему на двор погулять, в баньке с дворовыми девками попариться. За то остальные люди перед Ерофеем Захаровичем шапки высокие ломали. Лестно.
«Обещался мою Варьку, кобылу перезревшую за сына боярина Захарьина отдать. Знатный род, ихний, царский. А тут на тебе, заговор, бунт. И я, Скоробоев, главное звено в цепи промеж бунтовщиков. А ежели у царевны не получится ни шиша? Кто ее нынче поддерживает, Голицыны, Долгорукие? Ага, щас, сидят по своим щелям, боятся бороды на свет божий высунуть. Донские казаки? Да что это за войско, одна рота Преображенского их к дьяволу на рога загонит. Ох, недаром Петр Алексеевич мне в Немецкой слободе про Стеньку Разина сказывал. Нельзя ехать к воеводе в Дмитров. Тут не токмо рваными ноздрями пахнет. Весь наш род царь Петр под корень изведет. Что ежели догнать посольство и все поведать государю? Токмо, что изначально скажешь, что к Софье на поклон ездил, на царя жаловаться? Худо».
Ерофей Захарович достал из-под шубы серебряный кинжал. На широкой рукояти прочел надпись: «Видеть тамъ, гдъ тъмно, слышать тамъ, гдъ царитъ тишина».
«Видеть, где темно, – прошептал боярин. – А ничего вокруг ныне не разберешь, кругом тьма-тьмущая. Однако с Сонькой якшаться не след. А ежели ее виктория будет, и тогда сладкой патоки вкусить не придется. Не простит она нам Скоробоевым то, что кричали вместе со всеми Петра с Иваном на царство. Ишь, как похмельным зельем заинтересовалась! Кладник Ивана Васильевича отыскать не может, так взамест кладника ей заряйку подавай. Не потребовала, так потребует, матушка, как пить дать, душу вынет».
Скоробоев провел пересохшим языком, по заиндевевшим усам. Выкопал из-под разъездных песцовых шкур штоф хлебного вина. Разболтал, выпил больше половины.
«Зелье им всем подавай! И чего они за него уцепились?»
Допив до дна, боярин швырнул бутылку в полынью. Давно ему не становилось так хорошо от вина как теперь. Ржаная водка разлилась мягкими горячими волнами по всем его жилам и неожиданно прогнала все страхи.
Ерофей Захарович вынул кинжал из ножен, а затем сдвинул в сторону светло-зеленый аквамарин. Выковырял пальцем царевнену записку. Хотел, было прочитать, но передумал.
«Знать ничего не знаю, и ведать не ведаю – так-то оно лучше будет».
Скомкал клочок бумаги, бросил его в проталину у берега. Быстрая речная вода, сначала покружила бумажный комочек между ледяных обломков, а затем утянула его с собой в черную пугающую глубину.
– Сие ладность, – вслух сказал боярин. – Пущай Сонька сама, ежели надобно, к Туму на поклон бежит. Да и кто такой Тум? Кур общипанный. Как есть кур.
Кинжал выбрасывать не стал, все же ценная, великолепная вещь. Решил схоронить где-нибудь подальше, может, когда и пригодится.
Развернул коней, помчался на Сретенку, в государев кабак. Расположился в углу возле печи, сгреб со стола на пол рукавом шубы всякую дрянь, потребовал водки с капустой.
Пил долго и тяжело. Потом так же тяжело плясал под дудки каких-то заезжих проходимцев, раздавал им деньги, а самому старому и слепому дудочнику подарил шапку.
Проснулся все за тем же столом, между пустым штофом и миской с горой квашеной капусты. Чуть поодаль лежал вынутый из ножен серебряный кинжал. В страхе схватил, спрятал под кафтан, огляделся. Людишек было мало да и те не обращали на него никакого внимания. Скоробоев опять приказал подать водки. К его столу подошел добротно одетый молодой человек, с виду порядочный горожанин.
– Емельян Арбузов, сын Никифоров, – представился парень.
– Ну, чего тебе? – боярин недовольно покосился на человека. – Водки надобно? На, пей.
– И сам преподнести могу. Эй, Тришка, ну-ка быстро клюквенной и редьки моченой, – крикнул он кабацкому мальчишке. – Ты, боярин, ножичком-то серебряным больше не размахивай, не ровен час, умыкнут. Ведь сам Иван Васильевич им дорожил.
Ерофей Захарович с удивлением поглядел на Емельяна.
– Откудова тебе, ящеру, про Ивана Васильевича вестимо?
