Пляска смерти Кинг Стивен
Этой зависимости противоречит врожденный инстинкт самосохранения. Ребенок осознает, что не контролирует ничего, и я подозреваю, что именно это заставляет его беспокоиться. Это приблизительно та же тревога, которую испытывают пассажиры самолета. Они не боятся, потому что воздушный транспорт считается безопасным; но они тревожатся, потому что ситуация от них не зависит, и если что-то пойдет не так, все, что они могут, это сидеть, сжимая в руках санитарный пакет или журнал. Напротив, информированный человек разумом отлично понимает, что поездка в машине гораздо опаснее самолета, и тем не менее за рулем чувствует себя комфортабельнее, потому что сохраняет контроль над ситуацией.., или по крайней мере иллюзию его.
Тайная враждебность, которую люди питают к пилотам самолетов, возможно, отчасти объясняет, почему, подобно мультфильмам Диснея, которые бесконечно крутят, старые волшебные сказки тоже живут вечно. Родитель, который протестующе вскидывает руки при мысли о том, что его ребенок пойдет смотреть “Дракулу” или “Подмененного” (Changeling) (с его извращенным образом тонущего ребенка), вряд ли станет возражать, если его чадо почитает на сон грядущий “Гензеля и Гретель”. Но вдумайтесь: в сказке о Гензеле и Гретель рассказывается о брошенном ребенке (да, организовала это мачеха, но все равно символически она мать, а отец – пустоголовый простофиля, который во всем слушается жену, даже когда знает, что она не права; следовательно, мы можем считать ее аморальной, а его – активно злым, в библейском или мильтоновском смысле), далее происходит похищение (ведьма в конфетном доме), порабощение, незаконное задержание и, наконец, оправданное убийство и кремация. Мало кто из родителей возьмет ребенка на “Выжить” (Survive) – остросюжетный фильм об игроках в регби, которые выжили в авиакатастрофе в Андах благодаря тому, что питались погибшими товарищами, но те же самые родители не возражают против “Гензеля и Гретель”, где ведьма откармливает детей, чтобы потом их съесть. Мы предлагаем детям такие сказки почти инстинктивно, возможно, на более глубинном уровне понимая, что они являются идеальными центрами кристаллизации страхов и враждебности.
Даже у снедаемых тревогой авиапассажиров есть свои волшебные сказки – все эти фильмы типа “Аэропорт”, которые, подобно “Гензелю и Гретель” и мультфильмам Диснея, проявляют все признаки бесконечной жизни.., но которые следует смотреть только на День благодарения. Потому что в каждом из них снимается большое количество индеек note 87.
Моя инстинктивная реакция на “Тварь из Черной лагуны” напоминала ужасный обморок наяву. Прямо на моих глазах происходил кошмар; весь ужас, который хранится у нас в генетической памяти, развертывался передо мной на экране кинотеатра.
Примерно двадцать два года спустя мне выпала возможность снова посмотреть “Тварь из Черной лагуны” – не по телевизору, когда впечатление нарушается рекламой подержанных автомобилей, музыкальных альбомов и нижнего белья; слава богу, фильм я смотрел нетронутый, несокращенный и даже в стереоварианте. Те, кто, подобно мне, носит очки, с трудом пользуются очками для стерео; спросите у любого очкарика, как ему нравятся картонные очки, которые дают при входе в кинотеатр. Если стереофильмы снова начнут производить в больших количествах, я намерен отправиться в ближайший центр коррекции зрения и заплатить семьдесят баксов за специальные защитные линзы – одну красную, другую зеленую. Не говоря уже о раздражающих очках, должен упомянуть, что я взял с собой своего сына Джо – ему было пять лет, примерно столько же, сколько было мне в том драйв-ин-кинотеатре (и представьте, каково было мне обнаружить, что картина, которая привела меня в такой ужас в тот далекий вечер, была экспертами ААК note 88 отнесена к группе Джи – точно так же, как фильмы Диснея note 89).
В результате я испытал то странное чувство возвращения назад во времени, которое, я уверен, испытывает большинство родителей, когда смотрят вместе с детьми фильмы Диснея, или читают им книги про Винни Пуха, или берут с собой в Шрайн note 90 или в цирк “Барнум и Бейли”. Популярная запись способна создать определенную “установку” в сознании слушателя именно из-за своей короткой – от трех недель до трех месяцев – жизни, и потому старые золотые диски звучат до сих пор – это эмоциональный эквивалент растворимого кофе. Когда по радио “Бич Бойз” note 91 поют “Помоги мне, Ронда”, я всегда испытываю удивительную виноватую радость первого чувства (и если вы учтете мой нынешний возраст – тридцать три года – и проделаете вычитание, то поймете, что я в этом отношении чуть отставал). Книги и фильмы делают то же самое, хотя, на мой взгляд, возрождаемая ими мысленная установка в случае кино по глубине и текстуре богаче и глубже, а в случае книг – сложнее.
В тот день с Джо я как бы посмотрел “Тварь из Черной лагуны” с другого конца телескопа, но теория возрождаемой мысленной установки по-прежнему применима; в сущности, она остается неопровержимой. Время, возраст и опыт наложили на меня, как и на всех, свой отпечаток; время не река, как полагал Эйнштейн, а большое стадо бизонов, которые проносятся над нами и втаптывают нас в землю, оставляя мертвыми и окровавленными, со слуховым аппаратом в ухе и с мешочком для постоянного принятия испражнений на ноге вместо кольта-44. Двадцать два года назад я не знал, что Тварь на самом деле – добрый старый Рику Браунинг, знаменитый подводный каскадер, в костюме из латекса, и на этот раз подавить недоверие мне было гораздо труднее. Но я его подавил – что ничего не значит, а может быть (я надеюсь!), означает, что стадо бизонов до меня еще не добралось. Но когда недоверие наконец исчезло, нахлынуло прежнее чувство, как пять лет назад, когда я впервые повел Джо и Наоми, мою дочь, в кино – на новую версию “Белоснежки и семи гномов”. В фильме есть сцена, в которой, после того как Белоснежка надкусила отравленное яблоко, гномы с плачем уносят ее в лес. Половина детишек, сидящих в зале, утопала в слезах; у остальных глаза тоже были на мокром месте. Мысленная установка восстановилась настолько, что я тоже почувствовал прилив слез. Я ненавидел себя за то, что мной можно так откровенно манипулировать, но тем не менее поддавался – сидел, пуская в бороду слезы из-за героев мультика. Но это не Дисней манипулировал мной – я сам. Это проснулся во мне ребенок, проснулся и заплакал.., и на какое-то время ожил.
Когда “Тварь из Черной лагуны” уже подходила к концу, груз недоверия уравновесился где-то у меня над головой, и режиссер Джек Арнолд вновь произвел передо мной древнее уравнение волшебной сказки – каждый символ отчетливый, крупный, и с ними управляться легко, как с детскими кубиками. Когда мы смотрим фильм, ребенок просыпается в нас и начинает понимать, что такое умирание. Умирание – это когда Тварь из Черной лагуны перегораживает выход. Умирание – это когда чудовище добирается до тебя.
В конце концов герой и героиня, разумеется, не только выживают, но и одерживают победу – как Гензель и Гретель. Когда в кинотеатре драйв-ин вспыхнул свет и на большом белом экране появилась надпись “Спокойной ночи, ведите машину осторожней” (а также напоминание “Не забудьте посетить вашу церковь”), на короткое время пришло чувство облегчения, почти воскрешения. Но более основательным было ощущение того, что добрый старый Ричард Карлсон и добрая старая Джулия Адаме исчезнут в третий раз, а останется – останется навсегда – Тварь, которая медлительно и терпеливо ждет свою жертву на дне Черной лагуны; даже сейчас я вижу, как она выглядывает из-за растущей стены грязи и веток.
Ее глаза. Ее древние глаза.
Глава 5. РАДИО И ДЕКОРАЦИИ РЕАЛЬНОСТИ
Книги и фильмы – дело хорошее, и скоро мы к ним вернемся, но сначала я хочу немного поговорить о радио середины 50-х годов. Начну с самого себя, и от меня мы сможем перейти к обобщениям.
Я принадлежу к последней четверти последнего поколения, которое еще помнит радиопостановки как форму драматического искусства со своими собственными декорациями реальности. Впрочем, к пониманию значения радио нас это утверждение не приближает, каким бы справедливым оно ни было. Золотой век радио кончился примерно в 1950 году, и в том же году начался период, скромная попытка осветить который предпринята в книге; в тот год я встретил свой третий день рождения и научился пользоваться горшком. Я присутствовал при рождении рок-н-ролла и видел, как он растет – здоровым и сильным… Но также я присутствовал у смертного одра радио, когда оно умирало как мощное средство передачи произведений искусства.
Бог свидетель, драму по-прежнему можно найти на радио – “Театр загадок” (Mystery Theater) Си-би-эс note 92 тому пример; и даже комедию, как знает всякий преданный поклонник удивительно абсурдного супергероя – Чикенмена note 93. Но “Театр загадок” выглядит странно плоским и мертвым – всего лишь антикварная вещица. Нет той эмоциональной энергии, которой бурлила радиосеть, когда каждую неделю со скрипом открывалась дверь “Внутреннего святилища” (Inner Sanctum), или начинались передачи “Неизвестное измерение” (Dimension Х), “Я люблю тайны” (I Love a Mystery), или в первые дни “Саспенса” (Suspense). Хотя я слушаю “Театр загадок”, когда выпадает время (и когда И. Дж. Маршалл бывает в ударе), я не особенно рекомендовал бы его публике: он похож на “студебекер”, который только по непонятной случайности еще на ходу, или на последнюю в мире бескрылую гагару. “Театр загадок” Си-би-эс похож на силовой кабель, через который когда-то подавался мощный, почти смертоносный ток, а теперь он валяется в углу, необъяснимо холодный и совершенно безвредный. “Приключения Чикенмена” (The Adventures of Chickenman), объединенная комедийная программа, воспринимается лучше (но это свойство комедий вообще, что на радио, что в театре), однако к неустрашимому Чикенмену все же необходимо привыкнуть, как к нюхательному табаку или виноградным улиткам. В приключениях Чикенмена мне больше всего нравится тот момент, когда он, в сапогах, трико и шляпе, приходит на остановку междугородного автобуса и обнаруживает, что поскольку у него нет карманов, то нет и ни единой монетки, чтобы заплатить за проезд note 94. Но как ни мил этот Чикенмен, весело переходящий от одной нелепой ситуации к другой, в компании со своей еврейской мамой, с ее бесценными советами и куриным бульоном с шариками мацы, он всегда как-то размыт, всегда словно не в фокусе.., за исключением, может быть, того бесценного момента, когда он стоит перед шофером автобуса, зажав шляпу между ног. Я улыбаюсь, слушая приключения Чикенмена; иногда даже смеюсь, но все же таких потрясающе смешных моментов, как с Фиббером Макги note 95, который подходит к своему шкафу, неудержимым, как само время, или с Честером Ф. Райли, погруженным в долгий и тревожный разговор с соседом, гробовщиком по имени Диггер О'Делл (“Он думает, что он большая шишка”), еще не встречал.
Наиболее отчетливо я помню только одну радиопрограмму, которая, безусловно, относилась к танцу смерти – “Саспенс”, и она тоже передавалась радиосетью Си-би-эс.
Мы вместе с моим дедом (тем самым, что в молодости работал с Уинслоу Хомером) слушали радио вместе. В восемьдесят два года дед был здоров и силен, но его речь понять было невозможно из-за густой бороды и отсутствия зубов. Он говорил – и очень много, – но только моя мать была способна разобрать его бормотание. “Гиззен-группен фазззава-групп?” – спрашивал он меня, когда мы вместе слушали старый настольный радиоприемник “Филко” note 96. “Конечно, дедушка”, – отвечал я, не имея ни малейшего представления о том, с чем согласился. Тем не менее радио нас объединяло.
В то время – 1958 год – мои бабушка и дедушка жили в одной комнате, которая служила одновременно гостиной и спальней, самой большой комнате маленького новоанглийского дома. Дедушка ходил – с трудом, но бабушка уже ослепла, была прикована к постели и ужасно тучна; она страдала гипертонией. Иногда сознание ее прояснялось, и тогда она разражалась длинными тирадами, требуя, чтобы мы накормили лошадь, погасили свет или помогли ей встать, чтобы она могла испечь на ужин пирог. Временами она разговаривала с Флосси, одной из моих теток по материнской линии. Флосси умерла от менингита сорок лет назад. Итак, ситуация в комнате была такой: дед сохраняет ясный ум, но понять его невозможно; бабушка вполне понятна, но впала в маразм.
И между ними двумя – дедушкин радиоприемник.
По радиовечерам я приносил стул, ставил его в дедушкином углу, а дед закуривал одну из своих большущих сигар. Звучал гонг, возвещающий начало “Саспенса”, или Джонни Доллар начинал еженедельный рассказ о своих расходах, или из динамика доносился голос Билла Конрада в исполнении Мэтта Диллона, глубокий и порой невыразимо вульгарный: “Это делает человека бдительным.., и немного одиноким”. Для меня запах крепкой сигары в маленькой комнате до сих пор связан с воспоминанием, как я воскресным вечером вместе с дедом слушаю радио. Скрип двери, звон шпор.., или вопль в конце классической серии “Саспенса”: “Вчера ночью ты умер”.
