Вечный зов Иванов Анатолий
Алейников с любопытством взглянул на подожжённый артиллерийским снарядом дом. А немцы, будто удовлетворившись тем, что подожгли его, обстрел прекратили. Танковый взвод, наполнив баки машин горючим, двинулся вдоль искорёженной берёзовой рощицы, танки с рёвом уносились, будто проваливались куда-то, оставляя за собой клубы синего дыма. Алейников поглядел, как рассеиваются эти клубы, и сел в автомобиль.
Часа полтора они ещё колесили по логам и перелескам вокруг Жерехова, отыскивая штаб 215-й стрелковой дивизии.
Начальник штаба 215-й подполковник Демьянов сидел над картой, но, увидев вошедшего в блиндаж Алейникова, которого хорошо знал по неоднократным наездам в дивизию по делам, связанным с переходом его людей через линию фронта, обрадованно разогнулся.
— Яков Николаевич! Милости прошу… — И повернулся к худенькой телефонистке, с огромными, как подсолнухи, глазами, сидевшей в углу над аппаратом: — А ты звони этому чёртову автомобилисту, пока не дозвонишься.
— Алло, «Сосна», алло, «Сосна», — тотчас слабеньким, к тому же надорванным, с хрипотцой, голосом заговорила в трубку девушка, скользнув равнодушно глазами по Алейникову. — Алло, «Сосна», «Сосна»… Дайте Двадцать первый. Дайте Двадцать первый…
— Ну, Яков Николаевич, здравствуй, здравствуй… — Подполковник был молод, жизнерадостен, тщательно выбрит. Гимнастёрка хорошо отутюжена, подворотничок сверкал белизной, начищенные пуговицы горели. — Пойдём на воздухе покурим.
Блиндаж начальника штаба дивизии был наскоро, видимо, только вчера отрыт на южной стороне небольшого холма, поросшего мохнатыми сосенками. Большая часть сосен была срублена для устройства самого блиндажа и глубоких щелей, которые тянулись куда-то вправо и влево. На склонах холма торчали многочисленные пни, для маскировки замазанные сверху землёй.
Возле блиндажа стояли бронетранспортёр, грузовик с разбитым кузовом и почему-то несколько новеньких полевых кухонь. Под двумя большими соснами дощатый некрашеный стол и две скамейки. Тут же на дереве висел умывальник, возле него полотенце. Рядом с умывальником к сосновому стволу было прикреплено маленькое зеркальце. Проходя мимо, Алейников глянул в него, увидел своё усталое, землистое лицо и позавидовал свежести подполковника.
— Бродников! — крикнул начальник штаба.
Появился долговязый сержант, его ординарец.
— Иди встречай командира штрафной роты. Он позвонил, что выехал.
Ординарец ушёл куда-то за блиндаж.
— Ну ты, значит, всё по-своему воюешь, Яков Николаевич? — Подполковник спросил его с такой усмешкой, будто то дело, которым занимался Алейников, было несерьёзным, всего-навсего детской забавой, хотя тут же и добавил: — Вовремя твои ребятки немецкий склад с боеприпасами в Половникове в атмосферу подняли. Иначе ни за что бы нам сейчас не остановить фашиста под Жереховом. Ждут сейчас, как докладывает разведка, состава с боеприпасами из Орла, а может, из самого Брянска. Железную дорогу, говорят, охраняют строже, чем своего фюрера. На земле и в воздухе. Нашим самолётам не пробиться.
Алейников поглядел на часы.
— Охраняют, и не пробиться… — промолвил он, думая о группе своих подрывников, которая два дня назад перешла линию фронта с заданием во что бы то ни стало подорвать этот состав под станцией Глазуновкой. Удастся это им или нет, но заведённый Алейниковым механизм действовал теперь сам собой, и чем-либо помочь он уже не мог. Если всё там у них благополучно, состав этот не дойдёт, сегодня ночью взлетит на воздух. — В Половникове сержант Сизиков погиб, лучший мой подрывник. Он прикрывал группу, когда она отходила после взрыва. Сознательно пожертвовал собой…
— Сознательно… — Демьянов, вскрывавший новую пачку «Казбека», покосился на блиндаж, в котором находилась сейчас одна телефонистка, вызывавшая какого-то Двадцать первого. — Да, каких мы, Яков Николаевич, людей теряем! И сколько! Да если бы только в бою… в открытом бою!
Начальник штаба дивизии протянул Алейникову раскрытую пачку.
— Где ж ты ещё людей теряешь? — спросил тот.
— У меня в полках все медицинские пункты переполнены тяжелоранеными. Многим нужны срочные операции, всякая другая помощь. А в тыловые госпитали вывезти не на чем. Начальник армейского отдела автомобильной службы ни одной машины не даёт.
— С автотранспортом для эвакуации раненых, насколько я знаю, везде тяжко, — промолвил Алейников, садясь за стол.
— Да я что, не понимаю! Но от понимания не легче, люди умирают. Ты по каким делам к нам?
Июльское солнце поднялось уже высоко, солнечные лучи пронизывали редкие верхушки сосен, тени почти нигде не было, кроме того места, где стоял дощатый стол. Подполковник расстегнул гимнастёрку и носовым платком обтирал шею.