– Не испепеляй взором. Али вообще про вчерашнее ничего не помнишь?
До самых кончиков волос похолодел боярин.
«Вот беда-то! Ладно, егда винопивствую дома и не ведаю поутру, что накануне творил. Попробуй, кто токмо неприятным словом обмолвиться. А в государевых кабаках блюсти себя надобно, то закон. И что за нелегкая меня в последнее время носит?»
– Ванька Кривой, послушав тебя вчерась, хотел ужо «слово и дело» кричать, да я его угомонил. Музыкантишкам кости пообломал, а целовальнику двугривенный подарил, чтобы молчал. Разумеешь что ли? Пойдем отсюда, боярин, по добру по здорову, в другом месте поговорим. Али не желаешь?
– Веди.
Голодные вороные кони в момент домчали Ерофея Захаровича и Емельяна Арбузова до боярского двора в Зарядье. Скоробоев рявкнул на домочадцев, которые принялись, было, причитать по поводу его ночного отсутствия. Приказал холопам немедленно растопить баню, принести туда, малиновой медовухи и соленых рыжиков.
Копченая рыбка
Валька Брусловский доплыл уже до середины реки, когда его застала гроза. Рваные, будто грязные комки ваты тучи, не переставая, громыхали и сверкали электричеством над Валькиной неопохмеленной головой.
Медведица разбушевалась не на шутку. Черные, с белыми завитками волны, немилосердно бились о борт латаной во многих местах казанки. Валька с ухмылкой заметил, что эти завитки смахивают на кучеряжки Федоровского шотландского производителя, который накануне сожрал все древние грамоты.
Об утраченных исторических документах, в отличие от Арбузова и Пилюгина, он не жалел, так как был уверен, что сочинили их какие-то средневековые мракобесы. Разве что к букинисту отнести, да и то много не получишь.
Но утром, когда Владимир Семенович бушевал, как теперь гроза над трехречьем, Валька своего мнения не высказал, не осмелился. Стоял вместе с Федором руки по швам, втянув от страха голову в плечи. Страшен был в гневе отставной чекист. И зубы, эти огромные передние зубы! Ему даже почудилось, что с них брызгала кровь. Кошмар! До сих пор в ушах Брусловского звенел чугунный голос майора.
– Это кто, гнилушки вы болотные, шотландскую тварь от дерева отвязал?! Отвечать я говорю!
Ни Валька, ни Федор решительно не помнили, кто из них совершил сие чудовищное преступление, а потому благоразумно молчали.
Неожиданно Пилюгин стих. Сел за стол, на котором все еще валялся к верху дном раскрытый пустой ларец, принялся гонять обгоревшей спичкой заблудившегося муравья.
Еле слышно процедил сквозь зубы:
– Мало вас крокодилам сиамским скормить, unanstandige Knabe, в кандалах до Владивостока, голыми….Нет и этого мало.
И вдруг хлопнул себя по шее.
– Ха, а я кажется, вспомнил! Это ты, Валька, лесной царь, Forstmeister, рогатую скотину на волю выпустил. Ну, конечно, бычья морда еще вон из тех кустов выглядывала. Значит, то по твоей милости мы манускриптов лишились, а Россия спасения. Ты нанес невосполнимый ущерб национальной безопасности страны, так и знай. Я уж не говорю об оскорблении памяти бедного отшельника Иорадиона, плоды титанического труда которого, переваривается теперь в кишках ходячего бифштекса!
Капитан схватил со стола кухонный тесак.
– Будем проводить экзекуцию.
Брусловскому было стыдно вспоминать, что случилось дальше. А дальше, после страшных слов Пилюгина, он малодушно бросил своего друга Федора и со всех ног помчался к калитке. Однако добежать до нее не успел. Особист оказался быстр, как бенгальский тигр. Он настиг лесника в три прыжка, повалил на землю. Валька думал закричать, но воздух в легких будто оледенел.
Когда лесник уже прощался с жизнью, черные с кровавым оттенком зрачки особиста сузились, стали почти бесцветными. Владимир Семенович залился своим лающим смехом.
– Вставай, друг зверей, я пошутил.
Пилюгин разогнулся, метнул нож в стоящее в двадцати метрах дерево. Тесак просвистел мимо виска Арбузова, на половину лезвия вошел в ствол вяза.
– Die Scherz, шутка, – обнажил резцы капитан. – Не тебе, быку надо бы чрево изнутри проверить, да, наверное, теперь бестолку ходячую шотландскую тушенку вскрывать. Переварил все, засранец. И Федор Иванович был бы, вероятно, против такого мероприятия.