И они действительно умерли, одна за другой, все последние радиопрограммы. Первой ушла в небытие “Пороховой дым” (Gunsmoke). Сейчас у телезрителей лицо Мэтта Диллона, которое в прошлые годы можно было только воображать, ассоциируется с Джеймсом Арнессом, лицо Аманды Блейк – с Китти, Милбурна Стоуна – с Доком, а лицо Денниса Уивера, разумеется, с Честером. Их лица и голоса затмили голоса, приходящие по радио. И даже сейчас, двадцать лет спустя, энергичный, слегка подвывающий голос Уивера у меня связывается с Честером Гудом (или, как он именовался в радиопередачах, Честером Праудфутом); я вижу, как он торопливо идет по тротуару Додж-Сити и кричит: “Мистер Диллон! Мистер Диллон! Там, на Лонг-бренч, что-то случилось!” “Джонни Доллар” продержался еще с год или чуть дольше; он закрыл последнее дело и исчез в том аду, куда попадают все ушедшие в отставку следователи страховых компаний.
"Саспенс”, последний из радиоужастиков, умер в тот же день, что и “Джимми Доллар”, – 30 сентября 1962 года. К тому времени телевидение продемонстрировало свои способности производить ужасы; как и “Пороховой дым”, “Внутреннее святилище” перепрыгнуло с радио на видео, и мы наконец смогли увидеть скрипучую дверь. Она была поистине ужасна – слегка покосившаяся, покрытая паутиной, и тем не менее в этом было какое-то облегчение. Ничего нет ужаснее, чем звучащая дверь. Я не собираюсь писать длинную диссертацию на тему, почему умерло радио или почему оно по сравнению с телевидением предъявляет повышенные требования к воображению слушателя (хотя мы вкратце коснемся этой темы, когда будем говорить о великом Арчи Оболере); радиодраму и без того слишком много анализировали и явно перехваливали. Легкая ностальгия полезна для души, но, мне кажется, я уже достаточно отдал ей дань.
Однако я хочу кое-что сказать о воображении как инструменте искусства и об умении внушить страх. Эта мысль не принадлежит мне: я слышал, как ее выразил в 1979 году Уильям Ф. Нолан на Всемирной конвенции фантастов. Нолан сказал, что ничто не пугает так сильно, как то, что находится за запертой дверью. Вы подходите к двери в старом покинутом доме и слышите, как что-то скребется за ней. Аудитория замирает вместе с героем, когда он или она (чаще она) подходит к запертой двери. Героиня распахивает дверь и видит насекомое размером с автомобиль. Аудитория кричит, но в этом крике звучит странное облегчение. “Насекомое в десять футов – это, конечно, ужасно, – думает зритель, – но с десятифутовым насекомым я справлюсь. Я боялся, что оно будет в сто футов ростом”.
Если хотите, задумайтесь над самой страшной серией из “Подмененного”. Героиня (Триш ван Девере) бежит к дому с привидениями, который снял ее новый друг (Джордж Скотт), уверенная, что тот нуждается в ее помощи. На самом деле Скотта в доме нет, но множество негромких вкрадчивых звуков заставляют ее думать, что есть. Загипнотизированная публика смотрит, как Триш поднимается на второй этаж, на третий; наконец, взбирается по узкой, затянутой паутиной лестнице, ведущей на чердак, где восемьдесят лет назад был жестоко убит мальчик. И когда она заходит на чердак, кресло мальчика на колесиках неожиданно поворачивается и устремляется к ней, гонится за ней по всем трем этажам, по коридору и отрезает путь к входной двери. Публика кричит, когда пустое кресло преследует героиню, но самое страшное не это; самое страшное происходит, когда камера задерживается на длинных темных лестницах и мы пытаемся вообразить, как сами поднимаемся по этим лестницам к еще неведомому, но уже ждущему нас ужасу.
Приводя пример с большим насекомым, Нолан говорил как сценарист, но его мысль применима к любым видам искусства. То, что таится за дверью или на верху лестницы, никогда не пугает так, как сама лестница или дверь. И поэтому возникает парадокс: вызванный средствами искусства ужас почти всегда разочаровывает. Можно очень долго пугать неизвестным (классический пример, на который также указал Билл Нолан, это фильм Жака Турнюра “Проклятие демона” (Curse of the Demon), с Даной Эндрюс), но рано или поздно вам придется выложить карты. Придется открыть дверь и показать публике, что там, за ней. И даже если за ней насекомое не в десять, а в сто футов ростом, публика облегченно вздохнет и подумает: “Насекомое в сто футов – это ужасно, но с ним я справлюсь. Я боялся, что оно будет в тысячу футов”. Дело в том – и это очень удачно для человечества, потому что позволяет справиться с такими ужасами, как Дахау, Хиросима, крестовый поход детей note 97, массовый голод в Камбодже и то, что произошло в Джонстауне, в Гвиане, – итак, дело в том, что человеческое сознание способно справиться почти со всем, чем угодно.., и перед писателем или режиссером, работающими в жанре ужаса, возникает проблема: как изобрести психологический эквивалент перемещения быстрее света, если есть уравнение Е = mc2 .
Существует и всегда существовала школа писателей (я не принадлежу к их числу), которые считают, что преодолеть это затруднение можно, вообще не открывая дверь. Классический пример этого – там даже есть дверь – созданная Робертом Уайзом версия романа Шерли Джексон “Призрак Хиллхауза” (The Haunting of Hill House). По сюжету роман и фильм не очень различаются, но мне кажется, они существенно различны в пафосе, точке зрения и конечном эффекте. (Мы ведь говорим о радио, кажется? Что ж, рано или поздно мы к нему вернемся.) Позже мы поговорим о превосходном романе миссис Джексон, но сейчас давайте разберемся с фильмом. В нем некий антрополог (Ричард Джонсон), чье хобби – поиски привидений, приглашает трех человек провести с ним лето в пользующемся дурной славой Хиллхаузе, где в прошлом происходило много страшных событий и где время от времени люди видят (или не видят) привидения. В эту группу входят две женщины (Джули Харрис и Клейр Блуми), у которых ранее уже был опыт контакта с невидимым миром, и беспечный племянник нынешнего владельца дома (его играет Расе Тамблин, этот старый пляшущий придурок из киноверсии “Вестсайдской истории” (West Side Story)).
Экономка миссис Дадли делает каждому простое пугающее предупреждение: “Ближе чем в городе нет ни одной живой души. Никто не придет сюда. Никто не услышит ваш крик. Ночью. В темноте”.
Конечно, миссис Дадли оказывается права, и выясняется это очень скоро. Все четверо переживают серию ужасных происшествий, одно страшнее другого, и беспечный Люк заявляет в конце концов, что дом, унаследовать который он так стремился, нужно сжечь дотла.., а почву посыпать солью.
Для нас самое любопытное здесь в том, что зритель так и не узнает, что же такое ужасное таится в Хиллхаузе. Что-то в нем есть, конечно. Что-то ночью берет за руку испуганную Элеанор – она думает, что это Тео, но на следующий день выясняется, что Тео к ней не приближался. Что-то бьет по стене со звуком пушечного выстрела. А пресловутую дверь это что-то заставляет выгибаться внутрь так, что она становится похожа на большой пузырь – зрелище настолько необычное для взгляда, что сознание реагирует на него с ужасом. Пользуясь выражением Нолана, что-то скребется за дверью. На самом деле, несмотря на отличную игру актеров, отличную режиссуру и превосходное черно-белое операторское мастерство Дэвида Болтона, в фильме Уайза (название сокращено до “Призрака” – The Haunting) мы имеем дело, по сути, с одним из немногих “радиоужастиков”. Что-то скребется за разукрашенной дверью, что-то ужасное.., но Уайз предпочитает так и не открывать эту дверь.
Лавкрафт бы открыл.., вернее, только чуть-чуть приотворил бы. Вот окончание дневника Роберта Блейка из посвященного Роберту Блоху рассказа “Обитатель тьмы” (The Hunter of the Dark):
"Нет ощущения пространства – далекое близко, а близкое – далеко. Нет света, нет стекла – вижу эту колокольню – башню – окно. Могу слышать – Родерик Ашер – сумасшедший или схожу с ума – в башне движется и издает звуки существо – я – это оно, а оно – это я – хочет выбраться.., должно выбраться и собирается с силами… Оно знает, где я нахожусь…
Я, Роберт Блейк, но я вижу башню в темноте. Появился отвратительный запах.., все путается перед глазами.., бросилось на окно башни.., разбило его и вырвалось наружу… Ия.., гнаи.., ягг…
Я вижу его – оно приближается – жуткий ветер – огромное пятно – черные крылья – Йог-Соттот, спаси меня! – огромные горящие глаза…” note 98.
Так кончается рассказ, а нам остается лишь смутно представлять себе, чем же был этот призрак Роберта Блейка. “Не могу его описать, – повторяет герой за героем. – Но если бы мог, вы бы сошли с ума от страха”. Почему-то я в этом сомневаюсь. Я думаю, что и Уайз, а до него Лавкрафт понимали, что открыть дверь – значит на девяносто процентов уничтожить цельный, подобный сновидению эффект чистого ужаса. “Я могу с этим справиться”, – скажет себе аудитория, усаживаясь поудобнее, и бах! – проиграет матч в самом конце девятого иннинга.
Я не одобряю такой метод – мы позволим двери выпячиваться, но не откроем ее, – потому что считаю: это игра не на победу, а на ничью. В конце концов в этих бесчисленных коробочках, вложенных одна в другую, существует (или может существовать) одна, которая погубит весь замысел. Я предпочитаю распахнуть дверь настежь в разгаре веселья, я лучше открою карты. А если публика разразится не криками ужаса, а смехом, если зрители заметят молнию на спине чудовища, придется вернуться к чертежам и попытаться построить все заново.
Самым привлекательным в радио – и это лучшее его качество – было то, что для него не существовало вопроса, открывать или не открывать дверь. Радио свободно от него по своей природе. Радиослушатели вплоть до 1950 года и помыслить не могли о том, что когда-нибудь декорация реальности будет подкреплена зрением.
Так что же это за декорация реальности? Вот еще один пример сопоставления и контраста из области кино. Один из классических фильмов ужасов, который мне не довелось посмотреть в детстве, – “Люди-кошки” (Cat People) Вэла Льютона, режиссер Жак Турнюр. Как и “Уродов” (Freaks), этот фильм непременно вспоминают фэны, когда заходит речь о “великих ужастиках”; наряду с ним упоминаются “Проклятие демона” (The Curse of the Demon), “Мертвая ночь” (Dead of the Night) и “Подкрадывается неизвестное” (The Creeping Unknown). Впрочем, сейчас нам достаточно фильма Льютона. Именно его многие с любовью помнят с детства – именно он впервые их напугал. Причем всегда вспоминаются два эпизода фильма, в обоих участвует Джейн Рэндольф, “хорошая” девушка, а ей угрожает Симона Саймон, “плохая” девушка (которая, будем справедливы, сама по себе зла не больше, чем бедный старый Ларри Тэлбот в “Человеке-волке” (The Wolf Man)). В первом эпизоде мисс Рэндольф оказывается запертой в пустом подвале с плавательным бассейном, и к ней подбирается большая кошка из джунглей; во втором эпизоде она идет по Центральному парку, а кошка опять подкрадывается.., все ближе и ближе.., она уже готовится прыгнуть.., мы слышим ее хриплый рев.., оказывается, что это всего лишь тормоза проезжающего автобуса. Мисс Рэндольф садится в него, публика с облегчением вздыхает, осознав, что ужасная катастрофа была совсем рядом, но миновала.
Если говорить о психологическом воздействии, я не стану спорить с тем, что “Люди-кошки” – хороший, может быть, даже великий американский фильм и, несомненно, лучший фильм ужасов 40-х годов. В основе мифа о людях-кошках – кошколаках, если хотите – сексуальный страх: Ирене (мисс Саймон) в детстве сказали, что всякое проявление страсти превратит ее в кошку, и с тех пор она в это верит. Тем не менее она выходит замуж за Кента Смита, который настолько поражен, что послушно ведет ее к алтарю, хотя каждому ясно, что брачную ночь – и множество других ночей – он проведет на кушетке психоаналитика. Неудивительно, что бедняга со временем начинает искать утешения у Джейн Рэндольф.
Но вернемся к этим двум эпизодам. Сцена в плавательном бассейне очень эффектна. Льютон и режиссер Жак Турнюр, подобно Стенли Кубрику, были настоящими мастерами, умели довести эпизод до совершенства и учитывали все мелочи. Они нигде не отступают от правды, начиная от крытых плиткой стен и плеска воды в бассейне до легкого эха, которое вторит мисс Рэндольф, когда она задает вечный вопрос фильмов ужасов: “Кто здесь?” Я уверен, что на публику 40-х годов не меньший эффект производила и сцена в Центральном парке, но сегодня так уже не выходит: даже в захолустных городках зрители свистят и смеются.
Я увидел этот фильм уже став взрослым и некоторое время не мог понять, из-за чего же весь сыр-бор. Наконец я сообразил, почему сцена преследования в Центральном парке работала в 40-е годы, но не срабатывает сегодня. Это связано с тем, что техники киностудии называют “уровнем искусственности”. Но это лишь рабочий термин для того, что я называю “зрительной установкой” или “декорацией реальности”.
Если у вас будет возможность посмотреть “Людей-кошек” по телевизору, или в доме отдыха, или за городом, обратите особое внимание на эту сцену. Вглядитесь внимательней, и вы убедитесь, что это совсем не Центральный парк. Это декорация, построенная в павильоне. Причина ясна:
Турнюр, который хотел в любое время контролировать освещенность note 99, не мог выбирать между павильоном и натурными съемками; у него просто не было выбора. “Уровень искусственности” в 1942 году не позволял снимать сцену на местности вечером. Если снимать днем с толстым фильтром, то фальшь еще больше бросается в глаза, и поэтому Турнюру некуда было деться от павильона – интересно, кстати, что сорок лет спустя Стенли Кубрик тоже предпочел павильон, снимая “Сияние” (The Shining)… Как Льютон и Турнюр, Кубрик – режиссер, который тоже очень чувствителен к нюансам света и тени.