— Сегодня ночью на вашем участке должны мои ребята возвращаться с задания. Мы тоже знаем о том составе с боеприпасами из Орла. Наши люди наблюдали, как его грузили. Пытались магнитную мину куда-нибудь прилепить или в уголь подложить. Не удалось. Не всё удаётся, к сожалению… Послали наспех группу, чтоб на перегоне где-нибудь этот состав… Под Глазуновкой есть удобное место.
— Не сплохуют твои ребятки?
— Не всё удаётся, говорю, — ещё раз повторил Алейников и пожал плечами. — Посмотрим… Ну, а заодно земляков вот поискать. Вот этих. — Алейников стал расстёгивать планшет. — Где-то у тебя они тут.
Демьянов глянул в газету.
— А-а, вон какие у тебя земляки! Только до них сейчас не добраться. Они на высоте 162,4, а высота окружена немцами.
— Как же… они там оказались?
— Да как? Свой танк они в бою потеряли ещё под Соборовкой. Из всего экипажа вдвоём в живых остались. Мы их вчера на самоходку посадили — танков нет. Танкистов достаточно, а вот танков… Бой-то тут, слышал, какой вчера был? Ужас!
— Слышал, — сказал Алейников.
— Самоходкой этой лейтенант Магомедов командовал. Азербайджанец, горячий, как чёрт. Мне докладывали, что эта самоходка прорвалась в немецкие порядки, смяла фашистскую батарею, но там её подожгли всё-таки. А Семёна Савельева контузило… Тогда горящая самоходка назад рванулась и с тылу начала расстреливать наступающие на высоту немецкие танки. Эту высоту батарея старшего лейтенанта Ружейникова обороняла…
— Я знаю эту высотку, — проговорил Алейников. — За ней до самой речки пустое поле, на котором до войны, говорят, гуси паслись да футбольный мяч жереховские ребятишки гоняли.
— Ага, пустое поле. Вокруг высоты вообще голо. Я слышал, это могильный курган какой-то… А я, ты знаешь, по профессии археолог, — зачем-то сообщил подполковник и застенчиво, по-мальчишески, улыбнулся, будто извиняясь за свою довоенную профессию. — Ну, Ружейников намолотил под высотой вражеских танков… Но и из его батареи осталось две пушки и три человека на два орудия. А тут и вырвалась откуда-то из немецкого тыла наша самоходка. Немецкие танкисты, видно, не могли в дыму разобрать, что их с тыла расстреливают, думали, что на высотке несколько наших батарей. Вражеские танки обтекли высоту с обеих сторон, за ними пехота… Так и оказались твои земляки на окружённой высоте. Их там сейчас шесть человек — Савельевы, командир самоходного орудия Магомедов да трое с батареи Ружейникова… собственно, это вчера было шестеро, со вчерашнего вечера сведений не имеем…
Пока Демьянов, дымя папиросой, всё это рассказывал, Алейников пытался представить себе, как выглядит сейчас Иван Савельев. Но сделать этого не мог. В памяти держалась одна-единственная картина: Иван, длинный, худой, с заросшими белёсой щетиной щеками, стоит в дождевике и старой фуражке на пологом увале, по которому разбрелось колхозное стадо. Через плечо у него длинный кнут… Таким Алейников впервые встретил его осенью сорок первого, когда тот незадолго до этого вернулся из заключения, отсидев свои шесть лет. И разговор их, короткий и нелёгкий для обоих, уже несколько дней стоял в ушах Якова:
«— Здравствуй.
— Здравствуй…
— Узнал, стало быть?
— Я не забывал. Во сне часто снишься.
— Обижаешься, понятно, на меня?
— Да нет…»
Интересно, думал сейчас мучительно Алейников, помнит ли Иван тот их разговор? Конечно, не забыл… Есть события, поступки, люди, которые никогда, до самой гробовой доски, не выветриваются из памяти, не стирает их время. Останется ли он, Иван Савельев, жив? Пусть останется…
Алейников во время той встречи с ним ещё считал, что отсидел свой срок он справедливо, и с холодной усмешкой спросил ещё: «В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?» А тот ответил, как тогда ему показалось, с вызовом, с нехорошим смыслом: «Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут — что ж, приду».
Ну да, подумал тогда Алейников, куда ж денешься, придёшь. И на фронт поедешь. Только быстренько у немцев окажешься, перебежишь к ним.
И вот — давно Иван на фронте. И не перебежал на сторону немцев. У немцев оказался брат Ивана, Фёдор, которого Алейников считал человеком верным и преданным. Ах, как права, как бесконечно права была Галина, бывшая жена, которая, уходя от него, бросила: «Ты глуп и тупоголов, как…»
— Самоходку они бросили за минуту до взрыва баков с горючим, как доложил Магомедов вчера по рации, — проговорил снова Демьянов. — И к высоте, к Ружейникову, сумели отойти. А немцев мы остановили только на окраине Жерехова.
Начальник штаба дивизии задымил ещё гуще, поглядел вверх, за вершины деревьев.
