Как я изменил свою жизнь к лучшему Донцова Дарья
Все, кроме неба.
Небо было ярко-голубым – и от этой звонкой сини снег казался еще белей, еще ослепительней.
–Так что там про косолапого? – Рита снова уставилась на Ланкастера. – Про индейцев?
–Это не про индейцев, – он засмеялся. – Это про меня.
Ну, еще бы, молча ухмыльнулся я, а про кого же еще!
И подумал, что зря не взял солнечные очки.
Ритина подруга (ее имя вылетело из моей головы сразу же после знакомства) по-приятельски ткнула меня локтем и показала в окно.
Я поглядел. Там был такой же лес, как и с моей стороны.
Она что-то сказала, я не расслышал, но, кивнув, согласился. Подруга тоже закивала.
Она была загорелая, как мулатка, – этот загар на грани копчености казался мне вульгарным и особенно неуместным на зимнем фоне. Шумная, бесцеремонная, как ворона, она постоянно дотрагивалась до меня – говоря что-то, тыкала своим тощим пальцем в рукав моей куртки или дотрагивалась до колена.
Похоже, я ей нравился, и она строила на мой счет какие-то планы.
–Кстати, вы знаете, – Ланкастер обратился к Рите. – Интересный факт относительно медведей…
–Что они косолапые? И любят мед? – не сдержался я.
Он засмеялся, мельком взглянул на меня в зеркало.
–Да, Игорь. Именно мед и именно косолапость.
Меня удивило, что он запомнил мое имя, хоть и произносил его без мягкого знака на конце, к чему, впрочем, за четырнадцать лет я уже успел привыкнуть. В Америке это имя ассоциируется не со Стравинским или героем оперы Бородина, а с персонажем из кинопародии на «Франкенштейна» – там Игорем звали пучеглазого горбуна-недоумка, который вместо нормального мозга притащил доктору из морга мозг убийцы-маньяка. Со всеми вытекающими последствиями…
–Медведь – самый священный зверь. Он является тотемом по всему земному шару. На всех континентах.
–Ланк, – мулатка капризно ткнула его в спину малиновым ногтем. – Что такое тотем? Я знаю, конечно, в принципе. Типа талисман, и все такое… Просто хотелось от вас услышать, профессионально…
–Ну, по профессии я не этнограф и не антрополог, – Ланкастер засмеялся. – Я ветеринар. На пенсии. А насчет тотема вы Моника, правы.
«Моника», – подумал я.
И имя-то у нее дурацкое. Как крыльцо о трех ступеньках:
мо-
ни-
ка.
Мулатка, победно ухмыляясь, опять ткнула меня в колено. На передних зубах у нее краснела полоска помады.
–Дело в том, что одним из признаков тотема является запрет на произнесение его имени, – Ланкастер затормозил перед внушительной колдобиной и на первой передаче осторожно преодолел препятствие.
Дорога сузилась в одну полосу и пошла в гору.
Мне подумалось: интересно будет, если нам кто-нибудь поедет навстречу…
Лес расступился, мы оказались неожиданно высоко, внизу белела идеально плоская равнина – то ли поле, то ли застывшее озеро. Дальше шли холмы, покатые и какие-то ватные на вид. За ними белыми великанами выступали горы.
–Наши предки считали, что, произнося имя или название опасного явления, предмета или болезни, они могут материализовать его, вызвать к жизни. Так, вместо слова «мертвец» – говорили «усопший», вместо «дьявол» – «лукавый» или «нечистый». Изначальное название медведя было полностью вытеснено. Причем во всех языках.
–Жутко любопытно! – воскликнула мулатка. – Только непонятно. Как же было вытеснено, если вот оно, слово: медведь.
–Это эвфемизм, – сказал я непонятливой Монике. – Слово-заменитель.
–А-а, – протянула мулатка неуверенно.
–А вы чем занимаетесь? – поинтересовался Ланкастер у меня.
–Профессор литературы, – ответил я. – Преподаю в Миделберри.
Рита повернула удивленное лицо.