Для театральной публики того времени в этом не было фальши: зрители привыкли включать в фильм процесс своего воображения. Декорации принимались как данность, точно так же, как сейчас мы принимаем почти полное отсутствие декораций в пьесах, которые (как “Наш город” (Our Town) Торнтона Уайлдера) требуют “голой сцены”; театрал викторианской эпохи такой спектакль встретил бы в штыки. Он мог бы понять принцип голой сцены, но на эмоциональном уровне пьеса для него утратила бы все очарование. Он сказал бы, что “Наш город” находится за пределами его декораций реальности.
Для меня сцена в Центральном парке утратила правдоподобность по той же причине. Чем дальше камера движется вслед за мисс Рэндольф, тем громче моему глазу все окружающее кричит: “Фальшь! Фальшь! Фальшь!” Я должен беспокоиться за мисс Джейн Рэндольф, а я думаю о каменной стене из папье-маше. Когда наконец подъезжает автобус и звук его тормозов напоминает рычание разочарованной кошки, я размышляю о том, как трудно втиснуть нью-йоркский автобус в тесный павильон, и о том, настоящие ли кусты на переднем плане.
Декорации реальности изменчивы, и границы той мысленной страны, в которой можно плодотворно использовать воображение (Род Серлинг дал этой стране название, которое стало в нашем языке идиомой – “Сумеречная зона”), находятся в почти непрерывном движении. В 60-е годы, когда смотрел фильмы, которых не видел раньше, “уровень искусственности” вырос настолько, что павильоны и декорации едва ли не стали нелепыми. Появилась возможность снимать практически при любом освещении. В 1942 году Вэл Льютон не мог снимать сцену в Центральном парке ночью, зато в “Барри Линдоне” (Barry Lyndon) Стенли Кубрик снял несколько сцен при свете свечей. Этот технический “квантовый скачок” имел парадоксальный эффект: он ограбил банк воображения. В своем следующем фильме – “Сияние” – Кубрик сделал гигантский шаг назад, к павильону note 100.
Вы можете сказать, что все эти рассуждения очень далеки от радиодрамы и вопроса, открывать или не открывать дверь, за которой чудовище, но на самом деле мы совсем рядом с обеими темами. Как зрители 40-х и 50-х годов верили в декорации Центрального парка, изготовленные Ньютоном, так и радиослушатели верили в то, что говорят им диктор, актеры и звукорежиссеры. Визуальная декорация присутствовала, но она была гибкой, и сильное воображение ее легко изменяло. Когда вы создаете чудовище в своем сознании, у него на спине нет никакой молнии; это самое настоящее чудовище. Сегодняшняя аудитория, слушая старые записи, не принимает вымышленный бальный зал, как я не принял каменные стены Льютона из папье-маше; мы просто слышим записи диджеев 40-х годов. Но для публики того времени этот бальный зал не был вымышленным; можно было представить себе мужчин во фраках и женщин в бальных платьях и гладких, по локоть, перчатках, горящие на стенах свечи и дирижера Томми Дорси в ослепительно белом смокинге. Или, как в случае со знаменитой постановкой Орсона Уэллса “Война миров”, с участием актеров театра “Меркурий” (миллионы американцев никогда этого не забудут), можно было настолько расширить страну воображения, что люди с криками выбегали на улицы. На ТВ это не сработало бы, но на радио никаких молний на спинах марсиан не было.
Мне кажется, радио избежало проблемы “открытой двери/закрытой двери”, потому что нацеливалось скорее на воображение, чем на “уровень искусственности”. И как следствие могло сделать реальным все.
Свой первый опыт, связанный с истинным ужасом, я получил из рук Рэя Брэдбери – это была постановка по его рассказу “Марс – это рай” из “Неизвестного измерения”. Передача вышла примерно в 1951 году, значит, мне тогда было четыре. Я попросил разрешения послушать, но мама не разрешила. “Уже поздно, – сказала она, – и кроме того, мальчика твоего возраста это расстроит”.
В другой раз мама рассказала мне, что одна из ее сестер едва не перерезала себе вены на руках, услышав радиоспектакль “Война миров” Орсона Уэллса. Тетка не собиралась спешить; она могла выглянуть в окно ванной комнаты, и, по ее собственным словам, она не собиралась кончать жизнь самоубийством, пока не увидела на горизонте марсианские треножники. Вероятно, можно сказать, что передача слишком расстроила мою тетю.., и голос моей матери до сих пор преследует меня в беспокойных снах:
"расстроит.., расстроит.., расстроит., "
Тем не менее я подобрался к двери, чтобы послушать тайком. Мама оказалась права: меня это расстроило.
Космические путешественники приземляются на Марсе – только это совсем не Марс. Это добрый старый Гринтаун, штат Иллинойс, и населен он покойными друзьями и родственниками космонавтов. Здесь их матери, возлюбленные, добрый старый Клэнси, полицейский, мисс Хэнрис, учительница второго класса. На Марсе Лу Гериг note 101 по-прежнему играет за “Янки”.
Марс – это рай, решают космические путешественники. Местные жители приглашают космонавтов в свои дома, там они мирно спят, набив животы гамбургерами, сосисками и яблочным пирогом. Только один из членов экипажа подозревает нечто невыразимо страшное, и он прав. О, как он прав! Но даже он слишком поздно распознает смертоносную иллюзию.., потому что ночью эти любимые лица начинают растекаться, распадаться, меняться. Добрые мудрые глаза превращаются в черные ямы, полные смертельной ненависти. Розовые яблочные щеки бабушки и дедушки удлиняются и желтеют. Носы вытягиваются в сморщенные хоботы. Это ночь страха, ночь безнадежных криков и запоздалого ужаса, потому что Марс – совсем не рай. Марс – это ад, полный ненависти, обмана и смерти.
В ту ночь я спал не в постели, а на пороге, чтобы мне на лицо падал реальный и рациональный свет лампы из ванной. Такова была власть радио в самом его расцвете. Тень, заверяли нас в начале каждого эпизода, обладает “силой затуманивать разум человека”. И сейчас, когда я думаю о художественных передачах, мне приходит в голову, что ТВ и кино часто затуманивают ту часть нашего разума, где наиболее плодотворно работает воображение; они делают это, навязывая нам диктатуру зримых декораций.
Если представить себе воображение как существо-метаморф (представьте себе, если хотите, что Ларри Тэлбот обречен оборачиваться каждое полнолуние не в волка, а всякий раз в другое животное, во всех животных – от акулы до мухи), то одна из этих форм – буйная горилла, существо, чрезвычайно опасное и совершенно не поддающееся контролю.
А если это кажется вам слишком надуманным или мелодраматичным, подумайте о своих детях или о детях близких друзей (но не о своем детстве: вы можете достаточно точно помнить события, но воспоминания об эмоциональном состоянии будут совершенно искаженными); мы знаем немало случаев, когда дети отказываются включить свет на втором этаже, или спуститься в подвал, или даже взять пальто из шкафа, потому что видели или слышали что-то, испугавшее их, – и это не обязательно кино или телепередача. Я уже упоминал “двухголовое ночное чудовище”; Джон Макдональд рассказывает, что его сын месяц с лишним боялся чего-то, что он называл “зеленым потрошителем”. Наконец Макдональд и его жена поняли, в чем дело, – за обедом их друг упомянул “Мрачного Косца” note 102; позже Макдональд назвал так один из своих рассказов о Трэвисе Макги.
Ребенок может испугаться чего угодно, и взрослые обычно понимают, что слишком переживать из-за этого – значит разрушить с ним нормальные отношения: начинаешь чувствовать себя как солдат посреди минного поля. К этому добавляется еще один усложняющий фактор: иногда мы нарочно пугаем детей. Однажды, говорим мы, дядя в черной машине остановится, даст тебе конфетку и пригласит прокатиться с ним. Это Плохой Человек (читай: Привидение), и если он остановится, ты никогда, никогда, никогда не должен…
Или: Вместо того чтобы бросать зубик мышке за печку, Джинни, давай положим его в бутылку с кокой. Завтра утром зуб исчезнет. Кока его растворит. Подумай об этом в следующий раз, когда будешь пить коку…
Или: Маленькие мальчики, которые играют со спичками, писают в кровать, они просто ничего с этим не могут поделать, поэтому ты…
Или вечное: Не бери это в рот, ты не знаешь, где оно было.
Как правило, дети хорошо справляются со своими страхами.., как правило. Возможности их воображения так широки, так разнообразны, что горилла выскакивает из ящика не часто. Они не только боятся того, что у них в шкафу или под кроватью; одновременно они воображают себя пожарными и полицейскими (которые представляются им Идеальными Рыцарями), матерями и медсестрами, сверхгероями самых разных сортов, собственными родителями, одетыми в старую одежду с чердака: одевшись так, они стоят перед зеркалом и хихикают, потому что очень уж смешно и не страшно получается. Им необходимо испытывать широкий спектр эмоций, от любви до скуки, примерять их на себя, как новую обувь.
Но время от времени горилла все-таки вылезает. Дети понимают, что это проявление воображения следует держать в клетке note 103. Однако клетки, которые дети строят исходя из такой необходимости, более хрупкие, чем у взрослых. Я не верю, что существуют люди, полностью лишенные воображения – хотя жизнь заставила меня поверить, что есть такие, у которых отсутствует даже рудиментарное чувство юмора, – но иногда невольно склоняешься к этой мысли.., может быть, потому, что некоторые строят не просто клетки, а сейфы, как в Чейз Манхэттен банке. И даже снабжают их замком с часовым механизмом.
Одному журналисту, который брал у меня интервью, я сказал: вы замечали, что у большинства великих писателей на лице сохраняется детское выражение любопытства, и особенно у тех, кто пишет фэнтези. Например, у Рэя Брэдбери лицо мальчишки из Иллинойса, несмотря на шестьдесят с лишним лет, седые волосы и толстые очки. У Роберта Блоха лицо шутника-шестиклассника, отличного клоуна, хотя ему тоже больше шестидесяти (насколько больше, я даже не буду пытаться угадать, а то он может прислать ко мне Нормана Бейтса); это лицо ребенка, сидящего на задней парте – иногда учитель пересаживает его вперед, но ненадолго – и издающего скрипучие звуки, проводя ладонью по крышке. У Харлана Эллисона лицо городского мальчишки-хулигана, настолько уверенного в себе, что обычно он добр, но если его задеть, любому покажет кузькину мать. Но возможно, выражение, которое я пытаюсь описать (или, вернее, только намекнуть на него, потому что на самом деле описать его невозможно), заметнее всего на лице Исаака Башевиса Зингера note 104, который, хотя в критическом истеблишменте и считается “настоящим” писателем, тем не менее основную часть жизни посвяти ч составлению каталога дьяволов, ангелов, демонов и дибаков note 105. Возьмите книгу Зингера и посмотрите на фото автора (можете заодно и саму книгу прочесть). Лицо старика, но эта лишь внешняя оболочка, столь тонкая, что сквозь нее можно читать газету. А под ней ясно виден мальчишка. Главным образом в глазах – они молодые и ясные.
Одна из причин этого явления, возможно, в том, что авторам фэнтези нравится горилла. Они никогда не беспокоились о крепости клетки, в которой она сидит, и в результате их не постигла утрата воображения, которая является обязательным признаком взросления, у них не установилось ограниченное – туннельное – зрение, так необходимое для успешной карьеры взрослого человека. Один из парадоксов фэнтези/ужаса в том, что писатель, работающий в этом жанре, подобен ленивому поросенку, который строит свой дом из соломы и веток; но вместо того чтобы усвоить урок и строить кирпичный дом по примеру своего старшего брата (навечно врезанного в память благодаря Диснею), автор фэнтези/ужаса просто заново строит свой домик из тех же соломы и прутьев. Потому что каким-то безумным образом ему нравится, когда волк приходит и сдувает его домик, точно так же как нравится, когда горилла сбегает из клетки.
Конечно, далеко не все писатели пишут фэнтези, но многие из нас сознают необходимость время от времени подкармливать свое воображение такими страхами. Люди понимают, что воображению необходим этот корм, как нужен йод для профилактики заболеваний щитовидки. Фантазия – это йод мозга.
Выше я уже упоминал о сдерживании недоверия, которое Колридж считал необходимым для восприятия рассказа-фэнтези, романа или стихотворения. Можно сказать иначе – читатель должен позволить горилле на время освободиться, но как только мы увидим молнию на спине чудовища, горилла тут же возвращается назад в клетку. В конце концов к сорока годам она уже к ней привыкает, и иногда приходится выгонять ее оттуда палкой. А бывает, она совсем не желает выходить.
В этих условиях декорацией реальности становится очень трудно манипулировать. Конечно, в кино это делается, иначе моя книга была бы на треть короче. Но, устранив видимую часть декорации реальности, радио разработало могучее орудие (возможно, даже опасное: об этом свидетельствует паника и истерия в национальном масштабе, вызванные радиопьесой “Война миров”) note 106, чтобы сбивать замок с клетки гориллы. Но, несмотря на ностальгию, которую все мы испытываем, невозможно вернуться назад и воссоздать творческую суть радиоужаса; этот способ навсегда умер просто потому, что нам – к лучшему или худшему – теперь необходима и зримая часть декорации реальности. Хочется вам того или нет, но с этим мы уже расстаться не можем.