— Боюсь, погибнут твои земляки. А мы помочь пока бессильны… Но останутся живы или нет, надо, я думаю, их всех к Герою представлять. Недавно твоих земляков к ордену Ленина представили. А надо бы сразу к Герою. Ничего, мы исправим это. Обязательно исправим.
Подполковник бросил окурок вниз между ног, раздавил его носком сапога.
До блиндажа начальника штаба дивизии никаких звуков войны не доносилось, стояла здесь ничем пока не нарушенная тишина, в душной тени под соседними соснами жужжали откуда-то взявшиеся две или три пчелы.
— Высоту эту нам приказано завтра к утру взять. А чем? Мы просили подкрепления, а нам из штаба армии прислали только штрафную роту. А что рота — сотня с чем-то человек…
— Рота? Штрафная? — откликнулся Алейников. — А ты когда-нибудь имел дело со штрафными ротами?
— Не случалось как-то… Разве нам штрафники нужны? Наша дивизия стоит на стыке двух армий. А, какая это дивизия! В ней едва-едва четыре сотни бойцов осталось. В приданных двух полках тоже всего ничего, одни названия. Дивизия соседней армии от нас почти в двух километрах. Немцы этого ещё, судя по всему, не знают. А узнают, нащупают это место — и зайдут к нам в тыл. Тогда что? Заткнуть нам эти два километра нечем.
— Не зайдут. Там непроходимые болота.
— Да, может быть, только этим и объясняется, что немцы пока не ударили с тыла…
Алейников ещё посидел, задумавшись. Пчёлы под соснами всё жужжали.
Загудел, приближаясь, автомобильный мотор, из-за сосен выкатился трофейный «опель-капитан» в маскировочных пятнах. Алейников и Демьянов одновременно повернулись на звук.
— Ну, пора мне ехать, — сказал Алейников. — Своих земляков Савельевых, останутся живы, отыщу как-нибудь… если успею. На днях в тыл к немцам ухожу. Прощай.
— Ты… сам? — удивился Демьянов. — Зачем?
— Ну, зачем… — усмехнулся Алейников, вставая. — Есть кое-какие дела…
Говоря это, Алейников ощутил, как в его ушах тоненько запело, зазвенело, будто какая-то пчела, жужжавшая под соснами, подлетела к самому лицу. Откинувшись к стволу сосны, он во все глаза глядел, как из подкатившей машины вышел сначала ординарец начальника штаба дивизии Бродников, потом длиннорукий верзила капитан, непонятно как уместившийся в машине, затем коротенький по сравнению с ним, хотя тоже кряжистый, неповоротливый, старший лейтенант. Верзила как-то нехотя выпрямился во весь свой двухметровый рост и, медленно раскачивая огромными, тяжёлыми, как камни, кулаками, сделал несколько шагов к вставшему навстречу начальнику штаба, поднял широкую ладонь к пилотке.
— Товарищ подполковник! Командир переданной в оперативное подчинение вашей дивизии Сто сорок третьей отдельной армейской штрафной роты капитан Кошкин и агитатор роты старший лейтенант Лыков прибыли для получения боевой задачи.
Капитан докладывал не торопясь, отчётливо выговаривая слова. И каждое слово, казалось Алейникову, тяжёлой свинцовой каплей падает на горячую землю, ему под ноги, и взрывается там. Он смотрел на широченную спину Кошкина, обтянутую порыжевшей от солнца гимнастёркой, на огромные лопатки, похожие на крылья большой и сильной птицы, и почему-то думал, что, если в эту спину и ударит пуля, она ни за что не пробьёт её, отскочит, как от танковой брони.
— Кто-кто? — переспросил подполковник Демьянов, выслушав доклад. — Как это понять — агитатор?
— Так у нас называется заместитель командира роты по политической части, — спокойно ответил Кошкин, не отрывая руку от пилотки, тоже старой, давно облинявшей.
— Вольно, — произнёс Демьянов, с нескрываемым любопытством и даже удивлением разглядывая громадного капитана и старшего лейтенанта. Но те, видимо, давно привыкли к этому, стояли себе, ожидая дальнейших слов начальника штаба дивизии. Руку капитан опустил, но держался всё же навытяжку.
Демьянов поглядел на Алейникова. Кошкин тоже скосил свои пронзительно чёрные глаза, скользнул ими равнодушно по его фигуре и опять стал глядеть в лицо подполковника. «Не узнал», — с облегчением почему-то подумал Яков, ясно понимая, что через какую-то минуту он сам подойдёт к нему, поздоровается и всё разъяснится. А какие первые слова скажет Кошкин, узнав наконец его, Алейникова? Что будет у него в голосе, в глазах? Удивление? Брезгливость? Презрение?
— Ну, и… сколько вас в роте? — спросил Демьянов как-то негромко, вкрадчиво. — Какова численность?
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая постоянного состава, — отчеканил Кошкин.
— Сколько?! — Демьянов даже отступил на пару шагов.
