Бритт Мари изливает душу Линдгрен Астрид
Бритт Мари, Черстин и Барбру (вступительная статья)
Открой же душу мне свою…
А. С. Пушкин
Кто из детей нашей страны не знаком с Пиппи Длинныйчулок, с Малышом и Карлссоном, с Эмилем из Лённеберги и Калле Блумквистом, с Роньей, дочерью разбойника, и братьями Львиное Сердце, с Малышкой Чёрвен, с детьми с улицы Бузотеров и многими другими! И все российские дети, конечно же, знают их создательницу, всемирно знаменитую писательницу Астрид Линдгрен.
А совсем недавно Линдгрен стала абсолютным победителем конкурса, проведенного Российской государственной детской библиотекой среди юных читателей, определивших своими письмами самых популярных в нашей стране авторов для детей. Да и юные участники конкурса на лучшее произведение по мотивам книг Линдгрен (в том числе и художники), проведенного в Доме дружбы в Санкт-Петербурге весной 1998 года, проявили незаурядное знание ее творчества.
Но почти никому не известно, что одновременно с «Пиппи Длинныйчулок» Линдгрен писала и книгу для девочек «Бритт Мари изливает душу», которая стала первым опубликованным ее произведением (1944).
За ней последовала другая повесть для девочек «Черстин и я» (1945), а затем трилогия о Кати (1945, 1952, 1954). Однако после 1954 года Линдгрен не создала больше ни одного произведения этого жанра. Ее книги для девочек были переведены на многие языки мира, но в России печатаются впервые.
1930-е годы — период расцвета жанра книг для девочек в Швеции, где до 1939 года вышло 14 книг такого рода. И, как пишет одна из крупнейших специалисток по детской литературе Швеции профессор Виви Эдстрём, эти повести почти все без исключения утверждали «крепко сцементированное сопротивление всяческим изменениям». Цель их героинь, по словам другой исследовательницы, Гуниллы Доммеллёв, «„надежная гавань“ замужества и приспособления». Но даже в этих рамках книги для девочек давали в то время пищу для размышлений о морали и ответственности, то есть в них были какие-то нити, указующие на возможность развития жанра в дальнейшем.
И тем, кто вселил новую жизнь в книги для девочек, была в 1940-е годы Астрид Линдгрен. В одном из эссе писательница, рисуя круг своего чтения в детстве и юношестве, наряду с произведениями мировой и некоторыми знаменитыми творениями шведской литературы, пишет: «И еще эти удивительные книги для девочек…» Причем самой ее любимой среди них была повесть канадской писательницы Люси Мод Монтгомери «Анна из Грёнкуллы», героиню которой Линдгрен и ее сестры изображали часто в своих играх. «О ты, незабвенная моя!» — обращалась писательница к героине своего детства. «И неудивительно, — замечает Эдстрём, — что Линдгрен в значительной степени примыкает к этой литературной традиции, когда пишет о девочках-подростках».
В первой же ее книге «Бритт Мари изливает душу» мы встречаем девочку Аннастину, которая, в отличие от ее более эмансипированных подруг и друзей, не собирается после окончания гимназии учиться дальше, а хочет лишь удачно выйти замуж. Бритт Мари, которая, хотя и мечтает стать журналисткой, тоже планирует «иметь собственный дом и целую кучу маленьких мягких детенышей». А девочки-близнецы Черстин и Барбру из повести «Черстин и я», когда их родители переезжают в разоренную родовую усадьбу, без колебаний решают покончить с учебой и поселиться вдали от города.
Вместе с тем повести Линдгрен для девочек, как всегда у нее, самобытны и оригинальны.
В 1940–1950-е годы Линдгрен напоминает бурную реку с множеством параллельных притоков, которые почти не пересекаются между собой и непохожи один на другой.
Книга «Бритт Мари изливает душу» в 1944 году заняла второе место на конкурсе детского издательства «Рабен — Шёгрен», ставшем событием для Линдгрен. Конкурс был словно пропуск для будущей писательницы в мир детской и юношеской литературы, подтверждавший, что она умеет писать. «Я никогда раньше не испытывала большей радости, чем поздней осенью 1944 года, когда получила это известие», — говорила впоследствии сказочница. От счастья она танцевала по комнате. Однако члены жюри и сам владелец издательства «Рабен — Шёгрен» Ханс Рабен скорее всего не разделяли ее радости. Когда вскрывали конверт с именами, все члены жюри застыли в ожидании. Если бы автором повести «Бритт Мари изливает душу» оказался знаменитый писатель, это помогло бы быстрее распродать книгу и спасти издательство, находившееся в упадке. Разочарование было огромное. Ханс Рабен произнес тогда ставшие крылатыми слова: «Обыкновенная домохозяйка с улицы Далагатан в Стокгольме. А жаль!»
«Откуда ему было знать, — пишет Эдстрём, — что у этой домохозяйки бомба в кармане!» Этой бомбой оказалась «Пиппи Длинныйчулок» (1945), поправившая через год финансовые дела издательства и прославившая Линдгрен на весь мир. А тогда она стала просто автором пока еще единственной опубликованной книги «Бритт Мари изливает душу». И хотя у книги о Бритт Мари действительно были предшественники, например знаменитая книга «Папочка Длинные Ноги» американской писательницы Джин Уэбстер (эту книгу дарят Бритт Мари), героини Линдгрен гораздо самостоятельнее и откровеннее. Правда, они слегка иронически относятся к родителям, братьям и сестрам, но они любят свой дом, порядочны и честны. Одним словом, книга о Бритт Мари вполне соответствовала тем требованиям, которые предъявляла конкурсная комиссия. Книга воспитывала «любовь к своему дому и семье, а также серьезность и чувство ответственности в отношениях с противоположным полом».
«Бритт Мари изливает душу» — повесть о тех, кто вступает в жизнь. В ней решаются проблемы любви, смысла существования, семьи, идеал которой Бритт Мари видит у себя дома, а там главное — дети и книги. По словам девочки, будущий ее муж тоже должен любить детей и книги. В своих письмах Бритт Мари рассказывает обо всем, что происходит в их провинциальном городке Смостаде, в ее семье, в школе. Смостад резко контрастирует с шумной и «опасной» столицей Стокгольмом. У Линдгрен — это первая картина маленького городка, которая потом так ярко предстает в книгах о Калле Блумквисте и о Мадикен. Описание дома и чуточку богемной семьи у Линдгрен полностью отвечает всем требованиям жюри. Как отмечает шведский биограф писательницы Маргарета Стрёмстед, «…семья в книге „Бритт Мари изливает душу“ — это очаровательная богемная семья, характерная для американских кинокомедий 1940-х годов».
Наиболее ценно, как всегда у Линдгрен, описание интеллигентной семьи Хагстрём из провинциального городка, безусловно идеализируемой ею, и чрезвычайно выпуклое, правда не лишенное традиционных черт, изображение отдельных персонажей. Тут и строгий, но справедливый отец Бритт Мари, ректор; его бесхозяйственная и добродушная оптимистка жена; старшая дочь, ангел-хранитель семьи Майкен (очень похожая на Малин в книге «Мы — на острове Сальткрока»); острый на язык младший сын Сванте и ангелоподобная четырехлетняя Моника, плачущая оттого, что ей приснился сон, который «детям до 16 лет смотреть не разрешается». И вероятный жених Майкен — идеальный молодой человек.
Удачнее всего — детские образы, особенно Сванте, предшественник героя книги «Расмус, Понтус и Глупыш», шаловливый проказник, но очень остроумный и верный рыцарь сестры, помогающий ей в трудную минуту. Большой интерес представляет картина отношений в семье, народные и семейные праздники, портреты сверстников. В центре повествования — оригинальная, добросердечная, веселая и остроумная девушка 30–40-х годов, со всеми ее добродетелями и маленькими слабостями. Бритт Мари — сильный и серьезный человек, она видит и подлость, встречающуюся в жизни, и неблагополучие других людей.
Линдгрен вспоминала: «Когда я писала повесть „Бритт Мари изливает душу“, я подарила Бритт Мари все те качества, которыми сама хотела бы обладать в ее возрасте. Она стала сильной…» И не случайно подруга Бритт Мари Марианн хочет быть похожей на нее. Ведь Бритт Мари всегда имеет собственное мнение, может противостоять почти целому классу, а когда попадает в экстремальные условия, не теряется. Она спасает Марианн из проруби и находит млашего брата, когда тот убегает в цыганский табор. Линдгрен включает в книгу некоторые эпизоды из своей жизни (например, как она искала работу «опытной машинистки»). Об этом она рассказала в интервью 1953 года. Но еще раньше подарила этот случай Бритт Мари.
В книге не обошлось и без шаблонного «соблазнителя» Стига Хеннингсона, который, естественно, явился из столицы. И без его полной противоположности — идеального, замечательного юноши Бертиля, собирающегося стать инженером. Между Бертилем и Бритт Мари возникает недоразумение, которое разрешается благодаря Сванте, в сущности благородного и порядочного мальчика.