Мы почти закончили наше краткое обсуждение радио; мне кажется, не стоит уподобляться тем киноманам, которые способны весь вечер утомительно объяснять, почему Чарли Чаплин – величайший киноактер или что спагетти-вестерны Клинта Иствуда являются высшей точкой экзистенциально-абсурдистского движения, однако наш разговор будет неполным, если не упомянуть истинного мастера этого жанра – не Орсона Уэллса, а Арчи Оболера, первого драматурга, который имел собственную национальную радиосерию – бросающую в холод “Свет погас” (Lights Out).
"Свет погас” вышла в 40-х годах, но ее повторяли в пятидесятые (и даже в шестидесятые), поэтому я с полным правом могу включить ее в свою книгу.
Лучше всего из этого сериала я помню “Цыплячье сердце, которое пожрало мир”. Оболер, подобно другим художникам в жанре ужаса (другой прекрасный пример этого – Альфред Хичкок), был чрезвычайно чувствителен к юмору, неразрывно связанному с ужасом, и это лучше всего видно в истории с цыплячьим сердцем; абсурдность происходящего заставляет вас хохотать, но в то же время у вас по коже бегут мурашки.
– Помнишь, ты интересовался у меня, как наступит конец мира? – спрашивает ученый, невольно навлекший ужас на ничего не подозревающий мир, своего юного протеже, когда они летят в легком самолете на высоте пяти тысяч футов над непрерывно растущим цыплячьим сердцем. – Помнишь, что я ответил? О, – какие научные пророчества! Звучные теории о прекращении вращения Земли.., об энтропии.., но вот реальность, Луис! Наступил конец человечества! Не в красном блеске атомного взрыва.., не в великолепии звездной плазмы.., не в белой холодной тишине.., но так! В этой ползучей, все пожирающей плоти под нами. Ну разве не отличная шутка, Луис? Шутка вселенной! Конец человечества.., из-за цыплячьего сердца.
– Нет, – дрожащим голосом отвечает Луис. – Я не хочу умирать. Я найду безопасное место для посадки…
И тут, точно в нужный момент, успокаивающий гул мотора сменяется кашлем.
– Мы срываемся в штопор! – кричит Луис. Они падают прямо на цыплячье сердце, и доктор громогласно провозглашает:
– Конец человечества!
Мы слышим биение.., громче.., громче.., а затем болезненный всплеск – и конец программы. Гений Оболера в том, что когда “Цыплячье сердце” заканчивается, вам хочется смеяться и в то же время вас выворачивает наизнанку от отвращения.
"Начало бомбежки”, – говорили по радио (гудение бомбардировщиков; мысленно мы представляем себе небо, полное летающих крепостей). “Бросаем мороженое в залив Паджет”, – продолжает голос (воющий гидравлический звук открывающихся бомболюков, нарастающий свист, который заканчивается гигантским всплеском). “Все в порядке.., шоколадный сироп.., взбитое мороженое.., и.., бросаем вишни с мараскином! Мы слышим громкий плещущий звук, с которым льется шоколадный сироп, затем шипение – это за сиропом следует взбитое мороженое. За ними раздается громкое кап-кап-кап в отдалении. И, как это ни нелепо, сознание отзывается на эти звуки, и внутренним взором мы действительно видим гигантские порции пломбира, которые, подобно вулканическим конусам, встают из вод залива Паджет.., и на каждой – мараскиновая вишня размером с Сиэтл Кингдом note 107. В сущности, мы даже видим, как эти отвратительно красные коктейльные вишни скатываются вниз и плюхаются во взбитое мороженое, оставляя в нем кратер размером с Тихо. А все благодаря гению Стэна Фреберга.
Арчи Оболер, беспокойный и очень умный человек, который был также связан с кино (один из первых фильмов, рассказывающих о выживании человечества после третьей мировой войны, – “Пять” (Five) – замысел Оболера) и преподавал драматическое искусство, использовал две сильные стороны радио: во-первых, врожденное повиновение мозга, его стремление увидеть то, что ему хотят показать, каким бы нелепым это ни было; во-вторых, то, что страх и ужас – очень сильные эмоции, они выбивают из-под нас подпорки взрослости, и мы остаемся в темноте, подобно детям, которые никак не осмелятся включить свет. Радио, конечно, “слепое” средство, и только Оболер использовал его так полно и эффективно.
Конечно, на слух мы и сейчас можем воспринимать условности радио, которые мы уже переросли (главным образом из-за растущей зависимости от зримых декораций реальности), но в те времена это была обычная практика, и аудитория об этом даже не задумывалась (каменные стены из папье-маше в “Людях-кошках” Турнюра воспринимались без всяких усилий). Если для публики восьмидесятых эти условности кажутся вопиющими, как реплики, произносимые театральным шепотом в сторону в пьесах Шекспира, новичку-театралу, то это наша проблема, и каждый справляется с ней по-своему.
Одна из таких условностей – постоянное использование рассказчика для развития сюжета. Вторая – диалог-описание, прием, необходимый на радио, но на ТВ и в кино ставший нелепым. Например, в “Цыплячьем сердце, которое сожрало мир” доктор Альберт описывает Луису происходящее – прочтите этот отрывок и спросите себя, как он звучит для вашего привыкшего к телевизору или кино слуху:
"Посмотри вниз.., огромное одеяло зла покрывает все. Видишь, дороги черны от женщин и мужчин, которые бегут, спасая свою жизнь. Видишь: серая протоплазма вытягивается и поглощает их”.
На ТВ такое поднимут на смех, скажут – пошлость: немодно, как там выражаются. Но когда слушаешь эти слова в темноте на фоне гудения авиамотора, воздействие стопроцентное. Вольно или невольно, сознание создает образ, нужный Оболеру: огромная желеобразная капля, ритмично пульсирующая и глотающая бегущих людей…
По иронии судьбы телевидение и первые звуковые фильмы вначале тоже опирались на эти привычные аудитории радиоусловности, пока новые средства не выработали собственные голоса – и собственные условности. Многие из нас помнят мостики-повествования, которые использовались в ранних телепостановках (например, был такой тип Трумэн Бредли с причудливой внешностью, который в начале каждой еженедельной серии “Фантастического театра” (Science Fiction Theater) читал краткую научную лекцию с моралью в конце); последним, но, вероятно, лучшим примером использования этой условности является голос за кадром покойного Уолтера Уинчелла note 108 в еженедельной передаче “Неприкасаемые” (Untouchables) note 109. В первых звуковых фильмах можно найти те же самые диалоги-описания и повествовательные мостики. В них нет никакой необходимости, потому что мы видим происходящее, но они на какое-то время остаются, как ненужный аппендикс, присутствующий просто потому, что эволюция еще не убрала его. Мой любимый пример в этой области – великолепные во всех других отношениях мультфильмы начала сороковых Макса Флейшнера “Супермен” (Superman). Каждый начинается с того, что рассказчик торжественно сообщает аудитории: была некогда планета под названием Криптон, “которая сверкала в небе подобно большому зеленому драгоценному камню”. А вот и она сама, ей-богу, сверкает в небе подобно большому зеленому драгоценному камню, прямо у нас перед глазами. Через мгновение она раскалывается на кусочки в ослепительной вспышке. “Криптон взорвался”, – сообщает нам рассказчик, когда куски разлетаются во все стороны. На всякий случай, вдруг мы не заметили note 110.
Относительно ранних звуковых фильмов, которые появились через сорок лет после новаторских “фантастических” фильмов Мелье и его “спецэффектов”, следует заметить, что неподвижное положение камеры диктовалось и техническими ограничениями: камера производила во время съемки громкие щелкающие звуки, и единственным способом избежать этого было поместить ее в звуконепроницаемое помещение со стеклянным окном. Передвинуть камеру означало передвинуть помещение, а это дорого и занимает много времени. Но дело, конечно, не в этом звуке, с которым Мелье считаться не приходилось. Просто снова действует стереотип. Связанные сценическими условностями, многие ранние режиссеры просто не способны были к новациям.
Оболер использовал и третий прием при создании своих радиодрам; он вновь возвращает нас к Биллу Нолану и закрытой двери. Когда дверь открывают, говорит Нолан, мы видим десятифутовое насекомое, и сознание, чья способность воображать намного превосходит возможности любого искусства, облегченно вздыхает. Сознание, обычно послушное (безумие, с точки зрения нормальных людей, есть своего рода непослушание), как правило, настроено пессимистично, и часто эта пессимистичность бывает просто какой-то нездоровой.
Поскольку Оболер редко перебарщивает в использовании диалога в качестве описания (в отличие от создателей “Тени” (The Shadow) и “Внутреннего святилища” (Inner Sanctum)), он оказался способен использовать эту естественную склонность сознания к болезненной пессимистичности для создания самых возмутительных эффектов, какие только приходилось воспринимать дрожащей аудитории. Сегодня насилие на телевидении осуждается (и в основном уже изжито, особенно по сравнению с шестидесятыми – с “Неприкасаемыми”, с “Питером Ганном” (Peter Gunn) или “Триллером” (Thriller)), потому что оно недвусмысленно: мы видим, как льется кровь; такова природа этого вида искусства и такова его декорация реальности.
Оболер использовал кровь и насилие в изобилии, но большая часть этого только подразумевалась, подлинный ужас не оживал перед камерой, он создавался в сознании. Возможно, лучший пример – это программа Оболера с названием типа Дона Мартина “День у дантиста”.
Пьеса начинается с того, что “герой”, дантист, собирается закрывать кабинет. Сестра говорит ему, что есть еще один пациент, которого зовут Фред Хаусман.
– Он говорит, что ему нужна срочная помощь, – говорит сестра.
– Хаусман? – рявкает дантист.
– Да.
– Фред?
– Да.., вы с ним знакомы?
– Нет.., о нет, – небрежно отвечает дантист.
Выясняется, что Хаусман пришел потому, что доктор Чарлз, который раньше вел здесь практику, рекламировал себя как “дантиста без боли”.., а Хаусман, хотя он бывший борец и футболист, ужасно боится дантистов (как все мы.., и Оболер отлично это знает).
В первый раз Хаусман начинает волноваться, когда доктор привязывает его к креслу. Он возражает. Дантист ровным, разумным, абсолютно убедительным голосом отвечает (с этого начинаются и наши подозрения: ведь в конце концов кто говорит разумнее опасного сумасшедшего?), что “для того, чтобы процедура была безболезненной, нужна полная неподвижность”.
Наступает пауза, и слышно, как затягиваются петли.
Очень туго…
– Ну вот, – успокаивающим тоном говорит дантист. – Прочно, как клоп в ковре… Забавное выражение, верно? Вы ведь не клоп. Скорее любовник…
– 0-го-го, – говорит мрачный парень, сидящий внутри нас. – Дело плохо для старины Фреда Хаусмана. Очень плохо.
И действительно, дело плохо. Дантист по-прежнему говорит негромким, приятным, рациональным голосом и продолжает называть Хаусмана любовником. Оказывается, Хаусман ославил девушку, которая впоследствии стала женой дантиста. Хаусман порочил ее на всех городских углах. Дантист узнал, что Хаусман лечит зубы у доктора Чарлза, и перекупил у того практику, решив, что рано или поздно Хаусман вернется.., вернется к “дантисту без боли”.
И в ожидании этого новый дантист сделал дополнительные ремни на кресле.
Для Фреда Хаусмана.
Конечно, все это лишает происходящее всякого сходства с реальностью (но то же самое можно сказать и о “Буре” note 111 – как вам такое дерзкое сравнение?); однако в этот решающий миг сознанию все равно, насколько реально изображение, а Оболеру тем более: подобно всем лучшим писателям жанра ужасов, его больше всего интересует эффект, желательно такой, который обрушивается на слушателя, как двадцатифунтовый кусок черепицы. И в “Дне у дантиста” Оболер превосходно его достигает.
– Ч.., что вы собираетесь делать? – испуганно спрашивает Хаусман, задавая тот самый вопрос, который вертится у нас в голове с самого начала этой страшной передачи.
Ответ дантиста прост и ужасен – тем более ужасен, что он рождает в нашем сознании страшные подозрения, а Оболер не торопится их развеять. Впрочем, в данных обстоятельствах мы, возможно, и не захотим, чтобы они развеялись.
– Ничего особенного, – отвечает дантист, щелкая переключателем; начинает визжать бормашина. – Собираюсь просверлить небольшое отверстие.., и пропустить через него любовничка.
Хаусман дрожит и стонет от ужаса, а на этом фоне звук бормашины раздается все громче и громче.., и замолкает. Конец.
Вопрос, конечно, в том, где именно просверлил дьявольский дантист дыру, чтобы “пропустить любовничка”. Мы слегка ненавидим Оболера за то, что он так и не сказал нам об этом – главным образом потому, что воображение рисует нам самые ужасные картины.
Моя первая догадка была такова: дантист просверлил Хаусману висок и убил его своей импровизированной хирургией мозга.
Но позже, когда я подрос и понял суть преступления Хаусмана, мне пришли в голову иные возможности. Гораздо более отвратительные.
И даже сегодня, когда пишу это, я продолжаю гадать: где именно сделал дыру этот безумец?
Ну, довольно: пора перейти от слуха к зрению. Но сначала я хотел бы напомнить вам кое-что, что вы, очевидно, знаете и сами. Многие старые радиопрограммы – от “Внутреннего святилища” и “Ганбастеров” (Ganbusters) и до “мыльника” “Наш приятель Сал” (Our Gal Sal) – сохранились в записях, и качество этих записей лучше, чем у ностальгических программ ТВ, которые показывают время от времени. Если вы хотите проверить свою способность сдержать недоверие и обойти визуальную установку, навязанную ТВ и кино, можете начать практически с любого магазина звукозаписей. Еще более полезен каталог звукозаписей Швенна: он предложит вам то, чего нет в ближайшем магазине. И если прочитанное вызвало у вас интерес к Арчи Оболеру, позвольте шепнуть на ухо небольшой секрет: “Падай замертво! Упражнения в ужасе” (Drop Dead! An Exercise in Horror) – сценарии, производство и режиссура Арчи Оболера – можно приобрести в “Кэпитол рикордс”. В жаркое лето они охлаждают лучше чая со льдом.., если вы сумеете хотя бы на сорок минут избавиться от визуальной установки.