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая…
«А за что нас, Яков Николаевич?» — гудел в ушах Алейникова этот же голос, который докладывал подполковнику о численности штрафной роты. Тогда только этот голос был глуше, он был усталый и от усталости, видимо, равнодушен, хотя печальные, обречённые ноты прорывались в нём сами собой. Тогда он, Яков Алейников, зимней и лунной ночью тридцать восьмого арестовал вот этого человека и председателя Шантарского райпотребсоюза Засухина одним заходом. Ясно, будто это было вчера, Яков припомнил, как он стучался в двери сперва одного, потом другого, как из домов обоих доносился женский и детский плач, когда он их уводил… Потом этот вот капитан с колючими короткими усами, почти полностью поседевшими, тогда безусый, в сапогах, тужурке и старенькой меховой шапке, наблюдал, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге в приёме заключённых, и тут-то он негромко и спросил: «А за что нас, Яков Николаевич?»
Алейников, по-прежнему сидя на врытой в землю скамейке, поставил локти на колени, ладонями закрыл щёки и уши. Ладони были горячими, он услышал, как в пальцах толчками бьётся кровь. А может, не в пальцах, а в висках…
— Что значит не считая постоянного состава? — будто издалека донёсся голос Демьянова.
— Постоянный состав, товарищ подполковник, — это офицеры и сержанты роты. Мы с Лыковым, командиры взводов, помпохоз, старшина роты, медицинский персонал… Всего человек около тридцати, — ровно докладывал Кошкин, опять же нисколько не удивляясь вопросу подполковника. Голос командира роты то отчётливо доходил до Алейникова, то пропадал куда-то, проваливался. — А остальные — переменный, значит, штрафники, заключённые. У нас дело ведь такое: кровью смоет человек преступление — снимаем судимость, отправляем в обычные войска. А в роту поступают новые. Потому и переменный называется.
— Понятно, — сказал Демьянов. — Спасибо, капитан, за разъяснение. Извините уж.
— Это всё обыкновенно, товарищ подполковник. Нам постоянно приходится объяснять…
Яков Алейников, чувствуя, как в груди разливается что-то неприятное и холодное, поднялся рывком и шагнул к капитану и подполковнику. Те одновременно повернулись навстречу.
— Здравствуй, Данила… э-э…
— Иванович отчество моё, Яков Николаевич, — так же неторопливо, как рассказывал о составе и численности штрафной роты, проговорил Кошкин. — Здравия желаю, товарищ майор.
— Ты… узнал меня?
— Так точно, Яков Николаевич. Ещё из машины, когда подъезжали. Глаз у меня зоркий. Рубец-то на щеке у тебя памятный.
Демьянов с изумлением переводил глаза с одного на другого.
— Вы знакомы, выходит?
— Земляк это мой, — промолвил Алейников.
— Как? Ещё один?!
— Что поделаешь! Земля, видать, тесновата стала. Значит, рубец? И тоже… по ночам я тебе снился, выходит?
— Никак нет, Яков Николаевич. Думать о тебе частенько думал. А чтоб сниться — нет. Нервы, должно, у меня крепкие.
Подполковник Демьянов слушал этот разговор и ничего не понимал.
Спустя час капитан Кошкин, сильно размахивая тяжёлыми, как гири, кулаками, нагнув голову, по-журавлиному шагал вдоль улицы деревеньки Малые Балыки, когда-то уютной, видимо утопающей в тополиных зарослях, а сейчас почти начисто стёртой с лица земли огненным валом войны. Ступал он тяжело, из-под хромовых, порядком разбитых сапог тугими фонтанчиками брызгала пыль; Кошкин, кажется, с любопытством глядел на стреляющие из-под ног пыльные струйки и негромко рассказывал:
— До самой войны, Яков Николаевич, я сидел… Вместе мы с Засухиным были в лагере строгого режима. Помнишь Василия Степановича-то?
Кошкин поднял голову, глянул на Алейникова. Тот, наоборот, опустил свою.
— Ты прости, Алейников… Ты попросил рассказать, я и говорю.
— Ничего… Ты не жалей меня.
— Да мне что тебя жалеть? — усмехнулся Кошкин. — Ну вот… Лагерь большой был, на севере, в самой почти тундре. Скучать было некогда. Там, в тундре этой, и остался навсегда Засухин Василий Степанович… Воробьёв, стой! — закричал вдруг Кошкин вслед обогнавшему их грузовику, замахал руками.
Машина остановилась, из кузова, заваленного какими-то мешками и тюками, выпрыгнул коротконогий старшина, подбежал, приложил руку к пилотке.
— Ты что, сам за «делами» заключённых, что ли, ездил? — Кошкин кивнул на грузовик. И, повернувшись к Алейникову, пояснил: — Это старшина нашей роты.
— Никак нет, товарищ капитан. Я попутно — проверить, не осталось ли какого имущества в эшелоне по разгильдяйству и недогляду. Ничего вроде…
По улице, меж развалин домов, обгоревших деревьев, сновали обыкновенные по виду бойцы — в гимнастёрках, в пилотках, в кирзовых сапогах, занимаясь устройством на новом месте. Но они же были и заключёнными. После боя, в который штрафной роте предстояло вступить завтра на рассвете, сюда приедет весь состав военного трибунала армии, будет на месте освобождать отличившихся. Таковым в первую очередь считается каждый получивший в бою хоть какое-то ранение. На них напишут боевые характеристики, заполнят справки об освобождении и кого отправят по санротам и госпиталям на излечение, других, с пустяковыми царапинами, откомандируют в различные армейские части. «Дела» погибших в бою будут отложены отдельно, запакованы, опечатаны, снабжены соответствующей документацией и отправлены в армейский трибунал… Мешки и тюки, в которые запакованы сейчас «дела» всего списочного переменного состава роты, сильно похудеют, а может, и вообще станут пустыми. Но это ненадолго, через несколько дней в роту прибудет пополнение.