Несмотря на свои любовные переживания, Бритт Мари не оторвана от окружающего мира.
В этой книге, как позднее в повестях «Мы — на острове Сальткрока», «Расмус-Бродяга» и «Кати в Америке», сделана попытка обращения к историческому прошлому Швеции, поднята тема разорения торпарских семей, эмиграции их в Америку. В заброшенном домике Бритт Мари читает письмо торпарской девушки из Америки, датированное 1885 годом. Та много работает в чужой стране и мало зарабатывает. Пытаясь оправдать человека, покинувшего родину, Бритт Мари предполагает, что девушка была так бедна, что отъезд в Америку представлялся ей единственным выходом из положения.
Книга «Бритт Мари изливает душу» была написана в 1944 году, в период Второй мировой войны, и действие ее, по некоторым признакам, относится к этому времени (повесть почти целиком состоит из писем, но они датированы лишь месяцем и числом, так что точное время действия, как и во многих других произведениях Линдгрен, определить невозможно). Несмотря на это, в книге совсем не встречаются указания на какие-либо трудности в нейтральной Швеции. Однако там есть бедные люди — темное пятно на общем фоне буржуазного процветания, пятно, которое часто встречается в произведениях Линдгрен.
Да, семья героини, 16-летней школьницы, не слишком зажиточна. Бритт Мари пишет подруге, что не так-то легко прокормить семью, где пятеро детей, одеть и обуть их. И в мире, по мнению героини, тоже не все так благополучно, как кажется с первого взгляда.
В очень общей форме писательница рассказывает подросткам о том, что в мире существует расовая дискриминация: Бритт Мари пишет подруге о приезде к ним в дом еврейской семьи, преследуемых, лишенных родного дома, гонимых за свое происхождение людей — женщины со взглядом затравленного зверя и истощенных детей. Судя по всему, они бежали со своей родины и направляются неизвестно куда. С той же подкупающей пылкостью, с какой Бритт Мари вступается за обиженных в школе и возмущается бессловесностью слуг в богатой семье ее подруги («Будь я рабыней в этом доме, в одно прекрасное утро я ринулась бы… на господ… со знаменем мятежа»), она заявляет: «Ни у одного человека на свете не должно быть таких смертельно печальных глаз, как у этой мамы. Ни у одного ребенка — такого бледного, преждевременно состарившегося личика».
Хотя Бритт Мари переживает невзгоды семьи изгнанников и плачет по ночам, создается впечатление, что письмо, посвященное беженцам, служит скорее, как пишет Эдстрём, цели усилить картину благополучия и надежности счастливой семьи Хагстрём.
«Бритт Мари изливает душу» — в какой-то степени повесть школьная, хотя эта сторона жизни не очень занимает главную героиню. Школа рисуется в книге скорее с отрицательной стороны. Бритт Мари описывает скуку, которая царит на уроках биологии и арифметики, а когда заболевает, при одном воспоминании о том, что в школе в это время идет урок математики, у нее поднимается настроение. Вернее, это педагогическая повесть, где всячески подчеркивается необходимость воспитания трудом.
«Бритт Мари изливает душу», как и книга Уэбстер, — повесть в письмах, что чрезвычайно редко встречается в современной литературе, особенно детской. Можно сказать, что у Линдгрен это высокая исповедальная проза, почти дневник, так как там мы читаем лишь письма самой Бритт Мари и иногда — намеки на ответы ее стокгольмской корреспондентки Кайсы Хультин, что является скорее всего литературным приемом, позволяющим Бритт Мари излить душу. Переписка — обычно диалог. Тут же, скорее, монолог. Читатель ничего не узнает о Кайсе, но зато подробно знакомится с духовной жизнью Бритт Мари. Это лирическая исповедь девушки, подчас серьезная и слишком взрослая, подчас веселая и остроумная. Причем почти каждое письмо имеет свой сюжет. Иногда это маленькая новелла. Письма открывают перед читателем внутренний мир Бритт Мари, показывают достаточно высокий уровень ее знаний, широкий спектр круга чтения: от детских книг — сказок и Диккенса — до произведений греческого философа Эпиктета, с творчеством которого ее знакомит отец.
Серьезность и чувство ответственности героини, ее мысли о будущем переплетаются с удивительной легкостью повествования. Особое место принадлежит в книге юмору и иронии. Теплое любовное чувство окрашивает легкий юмор и иронию Бритт Мари по отношению к семье и подругам. Ирония становится убийственной, когда речь заходит о комиксах и сериях в еженедельных газетах, а иногда и об учителях. Этот замечательный юмор и бурная ирония окрашивают все произведение, а великолепные описания природы придают ему особую привлекательность.
В более широком плане подняты проблемы школы и воспитания, философские вопросы, нетипичные для молодой девушки, в другой повести Линдгрен — «Черстин и я», содержание которой, по аннотации гамбургского издательства Ф. Этингер: «лето и солнце, молодость и первая любовь». Причем система школьного образования подвергается еще большей критике и высмеиванию, чем в книге о Бритт Мари.
В жизни близнецов Черстин и Барбру большое место занимает грамматика, всеобщая история, биология и многое другое, что группа учителей, по мнению девочек, с большой самоотверженностью пустила в ход, дабы отравить жизнь невинным молодым людям, не сделавшим им ничего дурного. Когда родители девочек, отставной майор и его жена, решив переехать в заброшенную родовую усадьбу, думают, что им делать с дальнейшим обучением дочерей, Барбру и Черстин в один голос насмешливо заявляют: они усвоили уже почти все, что нужно знать о наречии и о том, как случилось, что эллинская культура трагически погибла. А познакомившись с прекрасной природой, окружающей родовое имение отца, Барбру удивленно говорит, что даже не предполагала, как интересна может быть биология.
«Черстин и я» — повесть о воспитании, об идеалах молодежи. В несколько наивной форме Линдгрен высказывает прогрессивную в условиях буржуазного воспитания мысль о роли работы, труда в формировании сознания молодого человека.
«Только тот, кто работает и учится любить работу, может стать счастливым», — заявляет мать девочек-близнецов. И Черстин с Барбру вполне согласны с нею. Они бросают школу и работают в небольшой усадьбе отца, моют, чистят, скребут дом и ничуть не жалеют о школе. Они занимаются огородом, прореживают свеклу, возят молоко на молокозавод и рожь на гумно. Пришедшее в упадок имение вскоре благоденствует. Описания природы, животных придают книге, по мнению Стрёмстед, характер чуть ли не пособия по земледелию и скотоводству.
В повести поднимаются и другие проблемы, волнующие молодежь. «Одного труда мало, чтобы быть счастливой», — говорит Барбру матери. Да, ей и Черстин нужны еще дружба и любовь. Писательница разрешает и эту проблему. Надо сказать, что страницы, посвященные теме любви, наиболее слабы в художественном отношении. Черстин знакомится с соседским юношей Эриком, а Барбру тяготится своим одиночеством, но недолго, так как очень скоро она тоже знакомится с молодым человеком по имени Бьёрн, и жизнь обретает для нее невиданные краски. Героиня Линдгрен проходит и через довольно шаблонное увлечение военным Кристером, вернее, его формой и легковой машиной, а потом снова возвращается к любящему ее Бьёрну.
В этой книге обнаруживаются и литературные вкусы Линдгрен. Барбру рассказывает детям свои любимые сказки: «Дюймовочку» X. К. Андерсена и «Сампо-Лопаренка» С. Топелиуса, который привлекает Линдгрен своим «ясным, простым языком, представляющим нечто уникальное для XIX века с его сложным способом выражения». Близнецы говорят, что дорога в лесу взята прямо из альманаха «Среди домовых и троллей».
Здесь, как впоследствии в повестях об Эмиле и детях из Буллербю, Линдгрен выступает продолжательницей традиций Сельмы Лагерлёф. Она рассказывает о патриархальной Швеции, еще сохранившей кое-где уголки с идеальными отношениями между слугами и господами, с народными праздниками и т. д. Окрестные крестьяне охотно помогают майору, а Барбру берет на попечение пятерых детей скотника Ферма, когда его жена попадает в больницу.
Но Линдгрен без сожаления пишет о том, как современность приходит в старые патриархальные усадьбы, как некогда богатые владельцы разоряются, сдают свои «родовые гнезда» в аренду и как роскошное в прошлом поместье оказывается самым жалким среди окружающих его крепких крестьянских усадеб. На поля приходит современная техника, тракторы, и отец близнецов вместе со своим другом слугой Юханом мечтает, какая великолепная техника будет в деревне в будущем.
Очень выразителен яркий рассказ о празднике, устроенном близнецами для друзей.
В повести нет ни слова о бедности. Все прекрасно и идеально. В окружающей девушек жизни зло принимает облик некоего крестьянина из Лёвхульта, который неизвестно почему радуется хозяйственным неудачам жителей усадьбы Лильхамра.