–Русская литература, девятнадцатый, двадцатый век, – скромно продолжил я. – Занимаюсь переводами, сделал новый перевод «Приглашения на казнь». Владимир Набоков, знаете?
–А! Это про педофилов! – вспомнила Моника. – Да?
–Нет, – терпеливо возразил я. – Это про другое.
–А сами не пишете? – спросила Рита.
Голос у нее был мягкий, спокойный, а губы чуть пухлые, почти детские.
–Нет, – быстро соврал я. – Времени нет, да и вообще… А эвфемизмами увлекся, когда переводил Шаламова. Там в рассказах употребляется много тюремной лексики, которая в переводе совершенно теряет смысл, если ее переводить как… – я запнулся. – Впрочем, это совсем не важно.
–А медведь? – Рита улыбнулась.
Она улыбнулась мне первый раз со вчерашнего дня.
–С медведем все просто, – я воодушевился. – Медведя мы потеряли. Верней, утратили то, табуированное слово. По-английски «bear» означает «бурый», по-русски «медведь» – это «поедающий мед», даже латинское «урсус» – тоже эвфемизм, пришедший из древнеиндоевропейского языка…
–Поэтому его и называют «косолапым» и «топтыгиным»? Тоже эвфемизмы?
Рита почесала кончик носа. Очень милый жест.
–У ирокезов медведя зовут «хозяин», – встрял Ланкастер. – А у индейцев чероки…
–Кстати, забавная трансформация произошла в польском, – перебил его я. – В польском языке эвфемизм «медведь» сам стал табу и превратился путем перестановки слогов в «ведмидя».
–Да, кстати! А тут медведи есть? – спросила Моника, кивнув в окно. – Водятся вообще?
–Конечно! – отчего-то радостно воскликнул Ланкастер. – Я ж с этого и начал!
–Ну так рассказывайте! – потребовала Моника. – Рассказывайте!
– Прошлым маем, где-то в самом конце месяца, – не спеша начал Ланкастер. – Яблони почти отцвели. Помню, ночью была буря, а с утра вся река стала бледно-розовой от опавшего яблоневого цвета. Как цветущее поле…
Он отпустил руль и плоской ладонью сделал плавный жест.
–Там, у старого железнодорожного моста, течения почти нет и берег пологий. Там я и спустился. У меня двухместное каноэ, настоящее, берестяное, я его выменял в резервации оджибва на морской бинокль и коробку бурбона. Лет десять назад… Каноэ легкое, маневренное. Я думал от моста до Немецкой мельницы сплавать. Где-то миль шесть в оба конца.
Лес снова подступил к самой дороге. Стало темно.
Наш джип цеплял тяжелые лапы елей, снег с глухим шорохом осыпался на крышу и заднее стекло.
–Я вывел каноэ на середину реки, перестал грести. Лодку едва тянуло ленивым течением. Еле-еле… Я плыл среди белых яблоневых цветов. Как во сне. Казалось, что и река, и лодка стоят на месте, а прибрежный лес, отмели, камыши кто-то медленно тащит на север… Небо тоже было неподвижным и можно было подумать, что я со своей лодкой нахожусь в центре земной оси и планета неспешно вращается вокруг меня.
Ланкастер засмеялся.
–У вас отличный слог, – сделал я ему комплимент. – Для ветеринара. Вы писать не пробовали?
–Да времени как-то не было. Может, потом, на старости лет. Поэкспериментирую…
Я подумал, что мне сорок восемь и я уже почти поставил на себе крест – амбиций подобного рода у меня уж точно не осталось.
Дай Бог не растерять, что накопил, не позабыть, чему научился.
–Меня удивило, что вокруг не было ни души, – продолжил Ланкастер. – За мостом Слепая балка, там берег крутой, омуты. Сом крупный берет. А тут – ни одной лодки, ни одного рыбака. Я вырулил на середину, начал грести. Вдруг боковым зрением вижу – темная тень на том берегу. Шмыгнула меж стволов, скатилась в реку. Беззвучно, как бобер.
–Ой! – по-девчачьи пискнула Моника. – Медведь?
