Басилевс Гладкий Виталий
– А кто узнает? – узколицый бросил мимолетный взгляд на двух стражей, чуть поодаль лениво игравших в кости на щелчки по носу.
– Если сами не проболтаемся или дежурный лохаг* не наскочит – никто, – рослый наемник с вожделением посмотрел на калитку в воротах – неподалеку от эргастула, на соседней улице, была харчевня, где столовались гоплиты царской хилии.
– С нашими дырявыми кошельками можно рассчитывать разве что на помои, подаваемые в харчевнях на пристани, – коренастый невесело ухмыльнулся.
И в это время кто-то с силой забарабанил в калитку.
– Эй, Фарнакион, открывай, ржавый якорь тебе в ребро!
– Посмотри, кто этот наглец, – приказал старший из стражников, узколицый, коренастый гоплиту.
Тот открыл калитку, и в дворик ввалился здоровенный детина в одежде моряка. В волосатых мускулистых лапищах он держал наполненный под завязку бурдюк. Его квадратное лицо расплылось в блаженной улыбке.
– Фарнакион, дружище! Вот я… Давай чаши. Нальем и… – моряк недоуменным взглядом окинул стражников. – К-куда я попал? Где Фарнакион?
– Он пьян, – коренастый выразительно подмигнул своим товарищам и кивком показал на бурдюк. – Эй, приятель! Что там у тебя? – он потянул бурдюк к себе.
– Э-э, куда? Меня звал Фарнакион… у него праздник… Где вы его спрятали? Фарнакио-он!
– Придет он. Скоро… – коренастый обнял моряка за плечи. – Подождем. А пока давай попробуем винцо. Или у тебя в бурдюке дешевая кислятина?
– Да ты… ты что?! Я его привез из… неважно откуда, но лучшего в Синопе вам не найти. Не веришь? Подставляй чашу!
Моряк распустил завязки бурдюка, и в шлем гоплита хлынула пенящаяся струя.
– Постой, – придержал старший коренастого, уже приложившегося к краю шлема. – Дай ему, – показал на моряка. – Сначала пусть он…
– Мр-р… – заурчал моряк, схватил шлем и прильнул к нему, как страждущий к роднику.
– Остановись, хватит! – коренастый с трудом забрал у моряка необычную чашу и в точности повторил его действия…
Вскоре во дворике царского эргастула стало весело – вино и впрямь оказалось отменным. Тем временем стало совсем темно и кто-то из стражников зажег факел. Моряк, окинув довольным взглядом изрядно захмелевших гоплитов, незаметно для них подошел к калитке, отодвинул засовы и тихо посвистел. Услышав такой же свист в ответ, он весело оскалил зубы и вразвалку подошел к пирующим стражам царской темницы.
Дальнейшее свершилось настолько быстро, что стражники не успели не только поднять тревогу, но и опомниться. Схватив двух наемников за шиворот, моряк столкнул их лбами, и они свалились, как подкошенные. Еще два удара огромным кулачищем – и на ногах остался только старший стражник. Он успел выхватить меч из ножен, но в дворик уже вбежали вооруженные люди, и кто-то из них ударил его мечом плашмя. Гоплит тихо охнул и медленно осел на каменные плиты.
– Связать! – приказал переодетый моряком Пилумн. – Где ключи?
Ключи оказались у старшего стражника.
– Четыре человека останутся здесь, остальные – за мной!
Если что – шумните…
Пилумн стремительно шагал по подземелью, считая повороты. За решетками он видел призрачные тени, мало напоминающие людей – изможденные, в истлевших одеждах, с безумными глазами. Они молча смотрели на Пилумна и его товарищей, и в их взглядах было что-то такое, от чего даже ожесточившееся из-за невзгод и лишений сердце бывшего легионера дрогнуло и больно сжалось.