Книга написана в мягких лирических тонах, с многочисленными чудесными описаниями шведской природы, с сентиментальной обрисовкой отношений в семье, с юмористическими диалогами. Прекрасно, как всегда, даны образы детей: маленького «гангстера», избалованного братца подруг Черстин и Барбру, и детей скотника Ферма, особенно Малыша Калле.
Книга «Черстин и я» написана от лица Барбру, которая очень похожа на самое Астрид: яркая индивидуальность, увлеченность, поэтичность, юмор, любовь к природе.
Благодаря повести «Черстин и я» Линдгрен снова познала радость творчества. Книга помогала ей избавиться от меланхолии, вызванной жизненными трудностями в этот период.
«Вообще-то, — сообщает она в письме (март 1945 года), — я пишу как раз сейчас повесть „Черстин и я“. Здесь — красиво, и я иногда весела, а иногда печальна. Больше всего рада, когда пишу».
Читая книги Астрид Линдгрен, снова и снова убеждаешься в том, что сила ее творчества — в реальном изображении жизни, в развлекательности, в блестящем, искрящемся юморе и иронии. Лучшие произведения писательницы свободны от штампов, от надуманности и слащавости.
Анатоль Франс верно объяснял неуспех написанных специально для детей книг тем, что «автор, задерживающий их внимание на них самих и их ребячествах, им жестоко надоедает», а также тем, что такие авторы «стараются походить на детей и делаются детьми, но детьми без непосредственности и грации».
Линдгрен редко теряет эту непосредственность и во всех своих художественных произведениях, как справедливо считает она сама, внушает читателям большую терпимость, большую человечность, большее понимание других людей.
Реалистичность, гуманизм, яркая художественность, своеобразный юмор лучших произведений Астрид Линдгрен встречают горячий отклик в России.
Надеюсь, и эти две повести встретят достойный прием у детей и молодежи нашей страны.
Людмила Брауде
Бритт Мари изливает душу
Все началось с того, что мама отдала мне свою старую пишущую машинку… Большая, громоздкая рухлядь, от одного вида которой кровь застыла бы в жилах мастера по ремонту пишущих машинок.
Машинка и вправду страшная-престрашная! Она издает ужасающие звуки, когда я стучу на ней. Мой брат Сванте выразил свое мнение о мамином подарке так:
— Бритт Мари, а ты не думала, как прекрасно, когда неожиданно гасят примус?
— Как так? О чем ты? — спросила я.
— Когда ты кончаешь барабанить на этой молотилке, раз в десять прекрасней, — ответил Сванте, презрительно кивая в сторону пишущей машинки.
Он просто завидовал, в этом-то все и дело. Он так безумно хотел, чтобы машинка досталась ему! И не ради того, чтобы писать на ней, а для того, чтобы разбирать и снова собирать и смотреть, сколько лишних винтиков осталось в результате его деятельности. Но мама считала, что мне полезно поупражняться в машинописи, и поэтому машинка досталась мне. И я так рада!..
Но владеть чем-то — это странно и совсем не просто. И фактически ко многому обязывает. Если у тебя есть корова, ее надо доить, если пианино, надо хотя бы играть на нем, ну а уж если пишущая машинка — надо писать на ней. Конечно, первые дни я стучала на машинке, как одержимая дикарка. Но ничего существенного не писала — один детский лепет. В конце концов я поняла, что это возмутительное расточительство, просто перевод бумаги, когда на целой четверти листа ничего не написано, кроме как:
БРИТТ МАРИ ХАГСТРЁМ, ВИЛЛА
«ЭКЕЛИДЕН»[1], ГОРОД СМОСТАД[2].
Бритт Мари Хагстрём, пятнадцати лет.
И еще имена всех моих сестер и братьев:
МАЙКЕН ХАГСТРЁМ,
МОНИКА ХАГСТРЁМ,
СВАНТЕ ХАГСТРЁМ,
ЙЕРКЕР ХАГСТРЁМ.
А потом снова мое собственное имя:
БРИТТ МАРИ ХАГСТРЁМ,
Бритт Мари Хагстрём,
БРИТТ МАРИ Хагстрём.
Внизу же Сванте в минуту слабости ухитрился приписать:
«Надоела эта вечная трескотня о Бритт Мари Ха стрём. Напиши хоть иногда разнообразия ради: Аманда Финквист или что-нибудь в этом роде».
Он, безусловно, был прав, но я-то не была расположена в этом признаться и припечатала:
«ВНИМАНИЕ! Пишу, что хочу, на МОЕЙ пишущей машинке. ВНИМАНИЕ! А что, вообще-то, тебе делать в моей комнате?»
Когда я в следующий раз вернулась к своему письменному столу, то увидела на листе бумаги следующий ответ:
«Об этом деле можешь абсалютно не беспокоиться».
(Он пишет совершенно безграмотно, мой дорогой братец!)
Я сделала все, что в моих силах, дабы «абсалютно не беспокоиться». Но назавтра вставила в машинку новый, чистый лист бумаги и начала печатать невероятно красивое, как мне показалось, стихотворение. Я успела сочинить только две первые строчки, и звучали они так:
- Я странствую при свете звезд
- и думаю, думаю без конца…
Но пора было бежать в школу, а когда я вернулась домой к ленчу, Сванте уже завершил мое поэтическое произведение, и оно звучало вот так:
- Я странствую при свете звезд
- и думаю, думаю без конца,
- и ноги мои так ужасно устали,
- когда прохаживалась я там
- до самого утра.
И еще он добавил следующее:
- «Не думай, не думай без конца!
- У тебя только закружится голова!»
Постепенно мне становилось ясно, что пишущую машинку можно использовать с большим успехом. Но как? Печатать на машинке домашние сочинения не разрешается, а писать на машинке дневник вообще нельзя. Да и все эти затеи с дневником мне не по душе. Довериться обыкновенному листу бумаги, который не может даже воскликнуть: «Вот как!» в ответ на твои излияния, — какой, собственно говоря, в этом смысл?! Мне хочется думать, что я беседую с живым существом… И я долгое время втихомолку мечтала обзавестись постоянной корреспонденткой, подругой по переписке, чтобы открывать ей свое сердце… Это будет совершенно незнакомая мне, терпеливая маленькая особа, которая слушает и отвечает тебе. У многих из школьной молодежи — из тех, кого я знаю, — есть постоянные корреспонденты. А некоторые пишут даже тем, кто живет в других странах. Мне нравится думать об этом. Обо всех письмах, что летают взад-вперед и словно нитью связывают людей в разных местах и в разных странах между собой и делают их ближе друг другу.
И вот как-то раз, когда одна из девочек в нашем классе закричала: «Кто хочет написать письмо стокгольмской девочке по имени Кайса Хультин?», то я поступила, как Густав Васа[3] в битве при Бреннчюрке[4], я вышла большими шагами вперед и ответила:
— Это сделаю я!
И как только уроки кончились, я побежала домой и уселась за машинку. И вот что я написала.
Если ты, разумеется, захочешь стать ею. Я имею в виду — захочешь переписываться со мной. Надеюсь, что ты не против. По-моему, не совсем нормально, если у тебя нет корреспондентки. У всех девочек в классе есть один или несколько таких, как у нас говорят, «предметов первой необходимости». Только у меня до сих пор такой подруги не было. И тогда тебе легко понять, почему, когда вчера Марианн Удден перед уроком географии поднялась на парту и, выкрикнув твое имя, спросила, не хочет ли кто-нибудь написать тебе, я тотчас согласилась. Она сказала, что узнала твое имя и адрес от одной из подруг, с которой переписывается.
И вот теперь у тебя есть я! Но, быть может, мне следовало сначала представиться: меня зовут Бритт Мари Хагстрём, мне 15 лет. Я учусь в Смостаде, в шестом классе школы для девочек. Ты спрашиваешь, как я выгляжу? (Мой брат Сванте считает, что это — первый вопрос, который задают девочки.) Дорогая моя, я хороша, словно ведьма, у меня черные как смоль волосы, темные сверкающие глаза, персиковый цвет лица: «Mein Liebchen, was willst du noch mehr?»[5]
И ты поверила? В таком случае ты, возможно, разочаруешься, когда я сообщу тебе: когда я ложусь спать по вечерам, то пытаюсь внушить себе, что именно так и выгляжу. Реальность, к сожалению, не столь блестяща. Откровенно говоря, внешность у меня очень обыкновенная: обычные голубые глаза, обычные светлые волосы и обычный маленький вздернутый нос. У меня, насколько я сама могу судить, ну ничегошеньки необыкновенного нет. Хотя, возможно, печалиться об этом не стоит. Подумай только, если бы у меня на самом деле была необычная внешность, и единственно необычной была бы необычайно большая бородавка на носу, или я была бы необычайно кривоногая…
Что касается моей семьи… но вообще-то об этом ты узнаешь в следующий раз.