Глава 6. СОВРЕМЕННЫЙ АМЕРИКАНСКИЙ ФИЛЬМ УЖАСОВ – ТЕКСТ И ПОДТЕКСТ
Вероятно, сейчас вы подумали: у этого парня стальные нервы, раз он считает, что сможет в одной главе рассказать обо всех фильмах ужасов, снятых с 1950 по 1980 год, – обо всех, от “Изгоняющего дьявола” до почти забытой ленты “Флот против ночных чудовищ” (The Navy vs. the Night Monsters).
Что ж, во-первых, на самом деле об этом будут две главы, а во-вторых, я не собираюсь говорить обо всех фильмах, как бы мне этого ни хотелось; но действительно, нужно обладать хорошими нервами, чтобы вообще браться за эту тему. К счастью для меня, существует несколько традиционных способов обращения с ней, так что можно рассчитывать по крайней мере на иллюзию связности и порядка. Я избрал следующий подход – текст и подтекст в фильме.
Для начала, мне кажется, следует кратко повторить все, что уже было сказано о фильме ужасов как произведении искусства. Если принять, что искусство есть любая творческая работа, от которой аудитория получает больше, чем в ней заложено (достаточно вольное определение, конечно, но в данной области оно и не должно быть чересчур строгим), то в таком случае художественная ценность фильма ужасов в том, что он обладает способностью устанавливать связь между страхом реальным и вымышленным. Я уже говорил и снова повторю здесь, что лишь малая часть фильмов ужасов создается с мыслью об “искусстве”; обычно их создателями движет мысль о “прибыли”. Искусство не создается сознательно, оно излучается попутно, как атомный котел излучает радиацию.
Однако я не утверждаю, что все фильмы ужасов – это “искусство”. Пройдите в любой вечер по Сорок второй улице до Таймс-сквер, и вы увидите афиши с названиями вроде “Кровавые расчленители” (The Bloody Mutilators), “Женщина-мясник” (The Female Butcher) или “Ужасные" (The Ghastly Ones) – а в 1972 году нас порадовали фильмом, в котором на наших глазах женщину распиливают двуручной пилой; камера подолгу задерживается на разбросанных по полу внутренностях. Существуют отвратительные фильмы, в которых нет и следа искусства, и только самые нетребовательные зрители станут с этим спорить. Это сценический эквивалент тех 8– и 16-миллиметровых “табачных” фильмов, которые иногда проникают к нам из Южной Америки.
Следует также сказать, что любой кинематографист, который решается снимать фильм ужасов, идет на большой риск. В других видах творчества единственным риском является неудача – мы можем, например, сказать, что фильм Майка Николса “День дельфина” (The Day of the Dolphin) неудачный, но при этом никакого общественного возмущения не будет и матери не станут пикетировать кинотеатры.
Есть фильмы, которые скатываются вплотную к черте, за которой “искусство” не существует ни в каком виде и где начинается чистая эксплуатация; иногда именно эти фильмы пользуются шумным успехом. Один из таких – “Резня по-техасски с помощью механической пилы”; в руках Тоуба Хупера фильм удовлетворяет предложенному выше определению искусства, и я готов свидетельствовать на любом суде о его общественной ценности, искупающей недостатки. Но об “Ужасных” я бы этого не сказал. Разница больше, чем просто различие между мотопилой и двуручной пилой; она длиной в несколько миллионов световых лет. По-своему, очень своеобразно, но Хупер снял фильм со вкусом и совестью. “Ужасные” – работа слабоумных, дорвавшихся до кинокамеры note 112.
Итак, если хочу сохранить некую упорядоченность нашей дискуссии, мне придется вернуться к понятию ценности – художественной или общественной. Общественная ценность фильмов в том, что они способны устанавливать связь между реальным и нереальным; это достигается путем создания подтекста. И поскольку распространены они широко, этот подтекст часто охватывает всю культуру.
Бывало – в 50-е годы и в начале 70-х, – что фильмы выражали общественно-политические страхи, и этот факт придает таким фильмам, как “Вторжение похитителей тел” Дона Сигала или “Изгоняющий дьявола” Уильяма Фридкина, значение документа. Когда фильмы ужасов надевают многочисленные социополитические шляпы – картины класса Б превращаются в передовицы таблоидов, – они нередко служат исключительно точным барометром, отражающим то, что по ночам тревожит все общество.
Однако фильмы ужасов отнюдь не всегда рядятся в одежды, которые делают их скрытыми комментариями к социальным или политическим проблемам (как “Выводок” Кроненберга – реакция на распад современной семьи или его же “Они пришли изнутри” (They Came from Within) – о каннибалистических побочных последствиях того, что Эрика Йонг назвала “сексом без расстегивания ширинки”). Как правило, фильмы ужасов заглядывают внутрь человека, ищут глубоко укоренившиеся личные страхи – те самые слабые точки, с которыми каждый должен уметь справиться. Это привносит в них элемент универсальности и служит основой для создания подлинного искусства. С этой позиции можно объяснить, почему “Изгоняющий дьявола” (самый социальный из всех социальных фильмов) не пользовался успехом в Западной Германии: в то время там был совершенно иной набор общественных страхов (немцев гораздо больше тревожили бомбы в руках радикалов, чем сквернословие у детей), зато “Рассвет мертвецов” побил все рекорды сборов.
Фильмы, исследующие личные страхи, имеют немало общего со сказками братьев Гримм; картина класса Б – это тоже своего рода волшебная сказка. Ее цель не получить политическую выгоду, а запугать нас, нарушив некоторые табу. Поэтому если мое представление об искусстве правильно (искусство дает больше, чем в нем заложено), то эти фильмы ценны для публики тем, что помогают людям лучше понять смысл этих табу и страхов.
Хорошим примером этого второго типа фильмов ужасов является картина студии РКО note 113 “Похитители тел” (The Body Snetchers) – вольное переложение – я очень мягко выражаюсь – повести Роберта Луиса Стивенсона, с Карлоффом и Лагоши в главных ролях. И кстати, снимал его уже знакомый нам Вэл Льютон.
Как произведение искусства “Похитители тел” – одна из лучших картин 40-х годов. Как пример второго типа фильмов – то есть фильмов, нарушающих табу, – это просто шедевр.
Думаю, все согласятся, что один из самых больших страхов, с которым каждый должен справиться на личном уровне, это страх смерти; без старушки смерти фильмам ужасов пришлось бы туго. Соответственно бывает “хорошая” смерть и “плохая” смерть; большинство из нас предпочло бы мирно скончаться в своей постели в восьмидесятилетнем возрасте (желательно после плотного обеда, бутылки хорошего вина и хорошего перепихона), но мало кому хотелось бы испытать, каково быть медленно расплющенным автомобильным подъемником, чувствуя, как на лоб размеренно падают капли машинного масла.
Многие фильмы ужасов черпают страх из понятия “плохой” смерти (как в “Отвратительном докторе Файбзе” (The Abominable Dr. Phibes), в котором Файбз расправляется со своими жертвами с помощью двенадцати казней египетских, – выдумка, достойная комиксов о Бэтмане лучших времен). Кто, например, может забыть смертоносные бинокли из “Ужасов Черного музея” (Horrors of the Black Museum)? Они снабжены шестидюймовыми пружинными шипами, и когда жертва подносит бинокль к глазам и пытается отрегулировать фокус…
Другие черпают ужас в самом факте смерти и последующего разложения тела. В обществе, где такое большое значение придается хрупким преимуществам молодости, здоровья и красоты (и последнее, как мне кажется, обычно определяется терминами первых двух), смерть и разложение неизбежно воспринимаются с ужасом и со временем превращаются в табу. Если вы не согласны, спросите себя, почему школьников не водят на экскурсию в местный морг, как водят в полицейское отделение, пожарную команду и в ближайший “Макдоналдс”, – можно себе представить – я делаю это в самые мрачные моменты, – как морг и “Макдоналдс” совмещаются; главным моментом экскурсии будет, конечно, разглядывание Мактрупа.
Нет, контора гробовщика – табу. Гробовщики – это современные жрецы, которые творят свою магию макияжа и бальзамирования тела за дверями, на которых ясно написано “Вход воспрещен”. Кто моет волосы трупа? Срезают ли в последний раз ногти на руках и ногах дорогого покойника? Правда ли, что мертвецов укладывают в гроб без обуви? Кто одевает их для последнего визита в зал погребения? Как маскируют пулевые отверстия? Как скрывают стриангуляционную полосу?
На все эти вопросы можно получить ответы, но это не то, о чем знают все. И если вы захотите поместить их в собственный багаж знаний, окружающие сочтут вас странным. Я это знаю по себе; в процессе работы над романом, в котором отец пытается воскресить сына из мертвых, я собрал стопку погребальной литературы в фут толщиной – и то и дело ловил на себе косые взгляды тех, кто гадал, зачем я читаю “Погребение: избавление от ненужного хлама или сохранение ценностей?”.
Я не хочу сказать, что людей совсем не интересует то, что находится за закрытыми дверьми морга или что происходит на кладбище, после того как скорбящие расходятся… “Похитители тел” – это, в сущности, не история о сверхъестественном, и публика его в этом качестве и не воспринимает; она воспринимает его как фильм (подобно известному документальному фильму шестидесятых “Вопрос Кейна” (“Mondo Cane”)), который уведет вас за границы области, очерченной табу.
"Кладбища ограблены, детей убивают, чтобы их расчленить, – гласила реклама этого фильма. – Немыслимые события и невероятные ФАКТЫ из мрачных времен начала хирургических исследований, НАИБОЛЕЕ ШОКИРУЮЩИЕ ИЗ ВСЕХ, ЧТО КОГДА-ЛИБО БЫЛИ ПРЕДСТАВЛЕНЫ НА ЭКРАНЕ!” (и все это напечатано на покосившемся могильном камне).
Но реклама на этом не останавливается; она точно указывает границы табу и предполагает, что каждый достаточно любознателен, чтобы ступить на запретную почву: “Если вы это выдержите, смотрите РАЗГРАБЛЕННЫЕ МОГИЛЫ! ВСКРЫТЫЕ ГРОБЫ! РАСЧЛЕНЕННЫЕ ТРУПЫ! ПОЛУНОЧНЫЕ УБИЙСТВА! ШАНТАЖ ТЕЛАМИ! КРАДУЩИЕСЯ ПРИЗРАКИ! БЕЗУМНАЯ МЕСТЬ! СТРАШНАЯ ТАЙНА! И Не Говорите, Что Мы Вас Не Предупреждали!"
Какой приятный набор аллитераций, не правда ли?
Эти “области тревоги” – политико-социально-культурные и более мифические, сказочные, – разумеется, имеют тенденцию соприкасаться друг с другом; хороший фильм ужасов действует сразу на несколько слабых точек: Например, “Они пришли изнутри” на одном уровне связан с сексуальным промискуитетом; на другом – спрашивает, как вы отнесетесь к пиявке, которая вдруг выпрыгнет из щели для писем и вцепится вам в лицо. Это очень разные “области тревоги”.
Но раз уж мы повели разговор о смерти и разложении, стоит взглянуть на несколько фильмов, в которых эта особая область использована хорошо. Лучший пример, конечно, “Ночь живых мертвецов”, где в заключительных сценах ужас достигает такого масштаба, что аудитории частенько просто трудно его выдержать. Фильм нарушает и другие табу: в одном случае маленькая девочка убивает мать садовой лопатой.., а потом начинает ее есть. Как вам такое нарушение табу? Но фильм снова и снова возвращается к начальному пункту, и ключевое слово в названии фильма не “живые”, а “мертвецы”.
В самом начале главная героиня, которая едва спаслась от зомби на кладбище, куда пришла с братом, чтобы положить цветы на могилу матери (брату повезло меньше), натыкается на одинокую ферму. Проходя по двору, она слышит, как что-то капает.., капает.., капает. Она поднимается на второй этаж, видит что-то, кричит.., и камера показывает разлагающуюся голову трупа недельной давности. Это шокирующий, незабываемый момент. Позже правительственный чиновник говорит встревоженным зрителям, что хотя это может им не понравиться (то есть им придется нарушить табу), покойников придется сжигать: поливать керосином и поджигать.
Хороший режиссер фильмов ужасов, если не хочет показаться нелепым, должен отчетливо представлять себе, где проходят границы табу и что находится по ту сторону. В “Ночи живых мертвецов” Джордж Ромеро играет на разных инструментах, и играет на них, как виртуоз. Многое можно было бы сказать об изобразительной силе этого фильма, но один из самых страшных моментов происходит перед самой кульминацией, когда снова появляется брат героини, по-прежнему в шоферских перчатках, и хватает сестру с идиотской целенаправленностью голодного мертвеца. Фильм полон насилия, как и его продолжение “Рассвет мертвецов”, но это насилие обладает собственной логикой, и я утверждаю, что в жанре ужасов логичность играет важную роль – она необходима, чтобы раскрыть морали.
В “Психо” Хичкока ужас достигает высшей точки, когда Вера Майлз касается кресла в подвале и кресло поворачивается, показывая наконец мать Нормана – высохший сморщенный труп, с лица которого смотрят пустые глазницы. Она не просто мертва; она набита ватой, как чучела птиц, украшающие кабинет Нормана. Когда потом появляется Норман в женском платье и с косметикой на лице, это воспринимается почти как разрядка.