«Превеликие боги! – бормотал он, чувствуя, как волна ненависти вдруг ударила ему в голову. – Зачем вы так несправедливо поступили с людьми, разделив их на господ и рабов? На нищих и богатых? На тех, кто строит темницы, и на тех, для кого они предназначены? Будь трижды проклят тот, кто впервые заковал своего ближнего в кандалы…»
– Эй, Пилумн! – радостный голос Таруласа вернул от ставного легионера к действительности.
– Рутилий, брат! Погоди, я сейчас… – не дожидаясь, пока подберут ключи, Пилумн оторвал замок и открыл камеру.
Тарулас и Пилумн обнялись; отставной легионер даже прослезился.
– Уходим, быстрее! – наконец опомнился Пилумн. – Ты можешь идти? – спросил он гопломаха.
– Да… – Тарулас исхудал, но на ногах держался твердо. – Пилумн, нужно освободить и остальных.
– Некогда, брат, некогда! Скоро сменяется стража, нужно успеть.
– Время есть… Выпустим их отсюда, Пилумн.
– Рутилий, я тебя понимаю. Но нас могут прихлопнуть здесь, как в мышеловке. Идем! – он потянул за собой упирающегося друга.
Неизвестно, чем бы закончился их спор, но тут в эргастуле раздался свист – сигнал тревоги.
– Бегом! – вскричал Пилумн, и они поторопились к вы ходу.
Возле калитки было шумно – со стороны улицы слышались ругань и звон оружия.
– Открывайте, бараны! Вы что, уснули? Или пьянствуете? Ах, скоты… Ну, погодите…
На ворота обрушился град ударов, сопровождаемый отборной руганью.
– Будем пробиваться… – шепнул Пилумн своим товарищам. – Держи… – он вручил гопломаху меч одного из страж ников.
Калитка распахнулась, и в дворик ввалились возбужденные, галдящие гоплиты; их было около десятка – ночная стража во главе с лохагом.
– Барра! – взревел Пилумн и налетел на них словно смерч.
Неожиданность и непревзойденное искусство фехтования, которым отличались Пилумн и Тарулас, сделали свое дело быстро – ошеломленные гоплиты, роняя оружие, бросились врассыпную, спасая жизни. А бывший узник царского эргастула и его освободители бесшумно растворились в ночи, будто призрачные видения кошмарного сна.
Глава 9
Вороной жеребец косил на Митридата огненно-фиолетовым глазом, фыркал, бил копытами, вставал на дыбы. Два дюжих конюха с трудом удерживали красавца с белой отметиной на лбу. Шерсть жеребца лоснилась, будто его натерли оливковым маслом, мышцы волнами перекатывались под упругой кожей, вызывая восхищение своей трепетной игрой.
– Этот? – спросил Митридат у царского конюшего, перса с ярко-рыжими волосами, который смиренно стоял рядом с ним, ожидая приказаний.
– Да, господин, – льстиво улыбнулся перс, кланяясь. – Подарок тебе от царицы Лаодики, пусть хранит ее великая Ма.
– Он уже ходил под седлом?
– Торговец, доставивший его из Парфии* в Понт, сказал, что жеребца объезжал лучший конюший парфянского царя Митридата II.
– Хорошо, – коротко бросил Митридат, потуже затягивая пояс туники. – Мне этот конь нравится. Хочу попробовать, как он в ходу. Помоги.
Конюший придержал стремя, и Митридат одним махом очутился в седле. Жеребец всхрапнул, злобно заржал и попытался укусить царевича за ногу. Митридат рванул поводья и приказал:
– Отпускайте!
Конюхи отскочили в стороны, будто их огрели плетью со свинцовым наконечником.
– Пошел! – вскричал царевич, отпуская поводья.