Дружески похлопав лесника по плечу, капитан помог ему подняться.
– Идем к столу, обсудим ситуацию.
И Валька послушно, как нахулиганивший щенок, поплелся за Пилюгиным. А тот сел в полюбившееся ему кресло, подпер подбородок волосатыми руками.
– Что мы имеем по делу боярина Налимова, то бишь отшельника Иорадиона, якобы обретавшегося в пятнадцатом веке на Гадючьем острове? Ничего. Какими вещественными доказательствами располагаем, что он действительно изготовил необыкновенное похмельное снадобье? Никакими. Можем ли мы продолжать в таких условиях начатое нами дело? Нет.
Пилюгин повертел в руках старинный теремок, в котором еще вчера находились все вышеперечисленные вещественные доказательства.
– Разве что этот ларчик. Теперь он, как куриное яйцо без содержимого, одна скорлупа.
– Давайте в навозе покопаемся, – неуверенно предложил фермер Арбузов. – Вдруг что… осталось?
– Иди, Федор, покопайся, – охотно согласился бывший особист.
Он нехотя поднялся с кресла, направился к малиновым кустам, выудил из них недопитую бутылку армянского коньяка.
Налил только себе полную кружку. Смачно выпил, занюхал рукавом.
– Объявляю с этой минуты сухой закон, – сказал он, выкатив на друзей близорукие глаза, – до особого моего распоряжения. Принеси, Федор, пожалуйста, перо и бумагу.
Оказалось, что Владимир Семенович Пилюгин обладает феноменальной памятью. По его словам, он способен запоминать целые книжные страницы. А сей дар открылся у него в Высшей школе КГБ, после того как на занятиях по физической подготовке, лазая по канату, он сорвался с шестиметровой высоты и ударился затылком о штангу.
Майор аккуратно воспроизвел в чистой ученической тетради текст пергаментного списка, сделанного с духовной грамоты Иорадиона, а также начертил подробный план Ильинского монастыря.
– Ну, так-с, – удовлетворенно хмыкнул Владимир Семенович, глядя на свое творчество. Не будем терять времени, оно сейчас не на нашей стороне. Мы с тобой, Федор Иванович, немедленно отправляемся на Гадючий остров. Если мой батюшка ничего не перепутал, что, в общем-то, маловероятно, то вернемся с серебряным кинжалом. Возможно, и в нем какой-нибудь ключик к заряйке имеется. А вы, Валентин, плодово-ягодная ваша душа, собирайтесь в Ильинскую психиатрическую клинику.
– Я лучше домой пойду, – опять испугался Брусловский.
– Отставить! – гаркнул капитан, – horen sie mal! Слушайте! Два года назад местные власти решили перенести клинику из монастыря в другое место, а древнюю обитель вернуть патриархии. Дело, казалось, уже решенным и святые отцы открыли в монастыре храм Вознесения пресвятой Богородицы. Однако, как всегда бюрократический механизм дал сбой, дело с официальной передачей затянулось. В результате, в бывшей обители теперь и клиника для душевнобольных, и действующая церковь. Как вам, а? Служит в храме некто отец Лаврентий. По агентурным спискам КГБ он не проходил, но я кое-какие справки через свои каналы навел. Даниил Цветков, он же отец Лаврентий, лоялен к нынешнему режиму, любит классическую музыку, особенно Свиридова, вообще культурен. При этом батюшка чрезвычайно вспыльчив и несдержан в земных своих слабостях. Любит хорошо выпить и закусить. Особенно уважает копченую стерлядку. Вот, Валентин Данилович, вы и отвезете ему гостинчик.
– Стерляди нет, – возразил Валька, – бестер иногда попадается.
– Что ж, бестер, тоже осетр, – резонно заметил майор. – Познакомься с батюшкой и скажи, мол, приехал к тебе намедни родственник из заграницы. Ну, например, двоюродный шурин сестры деверя, не важно. Хочет пожертвовать малую толику на богоугодное дело, а именно на восстановление Ильинского монастыря.
Пилюгин с сожалением посмотрел на дно пустой кружки, продолжил давать наставления:
– Скажи, завтра шурин прибудет в храм для деловых переговоров. Главное, не упои попа в усмерть, виночерпий, он нужен нам живой. Но и в недопитии не оставляй.
– Зачем же тогда ехать сегодня? – не понял егерь. – Завтра сами и расскажете ему о своем деле.
– Я привезу батюшке опохмелье. А с опохмеленным человеком и разговаривать легче. Ясно?