В картине АИП “Колодец и маятник” (The Pit and the Pendulum) мы видим иной облик плохой смерти – может быть, самый ужасный. Винсент Прайс и его отряд с помощью ломов и лопат пробиваются через кирпичную стену в склеп. И обнаруживают, что женщина, покойная жена Прайса, действительно была погребена заживо; лишь на мгновение камера показывает ее искаженное лицо, застывшее в гримасе ужаса, выпученные глаза, подобные когтям пальцы и скулы, обтянутые серой кожей. После хаммеровских фильмов, я думаю, эта картина стала важнейшим событием в развитии послевоенных фильмов ужасов, сигнализируя о возврате к усилиям запугать аудиторию.., и о готовности использовать для этой цели любые средства.
Есть множество других примеров. Ни один фильм про вампиров не может обойтись без ночного блуждания по кладбищу и вскрытого склепа. В римейке “Дракулы” Джона Бэдхема разочаровывающе мало хороших моментов, но один прекрасный эпизод все же есть: это когда Ван Хельсинг (Лоуренс Оливье) обнаруживает пустую могилу своей дочери Мины.., и отверстие, которое ведет дальше, в глубины земли note 114. В этой части Англии много шахт. И нам говорится, что холм, на склоне которого расположено кладбище, изрыт сетью туннелей. Ван Хельсинг тем не менее спускается вниз, и дальше начинаются лучшие сцены фильма – проход, страшный, полный клаустрофобии и реминисценций из классического рассказа Генри Каттнера “Кладбищенские крысы” (The Graveyard Rats). На мгновение Ван Хельсинг останавливается возле омута, когда слышит сзади голос дочери: она просит поцеловать ее. Глаза ее неестественно сверкают; она по-прежнему в саване. Тело ее разложилось и приобрело болезненно-зеленоватый оттенок, она стоит раскачиваясь в подземном проходе, как персонаж картины об Апокалипсисе. В этот момент Бэдхем не просто предлагает нам вместе с ним пересечь границу табу – он буквально толкает нас вперед, в объятия разлагающегося трупа, тем более страшного, что при жизни он полностью соответствовал американским стандартам красоты: молодость и здоровье. Это только мгновение, но в фильме нет ему равных: воздействие этого мгновения сохраняется надолго.
"Не читайте Библию ради ее прозы”, – сказал как-то У.Х. Оден note 115 когда был в ударе. Надеюсь, мне удастся избежать аналогичного недостатка в нашем небольшом неформальном обсуждении фильмов ужасов. Я собираюсь сказать несколько слов о фильмах периода 1950-1980 годов, сделав упор на уже упоминавшихся пунктах связи. Мы обсудим фильмы, подтекст которых обращен к нашим наиболее конкретным страхам (социальным, экономическим, культурным, политическим), а потом те, которые выражают страхи универсальные, присущие любой культуре и лишь слегка изменяющиеся от места к месту. Потом рассмотрим таким же образом различные книги и сюжеты.., но, надеюсь, этим мы не ограничимся и оценим книги этого удивительного жанра ради них самих – оценим их самих по себе, а не эффект, ими производимый. Мы постараемся не резать курицу, чтобы посмотреть, как она несет золотые яйца (в этом преступлении можно обвинить почти каждого школьного учителя или профессора колледжа, который когда-либо усыплял ваш класс), и не станем читать Библию ради ее прозы.
Анализ – замечательный инструмент, когда речь идет об интеллектуальной оценке, но если вы поймаете меня на том, что я принялся говорить о культурном этносе Роджера Кормана или о социальных корнях “Дня, когда Марс вторгся на Землю” (The Day Mars Invaded the Earth), то разрешаю вам бросить книгу в почтовый ящик, вернуть ее издателю и потребовать возврата денег. Иными словами, если на пути мне встретится слишком много грязи, я собираюсь спокойно повернуть назад, а не надевать, на манер учителей английской литературы, болотные сапоги.
А теперь – вперед.
Мы можем начать разговор о “реальных” страхах с любой точки, но шутки ради давайте начнем с чего-нибудь очень далекого от главного; например: фильмы ужасов как отражение экономических кошмаров.
В литературе полным-полно произведений об ужасах экономики, но связанных со сверхъестественным среди них очень мало; прежде на ум приходят “Крах 79-го” (The Crash of 79), “Денежные волки” (The Money Wolves), “Вид большой компании” (The Big Company Look), а также замечательный роман Фрэнка Норриса “Мактиг” (McTeague). В этом контексте я хотел бы проанализировать только один фильм – “Ужас в Эмитивилле” (The Amityville Horror). Я думаю, он подойдет нам как пример для иллюстрации общей мысли: жанр ужасов необычайно гибок и податлив, его адаптационные способности велики и он очень полезен; автор книги или режиссер могут воспользоваться им и как ломом, чтобы взломать запертые двери, и как небольшой тонкой отмычкой, чтобы отрыть замок. Этим инструментом можно открыть замок практически любого страха, и “Ужас в Эмитивилле” прекрасно это нам демонстрирует.
Возможно, кто-нибудь в американской глубинке не знает, что этот фильм, в котором играют Джеймс Бролин и Марго Киддер, предположительно основан на реальных событиях (описанных покойной Джей Энсон в книге с тем же названием). Я говорю “предположительно”, потому что после публикации книги в массмедиа раздались крики “Подделка!”, а когда вышел фильм, эти возгласы возобновились. Критики почти единодушно осудили его, но, несмотря на это, “Ужас в Эмитивилле” стал одним из самых кассовых фильмов 1979 года.
С вашего разрешения, я не стану здесь рассматривать вопрос об истинности или ложности событий, на которых основан фильм, хотя, разумеется, у меня на это счет есть свое мнение. В контексте нашего разговора вопрос о том, были ли в доме Лютцев привидения или все это выдумка, почти не имеет значения. В конце концов, все фильмы, даже основанные на реальных событиях, – результат вымысла. Отличный фильм Джозефа Вэмбо “Луковое поле” (The Onion Field) начинается с титра “Это было на самом деле”, но это не так; произведение искусства тесно связано с вымыслом, и с этим ничего не поделаешь. Мы знаем, что полицейский по имени Йэн Кэмпбелл действительно был убит на луковом поле, и знаем, что его партнер Карл Хеттингер сбежал; если у нас возникнут сомнения, мы можем пойти в библиотеку и просмотреть материалы на экране проектора микрофильмов. Можем увидеть фотоснимки тела Кэмпбелла, поговорить со свидетелями. И все же каждому ясно, что, когда два мелких хулигана застрелили Йена Кэмпбелла, никаких камер поблизости не было; не было их и когда Хеттингер занялся кражами. Фильмы производят вымысел в качестве побочного продукта точно так же, как кипящая вода производит пар.., или фильмы ужасов производят искусство.
Если бы мы собирались анализировать книжную версию “Ужаса в Эмитивилле” (мы не будем, так что не напрягайтесь), было бы важно вначале решить, пойдет ли речь о художественном произведении или нет. Но поскольку нас интересует фильм, это не имеет значения; в любом случае это вымысел.
Так что давайте рассматривать “Ужас в Эмитивилле” как просто историю безотносительно к тому, “истинная” она или “вымышленная”. История простая, как большинство историй ужасов. Лютцы, молодая супружеская пара, с двумя или тремя детьми (дети Кэти Лютц от предыдущего брака), покупает дом в Эмитивилле. В этом доме молодой человек по велению “голосов” убил всю свою семью – прежних владельцев дома. Поэтому Лютцам удалось купить его дешево. Но вскоре выясняется, что они все равно здорово переплатили, потому что дом населен призраками. Об их присутствии свидетельствует черная пузырящаяся масса в туалетах (в конце эта масса начинает покрывать стены и лестницы), комната, полная мух, кресло-качалка, которое раскачивается само по себе, и место в подвале, чем-то постоянно привлекающее к себе собаку. Под пальцами маленького мальчика разбивается окно. У девочки появляется “невидимый друг”, который, по-видимому, действительно существует, а не выдуман ею. В три утра за окнами горят чьи-то глаза. И так далее.
Хуже всего, с точки зрения зрителей, что сам Лютц (Джеймс Бролин), по-видимому, разлюбил жену (Марго Киддер) и все более многозначительно посматривает на топор. И задолго до конца фильма мы приходим к непоколебимому убеждению, что он точит его не только для рубки дров.
Наверное, писателю не стоит пересказывать что-то им самим написанное, но тем не менее я это сделаю. В конце 1979 года я написал для “Роллинг Стоун” note 116 статью, и сейчас мне кажется, что в ней несправедливо резко отозвался об “Ужасе в Эмитивилле”. Я назвал эту историю глупой, что соответствует действительности; я назвал ее упрощенной и примитивной, что тоже верно (Дэвид Чьют, кинокритик, в “Бостонском фениксе” (The Boston Phoenix) справедливо назвал фильм “Чепухой в Эмитивилле”), но все эти критические стрелы летят мимо цели, и мне, как опытному любителю жанра, следовало бы это знать. Глупый, упрощенный, примитивный – эти определения отлично подходят для характеристики “Истории о Крюке”, но это не отменяет того факта, что рассказ о Крюке – классический образец своего жанра; больше того, во многом именно благодаря этим качествам он и стал классикой.
Освобожденный от отвлекающих моментов (тошнотворный священник – Род Стейгер бесстыдно переигрывает в роли монаха, который, сорок лет проносив рясу, вдруг обнаруживает дьявола, и Марго Киддер, занимающаяся аэробикой в бикини и одном белом чулке), “Ужас в Эмитивилле” представляет собой блестящий пример Рассказа, Который Слушают у Костра. Рассказчик должен только перечислить все необъяснимые события в правильном порядке, так чтобы тревога постепенно сменилась откровенным страхом. Если это сделано, рассказ подействует.., точно так же, как тесто начнет подниматься, если в нужный момент и при нужной температуре добавить дрожжи.
Видимо, я не понимал, как превосходно фильм действует на этом уровне, пока не посмотрел его вторично в небольшом кинотеатре в западном Мэне. Во время сеанса не было смеха, не было свиста.., и выкриков почти не было. Публика как будто не просто смотрела фильм – она его изучала. Зрители сидели в зачарованном молчании, вбирая картину в себя. Когда фильм кончился и зажгли свет, я увидел, что зрители значительно старше, чем обычно бывает на фильмах ужасов; средний возраст колебался, пожалуй, между тридцатью восемью и сорока двумя. И лица людей были озарены каким-то внутренним сиянием. Выходя, они оживленно обсуждали друг с другом увиденное. Именно эта реакция – она кажется странной, если учесть, к какому жанру относится фильм и что он предлагает зрителям, – заставила меня снова задуматься над ним и пересмотреть свою оценку.
Тут следует учесть два обстоятельства. Во-первых, “Ужас в Эмитивилле” позволяет зрителю прикоснуться к неведомому простым, непереусложненным способом; это не менее эффективно, чем все предыдущие эпидемии, начиная, допустим, с моды на реинкарнацию и гипноз, которая последовала за “В поисках Брайди Мерфи” (The Search for Bridey Murphy), и включая увлечение летающими тарелками в 50-е, 60-е и 70-е годы; “Жизнь после жизни” (Life After Life) Реймонда Муди; живой интерес к таким диковинным способностям, как телепатия, ясновидение и разнообразные рассуждения кастанедовского Дона Хуана. Упрощенность не всегда обладает большим артистическим изяществом, но часто производит сильнейшее впечатление на воображение и сознание тех, у кого это воображение не очень развито. “Ужас в Эмитивилле” – примитивный рассказ о доме с привидениями, а к концепции дома с привидениями время от времени обращается даже самое неразвитое сознание, хотя бы в детстве, за бойскаутским костром.
Прежде чем перейти ко второму пункту (и я обещаю больше не занимать ваше время “Ужасом в Эмитивилле”), посмотрим рецензию на фильм 1974 года “Четвертая фаза” (Phase IV). “Четвертая фаза” – средний фильм студии “Парамаунт”, с Найджелом Дейвенпортом и Майклом Мерфи. В нем рассказывается о том, как муравьи, после вспышки солнечной активности ставшие разумными, захватывают мир – возможно, идея была навеяна небольшим романом Пола Андерсона “Волны мозга” (Brain Wave), а потом произошло перекрестное опыление с фильмом 1954 года “Они!”. “Они!” и в “Четвертой фазе” место действия одно и то же – пустыня; впрочем, в “Они!” ближе к развязке действие перемещается в канализационные коллекторы Лос-Анджелеса. Стоит добавить, что, хотя декорации у них одинаковые, фильмы очень далеки друг от друга по тону и настроению. Отзыв о “Четвертой фазе”, который я хочу процитировать, написан Полем Роеном и опубликован в “Замке Франкенштейна”, № 24:
"Приятно узнать, что Сол Басс, изобретательный художник, который создавал начальные титры трех великих фильмов Хичкока, сам обратился к режиссуре фильмов саспенса. Его первый опыт – “Четвертая фаза”, нечто среднее между фантастикой пятидесятых и фильмами об экологических катастрофах семидесятых… Повествование не всегда логичное и связное, но тем не менее “Фаза” – серьезно выполненное упражнение в саспенсе. Отрадно смотреть на Дейвенпорта – его холодная отчужденность постепенно дает трещину, в то время как медоточивый английский акцент неизменно сохраняет достоинство… Визуальный ряд несколько усложнен, как и следовало ожидать, а цветовая гамма довольно мрачна; преобладают янтарь и зелень”.