Почувствовав свободу, жеребец закружил на месте, взрыхляя копытами влажный песок вперемешку с опилками. Затем встал на дыбы и едва не опрокинулся на спину, но Митридат вовремя упал ему на шею. Жеребец взбрыкнул несколько раз, пытаясь сбросить всадника, но Митридат сидел в седле, как влитой. Тогда конь, закусив удила, помчал галопом с такой скоростью, что со стороны казалось, будто он вовсе не касается земли, а летит стремительно, словно коршун на добычу. Какой-то миг – и под копыта жеребца, вместо ухоженной дорожки гипподрома, легла каменистая твердь, где падение на полном скаку грозило неминуемой гибелью, или, в лучшем случае, тяжелым увечьем.
Митридат попытался вернуть взбесившегося коня обратно, на большой круг скакового поля, но это было под силу разве что Гераклу; жеребец только захрапел, роняя кровавую пену с истерзанных удилами и псалиями губ. «И этот конь уже объезжен?!» – мельком подумал царевич, сжимая ногами бока скакуна до острой боли в окаменевших мускулах…
Гордий, слуга и оруженосец Митридата, схватил конюшего за грудки и принялся трясти, как яблоню с дозревшими плодами.
– Негодяй! Ты должен был сам попробовать, первым, как конь ходит под седлом! Убью!
– Я не виноват, это Тараксипп* напугал жеребца… – выпучив глаза, твердил перепуганный перс.
– Тупая скотина! – Гордий швырнул его на землю. – Коня! – приказал конюхам, выводившим в этот момент застоявшихся жеребцов на разминку.
Вскочив на неоседланного скакуна, Гордий сорвал с колышка на стене конюшни аркан и помчал вдогонку за своим господином.
Царский конюший, потирая ушибленные места, смотрел ему вслед со злобной ухмылкой.
Гордий догнал Митридата на берегу моря, там, где дыбились острые каменные клыки скал у естественной насыпи из валунов и крупной гальки. Обезумевший жеребец нес царевича прямо на камни. Удачно брошенный аркан захлестнул шею коня; Гордий из всех сил потянул за сплетенную из конского волоса веревку, и полузадушенный, храпящий жеребец тяжело рухнул вначале на колени, а затем медленно завалился на бок.
– Господин! – слуга на скаку спрыгнул на землю и подбежал к Митридату. – Живой… – он освободил ногу царевича из стремени, подхватил на руки, отнес на мягкую песчаную отмель и положил. – Хвала покровителю твоего рода Дионису, он сегодня спас драгоценную жизнь…
Митридат лежал безмолвный, в странном оцепенении; из ладоней, изрезанных гривой скакуна, сочилась кровь.
Гордий подошел к жеребцу, помог ему подняться на ноги. Конь был в мыле; на ногах стоял нетвердо, как новорожденный жеребенок. Гордий расседлал его и ахнул: вся спина жеребца была в кровоточащих ранах, будто ее изгрызла коварная ласка. Он посмотрел на седло и заскрежетал зубами от ярости: из серого войлока подкладки торчали три острых шипа.
Конюхи были казнены в тот же день. Они пытались утверждать, что ни в чем не повинны, так как богато украшенное седло им дал царский конюший, но начальник следствия даже не захотел их слушать. Такая спешка озадачила искушенных в интригах придворных, но они держали свои мысли при себе. А дня через два после этого случая перс-конюший сломал себе шею, свалившись с обрыва. Исчезла и купчая с родословной жеребца и обязательными отметками о его выездке; ее очень хотел заполучить недоверчивый Гордий…
– Послушай, Паппий, я не хочу пить эту гадость, – Митридат с отвращением смотрел на небольшую керамическую чашу, наполненную желтоватой жидкостью, от которой тянуло на рвоту.
– Господин, это необходимо. Мудрый Иорам бен Шамах нашел в твоем теле болезнь, излечимую только этим снадобьем.
– Я верю ему. Он добр и мудр. Но мне временами бывает так плохо от этого лекарства, что свет становится не мил.
– Потерпи, мой господин. Еще немного и болезнь отступит. Вчера я тебя осматривал и потому уверен, что Телесфор* уже распрямил свои крылья, чтобы унести хворь.