— Склады ПФС прибыли?
— Так точно, товарищ капитан.
— Все заявки командиров взводов на обувь, портянки, обмундирование удовлетворить к вечеру.
— Удовлетворим, товарищ капитан. — Старшина был рыжеволос, лицо изрезано крупными морщинами, кулаки по-крестьянски большие, как и у самого командира роты. — Ручных пулемётов не хватает, товарищ капитан, процентов на тридцать, автоматов почти наполовину…
— Я знаю. Помпохоз уехал на армейские склады с нашей заявкой. — И Кошкин повернулся к Алейникову: — Оружие заключённым выдаётся у нас только перед боем.
— Вот как… — зачем-то произнёс Алейников, хотя отлично это знал.
— В НЗ выдать по два сухаря, квадрату горохового концентрата, сахар. И по банке свиной тушёнки на троих.
— Слушаюсь.
— Поскольку мы уже считаемся в наступлении, можно к ужину выдать по сто граммов водки.
— Слушаюсь.
— И мне фляжку сейчас. Вот встретились… с земляком.
— Сей минут, товарищ капитан, — опять кивнул старшина.
Кошкин и Алейников пошли дальше. Шли и молчали, обоим трудно было продолжать прерванный разговор. Яков Алейников засунул руки под мышки, будто ладони у него зябли, и с каким-то тупым раздражением на самого себя думал, что напрасно он увязался за Кошкиным, напрасно расспрашивает о прежнем… И вообще, встреча эта — лучше бы её не было. Как в омут, нырнул он, Алейников, во фронтовое месиво огня и смерти в надежде, что всё прежнее останется где-то там, в прошлой, далёкой и страшной жизни, которая никогда не вернётся, ни с кем из людей, так или иначе соприкасавшихся с ним на его прежнем жизненном пути, особенно с теми, для кого это соприкосновение кончалось так трагически, как для Кошкина, он не встретится. Ведь тысячи и тысячи километров фронта, десятки тысяч километров военных дорог, всё постоянно движется, кипит и бурлит, как в котле, фантастические размеры которого невозможно и представить. Но именно в силу того, наверное, что всё кипит и движется, он, Алейников, узнаёт вдруг — где-то рядом, не очень далеко, Фёдор Савельев. Потом из дивизионной газеты узнаёт о его сыне и младшем брате Иване Савельеве. И, наконец, Кошкин Данила Иванович, которого в партизанском отряде Кружилина звали Данила-громила. Об Иване, Семёне, Фёдоре Савельевых Алейников только слышал, а Кошкин Данила — вот он, живьём, вышагивает рядом, как журавль. Изменился он, бывший заведующий райфинотделом, порядком — голова наполовину поседела, плечи сильнее ссутулились. Черты лица резко обострились, в тёмных глазах появился какой-то жёсткий, пронизывающий свет. Но сколько пришлось ему пережить и перенести! Другой согнулся бы, сломался давным-давно, а этот…
Штрафная рота прибыла ночью эшелоном из-под Валуек, где она длительное время находилась на доукомплектовании. Так сказал ещё в машине Кошкин. Завтра с наступлением темноты роте предстояло вступить в бой на стыке 215-й дивизии с соседом.
Отовсюду — из открытых окон уцелевших домов, из-за редких обгоревших и переломанных заборов и плетней, запылённых кустарников, где группами сидели, на земле или слонялись бойцы, — неслись крики, хохот, звуки губной гармошки, сочная похабщина. Кошкин на это не обращал внимания. Да и Яков Алейников тоже. Он знал, что такое штрафники. У них свой быт, свои песни, свои законы. В атаку они ходили не с криками «ура» — в воздухе стояла такая густая матерщина, что никли, казалось, кусты и травы. Немецкие солдаты и офицеры, говорят, заслышав такую «музыку», бледнели, у них возникала дрожь в руках и ногах.
Заметив двух офицеров, бойцы немного умолкали, с каким-то интересом и любопытством провожали взглядами Кошкина и Алейникова. Попадавшиеся навстречу солдаты вытягивались и отдавали честь по всем правилам. А это уже говорило о многом.
— Чувствуется, уважают тебя, — сказал Алейников.
— Ага, — ответил не оборачиваясь Кошкин. — Под Валуйками на ночных тактических занятиях дважды в меня стреляли.
— Вот как!
— Да. Хочешь, я тебе его покажу?
— Кого?
— А который стрелял.
Это Алейникова удивило. Любой боец штрафной роты, поднявший руку на командира, должен быть расстрелян на месте без суда.
— Любопытно, конечно.