Такой “несколько усложненной” рецензии и следовало ожидать от “Замка Франкенштейна”, лучшего из “журналов о чудовищах”, который, правда, слишком быстро скончался. Рецензия убеждает нас в том, что перед нами фильм ужасов, очень близко стоящий к “Ужасу в Эмитивилле”. Муравьи у Басса даже не великанских размеров. Просто маленькие насекомые, которые решили действовать совместно. У фильма был не очень успешный прокат, но я сумел его посмотреть в 1976 году в кинотеатре драйв-ин; сеанс состоял из двух фильмов, причем первый, основной, был гораздо хуже.
У настоящего ценителя вырабатывается та же способность, как у поклонника балета, – способность ощущать глубину и текстуру жанра. Ваш слух и зрение взаимообостряются, и качество воспринимается слухом, когда он достаточно утончен. Есть отличный уотерфордский хрусталь, который тонким звоном отзывается на самое слабое прикосновение, какими бы толстыми и громоздкими ни казались изделия из него; а есть бесформенные стаканы Флинтстоунов note 117; можно пить “Дон Периньон” из того и другого, но, друзья мои, между ними все же есть разница.
Во всяком случае, “Четвертая фаза” успехом в прокате не пользовалась – из-за тех зрителей, которые не являются фэнами, которым трудно подавить свое недоверие; таким зрителям кажется, что в фильме ничего не происходит. Нет “громких сцен”, таких, например, как в “Изгоняющем дьявола”, когда Линда Блейр изрыгает гороховый суп прямо в лицо Максу фон Зюдову… Или когда в “Ужасе в Эмитивилле” Джеймсу Бролину снится, что он зарубил топором всю семью. Но, как указывает Роен, тот, кто ценит подлинный Уотерфорд жанра (его, конечно, мало.., но хорошего всегда мало, какую область ни возьми, не правда ли?), найдет, что в “Четвертой фазе” происходит очень многое – здесь присутствует мелодичный звон хрусталя, его можно уловить; он слышится в музыке тихих и странных пустынных кадров, снятых камерой Басса, и в спокойном, сдержанном рассказе Майкла Мерфи. Тонкий слух улавливает этот верный мелодичный звук.., и сердце на него отзывается.
Я говорю это для того, чтобы показать: справедливо и противоположное. Ухо, привыкшее только к мелодичным “тонким” звукам – к чинным струнам камерной музыки, например, – услышит только какофонию в скрипке “блуграсс” note 118; и тем не менее музыка “блуграсс” тоже по-своему хороша. Дело в том, что поклонникам кино в целом и поклонникам фильмов ужасов в частности порой легко – даже слишком легко – не заметить грубоватое очарование фильмов типа “Ужаса в Эмитивилле” после картин вроде “Отвращения”, “Призрака”, “451 градус по Фаренгейту” (последний фильм может кому-то показаться принадлежащим к научной фантастике; тем не менее в нем отражены кошмары всех книголюбов) или “Четвертой фазы”. Так человек, привыкший к ресторанам, с презрением относится к питанию в дешевых закусочных… Эту мысль мы подробнее разовьем в следующей главе, а пока достаточно сказать, что фэн на собственный страх и риск утрачивает вкус к простой пище, и когда мне говорят, что нью-йоркские зрители смеются над тем или иным фильмом ужасов, я спешу его посмотреть. Часто я испытываю разочарование, но время от времени слышу прекрасную скрипку “блуграсс”, съедаю превосходного жареного цыпленка и бываю так взволнован, что смешиваю метафоры, как только что.
Все это подводит нас к понимаю сути пружины “Ужаса в Эмитивилле”, и вот почему он действует так сильно: подтекст картины связан с экономической тревогой, и эту тему режиссер Стюарт Розенберг ни на минуту не упускает из виду. В рамках этой темы – восемнадцатипроцентная инфляция, арендная плата, поднимающаяся так, что за ней не угонишься, бензин по доллару сорок за галлон – “Ужас в Эмитивилле”, как “Изгоняющий дьявола”, не мог появиться в более подходящий момент.
Это становится ясно в сцене, которая, единственная в фильме, является подлинно драматичной – небольшое отступление, прорывающееся сквозь сентиментальные напыщенные эпизоды, словно солнце сквозь тучи в дождливый день. Семейство Лютцев собирается на свадьбу младшего брата Кэти Лютц (в фильме он выглядит лет на семнадцать). Разумеется, дело происходит в Плохом Доме. Младший брат потерял полторы тысячи долларов, которые нужно отдать поставщику провизии, и соответственно теперь он пребывает в растерянности и страхе.
Бролин говорит, что выпишет вексель, что он и делает, но разгневанный поставщик требует наличных; и пока идет свадьба, они вполголоса спорят в ванной. После торжества Лютц переворачивает вверх дном гостиную Плохого Дома в поисках потерянных денег, которые теперь принадлежат ему и являются для него единственным способом оплатить вексель, выданный поставщику, По его запавшим покрасневшим глазам мы видим, что денег у него не больше, чем у злополучного шурина. Это человек, стоящий на краю финансовой пропасти. Он находит только след денег под диваном – пустую обертку с напечатанным на ней “500$”. “Где они?” – восклицает Бролин, и голос его дрожит от гнева, раздражения и страха. И в этот момент мы слышим ясный и четкий уотерфордский звон – или, если хотите, единственную ноту истинной музыки в фильме, который во всем остальном полная ерунда.
Все, что есть удачного в “Ужасе в Эмитивилле”, сосредоточено в этой сцене. В ней демонстрируется то воздействие Плохого Дома, отрицать которое не может никакой скептик: мало-помалу этот дом приводит Лютцев к финансовому краху. Картину можно было бы назвать “Ужас уменьшающегося банковского счета”. Это наиболее прозаический недостаток тех мест, где обычно разворачивается история дома с привидениями: “Дом продается дешево, – с широкой улыбкой говорит агент по продаже недвижимости. – Говорят, в нем водятся привидения”.
Что ж, дом Лютцы купили действительно дешево (есть в фильме еще одна хорошая сцена, правда, слишком короткая, когда Кэти говорит мужу, что станет первой, кто из всей ее большой католической семьи обзавелся собственным домом. “Мы всегда снимали квартиры”, – говорит она), но в конце концов он обходится им слишком дорого. В финале дом словно распадается на части. Окна разбиваются, из щелей выползает густая черная масса, лестница, ведущая в подвал, выгибается.., и зритель думает не о том, выберутся ли Лютцы живыми, а о том, застрахован ли дом.
Этот фильм понятен и близок любой женщине, которая плакала, когда засорился туалет или соседи сверху залили ее квартиру; любому мужчине, который медленно закипал, когда сточные желоба обрушивались под тяжестью снега; для любого ребенка, который прищемил дверью пальцы и ему кажется, что эта дверь специально его подкараулила. По части ужасов “Эмитивилль” довольно скучен; пиво тоже не отличается крепостью, но пить его можно.
"Ох уж эти вексели!” – вздохнула во время фильма женщина, сидевшая рядом со мной.., но подозреваю, что думала она о собственных векселях. Невозможно получить все сразу, но Розенберг по крайней мере умудряется дать нам “квайану” note 119; и мне кажется, что главная причина того, что зрители все-таки ходят на “Ужас в Эмитивилле”, в том, что за банальной историей о привидениях скрывается рассказ о том, кто быстрее потерпит финансовый крах.
Действительно, ох уж эти вексели.
А теперь – “политические” фильмы ужасов.
Мы уже упоминали несколько фильмов этой разновидности: “Земля против летающих тарелок” и сигеловская версия “Вторжения похитителей тел”; оба фильма вышли в 50-е годы. Кажется, все лучшие картины такого рода относятся к этому периоду – хотя, возможно, все ходит по кругу: “Подмененный”, который неожиданно получил широкое признание весной 1980 года, представляет собой странную комбинацию истории о призраках и Уотергейта.
Если фильмы – это сны массовой культуры (один критик даже назвал кино “сном с открытыми глазами”), а фильмы ужасов – ее кошмары, то большинство фильмов этого жанра середины 50-х годов являются кошмарными снами о ядерном уничтожении в результате политического катаклизма.
Из фильмов ужасов этого периода мы должны исключить те, которые отражают страх перед технологической (так называемые фильмы “биг баг” – “большой сбой”), а также ядерной катастрофой, такие как “Автоматика безопасности” (Fail-Safe) и не очень интересная “Паника в год ноль” (Panic in the Year Zero) Рэя Милларда. Эти фильмы не политические в том смысле, в каком является политическим “Вторжение похитителей тел” Сигела; в нем зритель, если захочет, может в образе зловещих стручков из космоса увидеть своего политического врага.
Начало политическим фильмам ужасов обсуждаемого периода положил, как мне представляется, фильм “Нечто” (The Thing) (1951), режиссер Кристиан Найби и продюсер Ховард Хокс (можно заподозрить, что он приложил руку и к режиссуре). В фильме снимались Маргарет Шеридан, Кеннет Тоби и Джеймс Арнесс в роли пьющей человеческую кровь моркови с планеты X.
Кратко: полярный лагерь ученых и военных обнаруживает сильное магнитное излучение, исходящее из района, куда недавно обрушился метеоритный дождь; поле настолько сильное, что выводит из строя все электронные приборы и приспособления. Камера, сконструированная так, что начинает снимать, когда радиационный фон повышается, сделала снимки объекта, который на большой скорости вращается и маневрирует – странное поведение для метеора.
Туда отправляется экспедиция и обнаруживает вмерзшую в лед летающую тарелку. Горячая тарелка растопила лед и погрузилась в него; затем лед снова замерз, и снаружи остался торчать только хвостовой стабилизатор. Ребята из охраны, которые на протяжении всего фильма сами тормозят, как будто они сами заморожены, уничтожают внеземной корабль из космоса в попытках термитом вырезать его изо льда.
Однако обитателя корабля (Арнесс) удалось спасти и в ледяном блоке перенести на исследовательскую станцию. Его помещают на склад и ставят охрану. Один из охранников проникся к нему таким участием, что накрыл одеялом. Несчастный! Звезды ему изменили, биоритмы замедлились, магнитные полюса сознания временно поменялись местами? Одеяло с электрическим подогревом и растапливает лед. Короткого замыкания при этом чудесным образом не происходит. Тварь сбегает, и начинается потеха.
Через шестьдесят минут она кончается тем, что тварь поджаривают на чем-то вроде электрического тротуара, изготовленного учеными. Очень кстати оказавшийся на станции репортер сообщает благодарному миру о первой победе землян над захватчиками из космоса, и фильм, подобно вышедшей семь лет спустя “Капле” (The Slob), заканчивается не надписью “Конец”, а вопросительным знаком.
"Тварь” – короткий фильм (Карлос Кларенс в “Иллюстрированной истории фильмов ужасов” совершенно справедливо называет его “интимным”), малобюджетный и явно снят с одного захода, как и “Люди-кошки” Льютона. Подобно “Чужому”, который появится больше чем четверть века спустя, “Тварь” базируется в основном на использовании клаустрофобии и ксенофобии; оба этих чувства мы приберегаем для фильмов с мифическим, “волшебно-сказочным” подтекстом note 120, но, как указывалось выше, лучшие фильмы ужасов затрагивают не один уровень, и “Тварь” действует также и на уровне политических страхов. Она в очень неприглядном свете выставляет “яйцеголовых” (и либералов “с коленным рефлексом”; в начале пятидесятых между ними можно было поставить знак равенства), впадающих в грех миротворчества.
Одно присутствие Кеннета Тоби и его солдат придает фильму милитаристский и, следовательно, политический оттенок. У нас ни на миг не возникает иллюзии, что арктическая база создана исключительно для ученых, желающих изучить такие бесполезные вещи, как северное сияние и образование ледников. Нет, эта база тратит деньги налогоплательщиков на вещи нужные: это часть системы раннего оповещения, часть американской бдительной и непрерывной и т.д. и т.п. Ученые целиком подчиняются Тоби. В конце концов, как бы говорит фильм, мы с вами ведь знаем, каковы эти яйцеголовые с их башнями из слоновой кости, верно? Полны великих мыслей, но ничего не стоят в ситуации, где требуется практичный человек. В конечном счете фильм утверждает, что все эти великие идеи делают ученых такими же безответственными, как ребенок, играющий спичками. Может, они и умеют обращаться со своими микроскопами и телескопами, но нужен человек вроде Кеннета Тоби, чтобы обеспечить американскую бдительную и непрерывную и т.д., и т.д., и т.д.
"Тварь” – первый фильм 50-х годов, в котором ученый выступает в роли миротворца, то есть человека, из трусости или из-за неверного взгляда на вещи открывающего врата рая и впускающего туда демонов (в противоположность, скажем, безумным ученым тридцатых, которые готовы были открыть ящик Пандоры и выпустить из него зло; различие коренное, хотя средства и результаты одни и те же). Фильмы техноужасов пятидесятых постоянно чернят ученых – и это неудивительно, если вспомнить, что именно наука открыла врата, через которые атомную бомбу можно было внести в рай – вначале саму по себе, а потом в баллистических ракетах. У средних Джейн и Джона с улицы за восемь-девять лет, прошедших после капитуляции Японии, выработалось исключительно шизофреническое отношение к науке и ученым: необходимость в них никем не оспаривалась, но в то же время все испытывали глубокое отвращение к научным открытиям. С одной стороны, их приятель, этот вездесущий Редди Киловатт; с другой стороны – исчезающий в ядерном взрыве макет города, точно такого, как ваш: кадры из новостей, которые вы увидели как раз перед тем, как пойти в ближайший кинотеатр на “Тварь”.