– Пусть так, но поверь мне, Паппий, – моя душа содрогается от омерзения при виде этой чаши.
– Запей медовым отваром, будет легче.
Митридат, тяжело вздохнув, принял чашу из рук молодого лекаря и, закрыв глаза, стоически выпил ее до дна. При этом на его лице не затрепетал один мускул.
– Отвар? – Паппий протянул царевичу фиал.
– Не нужно, – гордо отвел его руку царевич. – Я мужчина, воин, и должен научиться терпеть боль и… – Митридат с хитрецой улыбнулся, – лекарей, пичкающих меня всякой дрянью.
Паппий в ответ рассмеялся и развел руками. С тех пор как он стал личным врачом будущего царя Понта, в его душе все больше разрасталось чувство любви и преданности к этому своевольному, упрямому и смелому до безумия подростку.
– Сегодня опять пир, – Митридат нахмурился. – И снова мне нужно надевать тяжеленные златотканые одежды, истекать потом, слушать хвалебные речи пьяных обжор… – он побледнел от ненависти. – И смотреть на сытую слащавую рожу нового стратега Клеона.
– Царский сан предполагает не только удовольствия, но и тяжкие труды и многие неудобства.
– Знаю. И готов к этому. Но, клянусь Дионисом, когда сяду на трон, припомню этому наглецу его небрежение ко мне…
Царица Лаодика безумствовала. Страшный, испепеляющий жар запоздалой любви заполонил все ее естество, почти не оставив отдушины для других чувств. Клеон стал для нее кумиром, божеством; на его алтарь царица приносила любые жертвы, какие бы он ни пожелал.
В детскую она теперь заходила редко. С девочками Лаодика была безразлично холодна, лишь мимоходом гладила по головкам, да спрашивала няньку, как они себя ведут, слушая ответы вполуха. Только при виде Хреста она оживлялась и целовала своего любимца. Не по годам расчетливый и хитрый, мальчик начинал капризничать, и царица-мать старалась выполнить любые его прихоти.
Митридата она видела чаще – будущий царь Понта обязан был присутствовать на всех торжествах, устраиваемых во дворце. При этом правящей царице-матери полагалось восседать на троне владыки Понтийского государства, а для царевича ставили с правой стороны, чуть ниже тронной возвышенности, скамью с позолоченной спинкой и разукрашенной драгоценными каменьями подушечкой.
Для живой, деятельной натуры Митридата отягощенные различными церемониальными ухищрениями приемы и празднества были тягостны и скучны. А пренебрежение и неприкрытая неприязнь со стороны матери временами доводили его до с трудом сдерживаемого бешенства. После окончания очередного торжества Митридат спешил в гимнасий, где фехтовал до полного изнеможения, изливая таким образом свой бессильный гнев, или уезжал на охоту в сопровождении верных друзей. Среди них всегда были Гай, лекарь Паппий, оруженосец Гордий и бывший начальник телохранителей царя Митридата Евергета галл Арторикс, которому царица не простила памятную ночь смерти мужа и назначила, словно в насмешку, лохагом царской хилии.
В этот раз пир был устроен по случаю прибытия послов царя Каппадокии – слабовольного, но хитроумного Ариарата VI Эпифана Филопатора. Он унаследовал престол своего отца, царя Ариарата V, погибшего в сражении с войсками Аристоника Пергамского.
После смерти царя Каппадокии претендентов на трон было много, но в жестокой междоусобной схватке неожиданно для многих победил не отличающийся особыми личными качествами Ариарат Эпифан, заручившийся мощной поддержкой царя Понта Митридата V Евергета, который отдал ему в жены свою дочь, тогда четырнадцатилетнюю Лаодику-старшую. С той поры Каппадокия стала едва не эпархией Понтийского государства. Форос с ее подданных собирал стратег Понта, и большая часть его шла в синопскую казну и на нужды сильных гарнизонов понтийских гоплитов, стоящих почти во всех главных крепостях и городах Каппадокии.