–Он самый. – Ланкастер сделал паузу. – Гризли. От меня до него было футов сорок-пятьдесят. Я так понял, косолапый намеревался переправиться на западный берег. Он плыл по диагонали, я начал подгребать к нему. На середине я его нагнал, он обернулся и поглядел на меня, впрочем, без особого интереса. И тут до меня дошло: это ж мой шанс отшлепать косолапого! Я уже не юноша, но ведь лучше поздно, чем никогда!
–Ведь так, профессор? – почему-то обратился он ко мне за подтверждением.
Я пожал плечами.
–Мы плывем, плывем рядом. Мне слышно, как он пыхтит. Из спины торчат нос, уши и круп. Круп! Именно то, что мне нужно! Я подгреб вплотную, перегнулся… – он драматично замедлил речь, поднял большую ладонь. – Шлеп!
–Ой! А он? – пискнула Моника.
–Удивился! И решил, что я его приглашаю в лодку. Составить мне компанию. Медведи – те же собаки. Они, собственно, и относятся к подотряду псообразных. Мне вообще кажется, что неандертальцы приручили собак, а не медведей исключительно из соображений экономии. Прокормить проще.
–И кошек вместо тигров, – добавила Рита с иронией.
–А дальше? Дальше что? – заегозила нетерпеливая Моника.
–Мой косолапый поступил так, как поступила бы любая собака – начал карабкаться в лодку. У псообразных, в отличие от кошачьих, когти не убираются. У моего парня когти были – во! – Ланкастер выставил указательный палец, для пущего эффекта согнув его крючком. – Он лезет, лодка на бок. Я на другой конец лодки – для равновесия. И оттуда его веслом охаживаю. Он, дурачина, решил, что я с ним играю – весло поймал и перекусил как щепку. И на меня полез. Ну, я сказал все, что про него думаю, и сиганул за борт!
Ланкастер затормозил, осторожно, чтоб не застрять в снегу, съехал на обочину.
Заглушил мотор.
–Ну, короче, доплыл до берега. Там круто было, вывозился весь в глине, пока выбирался. – Он засмеялся. – Поднялся. Гляжу, мой топтыгин, устроился, как барин, в лодке, даже лапы на брюхе сложил. И на меня через плечо взглянул. Небрежно посмотрел и отвернулся. Так и уплыл по течению.
–Каноэ не жалко? – спросил я.
–Жалко. Отличная лодка была.
Ланкастер вынул ключ из замка зажигания, кинул в бардачок.
Захлопнул крышку.
Снаружи оказалось морозно и сухо.
Метрах в ста на обочине я увидел знак – ромб с черным силуэтом лося. На знаке белела снежная папаха набекрень.
Рита задрала голову, выдохнула вверх струю густого пара. Моника натянула капюшон с лисьей оторочкой и стала напоминать смуглого зверька. Ланкастер распахнул багажник, выкинул на дорогу четыре пары плетеных снегоступов, похожих на самодельные ракетки для большого тенниса. Снегоступы шлепнулись на дорогу со стеклянным звоном.
–Разбирайте! – сказал он, весело оглядывая высокие деревья.
Я снял перчатки, начал пристегивать ремешки коченеющими пальцами. Кое-как правился с правой ногой, левая подворачивалась и никак не хотела влезать в промерзшую сбрую.
–Помочь? – предложил мимоходом Ланкастер.
Рита и Моника справились быстрее меня. Я, чувствуя себя полным дураком и матерясь вполголоса, наконец затянул ремень на левой ноге, поднялся.
–План такой! – Ланкастер бодро хлопнул в ладоши.
Он был без перчаток и шапки, в кургузой кожанке поверх фланелевой рубахи, расстегнутой до третьей пуговицы.
–Идем на восток. Огибаем Ведьмину падь. Это мили полторы. Выходим к реке у Бобрового затона. Идем вдоль реки, полмили где-то, там прошлой зимой я приметил берлогу.
–Ну, не-ееет! – Моника замахала малиновыми варежками. – Только не в берлогу!
–От реки движемся вверх на север, – Ланкастер не обратил внимания на кокетливый писк Моники. – Потом выходим через сосновый бор, делаем крюк и возвращаемся сюда. К машине. На все про все – часа три.