— Да, тебе будет интересно на него взглянуть, — почему-то ответил Кошкин, свернул в переулок.
Через минуту вышли на окраину села, где кособочилась на земле сорванная взрывом соломенная крыша бывшего колхозного тока. Метрах в десяти от неё дымился костерок, на треноге висело закопчённое кривобокое ведёрко, в нём что-то парилось. У огня сидели двое бойцов в старых, замызганных пилотках, третий лежал на земле, на надёрганной из крыши тока соломе. Он лежал на спине, руки заложил под голову, смотрел в небо и тянул унылую тюремную песню:
- …Я помню тот ванинский порт
- И борт теплохода угрюмый,
- Как шли мы по трапу на бо-орт,
- В холодные, мрачные трюмы…
Двое, сидевшие у костра, видели приближающихся к ним офицеров, но делали вид, что не замечают. Лежавший на соломе всё тоскливо голосил:
- …Пред нами стелился туман,
- Вздымалась пучина морская.
- Вдали нам светил Магада-ан,
- Столица Колымского края…
— Вста-ать! — рявкнул Кошкин.
Двое сидевших у самого огня медленно и нехотя повернулись на голос, какое-то время смотрели на Кошкина так, будто не узнавали командира роты. Лежавший прекратил петь, тоже повернул голову.
— А-а, — протянул равнодушно один из сидевших и стал подниматься.
Он был высок, чуть сутуловат, и, когда встал, длинные руки его опустились чуть не до колен. Потом поднялся тот, который пел, — парень лет около тридцати, с красивыми смоляными бровями. Он не встал даже, а торопливо, с откровенно издевательской подобострастностью вскочил, вытянулся, обнаружив великолепную фигуру, бросил руку к виску.
— Здравия желаю, товарищ капитан. И товарищ майор. Извините, ослабли зрением. Должно быть, от долгого полового воздержания глаза у меня сохнут. А у Кафтанова с Зубовым и другие органы… хе-хе…
— Молчать! — опять крикнул Кошкин, на этот раз не очень громко. Но в голосе его было столько властности и металла, что даже у Алейникова где-то внутри возник, пробежал холодок.
Макара Кафтанова он узнал сразу, едва услышав фамилию, определил его по широким крыльям носа, как у его отца, Михаила Лукича Кафтанова, по закопчённым глазам, как у его брата Зиновия, которого он, Яков, когда-то выследил в Громотухинской тайге и приволок в кабинет к Кружилину. И Зубова узнал — память на людей у него была цепкая.
Алейников не удивился теперь уже ещё одной встрече с земляками, стоял и смотрел на Макара Кафтанова, потом на Зубова. Гимнастёрка на Кафтанове была расстёгнута, тощая грудь густо покрыта синими наколками.
— Который же стрелял из трёх? — спросил Алейников.
— А вот этот. Это сын того полковника Зубова, который тебе метку на всю жизнь оставил. Помнишь?
— Ну как же. Старый знакомец.
Пётр Зубов шевельнул ресницами, от чего кошачьи глаза его блеснули. Макар Кафтанов запустил руку под гимнастёрку, почесал грудь, но под взглядом Кошкина начал гимнастёрку нехотя застёгивать.
— А этот, певец, кто?
— Фамилия его Гвоздёв…
— А-а, — кивнул Алейников. — Тоже земляк. Слыхал…
— Ладно, отдыхайте. Пошли, Яков Николаевич.
Зубов с Кафтановым немедленно опустились на землю, а Гвоздёв всё стоял, хлопая ресницами, поворачивая голову вслед уходящим. Потом до Якова и Кошкина донёсся удивлённый его вскрик:
— Бра-атцы кролики! Это ж Алейников… Энкеведешник шантарский!
— Василий Степанович Засухин от воспаления лёгких умер. Вместе мы схватили это с ним… На ветру, под дождиком осенним однажды недели с две вечную мерзлоту долбили. Что строили, не помню. Снизу мёрзлая земля, мокрые ледяные глыбы. Опорки раскисли, ноги окоченели. А сверху ледяной дождь… Ну, в лагерный лазарет нас. На моих руках и отошёл…
От выпитой водки капитан Кошкин чуть порозовел, на лбу выступили мелкие капли пота. Он вынул носовой платок, чистый, тщательно отутюженный, аккуратно сложенный вчетверо, промокнул лоб. На улице калило солнце, а в комнате полусгоревшего дома было прохладно. Когда к столу подходил ординарец Кошкина, молодой и по виду не обстрелянный ещё солдат, у которого на груди, однако, поблёскивала медаль «За отвагу», под его ногами пружинили и потрескивали пересохшие половицы.
— Помер он не от воспаления. Просто не выдержал больше старик. Быстро там износился. Остановилось сердце — и всё. Это всё до войны случилось, в сороковом…
В виски Алейникова больно долбила кровь. И это не от водки — Алейников пил и не пьянел. Водку он не любил, но был крепок на неё, а на фронте так вообще она нисколько почти не брала его. И чтобы избавиться от этой боли, вслух сказал, почти простонал:
— Пожил бы ведь ещё! Пожил…
— Конечно, — согласился Кошкин.