Потому приезд каппадокийских послов не был событием, ради которого стоило устраивать торжества. Но царица Лаодика не упускала ни единой возможности покрасоваться на троне в своих лучших одеждах, чтобы лишний раз услышать хор придворных льстецов и поэтов, восхваляющих ее женские прелести и царские доблести…
– …Выпей вина, мой друг, и ты забудешь о своих печалях. Поверь, божественный дар Диониса не менее ценен, нежели получаемый смертным от всех девяти муз*, прекрасных спутниц Аполлона*. Знаешь, я иногда преклоняюсь перед римлянами хотя бы за то, что они довольно точно определили некие общечеловеческие постулаты. Выпей, Мирин.
– Истина в вине… – поэт Мирин с иронией посмотрел на изрядно подвыпившего грамматика Тираниона, рано облысевшего, подвижного толстяка. – Чревоугодие и пьянство римских патрициев ты возводишь в ранг достоинств рода человеческого.
– Ах, тебе не нравится чревоугодие! Нет-нет, я не возмущен. Просто мне выпала изумительная возможность доказать, что ты не прав.
– Попробуй.
– Чего проще! – Тиранион с сожалением бросил обглоданную кость комнатной собачке, крутившейся у них под ногами.
(С некоторых пор среди понтийской знати пошла мода на этих гладкошерстных, пучеглазых существ с кривыми ногами, совершено бесполезных с точки зрения здравого смысла. Для охоты они не годились, как сторожевые или боевые псы – тоже. При всей своей бесполезности стоили они баснословно дорого – их привозили купцы из Египта).
– Представь себе на миг, мой дорогой Мирин, что ты… ну, например, вольноотпущенник. Не знатный и полноправный гражданин Синопы, у которого есть неплохой дом и небольшой, но приносящий вполне приличный доход хорион, а человек без роду-племени, без крова над головой и с пустым желудком. Помощи ждать неоткуда, на подаяния надежд мало, за работу портовым грузчиком можешь получить два-три обола в день, и то, если повезет – не так часто приходят в гавань купеческие караваны. Но ты – поэт! Твоя муза денно и нощно шепчет любовно: “Бери стилос, пиши, и благодарные потомки восславят имя твое”. А в это время голос чрева назойливо напоминает: “Хозяин, ты голоден и давно забыл вкус мяса, а вчерашняя черствая лепешка только возмутила мое спокойствие… И неожиданно тебя осеняет, что возвышенность духа нуждается в довольно весомом подкреплении… ну, хотя бы в виде жаркого с ароматной подливой. И что только их союз способен заставить стилос воспроизвести твои великие творения на куске вычиненной телячьей кожи, кстати, тоже не валяющейся на улицах, – Тиранион с хитринкой подмигнул поэту. – Убедил?
– Почти… – рассмеялся Мирин.
– Творить свободно можно только тогда, когда не думаешь постоянно о том, как добыть хлеб насущный. Ибо в противном случае ты будешь заглядывать с собачьей преданностью в глаза своему «благодетелю» в ожидании, когда он соизволит бросить кость с пиршественного стола. И конечно же не даром – пока не сочинишь в его честь хвалебный гимн, подачки не получишь. А это омерзительно, потому что иссушает душу и топит талант в дерьме угодничества.