Ученого-миротворца в “Твари” играет Роберт Корнтуайт, и из его уст мы слышим псалом, который очень скоро станет знаком всем зрителям пятидесятых и шестидесятых: “Мы должны сохранить это существо для науки”. Вторая его часть такова: “Если оно явилось из общества более развитого, чем наше, оно должно прийти с миром. Если бы только мы смогли установить с ним общение и узнать, чего оно хочет…"
Корнтуайт говорит, что только ученые способны изучить это существо из иного мира и оно должно быть изучено; мы должны его расспросить; нужно узнать, как устроен его корабль. Не важно, что существо до сих пор проявляло только тягу к убийству и отправило на тот свет кучу крепких парней (само оно в процессе этого потеряло руку, но не волнуйтесь: рука отрастет) и питалось кровью, а отнюдь не вегетарианской пищей.
На протяжении фильма солдаты дважды ловят Корнтуайта и уводят подальше, но в кульминационный момент ему удается освободиться и встретить существо с пустыми руками. Существо очень долго и многозначительно смотрит на него.., а потом небрежно отбрасывает в сторону, как вы прихлопнули бы комара. Потом тварь поджаривается на электрическом тротуаре.
В этой книге я – всего лишь наемный писатель и не собираюсь читать лекции по истории (это все равно что учить вашу тетушку варить яйца). Замечу лишь, что ни до, ни после пятидесятых американцы не относились к идее миротворчества более агрессивно. Еще не забылось страшное унижение Невилля Чемберлена и почти неизбежное поражение Англии в начале войны с Гитлером. Да и с чего бы американцам об этом забыть? Ведь это случилось всего за двенадцать лет до выпуска “Твари”, и даже те американцы, которым в 1951 году исполнился двадцать один год, хорошо это помнили. Мораль проста – такое миротворчество не работает: нужно сбить их с ног, если стоят, и стрелять, если бегут. Иными словами, если их не остановить, они будут откусывать от вас по кусочку за раз (в “Твари” это можно было воспринимать буквально). Урок Чемберлена для Америки пятидесятых заключался в том, что не может быть мира любой ценой и никакого миротворчества. Хотя полицейская операция в Корее обозначила начало конца этой идеи, представление об Америке как о всемирном полицейском (что-то типа международного Кленси, который ворчливо спрашивает: “Чем это ты тут занимаешься, парень?” – у геополитических грабителей вроде Северной Кореи) еще не утратило привлекательности, и многие американцы высказывали ее в куда более сильных словах: Соединенные Штаты не только полицейский, но и спаситель свободного мира, техасский рейнджер, который в 1941 году протиснулся в кипящий салун азиатско-европейской политики и в три с половиной года вычистил его от швали.
И вот наступает момент, когда Корнтуайт встает лицом к лицу с тварью – и та презрительно отбрасывает его в сторону. Это чисто политический символ, и публика радостно аплодирует, когда несколько мгновений спустя тварь уничтожают. В противостоянии Корнтуайта и громадного Арнесса есть подтекст, намекающий на Чемберлена и Гитлера; а когда Тоби и его бравые ребята уничтожили тварь, это был символ столь же быстрого и эффективного устранения главного геополитического злодея – может быть, Северной Кореи; а гораздо вероятнее, подлых русских, которые быстро сменили Гитлера в этой роли.
Если вам кажется, что эта смысловая нагрузка слишком велика для такого скромного фильма, как “Тварь”, вспомните, что точка зрения человека формируется под влиянием пережитого, а его политические пристрастия определяются этой точкой зрения. Я хочу лишь сказать, что с учетом политического характера того времени и катастрофических событий, происшедших в мире совсем недавно, идея этого фильма, можно сказать, была предопределена. Что делать с кровососущей морковкой из космоса? Очень просто. Разрезать на куски, если она стоит, и подстрелить, если бежит. И если вы американский ученый с характером Роберта Корнтуайта, вас просто сомнут.
Карлос Кларенс отмечает, что Тварь поразительно напоминает чудовище Франкенштейна из двадцатилетней давности фильма “Юниверсал”, и, в сущности, в этом ничего удивительного нет; эта карта из колоды Таро нам уже знакома, а если вы ее не узнали, само название напомнит нам, что мы имеем дело с Безымянной Тварью. Современным зрителям может показаться странным, что существо, достаточно разумное, чтобы покорить космос, в фильме является во всех отношениях отрицательным персонажем (в противоположность, скажем, чужакам из “Земли против летающих тарелок”, которые выражаются мелодичными голосами и строят фразы с безукоризненностью оксфордского профессора; тварь Хокса может только хрюкать, как свинья, когда ей чешут спину щеткой). Поневоле удивишься, зачем оно вообще явилось на Землю. Я лично подозреваю, что оно сбилось с курса, а первоначально оно собиралось засеять всю Небраску или, может быть, дельту Нила кусочками самого себя – примитивная сила (встань у них на пути, и они убьют тебя, но прокопти их хорошенько и.., какие они сочные! И какой вкус!).
Но даже это не покажется так уж нелепо, если мы вспомним о характере того времени. Тогдашние американцы видели в Гитлере и Сталине существа, обладающие звериным коварством; в конце концов Гитлер первым применил реактивные самолеты и баллистические ракеты, но все же это животные, а их политические идеи мало чем отличаются от хрюканья. Гитлер хрюкает по-немецки, Сталин – по-русски, но все равно хрюканье есть хрюканье. И возможно, существо из “Твари” говорит что-нибудь совершенно безвредное – может быть, “Жители нашей системы хотят знать, можно ли сбрасывать карту при прикупе”, – но все равно на слух это звучит плохо. Очень плохо.
Для сравнения взгляните в другой конец телескопа. Дети Второй мировой войны произвели “Тварь”; двадцать шесть лет спустя дитя Вьетнама и поколения, которое само назвало себя поколением любви, Стивен Спилберг подарил нам прекрасный противовес “Твари” – свою картину “Близкие контакты третьего рода” (Close Encounters of the Third Kind). В 1951 году часовой (тот самый, что глупо накрыл тварь одеялом и в результате отправился на тот свет) разряжает в чужака автомат; в 1977 году старик держит в руках надпись “Приходите и будьте друзьями”. Где-то между этими двумя точками Джон Фостер Даллес эволюционировал в Генри Киссинжера, а драчливая политика конфронтации превратилась в разрядку.
В “Твари” Кеннет Тоби занят сооружением электрического тротуара, чтобы убить внеземное существо; в “Близких контактах” Ричард Дрейфусе в своей гостиной строит макет Башни Дьявола – посадочной площадки чужаков. И мы видим, что он счастлив, размещая вокруг посадочные огни. Тварь огромная и громоздкая; пришельцы со звезд Спилберга маленькие, хрупкие и похожие на детей. Они не говорят, но их корабль издает музыкальные звуки – музыка сфер, как мы предполагаем. И Дрейфусе отнюдь не стремится перебить этих посланцев космоса; напротив, он улетает с ними.
Я совсем не хочу сказать, что Спилберг является или считает себя представителем поколения любви просто потому, что вырос в те годы, когда студенты засовывали маргаритки в стволы М-1 note 121, а Хендрикс note 122 и Джоплин note 123 играли “Филмор Вест”, Не утверждаю я и того, что Говард Хокс, Кристиан Найби, Чарлз Ледерер (который написал сценарий для “Твари”) или Джон Ф. Кэмпбелл (чей рассказ лег в основу фильма) сражались на пляжах Анцио note 124 или поднимали звездно-полосатый флаг в операции на Иводзима note 125. Но события определяют точку зрения, а точка зрения определяет политику, и идея “Близких контактов третьего рода” кажется мне столь же предопределенной, как идея “Твари”. Ясно, что основной тезис “Твари” – “пусть этим займутся военные” – в 1951 году был вполне приемлем, потому что военные превосходно справились с японцами и нацистами в “Большом” Дьюка Уэйна; но ясно и то, что тезис “Близких контактов” – “не позволяйте военным этим руководить” – абсолютно объясним в 1977 году, после отнюдь не блестящих результатов Вьетнамской войны, или даже в 1980 году (когда вышел второй, дополненный вариант “Близких контактов”) – в том году, когда наши военные, три часа провозившись с технической подготовкой, провалили операцию по освобождению заложников в Иране.
Политические фильмы ужасов нельзя назвать распространенным явлением, но приходят на ум и другие примеры. Самые воинствующие из этих фильмов, такие как “Тварь”, превозносят добродетель силы и оплакивают порок слабости; эффект ужаса достигается в основном изображением общества, в политическом отношении противоположного нашему и в то же время обладающего большой мощью – не важно, технологической или магической; как заметил Артур Кларк, когда вы достигаете определенной точки, разница между магией и технологией исчезает. В начале удивительной версии “Войны миров” Джорджа Пола есть поразительный момент: три человека – один из них размахивает белым флагом – первыми приближаются к приземлившемуся кораблю чужаков. Все трое принадлежат к разным классам и народам, но они едины – и не только в том, что являются представителями человечества, но и в своем извращенном представлении об “американском”, и это, на мой взгляд, совсем не случайно. Приближаясь со своим белым флагом к дымящемуся кратеру, они демонстрируют нам картину революционной войны, с которой мы все свыклись со школы: барабанщик, горнист и знаменосец. И когда марсиане уничтожают их тепловым лучом, это становится символическим актом, и зрителю видится за этим надругательство над всеми идеями, за которые когда-либо сражались американцы То же самое мы встречаем в фильме “1984”, только здесь (фильм, разумеется, не слишком обременен глубиной, которую вложил в свой роман Оруэлл) марсиан сменил Большой Брат.
И в фильме Чарлтона Хестона “Омега-человек” (The Omega Man) (по роману Ричарда Матесона “Я – легенда” (I Am Legend), который Дэвид Сьют назвал трезвым и практичным вампирским романом) мы видим ту же картину: вампиры, в черных костюмах и солнцезащитных очках, выглядят в точности как гестаповские агенты из мультиков. По иронии судьбы ранняя киноверсия того же романа (“Последний человек на Земле” (The Last Man on Earth) с Винсентом Прайсом в редкой для него роли положительного персонажа – Роберта Невилла) несет другую, но тоже вызывающую ужас политическую идею. Из подтекста – кстати, фильм более близок к роману Матесона – следует, что политик политику рознь и что именно успешная охота на вампиров (его исключительно практичный успех, перефразируя Чьюта) превращает Невилла в чудовище, в преступника, в гестаповского агента, который убивает беспомощных спящих. Для нации, которая в ночных политических кошмарах до сих пор видит Кент Стейт note 126 и Ми Лай note 127, эта идея особенно впечатляющая. “Последний человек на Земле”, может быть, дает нам пример фильма предельного политического ужаса, потому что иллюстрирует известный тезис Уолта Кедли: “Мы встретили врага, и оказалось, что враг – это мы сами”.
И тут мы приближаемся к любопытной границе; я ее укажу, но переходить не собираюсь: это точка, в которой фильм ужаса соприкасается с черной комедией. Довольно продолжительное время в этой пофаничной точке существовал Стенли Кубрик. Прекрасный пример тому – его классические фильмы: “Доктор Стрейнджлав, или Как я научился не тревожиться и полюбил бомбу” (Dr. Strangelove, or How I Learned to Stop Worrying and Love the Bomb) (парень ищет монетку, чтобы позвонить в Вашингтон и предотвратить третью мировую войну;
Кеннан Уинн с большой неохотой, но добывает ему мелочь из автомата с кокой, предупреждая при этом будущего спасителя мира: “Тебе придется отвечать перед компанией “Кока-кола”);
"Заводной апельсин” (A Clockwork Orange) – фильм, нагнетающий политический ужас, изображая людей чудовищами (Малколм Макдауэлл избивает беспомощного старика под мелодию “Поющих под дождем”); “Космическая Одиссея 2001 года” (2001: A Space Odyssey) – фильм политического ужаса с чудовищем-нечеловеком (“Пожалуйста, не выключай меня”, – умоляет убийца компьютер HAL 9000, когда единственный оставшийся в живых пилот корабля, летящего к Юпитеру, одну за другой уничтожает ячейки его памяти), которое кончает свою жизнь, распевая детскую песенку. Кубрик, единственный из американских режиссеров, понимал, что переход через границы табу способен вызвать и дикий хохот, и дикий ужас; всякий, кому в детстве доводилось смеяться шутке бродячего торговца, с этим согласится. А может быть, только Кубрик оказался достаточно умным (или достаточно смелым), чтобы заглянуть на эту приграничную полосу больше одного раза.
«Мы открыли двери невообразимой силе, – мрачно говорит старый ученый в финале фильма “Они!”, – и теперь их не закрыть снова!»
В конце романа Д.Ф. Джонса “Колосс” (Colossus) (экранизирован под названием “Колосс: проект Форбина” (Colossus: The Forbm Project)) компьютер, получивший контроль над всем, говорит Форбину, своему создателю, что люди не просто смирятся с его правлением: они увидят в нем Бога. “Никогда!” – гордо отвечает Форбин голосом, которым гордился бы герой космической оперы Хайнлайна. Но последнее слово принадлежит самому Джонсу – и оно неутешительное. “Никогда?” – так гласит последний абзац его предостерегающего повествования note 128.
В фильме Ричарда Эгана “Гог” (Gog) (режиссер Херберт Л. Строк) вся электроника на космической исследовательской станции словно свихнулась. Зеркало беспорядочно поворачивается, преследуя героиню смертоносным тепловым лучом; центрифуга неожиданно так разгоняется, что буквально размазывает по стенкам двух испытуемых; и в довершение всего два похожих на пучеглазых чудовищ робота, Гог и Магог, полностью выходят из-под контроля, щелкают своими клешнями-манипуляторами, издают странные звуки, напоминающие щелканье счетчика Гейгера, и разрушают все вокруг себя (“Я с ним справлюсь”, – говорит хладнокровный ученый за несколько мгновений до того, как Магог сворачивает ему шею одним из этих своих манипуляторов.).