Гуськом – Ланкастер, Рита, Моника и я в хвосте – мы вошли в безмолвный лес. Равнодушно и размеренно захрустел наст. Клены и дубы казались мертвыми – кора в инее, стеклянные ветви – сама мысль, что через четыре месяца на этих ветках проклюнутся – ярко-зеленые, сочные липкие листья, казалась нелепой.
Все вокруг было мертво, скучно, бесцветно.
Настроение портилось. Я с неприязнью разглядывал спину Моники – она, косолапя, старалась ступать след в след, беспечно отпуская хлесткие ветки, от которых я уворачивался с медленно закипающим раздражением. Меня совершенно не интересовал этот мертвый лес, мне было все равно, чем отличается канадский клен от клена красного, мне было плевать, какой именно зверь оставил следы на снегу, куда и зачем этот зверь направлялся.
Я потащился с ними из-за Риты.
Которая, впрочем, не обращала на меня никакого внимания.
Зацепившись за сук, я сбился с шага, снегоступ застрял и расстегнулся. Стараясь удержать равновесие, я шагнул в сторону и провалился по пояс. Штанина задралась, колючий снег полез внутрь сапога. Цепляясь за ствол, я попытался подняться, ветка сломалась, и я завалился на спину.
Кораллово-красный капюшон Моники, похожий на дурацкий колпак, покачиваясь, уплывал все дальше и дальше.
Три с половиной года назад, в конце мая, я ушел от своей жены.
Мы прожили вместе двенадцать лет без двух недель, прожили вполне сносно, порой почти счастливо. Вспоминаются тихие вечера с янтарным светом старых абажуров, пресные ужины в скучных ресторанах со степенными коллегами, вернисажи каких-то занудных художников…
Я ушел к своей бывшей студентке, которая была вдвое моложе меня.
За день до этого я сидел в приемной у дантиста и листал цветной журнал. Печатной продукцией этого пошиба был завален низкий столик у окна: там было несколько замызганных номеров «Мы» – про жизнь известных людей, с порнографией для автоманов – с развратными снимками шикарных лимузинов и порочных гоночных машин, пестрая дребедень про тряпки и про правильное сочетание цветов в интерьере.
Я листал издание, относящееся к классу «мужских журналов». Пуританская эротика, похожая на рекламу неважного женского белья, мастер-класс по смешиванию коктейлей с текилой, нудное интервью с неизвестным мне телеперсонажем, ботинки, часы, что-то про одеколоны.
Меня привлек ярко-красный заголовок «Твоя жизнь: что еще надо успеть».
Подход был утилитарный – статья состояла из тридцати шести пунктов и предварялась подзаголовком, похожим на предупреждение на сигаретной пачке:
«Тридцать шесть фантастических идей, неожиданных возможностей, опасных приключений и откровенно дурных советов, которые ты можешь воплотить в жизнь, перед тем как сыграешь в ящик. Редакция не несет никакой ответственности за последствия твоих действий».
Содержание оказалось пошлым.
Некоторые советы были просто глупыми. Под номером четыре мне советовали оставить в ресторане чаевые, размер которых мог бы испортить мне настроение. Советовали пострелять из «глока». Еще была идея – выбрать двух друзей и отправиться с ними путешествовать в дикое место. Степень дикости места в статье не определялась.
Пятнадцатый номер предлагал добровольно остановиться и помочь поменять колесо незнакомцу. В скобках было добавлено – мужского пола.
Семнадцать – разожги костер в лесу и переночуй рядом.
Двадцать два – возьми гитару, иди в метро и «напой» себе на ужин.
Мне понравился тридцатый пункт: «Выйди в океан и иди под парусом без остановки три дня и три ночи в любом направлении». Понравился концептуально, как идея, поскольку яхты у меня не было и не предвиделось.
Пункт тридцать пятый озадачил: «Попробуй любить кого-нибудь, кроме себя».
Я задумался, перевернул страницу.
Прочитал последний пункт, тридцать шестой.