– Согласен. Вполне убедительно, – Мирин с презрением указал глазами на разжиревшего мужчину лет пятидесяти с тройным подбородком, все это время что-то быстро писавшего на восковых дощечках. – За примером далеко ходить не нужно. Вон тот уже готов разразиться словоблудием в честь нашей несравненной, многомудрой и царственной…
– Тише, мой друг, тише! – Тиранион крепко сжал руку поэта. – Здесь и стены имеют уши. А то в царском эргастуле тебе будет не до поэзии… Выпей, Мирин, выпей. И восславим Диониса за его доброту к несчастным, ибо нет иных радостей в их беспросветном, полускотском существовании, кроме божественного дара – вина…
Так беседовали знаменитый понтийский поэт Мирин, статный, молодой мужчина с нервным, худощавым лицом, и не менее известный на берегах Понта Евксинского грамматик Тиранион. Они расположились на скамейке у фонтана царского перистиля, куда выходила широкая двустворчатая дверь пиршественного зала. Их и некоторых других поэтов, ученых и мыслителей тоже пригласили на торжества по случаю прибытия послов Каппадокии – царица Лаодика тщилась прослыть покровительницей талантов, как и ее усопший муж. В пиршественном зале было жарко, и друзья перебрались на свежий воздух в просторный перистиль, где стояли накрытые столы с вином, лакомствами и фруктами. Запасливый Тиранион, чей желудок предпочитал яства более существенные, нежели сладости, не забыл захватить с царского стола жареного гуся, от которого остались только приятные воспоминания в виде начинки из соленых ядрышек лесного ореха, запеченных в тесте.
– Сейчас начнется самое интересное, – Тиранион кивнул на открытую дверь пиршественного зала, откуда послышались звуки арф, форминг*, флейт и тимпанов*. – Если, конечно, не считать этого превосходного гуся, – он с блаженным видом похлопал себя по животу. – Ты увидишь танцы иеродул из храма Афродиты Пандемос.
– Скоро во дворец станут приглашать уличных гетер. Им тут самое место, – Мирин поискал глазами Лаодику, возле которой по левую руку восседал с важным видом стратег Клеон; справа сидел немного бледный Митридат. – А царский гинекей превратится в притон блудниц.
– Мирин, ты опять?.. – с укоризной сказал Тиранион, опасливо посмотрев по сторонам. – Ну какое нам дело до нравов власть имущих?
– О времена, о нравы… По-моему, так милые твоему сердцу римляне определили сущность человеческого бытия, изменяющегося в своей сути быстрее, чем с этим может смириться сознание, отягощенное предрассудками и законоуложениями древних.
– Мой друг, ты сегодня несносен. Какая муха тебя укусила? – Тиранион подозвал виночерпия и приказал ему наполнить опустевший кратер. – И почему ты так ополчился на римлян? Среди квиритов немало людей достойных и талантливых. Вспомни Ливия Андроника, сделавшего прекрасный перевод «Одиссеи» на латинский язык сатурновым стихом. Насколько мне помнится, ты и сам недавно восхищался Гнеем Невием, создателем первого римского эпоса о Первой Пунической войне. Прекрасные стихи.
– Со временем вкусы и предрасположения меняются, Тиранион.
– О вкусах не спорят, но позволь заметить, что привычка чересчур часто признавать свои заблуждения и ошибки дурно пахнет. Человеку талантливому зазорно быть очень уж прямолинейным, ибо это указывает на отсутствие настоящего осмысления многообразия житейских проявлений действительности. И в то же время змеиная гибкость собственного мнения выдает в незаурядной натуре такие скверные черты характера, как приспособленчество и угодничество, которые в конце концов взращивают обыкновенный примитивизм.
– Ты считаешь меня блюдолизом? – Мирин принял обиженный вид, в душе посмеиваясь над разгорячившимся другом.
– Прости, Мирин, – неужели я это сказал? – опешил грамматик. – Нет, нет, это вовсе не так… не то… – он совершенно запутался и быстро наполнил фиалы дорогим ароматным вином. – Выпей, Мирин, выпей. Клянусь Вакхом, я не хотел тебя обидеть. Ах, глупый, несдержанный язык…
– Успокойся, дружище, – Мирин обнял расстроенного грамматика за плечи. – Твои мысли мне понятны и я не нахожу в них ничего оскорбительного. В уме и мужестве квиритам не откажешь. Могу добавить к именам римлян, тобою названных, еще несколько, чье величие несомненно: Квинт Энний, поэт и живописец Марк Пакувий, знаменитый Тит Макций Плавт, лично знакомый тебе Гай Луцилий – да мало ли! Но разве можно смириться с пренебрежением, проявляемым римлянами к другим народам? С той жестокостью, с которой они топчут калигами своих легионеров чужие святыни, превращая свободнорожденных в рабов?