Алейникову показалось, что слово это он произнёс насмешливо и глядит сейчас на него тоже насмешливо, презрительно. С трудом, чувствуя, как ноют и будто скрипят шейные позвонки, поднял голову. Нет, в лице Кошкина не было ничего подобного, да и вообще он глядел куда-то в стену, думал о чём-то. И Алейников безошибочно определил — о завтрашнем бое.
В дверях появилась чья-то грузная фигура, вошёл пожилой лейтенант-медик, распаренный, распухший от жары, в почерневшей от пота по краям пилотке, которая лежала на плоской голове блином, едва прикрывая лысину.
— Ну что у тебя? — спросил Кошкин. — Это начальник нашей санчасти.
— Палатки развернули, Данила Иванович. Двенадцать санинструкторов прибыло из запасного полка… Ничего, завтра мы справимся. А на чём тяжелораненых будем в армейский госпиталь увозить? — Начальник санчасти говорил это, пыхтя и отдуваясь. — Я дал заявки в дивизию и армию. Подполковник Демьянов говорит, что у них свои люди умирают, не могут вывезти. Не хватало, говорит, чтоб ещё штрафников каких-то… А штрафники что же, не люди? И в штабе армии не обнадёжили.
— Ладно. Сейчас пообедаю и займусь всеми делами… «Мыльников» много?
— Четверо, Данила Иванович. Двое из третьего взвода, по одному из четвёртого и шестого.
— Сволочи… — И повернулся к Алейникову: — Мыло глотают некоторые умельцы перед боем. От этого прямая кишка выпадает — и месяц госпиталя. Судить подлецов!
— Да оформим, — сказал начальник санчасти вяло.
— Ладно, иди.
Лейтенант-медик ушёл, Кошкин долго ковырялся в тарелке, потом бросил вилку.
— До чего только не додумаются! Вот, даже мыло едят… Смердят на земле, а жить тоже охота…
— А ты сам-то как на этой должности оказался?
— Да как? В самом начале войны ещё на фронт добровольно пошёл. — Кошкин усмехнулся. — Доброволец! В штрафную роту, конечно. И то еле-еле выпросился. До середины прошлого года штрафных рот почти ведь не было, потому не так-то просто было попасть. Начальник лагеря добрейший был человек, помог. Ходатайствовал. Уважал он нас с Василием Степановичем… Ну, в общем, зимой сорок первого меня уж и окрестили. Ранение, на счастье, пустяковое — мякоть руки навылет. Через две недели зажило. Боже мой, как я вздохнул! Из санчасти иду после перевязки и чувствую — воздух другой, люди другие. И снег… Оказывается, снег кругом сверкает. Будто не видел до этого, что зима. Вот ведь что свобода делает…
Кошкин крикнул, чтоб ординарец принёс чаю, и долго сидел, зажав голову руками, будто она у него тоже, как у Алейникова, разламывалась от боли.
— Да… Ну, а потом обыкновенно. В штрафной роте и остался, как вот Михаил, — кивнул он на вошедшего с чайником ординарца. — Не захотел я в другую часть. Не знаю уж, почему… Командиром отделения попросился.
— Да это ж понятно, что тут объяснять, — подал голос ординарец.
— Ладно, ступай, — сухо бросил ему Кошкин. И когда тот вышел, проговорил: — Не смотри, что он такой благостный. До войны бандитствовал, подлец. Ну, сейчас-то уж не подлец.
— Не подлец?
— Не-ет, — мотнул головой Кошкин. — Штрафная рота тоже из дерьма людей делает… Ну вот, служил, воевал. Всё в той же роте. Младшего лейтенанта за одно дело дали. Ну, и начал расти… У нас же год за шесть идёт. Был потом и командиром взвода, и агитатором. А в прошлом году, в августе, эту роту получил… после приказа Верховного номер двести двадцать семь. Слыхал, конечно?
Алейников кивнул. Этот жёсткий и единственный, может быть, в своём роде приказ Народного Комиссара Обороны и Верховного Главнокомандующего Сталина был вызван суровой необходимостью. Прошлым летом, когда он, Алейников, находился в Краснодарском крае, организуя вывозку скота, зерна и других сельхозпродуктов, докатывались слухи, что в некоторых частях Красной Армии, оборонявших Новочеркасск и Ростов, вспыхнули «отступательные» настроения и что эти города были якобы оставлены без серьёзного сопротивления. Соответствовали ли слухи действительности, узнать не было возможности. А в конце июля или начале августа он уже читал этот знаменитый приказ, безжалостный в своей прямолинейности: «…Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтяными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов-на-Дону, половину Воронежа… После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, стало намного меньше людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более 70 миллионов населения, более 800 миллионов пудов хлеба в год и более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет уже теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба… Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину…»
Далее в приказе говорилось о необходимости повышения порядка и дисциплины в войсках, о ликвидации отступательных настроений. Надо, говорилось в приказе, упорно, до последней капли крови, защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности, ибо отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину, надо во что бы то ни стало, любой ценой, остановить, затем отбросить и разгромить врага.