– Так точно! – неожиданно для себя выпалил Брусловский, и за эту покорность ему тоже теперь было ужасно стыдно.
Валька причалил к заросшему камышами берегу. Кое-как выбрался из лодки сам, а затем вытащил из нее большой мешок с копчеными лещами и бестерами. Развязав мешок, Брусловский сунул в него нос. Аромат свежеприготовленной рыбы наполнил всю округу, напрочь перебив запах цветов. Оставшись довольным от созерцания плодов своего труда, лесник закинул мешок на плечо, взял курс на сельский магазин.
На выданные майором деньги, купил пять бутылок «Гжелки» и шесть пива. Два литра водки запихнул к копченым лещам, а одну бутылку распечатал сразу и выпил сразу на крыльце продмага, закусив молодым подорожником.
От сельпо были хорошо видны полуразрушенные, побеленные еще при советской власти стены Ильинского монастыря, над которыми блестела на солнце крашенная серебряной краской луковка церкви Вознесения.
Через главные ворота монастыря-лечебницы Валька не пошел, решил, что незачем тратить время на объяснения к кому и зачем, а обогнул бывшую обитель со стороны реки. Там, с позадов, сосново-березовый лес подступал к самым стенам.
Возле сторожевой башни с заколоченными фанерой бойницами, он, как и предполагал, отыскал небольшую дыру в стене, заваленную досками и опавшими ветками. Брусловский разгреб завал, ящерицей проскользнул на территорию медицинского заведения.
По чисто выметенным дорожкам, между кельями, трапезными и еще непонятно какими строениями, спокойно прогуливались сумасшедшие в серых халатах. Некоторые из них вполголоса разговаривали сами с собой.
На лесника никто не обратил внимания и он, отряхнувшись, стал прикидывать, как лучше пройти к церкви.
Вдруг кто-то осторожно тронул его за плечо. Он обернулся и увидел перед собой худого, стриженного наголо человека. В таком же сером халате, как и все остальные. Лицо человека было настолько рыхлым и невыразительным, что Валентин не понял – мужчина перед ним или женщина. Но одно стало ясно сразу – пациент.
Человек долго смотрел на лесника глубоко запавшими грустными глазами, а затем спросил:
– Вы постановления Совета министров о выполнении Продовольственной программы читали? То-то. А я хорошо изучил. Ничего у большевиков больше не получится, они Госдепу на корню продались.
Не зная, что ответить и, к тому же, не имея никакого желания разговаривать с душевнобольным, Валька торопливо развязал мешок с рыбой. Выудил из него жирного леща, сунул под нос начитанному психу. Тот сразу же откусил рыбе голову, выплюнул, побрел восвояси.
– Господи, упаси и сохрани от дураков ненормальных, – мысленно перекрестился Брусловский. Он поправил за спиной мешок, зашагал в сторону храма Вознесения.
До церкви оставалось не более двадцати пяти метров, когда сзади кто-то прорычал:
– Стоять, не двигаться, руки по швам, гнида!
Снова этот урод, подумал Валька. Вот, ведь, пристал, словно несчастье к моей жизни.
– Пошел на…, – не поворачивая головы, отмахнулся он.
Но затем все же обернулся. К нему, сверкая роговыми очками, приближался мужик в белом халате, в таком же белом чепчике, сбитым на бок и широких зеленых штанах.
– Из какой палаты и почему не в робе?! Мешочек? А что это у тебя за мешочек? Показывай, сволочь, чего украл!
Валька раскрыл рот, но слова застряли где-то глубоко в горле. Медицинский работник был в три аршина ростом, а лицом походил на чикагского гангстера, да еще со сломанным носом.
Не желая больше продолжать беседу, медбрат сдернул с плеча лесника мешок, начал высыпать содержимое на землю. Одна из бутылок звякнула о камень, в воздухе запахло ядреной сивухой. Сверху на пахучую лужу посыпалась копченая рыба.
Такого обращения Брусловский снести не мог. Он взял за хвост самого большого бестера и со всего маху врезал шершавой, гвоздистой тушей по физиономии сотрудника лечебницы.
В следующую секунду на территории древнего монастыря сделалось так же шумно, как когда-то при его осаде иноверцами.
Перепуганные больные, подобрав полы серых халатов, разбежались, кто куда, попрятались в щели и уже не рисковали выходить на прогулку до самого ужина.