– Мы от них в этом отношении ушли не далеко… – Тиранион хотел добавить еще что-то, но в это время стройно ударили тимпаны, и тонкие, мелодичные голоса флейт вплелись в звенящие чистым серебром переборы струн. – Началось! – воскликнул он, поднимаясь со скамьи. – Подойдем поближе…
Иеродулы-танцовщицы, девушки необыкновенной красоты, образовали круг. Их длинные белоснежные бассары лидийских вакханок казались лепестками огромного диковинного цветка, сорванного ветром. В распущенные волосы рабынь были искусно вплетены алые розы, источавшие сильный аромат, заглушающий запахи пиршественного стола. Повинуясь мелодии, иеродулы кружили все быстрее и быстрее, постепенно сжимая трепещущее кольцо. Вот их лица почти соприкоснулись, крылья бассар взметнулись вверх и медленно заструились, потекли к мозаичному полу зала; цветок на глазах зрителей превратился в тугой бутон. Вихревой перебор кифар оборвался на высокой ноте, в последний раз жалобно застонали тимпаны – и музыка стихла; только одинокая флейта нежным беспомощным голоском тянула нескончаемое: «Ви-у… ви-у… ви-у…»
И тут неожиданный гром, сравнимый разве что с грохотом камнепада в горах, обрушился на пирующих – это подали голос большие тимпаны. Бутон из бассар иеродул рассыпался, превратившись в белую цветочную гирлянду, нанизанную на золоченую нить: девушки, взявшись за руки, опустились вначале на корточки, а затем грациозно распластались на полу, склонив головы на обнаженные плечи.
А в центре образованного вновь круга словно из-под земли выросла девушка неземной красоты. На ней была только коротенькая набедренная повязка из скрученных золотых шнуров.
Тимпаны стихли. И снова вступила флейта. Тело девушки, натертое оливковым маслом и благовониями, качнулось, по нему пробежала трепетная волна. Руки в браслетах зазмеились вдоль туловища, скрестились, переплелись над головой. Маленькие тугие груди с острыми сосками дрогнули, на животе танцовщицы, под шелковистой кожей золотистого цвета обозначились упругие мышцы.
Голос флейты стал громче, пронзительней; в него вплелись отрывистые, как хлесткие удары плети, звуки коротких и сильных щипков струн кифар. Изредка, словно первый весенний гром вдалеке, мягко рокотали малые тимпаны: «Тум-м, тум-м, фр-р-рум…»
Танцовщица раскачивалась все больше и больше. Ее стройные босые ноги, подвластные ритму, едва заметными глазу толчками вливали свою силу в крутые бедра, которые будто отделились от неподвижной верхней части туловища, волнуя сердца и будоража воображение собравшихся мужчин. Казалось, что золотые шнуры набедренной повязки ожили и превратились в клубок змей. Впечатлительному Мирину даже послышалось тихое, леденящее душу шипение; он с силой сжал руку Тираниона.
– Анасирма… Танец бедер… – прошептал грамматик, весь дрожа от разжигающего воображение зрелища.
Иеродула танцевала. Стратег Клеон, покрасневший, как вареный рак, пожирал сухими, округлившимися глазами юную танцовщицу. Лаодика, тоже взволнованная таинством ритуального танца, все же заметила похотливый взгляд возлюбленного. Нахмурившись и грозно сдвинув брови, она небрежным движением опрокинула ему на колени фиал с вином. Клеон от неожиданности вздрогнул, перевел глаза на царицу и в смущении потупился.