Какой смысл выбалтывать тебе абсолютно все, прежде чем я узнаю, вправду ли ты хочешь переписываться со мной? Итак: я жду! Жду с колоссальным нетерпением. Тебе следует знать, что я ужасная графоманка, а теперь еще мама была так мила, что позволила взять ее старую пишущую машинку, когда купила себе новую. Поэтому теперь, пожалуй, я утоплю тебя в более или менее гениальных посланиях. Так интересно переписываться с кем-то, кто живет в Стокгольме! Понимаешь, я надеюсь услышать шум большого города в твоих письмах. Маленький город, такой, как наш, шуметь не может, самое большее, на что он способен, это журчать, как ручеек. Но если ты поспешишь и примешься шуметь, я стану журчать, это я тебе обещаю! Журчать вверх и вниз по странице…
Привет, дорогая незнакомая Кайса!
Дай о себе знать, и как можно скорее!
Бритт Мари.
Ты хочешь переписываться, Кайса, ты хочешь! Ура! Я так рада, что мои пальцы, делая ложные шаги по клавишам, допускают ошибки.
Ты написала невероятно длинное и приятное письмо. Теперь я уже многое знаю о тебе и твоих сестрах, о твоих маме и папе.
Интересно ли тебе узнать что-нибудь о моей семье? Она довольно большая и довольно разнообразная, так что если я стану описывать ее подробно, это займет, вероятно, много времени. Если устанешь читать, кричи!
Начну с главы семьи. Мой папа — ректор учебного заведения для мальчиков в нашем городе. Я люблю его. Он самый чудесный папа во всем мире. Да, это абсолютно так! У него серебристо-седые волосы и молодое лицо. Я думаю, он знает все на свете. Он — спокойный. У него есть чувство юмора. Он почти всегда сидит в своем кабинете и читает. Хотя он, разумеется, много времени уделяет и нам, детям. Он не любит жаркое из баранины, да, да, я вовсе не утверждаю, что это возвышает его над всем остальным человечеством, но, во всяком случае, он жаркое из баранины не любит. Еще он не любит, когда врут и когда сплетничают, и всякие там кофепития. И я не знаю ни одного человека такого рассеянного, как папа. Если бы такой нашелся, это была бы наша мама. С такими родителями — просто чудо, что мы — дети — не стали профессорами уже с того самого дня, когда появились на свет… По крайней мере во всем, что касается рассеянности. Но, как ни странно, мы, кажется, вполне нормальные.
Мама тоже почти целыми днями сидит в своей комнате и стучит на машинке так, словно у нее пальцы горят. А вообще-то она переводит на шведский язык книги.
Время от времени она вспоминает, что произвела на свет пятерых детей, и в избытке материнских чувств выскакивает из своей комнаты и начинает воспитывать нас направо и налево. Строгой она никогда не бывает, потому что смеется над всем на этой грешной земле, над чем только вообще можно смеяться, и еще немножко в придачу. Она ни капельки не сердится, если мы являемся к ней в комнату и мешаем работать. Она бы даже не заметила, если бы целый железнодорожный состав внезапно промчался через ее комнату. На днях у нас в доме были двое слесарей-водопроводчиков, которые ремонтировали ванную, и там стоял жуткий шум-грохот. Алида пылесосила, малышка орала, будто ее резали, а мой братец Сванте делал все, что в его силах, наигрывая на гармонике «Шум водопада в Авесте»[6]. И тогда моя взрослая сестра Майкен, сунув голову в дверь маминой комнаты, спросила, может ли мама работать, несмотря на такой шум и кавардак.
— Конечно, могу, — сказала мама, улыбаясь своей самой лучезарной, обезоруживающей улыбкой. — Такие шарманщики мне ничуть не мешают.
Ты, должно быть, думаешь, что в доме с такой хозяйкой царит дикий беспорядок. Нет, тут ты ошибаешься. Здесь есть управляющая рука и бдительное око, и обе эти драгоценные части тела принадлежат моей взрослой сестре Майкен. Этой особе всего лишь девятнадцать лет, и все-таки Майкен абсолютно независима, когда речь идет о том, чтобы заботиться обо всей этой трудноуправляемой семейке. Она обращается со всеми нами, включая маму, с материнской снисходительностью. Она так спокойна, и решительна, и деятельна, что мы все безоговорочно склоняемся перед ее мудрыми решениями, по крайней мере когда речь идет о житейских вопросах. Возможно, старшая дочь в семье должна стать такой, если милая ненормальная мамочка только и делает, что смеется и стучит на машинке.
В то время, когда Майкен ходила в школу, у мамы, конечно, было не очень много времени заниматься переводами. Тогда ей приходилось самой быть хозяйкой. Она и была ею — всегда в хорошем настроении и с довольно плохими результатами. Она весело смеялась, когда жаркое подгорало, а выпечка не удавалась. Рассказывают, что Майкен уже в десятилетнем возрасте ходила вокруг мамы и напоминала ей о том, что надо сделать.
А когда Майкен закончила восемь классов, то, само собой разумеется, она абсолютно естественно впряглась в ярмо и заняла мамино место хозяйки дома. Мама весело щебетала, направляясь к своей пишущей машинке. И, как уже сказано, Майкен — независима. Но она также и мила, ужасно мила, и потому-то мы живем в постоянном страхе, что кто-нибудь из всех этих молодых людей, которые бегают и увиваются за ней, похитит наше сокровище. В настоящее время некий нотариус нашего судебного округа слишком часто стал у нас околачиваться.
— У Майкен опять объявился новый шейх, — говорит Сванте, огорченно качая головой. — Когда ты, Майкен, собираешься пролепетать ему сладостное слово «да», чтобы услышать звон свадебных колоколов? — спрашивает он за завтраком.
Но Майкен величественно-споойно продолжает сидеть за столом и не отвечает на его слова.
— Через мой труп поведет он ее к алтарю, — говорю я. — Уж если ей, в конце концов, обязательно надо выйти замуж, то пусть выходит по крайней мере за адмирала или за графа, а не за такого вот ничтожного нотариуса.
Тут Майкен открывает наконец рот и с мягкой иронией произносит:
— Милые вы мои, никогда я замуж не выйду! Я буду обретаться здесь до конца своей жизни, штопать ваши чулки и носки, вытирать вам носы и напоминать о ваших уроках. Вот весело-то будет!
Тут мы сразу чувствуем себя совершенно уничтоженными и усердно пытаемся выдать Майкен замуж чуть ли не завтра, даже если это приведет к распаду семьи и к подгоревшему жаркому на веки вечные в будущем.
— Однако же, — говорит Майкен, — если это может вернуть вам душевный покой, то могу сказать, что мне этот нотариус даже за пять эре[7] ни к чему!
Думаю, так оно и есть. Надеюсь, на этот раз опасность миновала.
В состоянии ли ты слушать еще о семействе Хагстрём? Потому что в таком случае я могу рассказать о той, что в толпе сестер и братьев следует как нижеподписавшаяся номер два. Что можно сказать о себе самой, как ты думаешь? Что я люблю книги, что ненавижу ложиться спать по вечерам, что люблю до умопомешательства свое семейство (хотя иногда оно меня раздражает), что презираю завитые волосы и никогда не захочу, чтобы у меня был перманент, что люблю природу, когда могу самостоятельно ковыряться в саду, но ненавижу убирать там, что люблю голубые весны, и теплые лета, и прозрачные осени, и снежные зимы, когда могу кататься на лыжах, и что я, короче говоря, по-настоящему люблю жить на свете. Кроме того, я люблю писать сочинения, и нет конца насмешкам, которые я вынуждена терпеть из-за этого от Сванте.
— Не могу спать по ночам, — говорит он, — я бодрствую и только и думаю о том, что мы станем делать со всеми деньгами, когда Бритт Мари получит Нобелевскую премию. Обещай, что подаришь мне тогда клюшку для игры в хоккей с мячом!
— Ты сейчас же получишь, если не замолчишь, — отвечаю я, — но только не клюшку, а клюшкой по башке!
Возможно, уже из всего вышеизложенного ты можешь сделать некоторые выводы о том, что представляет собой Сванте! Я хочу только добавить: этому юнцу четырнадцать лет, и он самый ленивый из всех Божьих созданий, когда дело касается школьных уроков. Но весьма прилежный и упорный, когда речь идет об игре на гармонике или в футбол, о чтении приключенческих романов, о том, чтобы дразнить сестер и увиливать от встречи с зубной щеткой. Но у него есть чувство юмора, и я думаю, из всех моих братьев и сестер я больше всего дралась с ним и любила его больше всех, потому что мы почти ровесники. Правда, про драку, быть может, я немного похвасталась. Последние десять лет нашей жизни Сванте, к сожалению, был сильнее меня. Но ты ведь знаешь, стараешься делать все, что в твоих силах, и бессчетны все те сражения, которые мы выдержали друг с другом. Когда же дело касалось других негодных мальчишек, мы, во всяком случае, всегда держались вместе. И было время, когда Орлиный Глаз и Соколиный Глаз[8] из овеянных славой племен индейцев сиу[9] наводили настоящий ужас на других индейцев в этой части города. Когда мы выкапывали боевые секиры, наши враги, такие, например, как Крадущееся Дерьмо и Брат Селедочных Молок, трепетали от страха. Между нами говоря, я по-прежнему необыкновенно привязана к Сванте, хотя нельзя слишком явно давать ему это заметить. У него может развиться чересчур высокое мнение о собственной персоне, а это ему пользы не принесет.