В коридор выглянула медсестра и пригласила меня к доктору. Мне показалось, что приемная, весь этаж, все здание чуть качнулось, словно раздумывая: ухнуть ему вниз или нет.
Я перечитал тридцать шестой пункт еще раз и отложил журнал.
Не дыша, поднялся. Тихо ступая, словно боясь оступиться, вышел в холл и вызвал лифт.
Пункт тридцать шестой гласил: «Начни жить, сукин сын. Начни сегодня».
Я никогда не употреблял наркотики, трава, разумеется, не в счет. Следующие три месяца моей жизни слились в восхитительный полет – оказывается, если падать с большой высоты, то можно убедить себя, что ты летишь. Это работает вплоть до момента соприкосновения с землей. Впрочем, об этом нюансе я не думал.
Я вообще тогда не очень думал, эмоции и инстинкты отлично заменили нудный мыслительный процесс, мой потасканный организм неплохо функционировал на смеси адреналина с тестостероном. Я сбросил восемь фунтов, стал поджарым и смуглым, сбрил профессорскую бородку, а после сгоряча побрил и голову. Когда череп загорел, я стал напоминать отставного велогонщика, уволенного за применение допинга.
Те три месяца, три восхитительных, безумных месяца, сто лучших дней моей жизни, я постарался забыть, вычеркнуть. Чтобы мысленно вернуться туда, нужно пройти через такую толщу боли, такую толщу вины, что легче удавиться. Жизнь безусловно устроена на принципе равновесия: затертое «за все надо платить» обретает выпуклость и блеск, когда неожиданно оборачивается своим шершавым боком лично к тебе.
Мы охотились на акул у острова Мауи, ныряли с аквалангом и рыскали по затонувшему испанскому галиону возле Тортуги, прыгали с парашютом где-то в дельте Амазонки, продирались сквозь джунгли Коста-Рики, где самым ядовитым зверем оказалась мелкая изумрудная лягушка: ее кожа выделяет яд такой силы, что достаточно дотронуться – и летальный исход гарантирован через пятнадцать минут.
Противоядия нет.
Вспоминается безумное путешествие по Тунису на дрянном джипе, особенно ночь, когда мы остались без бензина на заброшенном шоссе на полпути к Сахаре…
Двадцать первого августа мне позвонили из госпиталя и сообщили, что моя жена попала в аварию. В ее страховке я по-прежнему значился как ближайший родственник. Двое суток она пролежала в коме, а после тихо умерла.
Начались мрачные хлопоты, я вернулся в свой бывший и очень пустой дом. На похороны потянулась родня, знакомые. Я бесшумно бродил по пыльным комнатам, трогал ее вещи, осиротевшие и хмурые; казалось, что даже мебель поглядывает на меня с презрением.
Меня добило, что никто не знал, что я от нее ушел.
Она никому, никому не сказала, что я ее бросил.
Они звали меня дуэтом – Ланкастер баритоном, Моника сопрано. Голоса Риты я не расслышал.
Барахтаясь в сугробе, я отозвался. Крикнул, что иду.
Человек на удивление беспомощен в глубоком снегу: я кое-как дотянулся до осины, выпрямился, пристегнул чертов снегоступ. Снег, набившийся в сапог, начал таять.
–Куда же вы… – игриво протянула Моника, – запропастились, а?
Ланкастер мельком, как учитель на двоечника, взглянул на меня. Рита, присев на корточки, пыталась сфотографировать телефоном что-то на снегу.
Какие-то следы.
–А что, тут сигнала нет? – Рита, выпрямилась, вытянула руку с телефоном вверх.
–Тут вообще нчего нет, – засмеялся Ланкастер. – Вон там – канадская граница, за той сопкой, где две сосны, видите? Оттуда на север – миль двести глухой лес. Почти до самого Квебека, – он бодро потер ладони. – Ладно, пошли дальше!
Теперь Моника время от времени оглядывалась, должно быть, проверяла: не потерялся ли я опять.
Шагали бодро, я смирился с промокшим носком. Даже начал попадать в общий ритм.