Этим приказом предписывалось «безусловно» снимать с постов и предавать военным судам всех командиров, начиная с командующих армиями и кончая командирами и комиссарами полков и батальонов, допустивших без приказа свыше отход войск с занимаемых позиций. Старших, средних и младших командиров, политработников и рядовых бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, отправлять в штрафные подразделения, ставить их на более трудные участки фронта, чтобы дать возможность искупить кровью свою вину перед Родиной.
Яков до сих пор помнит, как у него заныло, занемело от холода в груди, когда он читал этот приказ.
— Я боялся — после этого приказа меня в такое штрафное подразделение назначат, — проговорил он. — Вот тогда бы я уж не выдержал… Да, к счастью, обошлось.
Кошкин быстро взглянул на него, усмехнулся.
— Ну, выдержал бы. Раз надо. Человек — он своих сил ещё не знает.
Алейников давно, с самой первой минуты встречи с Кошкиным, чувствовал какое-то большое и безграничное превосходство этого человека над собой.
— Выдержал бы, — ещё раз сказал Кошкин. — Приказ этот правильный. Необходимый, если точнее. Война, брат, она ни с чем не считается. Ничего не попишешь.
Он вынул из лежащей на столе пачки папиросу, чиркнул спичкой. Жадно глотнул табачный дым, медленно выпустил. И, глядя почему-то на кончик папиросы, опять усмехнулся.
— Да-а, Яков Николаевич… Вот где мы встретились. При таких-то обстоятельствах… А ты, угадываю я, всё маешься. А?
— Прошлое в памяти живёт, не истребить его ничем, — проговорил Алейников. Он помолчал, вздохнул и продолжал: — Ты вот, ты кричал мне тогда, в моём кабинете: «В кого же ты превратился, Яков? У тебя руки по локоть в крови!» Что же… ты был прав. Засухин Василий Степанович погиб… Баулин Корней, бывший наш председатель райисполкома, доходили до меня как-то слухи, тоже умер… Значит, и их кровь на моих руках… Сознание это сосёт, высасывает у меня всё живое внутри. Разгрызает всё. Я ведь тоже человек.
Командир штрафной роты смотрел на него, Алейникова, прищурив веки, и где-то в глубине его сузившихся глаз холодно и враждебно горели чёрные зрачки.
Потом злой огонь в глазах стал вянуть и быстро потух, на лбу то собирались, то исчезали морщины. Он раздавил на тарелке окурок и тотчас вынул новую папиросу.
Алейников налил в кружку из чайника, раза два-три хлебнул торопливо и со стуком отставил кружку.
— Позапрошлой зимой, когда я собирался сюда, на фронт, Кружилин мне врезал: «Нашкодил ты в жизни, а теперь в кусты?! А нам предоставляешь возможность исправлять твои грехи. Нет уж, давай, говорит, вместе объяснять людям, что произошло, давай вместе и исправлять…» Но как исправлять?! Тут, на войне, я не бездельничаю, не отсиживаюсь в прохладном месте… Сколько раз бывал в таких пеклах! В тыл к немцам ходил не однажды. И готов в самое кромешное, в самое кровавое месиво в любую секунду. Этого достаточно, чтоб исправить?
— Это просто наш долг с тобой, Яков, — сказал Кошкин. — Как и всякого нормального человека. Нашу землю фашисты топчут.
— Ага, значит, недостаточно! — прервал его Алейников. — Вот поэтому и маюсь… Но исправлять — ладно. А как, чем объяснить всё же мою вину? Моей кровожадностью, что ли? Может, я ненормальный, может, я испытывал животное удовлетворение, когда тебя, Засухина арестовывал? И других… Не понимал я чего-то — было. Но я и сейчас многого не понимаю!..
— Чего кричишь-то? — остановил его Кошкин.
Яков обмяк, во всём его теле вдруг явственно обозначилась неимоверная усталость. Он тяжело поставил локти на стол и уронил в ладони голову.
— Тут закричишь.
Так он и сидел, пока командир штрафной роты не произнёс:
— Ну, мне пора, Яков Николаевич.
На улице был прежний изнурительный зной. Неподалёку от дома, в котором они обедали, возле развалин какой-то постройки, стояли две распряжённые лошади, яростно мотали головами, одурев, видно, от жары. Чуть поодаль дымилось две кухни, но людей ни возле разрушенного сарая, ни возле кухонь не было видно.
Едва они вышли, сзади неизвестно откуда возник ординарец Кошкина.
— Ну что?
— От Седьмого шифровка пришла, товарищ капитан, из узла связи звонили. Только что.
— Хорошо. Как расшифруют, пусть немедленно несут. Я провожу майора — и в третий взвод. И обзвони — пусть все командиры взводов туда собираются.
— Слушаюсь.
Ординарец исчез так же неожиданно, как и появился. Алейников только на мгновение отвёл взгляд, и ординарца уже не было.
— Седьмой — это начальник штаба нашей армии. Наверное, новый комплект прибывает. — Кошкин усмехнулся. — У нас ведь так: один бой — и я остаюсь без списочного состава. С остатками — кого пуля или осколок не тронули — отходим на доукомплектовку. Остаток бывает, как правило, чисто символический.
— Да это понятно, — сказал Алейников.