Я считаю, что Сванте и я, вместе взятые, представляли собой во времена нашего нежного младенчества такое испытание для наших родителей, что они решили: малышей на некоторое время им хватит! Во всяком случае, прошло целых семь лет после рождения Сванте, прежде чем на свет появился Йеркер. Сейчас ему, стало быть, семь лет, и как раз на днях он пошел в школу. Еще совсем недавно они со Сванте жили в одной комнате, но когда Сванте нашел однажды дохлую крысу в своей кровати, он начал медленное отступление. Крыса была, так сказать, той каплей, которая переполнила чашу. Потому что, видишь ли, Йеркер страдает манией коллекционирования и заполонил их общую комнату своеобразными камнями, каталогами, рыболовными крючками, головастиками, корой, из которой вырезают берестяные лодочки, почтовыми марками и, как уже сказано, той или иной дохлой крысой. В результате ему досталась — не хочу зайти так далеко, чтобы сказать — отдельная комната, но, во всяком случае, собственная берлога. Его поселили в маленькой-премаленькой комнатушке, служившей прежде складом для всевозможного хлама, и можно, пожалуй, сказать, что складом служит она и теперь, так как Йеркер складировал в ней все свои сокровища и абсолютно счастлив. Хочу сказать: счастлив до тех пор, пока там никто не убирает. Уборку Йеркер терпеть не может. Он повесил на двери объявление, которое гласит: «ДИРЖИТЕСЬ ПАДАЛЬШЕ, А НЕ ТО БУДУ СТРИЛЯТЬ. МСТИТЕЛЬ». (На дверях комнаты Сванте тоже висит объявление: «Предупреждение негодяям».)
Понимаешь, способный маленький ребенок Йеркер выучился читать и писать самостоятельно. И на старом ящике из-под сахара, переделанном в книжную полку, он держит свои драгоценные книжки: «Приключения Малыша в черничнике»[10], «Путешествие верхом на кошке»[11] и многие другие, в том числе и самую первую и самую последнюю любимую книгу Йеркера «Винни-Пух и все, все, все…» — одну из книг, специально избранных и приобретенных семейством Хагстрём для семейного чтения вслух.
А вообще о Йеркере можно сказать, что он именно сейчас очаровательно беззубый. Как я уже писала, на днях он пошел в первый класс. Видела бы ты его, когда он отправился в школу! Я думаю, что абсолютно невозможно устоять против того состояния усердия, ожидания и задора, которые обуревают маленьких мальчишек, когда они впервые идут в школу! Бедные дети, ведь они не понимают, что отныне и до тех пор, пока они не выйдут на пенсию, у них не будет ни единого свободного часа!
Ну, совсем скоро, Кайса, ты вздохнешь с облегчением, потому что теперь мне осталось представить тебе только одно совсем маленькое бесполезное существо. Оно родилось три с половиной года назад и зовется Моника. Малышкой она практически кричала не переставая, так что Сванте счел, что самое время повесить на двери объявление для сведения аиста[12]: «Все места братьев и сестер в семье укомплектованы». Теперь Моника больше не кричит, но она просто сказочно избалована. Обводит всю семью вокруг маленького мизинчика, сладчайшего из всех, которые ты когда-либо видела. Так, разумеется, кажется мне! Но я начинаю думать, что мне не хватает критического взгляда на собственную семью.
Остается только добавить, что мы живем на вилле, не новой и не роскошной, но по-настоящему, по-домашнему уютной. И еще у нас есть большой старый сад — просто чудесный. Только бы не заставляли очищать его от сорняков! Но от этого никак не увильнешь! Ну, пока…
Да, да, я заканчиваю письмо! До свидания, Кайса!.. Ой, ой, ой, забыла самое главное. Забыла Алиду, милая моя, Алиду! Что было бы с семейством Хагстрём без Алиды? Она жила в нашем доме с тех пор, как родилась Майкен, и в том, что мы, несмотря ни на что, вкусно ели даже тогда, когда Майкен еще не взяла в свои руки бразды правления, пожалуй, тоже заслуга Алиды. По меньшей мере раз в месяц она разражается безумным плачем и говорит, что первого числа следующего месяца уходит. Мол, сердце ее больше не выдерживает жизни в зверинце. Но обычно это продолжается не более получаса, получаса, в течение которого мама и Майкен непрерывно молят и просят ее не уходить и лебезят перед нею. И как только эти полчаса проходят, снова слышится ее «веселая» любовная песенка:
- Цветочек малый вырос
- На могилке Олеанны.
- Тот цветочек означает,
- Что Олеанна была верна…
И Алида тоже верна, верна нам, уж это точно.
Есть на свете три человека, которых мне жаль — себя самое, которой нужно заплатить за пересылку этого письма, почтальона, которому придется тащить такое длинное письмо к тебе домой, и тебя, несчастную, которой придется его читать.
Попытайся, однако, это пережить и напиши.
Бритт Мари.
Отгадай, который теперь час? Именно теперь? Половина седьмого утра! А какое утро! Сверкающее, ясное и сияющее, как в первый день творения. Весь дом спит, но я проснулась уже в пять часов утра. Я пишу тебе, сидя у стола под липой в нашем саду. Вокруг меня в сумасшедшем изобилии цветут флоксы и поздние розы. Эта роскошь красок почти беззащитна, и душа моя наполняется восторгом, когда я отрываю взгляд от бумаги и оглядываюсь. Знаешь ли ты, что, по-моему, поразительно? Случалось ли тебе, когда ты была совсем маленькой, проснуться таким вот осенним утром самой первой в доме и выйти в сад, чтобы посмотреть, не упало ли ночью на землю несколько яблок? Мне так случалось просыпаться часто, и я еще помню все свои ощущения. Радость, испытанная Колумбом при виде Америки, — лишь слабый отсвет счастья, которое пронзило мою детскую душу, когда однажды, таким же чудным утром, я нашла созревшее яблоко в мокрой траве!
Я по-прежнему испытываю почти те же самые чувства, как тогда, словно обнаружила что-то, сравнимое по своей ценности разве что с золотым слитком. И хотя сейчас нам разрешают собирать фрукты прямо с деревьев, ни одно яблоко в мире не было так сладко, как то, что упало в то утро и валялось под моей собственной яблоней.
Тебе не кажется, что вообще-то сентябрь — фантастический месяц? Последняя лихорадочная вспышка лета перед тем, как исчезнуть с лица земли!
И еще я люблю сентябрь потому, что сейчас так много прекрасной полезной еды. Ходить на рынок в это время года — настоящее приключение. Мои глаза чуть не вылезают из орбит, когда я вижу лотки, переполненные яблоками, грушами, сливами, помидорами, ягодами, грибами, дынями, горохом, фасолью и капустой.
В воскресенье мы совершили нашу традиционную ежегодную вылазку за брусникой. Мы едем в шарабане, запряженном парой лошадей. В нашем городе есть возница, который сдает этот прекрасный экипаж напрокат, и когда мы, дребезжа, проезжаем по ухабистой булыжной мостовой улицы Стургатан[13], люди знают, что наконец-то брусника созрела!
— Я люблю сидеть так высоко над головами людей и чувствовать, что пахнет лошадьми, и знать, что целый день проведу в лесу, — говорит Сванте.
И мы понимающе киваем друг другу.
На этот раз Сванте взял с собой свою гармонику, и, как только мы выезжаем за заставу, он начинает играть Архольмский вальс[14]. Но лошади были, верно, из музыкальных. Они пугливо прянули в сторону, и вознице потребовалась вся его сила, чтобы их удержать. Так что Архольмский вальс быстро прекратился. И я сказала:
— Кое-кто вечно жалуется, когда я играю на пианино, но должна сказать, я-то, во всяком случае, играю не так, чтобы до смерти напугать лошадей.
— Меня это удивляет, — произнес Сванте. — Если бы пианино было здесь с тобой в экипаже и ты вместо Архольмского сыграла, как обычно, вальс «Дунайские волны», тогда, мне кажется, лошади помчались бы и неслись до тех пор, пока не сдохли. Когда играю на гармонике я, лошадей все-таки еще можно придержать, и я считаю это довольно высокой оценкой моего искусства.
Мы ездим всегда в одно и то же место. Это крестьянская усадьба, расположенная на расстоянии одной мили[15] от города. Один из прежних папиных учеников — владелец тамошней усадьбы, и мы заполняем наши корзинки в его лесу. А одновременно и наши желудки — взятыми из дома завтраками. Собственно говоря, это последнее писать не следовало бы. Ведь папа утверждает, что, когда школьникам велят написать сочинение о какой-нибудь экскурсии, оно целиком бывает посвящено главным образом взятым из дома бутербродам. Поэтому, прежде чем дети начинают писать сочинение, папа на всякий случай громко кричит:
— Съешьте бутерброды перед уходом из дому!