–Ага! – Ланкастер остановился, поднял руку. – Так… Что у нас тут… Ну-ка, ну-ка, поглядим.
Он присел на корточки, поманил нас жестом. Мы обступили его. На снегу валялся какой-то мусор, непонятная шелуха.
–Какие мысли, какие идеи, следопыты? – Он задорно оглядел нас. – Кто тут наследил?
–Белка? – неуверенно предположила Рита. – Или птица?
–Не просто птица! – воскликнул Ланкастер. – Это черноклювый королевский дятел, третий по величине в отряде дятлообразных. После тукана и большого мюллерова дятла. Размах крыльев – три фута!
Он развел руки.
–Дятел? – Моника сделала круглые глаза. – Во дела!
У толстого клена на снегу желтела светлая стружка – тугие завитки, как от крупной дрели. Я задрал голову, весь ствол был в дырах, напоминавших овальные дупла. Я зачем-то постучал по клену, звук получился полый.
–Да, дерево мертвое, – Ланкастер тоже стукнул в ствол кулаком. – Когда дерево начинает болеть, появляются муравьи, жуки-точильщики. Они поселяются под корой, выедают ствол изнутри. Вон, дупла идут почти до верхушки: значит, колонии муравьев оккупировали весь ствол.
–Именно муравьи? – спросил я. – Может, жуки?
Ланкастер легко нагнулся, поднял с земли стружки, разложил на ладони. Достал из кармана складную лупу.
–Муравьи, – сказал он. – Поглядите сами.
Среди древесного мусора чернели трупы муравьев, расчлененные, но вполне узнаваемые. Их головы были удивительно похожи на противогазные маски.
–Хитиновый покров не разрушается желудочным соком, то, что вы видите – это внешний, так сказать, скелет насекомого.
Ланкастер приблизил ладонь к Монике.
–Фу! Это ж… – она пыталась найти слово.
–Это помет. Фекалии. Черноклювый дятел находит пораженное дерево, начинает долбить. Потом в дупло просовывает язык – а язык у этой птицы длинней моей ладони, восемь-девять дюймов!
Рита достала телефон, сфотографировала фекалии.
Мне становилось невыносимо скучно. Небо затянуло бледной дымкой, серебристой, как рыбье брюхо.
Пошли дальше.
Через минут пять наткнулись на следы койота. Ланкастер, показывая на пальцах, объяснял, как устроена лапа койота и чем ее строение отличается от лапы зайца. Сложив пальцы в щепоть, он начал тыкать ими в снег. Получались очень убедительные отпечатки звериных лап.
–Это – русак. Два длинных, один короткий. А вот – волк. Тут равные интервалы. След лисы выглядит так. Очень похож на рысь. Но есть одно отличие. Ну, кто знает?
–У лисы хвост! – крикнула Моника.
–Когти, – сказала Рита. – У кошек когти убираются.
Трудно объяснить, зачем я потащился на эту экскурсию.
За кем – это ясно. Вчера в лыжной раздевалке, когда я столкнулся с Ритой, мне почудилось, что оцепенение, в котором я пребывал три с лишним года, внезапно дало трещину.
Скорее всего, мне это показалось.
Рита сняла лыжи снаружи, в дверях зацепилась рукавом. Ее лыжная палка угодила острием мне в бровь. Крови не было, но Рита страшно перепугалась, мне же происходящее показалось забавным.
–Чуть ниже, и вам пришлось бы выходить за меня замуж, – строго сказал я. – Но поскольку глаз цел, ограничимся ужином. Идет?
Она опоздала – я допивал второй бурбон.
За ужином мы разговорились, верней, разговорился я. Зачем-то рассказал ей, что Набоков был настоящий барин – не закрывал своего зонтика, просто передавал его жене. А когда он писал письма, Вера лизала и приклеивала марки к конвертам. Рассказал, что Гоголь умолял как следует проверить перед похоронами, умер ли он на самом деле – больше всего он боялся быть похороненным заживо. Похоже, именно это с ним и случилось…
–А от меня муж ушел, – неожиданно сказала она. – Шестнадцатого июля. Собрал чемодан и ушел. Ни слова не сказал, просто взял и ушел.