Измена
Черт знает что в державе происходит, с горечью размышлял боярин Скоробоев, мчась в крытых санях по кашинской волости. Такого при Алексее Михайловиче не бывало. Подумать только – царь повелел отправляться в Ильинскую глухомань, а никакой бумаги с высочайшим предписанием не выдал. Управляйся, как хошь, а не управишься, головой ответишь. Укатил в Европу, Люцифер. Одно душу греет, в случае успеха экспедиции грозился две деревеньки и маршальский титул пожаловать.
Пришлось Ерофею Захаровичу идти к Ромодановскому, а тот недолго поразмыслив, издевки ради что ли, отослал его за дорожными грамотами в Преображенский приказ. Никак Скоробоев не мог понять, для чего же в Преображенский. В нем ить ведают мятежными делами и прочими изменами.
В приказе, однако, волокиты не последовало. На Москве князя-кесаря боялись не меньше, чем Петра Алексеевича. А потому исполнили все быстро и исправно и даже денег всего две полушки взяли.
Скоробоева записали в бумагу путным боярином по важному государеву делу.
Приставили к Ерофею Захаровичу чуть ли не войско. В коем и личная охрана, и конюший, и сокольничий, и даже чашник с ловчим.
А на кой хрен, спрашивается, мне теперь сокольничий? На охоте развлекаться? Голову бы сберечь и то ладно, ворчал боярин, отыскать хоть бы чего-нибудь. Однако самолюбие его тешилось. Ишь какой эскорт, как у самого царя. То-то хорошо быть в чести.
Ерофей Захарович безрадостно взирал на бескрайние поля, усыпанные галками и вороньем, темный пугающий лес и перелески.
Никакого покоя на земле русской не стало. Воровство, пьянство, блуд. А лихих людей развелось! Со двора одному выйти нельзя. Того и гляди, за первым же углом орясиной башку сшибут. Вот чем Преображенскому приказу заняться надобно, а они стрельцов к потолкам вешают. Худо.
Душу грела одна радость, что уехал из неспокойной Москвы, от Ромодановского, а, главное, от Софьюшки. От ить стервь. На дыбу, как на пирушку отсылает. Натворит матушка дел, покуда Петра Алексеевича нету. А кому опосля расхлебывать? Софье – то что, ну отошлет ее государь в какой-нибудь затхлый монастырь и вся недолга, а сподручникам – тупой топор. Неспроста князь-кесарь меня в Преображенский приказ посылал – гляди, мол, чем кознодейства пахнут. Нет, лучше уж похмельное зелье искать, чем на дыбе у псов Петровых извиваться.
Сытые кони все дальше уносили боярина от страшной Москвы. Он, почти не отрывался от застекленного по последней кукуйской моде синего окошка. Да потягивал из фляги хлебное вино. Так лучше печалилось. Лишь иногда переводил взгляд на дремлющего рядом Емельяна Арбузова.
Кажись, лепый парень, неблазный, но зело хитрый, глаз да глаз за ним острый надобен.
Нет, не опасался этого, как оказалось, веселого паренька, Ерофей Захарович. Чего опасаться? Мало ли что тогда спьяну в государевом кабаке наговорил. Дело прошлое, никто не докажет. И потом, стоит только слово сказать своей челяди и не найдут Емельку даже голодные волки. Но ни к чему. Понравился Скоробоеву сын оружейного мастера Никифора. За гибкий ум, за рассудительность, а еще за то, что умел Арбузов рассказывать сказки, да не нынешние, а старинные, добрые. Про верховного владыку вселенной Сварога, про бога тихого ветра и ясной погоды Догоду, который: «не пашет и не сеет, не косит, не молотит, не косит, не молотит, беспечно жизнь проводит».
Да, прошли сладкие для сердца времена, когда было тихо и покойно. Когда можно было, выпив рюмку можжевеловой водки завернуться в теплый тулуп и, ни о чем не думая, глядеть себе в потолок. Будто тот Догода.
А как сладко было предвкушать, как завтра приеду в Кремль, приложусь к ручке Алексея Михайловича, а потом чинно сяду в царских палатах и стану вкупе с другими боярами думать, как приструнить ляхов-мракобесов. Как пособачусь с Долгорукими, а опосля с ними мировую разопью.
Сердце от этих мыслей у Скоробоева сладко сжималось и ныло.
А ныне что? Тьфу! Вот токмо Емеля душу старыми рассказцами и согревает.
Ерофей Захарович взял Арбузова в экспедицию чашником, положил полтора рубля жалованья и пока об том ни разу не пожалел.
– Емельян, – тихо окликнул Скоробоев дремавшего парня, – ты в энтих краях бывал?