Ну а мы этого не сделали, и я уверена в том, что бутерброды, положенные на мшистый камень, окруженный высокими елями и поросшими брусникой кочками, показались всем нам гораздо вкуснее, чем дома.
Брусники в лесу много, и через несколько часов мы собрали по-настоящему солидный запас ягод на зиму. Папа нам нисколько не помогал. Он больше расхаживал вокруг и собирал гербарий и смотрел на дятла, сидевшего на дереве. Моника искала хижину «детей Домового»[16], Йеркер вырезал луки и стрелы, а у Сванте обнаружилась явная склонность растянуться во всю длину среди кочек и ничего не делать. Скромность не позволяет мне назвать некоторые имена, но ты, быть может, сама вычислишь, кто, собственно говоря, собирал бруснику!
Я слышу, как Алида бренчит посудой на кухне, так что мне надо выждать удобную минутку и выпить стакан чаю с поджаренным хлебом, прежде чем идти в школу. Будь добра, держи за меня большой палец[17]! У нас контрольная по биологии.
«Погашена лампа, а ночь тиха и ясна…» И, собственно говоря, бедной школьнице, которой завтра снова надо вставать в восемь часов утра, пора ложиться спать. Но мне кажется, я, прежде чем заснуть, должна еще немного поболтать с тобой.
Сегодня в школе было довольно тоскливо. Сочинение по биологии, по-моему, получилось классное, хотя я никак не могла вспомнить, что насекомые дышат с помощью тонких дыхательных трубок. Но затем у меня были два урока математики подряд, а этот предмет всегда пробуждает во мне желание быть дочерью маленького честного негра из племени банту, который не требовал бы от меня умения считать больше чем до трех. А тут еще Марианн Удден была по-дурацки смешна. Надо сказать, Марианн Удден задает тон в нашем классе, а что это значит, ты наверняка понимаешь. Это значит, что все девочки или почти все девочки думают, как она, и поступают, как она, и говорят так же, как она. И постепенно это становится по-настоящему утомительно. Ведь в каждом классе всегда кто-то задает тон, и, по правде говоря, нужно, чтобы он обладал хоть каплей разума. Мне кажется, что наш класс был гораздо приятнее и уютнее до того дня, когда в прошлом году там вынырнула Марианн. Ее отец — управляющий большим поместьем не так далеко отсюда, и первые школьные годы она занималась дома с гувернанткой. Быть может, все зависит от того, что у Марианн никогда прежде не было школьных товарищей. Она попросту не успела научиться тому, что значит настоящее товарищество. И еще у нее нет ни братьев, ни сестер, и по рассказам, Марианн жутко избалована. Поверь, мы все просто растерялись, когда она впервые объявилась в классе в сказочных итальянских туфлях и с эмалевой пудреницей. И даже издали было видно, как дороги ее платья, хотя на вид они казались совершенно простыми.
По правде говоря, должна признаться, что я довольно быстро оправилась от лихорадки, именуемой «Марианн», но для большинства наших одноклассниц она по-прежнему стоит на недосягаемой высоте. Она — та, кому ежедневно нужно приносить жертвы в благодарность за то, что имеешь счастье принадлежать к узкому кругу ее друзей. Разумеется, ты сочтешь меня после этих слов завистливой. На всякий случай сижу сейчас и проверяю себя, испытываю ли я это чувство. И думаю, что смею утверждать: я не завистлива. По мне, так пусть она будет какой угодно раскрасавицей, пусть разряжена в пух и прах, мне лишь приятно смотреть на нее. Но мне не нравится ее манера использовать товарищей и заставлять их плясать под ее дудку, натравливая друг на друга. Один день ее водой не разольешь с Лисой, чтобы подразнить Грету, а назавтра — наоборот. А сегодняшняя выдумка Марианн кажется мне самой что ни на есть дурацкой. Понимаешь, случилось так, что она на днях получила небольшое и справедливое предупреждение от нашей преподавательницы французского языка фрёкен[18] Хедберг, и, поскольку мы все небрежно отнеслись к переводу, нам задали в наказание еще одну страницу французского текста. Но тут последовал приказ Марианн: никому штрафной текст не переводить. Мы все должны были стоять молча, как стадо овец, если нас вызовут. Я сказала Марианн, что, по-моему, она поступает глупо и что я, со своей стороны, намереваюсь читать эту страницу до тех пор, пока это меня забавляет (что, право, в общем и целом не так уж и плохо). Но у нас в классе есть девочка, Бритта Свенссон, одна из тех, ну, ты знаешь, таких, которых никогда никуда не приглашают, ни на какие посиделки, и которых никогда не посвящают ни в какие тайны. В каждом классе всегда найдется парочка таких несчастных, и ты даже не поверишь, до чего мне их жалко! У Бритты Свенссон нелады с французским языком, и призрак ВС[19] всегда витает над ее головой. Вероятно, она не посмела не прочитать текст, и в трудном выборе между немилостью фрёкен Хедберг и немилостью Марианн она, очевидно, решила не в пользу последней. Кроме того, Бритта знала, что ее непременно спросят. Ее и в самом деле вызвали самой первой, и она представила вполне приличный перевод. Марианн, которую вызвали следом за ней, лишь что-то глухо бормотала себе под нос, а что касается того, чтобы стоять как глупая овца, Марианн вела себя так, что ничего лучшего и не пожелаешь! Ну да ладно; так как перевода не было, Марианн сделали замечание, а потом фрёкен Хедберг перешла к какому-то другому вопросу, и отвечать нам больше не надо было. На перемене Марианн созвала военный совет и — внимание! — вот теперь-то самое дурацкое и началось, — постановила, чтобы никто целых две недели ни единого слова не говорил Бритте Свенссон. Никто не должен гулять с ней на переменах, а если она обратится с прямым вопросом, не должен отвечать!
— А не повесить ли ей на шею маленький колокольчик, чтобы мы услышали, когда она приближается? — как можно язвительнее спросила я. Ведь так поступали в старину с прокаженными, а с тех пор культура не очень-то продвинулась вперед!
Но все остальные послушно и услужливо мяукнули в ответ: да, никто, мол, не станет разговаривать с Бриттой целых две недели.
— К слову, о пытках, — сказала я. — Я слышала, будто японцы мучили своих пленников, заставляя овец лизать им подошвы ног до тех пор, пока пленники не сходили с ума. Не стоит ли подумать о чем-нибудь таком и в нашем случае? Кажется, недостатка в глупых овцах в этом классе нет, так что никаких препятствий у нас не будет!
Выпалив эту убийственную реплику, которой сама осталась необычайно довольна, я удалилась.
— Ты куда? — спросила мне вслед Марианн.
— Пойду, хочу часок мило и уютно поболтать с Бриттой Свенссон, — ответила я.
Но поверь мне, как чудесно было в половине четвертого повернуться спиной к школе. Идя домой со школьным ранцем, бьющим по ногам, я искренне кляла в душе всех школьных подруг вообще и Марианн в особенности. На улице, перед калиткой нашего дома, я обнаружила Йеркера в компании трех парнишек его возраста. Он не видел, как я подошла, и мелкие, застенчивые ругательства, которые я шептала про себя, померкли и превратились в ничто, когда я услышала воистину крепкие словечки, которые извергал беззубый ротик моего братца.
— Как тебе не стыдно! — сказала я, схватив его за шиворот.
— Да, но на улице ведь можно ругаться, — с большим удивлением произнес маленький язычник.
Мы вошли в дом и пообедали; чудесно было сознавать, что ты снова среди разумных людей. Кроме того, мы ели пюре из брюквы с картофелем и свинину, а ведь такие блюда могут примирить человека почти со всем на свете. Мы, как обычно, подняли стол. Милая моя, возможно, я тебе об этом не рассказывала, так что я должна, вероятно, все объяснить. Да, видишь ли… В нашей семье существует маленький идиотский обычай: когда мы вместе в мире и счастье сидим за обеденным столом, мы общими усилиями чуточку приподнимаем стол над полом, только на несколько дюймов или что-то в этом роде, и всего на миг. Собственно говоря, я не знаю зачем, вероятно, лишь как своего рода знак нашей общности, удовлетворенности, что нас так много и мы можем сидя приподнять стол. Майкен, правда, постановила не поднимать стол, когда у нас на обед суп. Но брюквенно-картофельное пюре и свинина — солидные блюда, которые можно приподнимать практически на любую высоту. Алида же никогда не одобряла наш обычай приподнимать стол.
— И кто ж подумает, что вы в своем уме, — говорит она, — нет, право ж, никто в это не поверит!
Глаза у меня скоро вылезут на лоб, так что на сегодня поставим точку.
Бритт Мари.
Интересно, видела ли ты вчера вечером, как светит луна? Быть может, большая желтая луна висела над королевским замком, отражаясь в водах Стрёммена[20]? Странно даже думать, что это была та же самая луна, на которую я смотрела во время прогулки. Я видела ее не одна. Со мною был кто-то. Но нет, не скажу кто!