На кухне что-то грохнуло, и кто-то громко выругался по-французски. Вздумай я вставить подобный сюжет в рассказ, критики бы меня заклевали. Но жизни плевать на критиков, свои истории она плетет без оглядки на логику и здравый смысл, не страшась дешевых штампов и наспех состряпанных совпадений.
Рита посмотрела в сторону, потом на меня, улыбнулась. Виноватым жестом заправила прядь за ухо.
Эта улыбка и этот жест застали меня врасплох.
Так улыбалась моя жена.
Именно в этот момент в сонном, полупустом ресторане, залитом темным медовым светом, на меня накатило жуткое и восторженное чувство, словно я участвовал в тайном магическом ритуале, словно на моих глазах не просто подвергались сомнению законы физики, а рушился сам принцип устройства вселенной. Моей вселенной – тоскливой и пустынной, карту которой я нацарапал глухими ночами, где путь от залива отчаянья до мыса надежды измерялся тысячей кошмарных снов и казался непреодолимым…
Я сжал кулаки, скомкав под столом край скатерти.
Будто пытался удержаться на краю бездны.
Мне нужна была срочная помощь, и я кинулся к тому, кто меня никогда не подводил.
–Вот послушайте, – торопливо начал я. – «Зажигаются окна и ложатся, с крестом на спине, ничком на темный, толстый снег: ложится меж них и веерный просвет над парадной дверью. Не помню, почему мы все повысыпали из звонкой, с колоннами, залы в эту неподвижную темноту, населенную лишь елками, распухшими вдвое от снежного дородства: сторожа ли позвали поглядеть на многообещающее зарево далекого пожара, любовались ли мы на ледяного коня, изваянного около пруда…»
–Господи… Как красиво… – едва слышно проговорила Рита. – Что это? Кто это?
Ответить я не успел – через зал, звонко цокая шпильками в мрамор, к нам решительно приближалась женщина с отчаянно загорелым лицом. Ее одежда напоминала костюм матадора, как если бы матадор решил вырядиться чертом. Малиновая куртка с золотым шитьем и каким-то фальшивым мехом, высокие сапоги. Черная кожа тугих лосин лаково сияла на выпуклостях и изгибах нижней части тела: казалось, она вот-вот треснет и все прелести вывалятся наружу.
–Ага! Вот ты где! – голос у матадорши оказался резким. – Ты не представляешь, что мы делаем завтра!
Она восторженно выпучила глаза, с грохотом придвинула соседний стул. По-вороньи быстро оглядев стол, ухватила оливку из моего салата.
–Экскурсия «Следы на снегу»! Мы идем с настоящим следопытом, он нам будет рассказывать про следы, про зверей. Тут, говорят, даже медведи есть! Представляешь?
–Медведи зимой спят, – мне стоило усилий оставаться вежливым. – Спят в берлоге.
–Как это? – удивилась женщина-матадор. – Откуда у вас такая информация?
–Я из России. Медведи – наша узкая специализация.
Она с интересом оглядела меня. Я ласково ей улыбнулся.
–Моника! – она протянула мне ладонь.
Я пожал, назвал себя.
Мне было очевидно, что Моника принадлежала к столь распространенному в Америке классу избыточно эмансипированных, невежественно-агрессивных, самоуверенных и скверно воспитанных дур.
Рита извинилась, вышла из-за стола, я взглядом проводил ее спину. Моника кликнула официанта, заказала себе мартини. Приблизила ко мне оранжевое лицо.
–Я вас умоляю, – горячо зашептала она. – Рита – моя лучшая подруга, она прошла через такой ад… Этот подонок Алан, ее бывший муж…
–Она мне все рассказала, – перебил я Монику. – Успокойтесь.
Моника заглянула мне в глаза и, помедлив, ухмыльнулась, словно мы с ней уже делили какую-то гнусную тайну. Положила на мою руку свою ладонь, горячую и сухую, как галька на пляже.
У меня впервые в жизни появилось почти непреодолимое желание ударить женщину.
Ударить прямо в лицо.