Побыла я недолго и у Аннастины. Она живет неподалеку от нас. Мы старые подруги, нам было не больше четырех лет, когда мы впервые подрались из-за куклы, да так, что клочья волос просто дымились. И у нас, и у куклы. Я ушла от нее вчера как раз около девяти и тут столкнулась с Ним. Чисто случайно. Иногда я внушаю себе… я имею в виду, что… я надеюсь… это не случайность, что мы встречаемся! Надеюсь, Он, возможно, предпринимает известные усилия, чтобы мы встретились. Но это, естественно, лишь мои собственные фантазии. Хотя вообще-то…
Мы пошли по набережной Опроменад[21]. Понимаешь, у нас есть довольно славная река, которая течет, извиваясь, через наш маленький городок. Не знаю, что это был бы за городок без реки! Думаю, что-то совершенно лишенное шарма. Я вообще не знаю, зачем нужен был бы лунный свет, если бы он не отражался в нашей маленькой реке. А где бы мы собирали первоцветы по весне, если не в роще у излучины реки сразу же за городом? А не сиди я светлым летним вечером на скамье у реки и не чувствуй, как благоухает белая сирень, я даже не поверила бы, что вообще-то настало лето. Мы гуляем по улице Стургатан только зимой. Но как только снег растает, ты найдешь нас на Опроменаде, где мы месим ногами глиняную кашу, утопая в ней до самых лодыжек. Никакой мостовой, как ты понимаешь, там нет, и я думаю, что на совести этой набережной, пожалуй, довольно много изношенной обуви.
Туда-то мы и пошли вчера вечером, Бертиль и я. Ой, вот и вырвалось у меня Его имя! Ну а почему бы тебе его и не узнать? Точно так же тебе можно узнать, что ему шестнадцать лет и что он занимается на втором курсе гимназии и, как говорит папа, порядочный мальчик. А я говорю, что таких красивых зубов, как у него, нет вообще, уверяю тебя!
О чем мы говорили, не знаю! Мне кажется, мы были довольно молчаливы. Река текла внизу такая темная, а месяц так изумительно отражался в ней, и ивы так грациозно склонялись над водой. Было настолько красиво, что это почти причиняло боль. Я вдруг почувствовала сильную грусть, сама не знаю почему. Такое случается со мной довольно часто. Грусть — быть может, оттого, что я очень молода! И потому, что я еще не моложе. Потому что, когда ты моложе, все так просто! А может, все снова станет проще, когда ты по-настоящему вырастешь! Но именно тогда — когда середка на половинку — порой бывает по-настоящему тяжко, так мне кажется. Интересно, Кайса, чувствуешь ли ты когда-нибудь такое, или только я, глупая. Ведь, собственно говоря, мы мало знаем о Жизни, о Жизни с большой буквы. Но иногда меня одолевает предчувствие, что Жизнь — это, с одной стороны, нечто необыкновенно сладостное, а с другой — необыкновенно ужасное. И тогда снова приходит грусть. Иногда меня охватывает подлинное отчаяние.
Я опасаюсь, что мне не удастся создать что-нибудь по-настоящему хорошее из моей жизни. Мама обычно говорит, что жизнь подобна тесту. Каждый человек получает свой кусок теста и придает ему форму, какую хочет. От самого человека зависит, выйдет ли из этого теста ровный и красивый, сдобренный сливками каравай или кривая и косая маленькая булочка, подгоревшая по краям. А так как кусок теста получаешь всего один-единственный раз, то, если оно один раз подгорело, сделанного уже не воротишь. Многие молодые люди не понимают, как важно придать куску теста нужную форму уже с самого начала. Так говорит мама, она охотно употребляет в своей речи сравнения и иносказания. Иногда она называет вещи своими именами и тогда говорит так:
— Что бы ты ни делала, Бритт Мари, не будь небрежна! На свете так много маленьких глупых девочек, которые думают, что можно быть сколько угодно неряшливой и что вовсе не надо быть такой уж аккуратной, лишь бы было весело! Но это неверно!
Мама, очевидно, считает, что если ты неряшлив, то это все равно что придать своему куску теста кривую и косую форму. А на днях мы шли с мамой по улице и встретили одну девушку… не скажу, как ее зовут. Она и мила, и добра, и всегда живая и веселая, однако же молва о ней идет не очень хорошая; и люди как-то по-особому смеются, когда называют ее имя. И мама сказала:
— Хотелось бы знать, уж не она ли лепит свой кусок теста чуточку кривым.
Все! На сегодня с выпечкой покончено! Но хочу сказать тебе, что уж если есть на свете кто-нибудь, кто станет ровным и красивым и хорошо сдобренным сливками караваем, так это Бертиль! Он почти слишком хорош для того, чтобы поверить: так и надо жить!
В десять часов мне необходимо мчаться домой, потому что если у папы, у мамы и у Майкен существует общее мнение о чем-то, так это о том, что мы — Сванте и я — должны быть дома в указанное время. Ноги у меня промокли насквозь, и я утешала себя тем, что, возможно, моя грусть зависит чуточку и от этого.
Вообще-то в следующую субботу в учебном заведении, где папа ректор, будут танцы, и это великое событие нынешней осени. То есть с точки зрения школьников. Собственная школьная капелла, где Сванте занимает почетное место, играя на гармонике, отвечает за музыкальную часть праздника. Значит, нельзя утверждать, что в скромном жилище семейства Хагстрём ныне царят мир и покой. Потому что оркестр «The Playing Fools»[22] обычно репетирует у нас дома.
Слушай! Мне подарили новое платье, которое я надену на танцы. Оно: 1) темно-синее; 2) снизу доверху плиссированное; 3) с белым воротничком и с белыми манжетами; 4) по-моему, очень миленькое. Глупо, что платье так много значит для человека. Но это факт, что я могу проснуться среди ночи и с легким трепетом удовольствия вспомнить про новое платье. Затем я поворачиваюсь на другой бок и снова засыпаю с придурковатой улыбкой на губах. Моими туалетами занимается Майкен, а у нее хороший вкус, что прекрасно. Мама даже не заметила бы, если бы я появилась облаченная в юбку из полос лыка, готовая танцевать «хула-хула»[23]. Но Майкен строга.
— Никаких побрякушек на этой девочке не будет, — отрезает она, когда я смотрю исподтишка на более модные, экстравагантные ткани и модели.
И после короткой, но бурной душевной борьбы я вынуждена признать, что Майкен права.
Болтовни на сегодня довольно!
Бритт Мари.
Как весело танцевать! Я уже сейчас прыгаю от радости, когда думаю о танцах в субботу. Я могу танцевать сколько угодно, но папа-ректор решительно заявил, что все кончится в одиннадцать часов.
А теперь ты услышишь, как все было от начала до конца с той самой минуты, как я впрыгнула в темно-синее, снизу доверху плиссированное платье, и до того момента, как вылезла из него вечером.
Братья могут раздражать, а среди всех вызывающих раздражение братьев Сванте — номер раз! Он ведь в числе устроителей вечера, так что отправился из отчего дома с гармоникой уже около семи часов. Но еще до этого успел высказать мне немало самых разнообразных истин. Ты ведь знаешь, что на танцах хочется выглядеть как можно красивее, но Сванте этого не понять.
— Да охранят святые угодники всех парней, — сказал он. — Сдается, девчонка сделала укладку! Вероятно, собирается крушить сердца по-крупному!
А когда я нанесла самую маленькую щепотку пудры, взятой у Майкен, он стал принюхиваться, как охотничий пес, и сказал:
— Здесь пахнет румянами, пудрой и преступной любовью!
— Убирайся, — вспылила я, — а не то расскажу Аннастине, что ты стащил ее фотографию из моего альбома и держишь под подушкой, когда спишь!
Все воровские и бандитские уловки дозволены, когда надо обуздать дерзких братьев. Я думала, что выиграла бой по очкам, но, прежде чем убраться, он сунул голову в дверь и спросил:
— А ты не собираешься еще покрасить губы и появиться, словно сполох пламени ночью? Чтобы Бертиль не заблудился в тумане?
И прежде чем я успела придумать какой-либо воистину уничтожающий ответ, он исчез со своей гармоникой и всем прочим.
Перед моим уходом Майкен внимательно оглядела меня. Она поправила мне волосы и посмотрела, чтобы швы на чулках сзади были бы как раз посередине[24].
— Да, — сказала она, — пожалуйста, не беспокойся — вид у тебя классный!
И я буквально впитала ее слова, так как мне время от времени требуется нечто, укрепляющее веру в собственные силы. Внешне я, видимо, выгляжу как нельзя более самоуверенной, но внутренне я всегда сомневаюсь в том, что Бритт Мари Хагстрём что-то собой представляет. Разве это не у римских императоров всегда стоял рядом раб, которому было приказано время от времени напоминать своему властителю: «Помни, ты смертен!» Мне бы нужен был раб, который с равными промежутками времени шептал мне: «Помни, ты бессмертна!» Тогда бы я, вероятно, не думала так много о том, как выгляжу, и о том, что платья мои — такие, как и должны быть, и о том, не замечает ли кто-нибудь, как вообще-то я не уверена в самой себе. Мама всегда говорит, что если интересуешься другими людьми и ласков с ними, то забываешь о себе самой, и тогда люди считают тебя обаятельной. Потому что больше всего на свете людям нравится, когда кто-то желает слушать болтовню об их детях, об их болезнях, об их работе и обо всем прочем. Думаю, в этом что-то есть! Подумай, например, о тебе и обо мне! Вот я болтаю о Себе, о Себе и все о Себе, но, уверяю, я в самом деле считаю тебя обаятельной личностью, которая так мило выслушивает мою болтовню.
Что если нам вернуться к тому, с чего я начала письмо? Почему так трудно придерживаться одной темы? Думаю, если я не остановлюсь, то могу сбиться и зайти слишком далеко, закончив письмо несколькими решительными высказываниями о разведении племенных овец в Австралии или об искусстве катания на роликовых коньках.
Итак, речь шла о танцевальном вечере в учебном заведении. Мы пошли туда вместе с папой. Как ректор, он, разумеется, должен был присутствовать. Он говорит, что ему нравится смотреть, как молодежь веселится. Мне пришлось всего два раза вернуться домой: один раз принести папины очки, а второй раз — его зонтик. По дороге мы встретили Аннастину, и так чудесно было держать ее под руку, входя в гимнастический зал. Берти ль был уже там, и когда я увидела его, я, как обычно, почувствовала, что у меня словно ком в горле застрял. Как, по-твоему, — это любовь? Мы очень хорошо танцевали — Бертиль и я, так что, когда я порхала с ним в первом вальсе, я думала только, как это весело! Мне не нужно было, как это часто бывает, когда я танцую с другими, концентрироваться на мысли о том, что «сейчас он повернет налево» или «теперь он думает провести меня как можно быстрее мимо учителей».
Кстати!.. Рассказать об ужасном происшествии на этом вечере? Или промолчать, надеясь, что это мне просто приснилось? Но я сочла, что при всех обстоятельствах лучше смотреть правде в глаза, и поэтому ты узнаешь все о моей горькой судьбе, даже если я буду краснеть, когда пишу.
Говорила ли я тебе когда-нибудь об Оке? Если нет, то сейчас самое время сделать это. Ты не сможешь жить, не зная, что на свете существует такой экземпляр, как он! Оке — самый добрый, самый порядочный, самый застенчивый и самый толстый гимназист в мире, который когда-либо являлся домой каждую весну с плохими отметками почти по всем предметам. Уже очень давно он проявлял большое дружеское внимание ко мне, услужливо носил мой школьный ранец, когда появлялась такая возможность, регулярно посылал рождественские и пасхальные поздравительные открытки и учтиво приглашал меня на все школьные танцы. Да, именно так оно и было! Он то и дело приглашал меня. А Оке — он такой человек, которого хотелось бы держать за руку, когда умираешь, но танцевать с ним всю жизнь… О нет! У него так отчаянно много рук и ног, которые торчат отовсюду и мешают, и он — если употребить выражение, которое я где-то слышала, — не мог бы пройти даже через безлюдную пустыню Гоби, не опрокинув на пути кого-нибудь, кто бы тут же и упал.
Ты правильно отгадала, дорогая Кайса! Совершенно верно, мы танцевали буквально «до упаду»! Теперь все сказано! Не спрашивай меня, как это было! Знаю лишь, что внезапно я очутилась на полу, и мне было жутко любопытно, много ли смертельных жертв потребовало это землетрясение? Если тебе когда-нибудь захочется почувствовать себя выброшенной из общества, то позволь мне дать тебе, Кайса, добрый совет: пожалуйста, танцуй «до упаду» на танцевальном вечере, на глазах у всей публики. Когда ты увидишь, как все веселые лица обращены к тебе, тогда узнаешь, что значит быть изгоем общества, несчастливицей!
Мало-помалу я все же разобралась, во всяком случае, в том, какие ноги, собственно говоря, мои, и встала. Моим первым горячим желанием было либо кинуться к дверям, либо пнуть Оке своей тонкой ножкой, но, когда я увидела его багровое, несчастное лицо, меня охватило сострадание, и я почувствовала себя почти его мамой.
— Хотела бы я увидеть следующий тур танца. Интересно, кто станет нам подражать, — сказала я как можно невозмутимее и воинственно огляделась. И мы снова стали танцевать. Но я уверена, что, когда мне исполнится восемьдесят лет и я буду сидеть в кресле в окружении детей и внуков и попытаюсь вызвать в памяти переживания юности, я скажу:
— Подождите-ка! Это случилось в тот самый год, когда ваша бабушка танцевала до упаду на балу!
Потому как, что ни говори о таких вот катастрофах, все же они — опора памяти! Да, это так!
Я имела также удовольствие танцевать со Стигом Хеннингсоном. Он новенький в нашем городе. Из Стокгольма. Как знать! Ты, может, когда-нибудь встречала его на Страндвеген[25]. Но если вид у него был такой, словно он совершенно не думает, будто он — Центр Вселенной и Венец Творения, то, должно быть, это был кто-то другой. Утверждают, будто его исключили из школы в Стокгольме. Не знаю, правда ли это! Папа никогда ничего такого не рассказывает. Но однажды, когда я гуляла с ним, мы встретили Хеннингсона, и папино бормотание было абсолютно неодобрительным. Я вообще не терплю людей, которые являются сюда с таким видом, словно размышляют, как им купить весь город. Кроме того, мальчишкам не очень к лицу, когда они слишком высокого мнения о своей внешности. Даже если их угораздило заполучить вполне приличный нос посреди лица. Время от времени я танцевала и с ним. Мы беседовали, и знаешь, что он сказал? Нет, это такая глупость, что нельзя повторять. Впрочем, не повредит, если ты услышишь, какой может быть наиболее «изысканный» тон беседы современных юноши и девушки.
Он: «Надо же, какой симпомпончик. Так и хочется пригласить тебя на прогулку, когда весь этот цирк кончится».
Я: «Предложить прогуляться всегда можно. Но такая безгранично высокая честь может внушить мне манию величия, так что, пожалуй, я отвечу: спасибо, нет!»
Он: «Не будь такой язвой! Твои темно-голубые глаза — самое изумительное на свете, что я знаю».
Я: «В самом деле? А мне больше нравится брюквенно-картофельное пюре со свининой».
Он: «Как можно говорить такие ужасные вещи этим милым маленьким ротиком?»
Я: «Пустая болтовня, утомительная болтовня, пустая утомительная болтовня!»
Он был заметно оскорблен моими словами, и мы перестали танцевать в установившейся благотворной тишине. Затем он всей душой посвятил себя Марианн Удден, и я слышала, как он говорил, что ее карие глаза — самое изумительное на свете, что он знает. Сама я довольно преданно держалась Бертиля, и нам было очень хорошо вместе. Он предложил мне лимонаду. Но чуточку неприятно, когда у тебя брат в оркестре, и этот брат внезапно, когда ты вовсю охмуряешь молодого человека, прерывает тебя звучным театральным шепотом:
— Не кривляйся!
Бертиль провожал меня домой. Однако Сванте все время шел за нами на расстоянии двадцати пяти метров и многозначительно покашливал. Время от времени он для разнообразия мяукал немного на своей гармонике. Так что все глубокие и значительные слова, которые я собиралась сказать Бертилю, замерзали у меня на устах. Но само собой разумеется, довольно многое из того великого, о чем я думала, я, вместо Бертиля, высказала Сванте, когда мы пришли домой.
Несмотря на все, несмотря на Сванте и несмотря на то что я шлепнулась на балу, я осталась довольна этим вечером. Не понимаю, как это некоторые люди не считают, что танцевать — весело. Я хочу танцевать, пока жива. И даже когда мне стукнет сто лет и я, трясясь от старости, буду ковылять на костылях и едва смогу вспомнить, как меня зовут, все равно при звуках танцевальной музыки и при виде того, как мои потомки в третьем и четвертом поколениях кружатся в танце, мои дряхлые ноги начнут дергаться. Хотя я, конечно, неодобрительно отнесусь к тем танцам, которые будут тогда в моде. И, сердито качая своей поседевшей головой, скажу:
— И это называется танец? Благодарение судьбе, я знаю, что такое старая честная самба, которую мы танцевали в дни моей молодости! Это был красивый, стильный и классный танец!
Прежде чем лечь, я слегка шлепнула свое темно-синее снизу доверху плиссированное платье за то, что оно так хорошо вело себя и помогало мне веселиться. Потом я… бух в кровать… и мигом заснула. И мне приснилось, что я танцую на балу у короля. Его величество пригласил меня на танец, и мы порхали в колоссальном зале, где вдоль стен стояли толпы людей. Мы потанцевали немного, и, так как ничего не случилось, я спросила:
— Ваше величество, господин король, разве не время нам потанцевать до упаду? Я считаю, что тогда дело будет сделано!