Звуки музыки нарастали, полнились первобытным, звериным торжеством. Шнуры набедренной повязки, казалось, растворились в сверкающем эфире, почти полностью обнажив тело девушки. Вдруг лицо ее исказила судорога, глаза полыхнули жарким пламенем; она резко запрокинула голову назад, взмахнула руками, будто чайка крыльями, и под грохот больших тимпанов закружилась волчком. Взметнулись с пола бассары иеродул, их руки переплелись над танцовщицей, и она исчезла в белопенном вихре. Мгновение длилась эта неистовая вакханалия; и когда девушки отхлынули в стороны, в центре круга было пусто.
– О-ох… – перевел дух Тиранион, смахивая с лица обильный пот. – В мои годы такое зрелище противопоказано… Но, согласись, Мирин, этот танец достоин стилоса поэта. Ибо только натура возвышенная способна рассказать об увиденном. Притом только стихами. Проза пресна, она не способна воспарить выше Олимпа*, откуда видны все человеческие страсти и порывы… Мирин, ты меня не слушаешь? Что случилось?
– Посмотри на Митридата, – шепнул на ухо Тираниону поэт. – Кажется, ему дурно. Он пытается подняться…
– Не вижу… – Тиранион встал на цыпочки и вытянул шею. – И за что боги прогневались на моих родителей, наградив их сына таким маленьким ростом?
– Нет, все-таки поднялся… Идет пошатываясь…
– Да он просто пьян.
– Митридат не пьет вино. Здесь что-то другое… Он упал!
Музыка, вновь зазвучавшая после ухода иеродул, резко оборвалась. Стали слышны перепуганные возгласы придворной знати.
– Лекарь Паппий и оруженосец царевича Гордий подняли Митридата на руки… – взволнованный Мирин потянул за собой грамматика, пытаясь протиснуться поближе к месту событий. – Мальчик бледен, как сама смерть. По-моему, он без сознания. О, боги, неужто?
– Танат* свил гнездо под крышей царского дворца… – пробормотал нахмурившийся Тиранион. – Мне такое соседство не нравится, – он с огорчением покосился на столы, ломившиеся от яств, и сокрушенно вздохнул. – Пойдем отсюда, Мирин. Боюсь, что Харону вновь предстоит работа. Мне жаль Митридата. У него ясные глаза и добрая улыбка. Выпьем на дорожку, Мирин, закусим и пойдем…
Митридата рвало. Он уже в шестой раз выпивал до дна чашу с кислым козьим молоком, но спазм в желудке не позволял жидкости долго удерживаться внутри. Иорам бен Шамах и Паппий стояли возле ложа царевича с застывшими лицами, безмолвные и, казалось, отрешенные от мира сего. В комнате, кроме них, не было никого – иудей приказал телохранителям-галлам не пускать сюда даже царицу.
Наконец Митридата одолела икота, его взгляд стал осмысленней. Иорам бен Шамах с облегчением вздохнул и кивнул Паппию, в глазах которого застыл ужас. Юный лекарь быстро приготовил какое-то снадобье, налил в чашу из белого оникса и напоил царевича. Легкий румянец окрасил изжелта-бледные щеки Митридата, он несколько раз глубоко вздохнул, нашел глазами иудея и спросил тихим, но уверенным голосом:
– Мне подсыпали отраву?
– Да, мой господин, – не колеблясь, ответил лекарь.
– Я буду жить?
– В этом у меня нет ни малейшего сомнения. Боги милостивы к тебе.
– Благодаря твоему искусству… Я не забуду, Иорам, что обязан тебе жизнью.
– Не только мне, – возразил ему лекарь. – Истинный твой спаситель – Паппий. И то снадобье, которое он тебе готовил каждый день. Сколько трудов стоило ему уговорить тебя выпить…
– Что это за снадобье?
– Яд… – лекарь улыбнулся, заметив недоумевающий взгляд царевича. – Да, отвратительная, смертельная отрава, только в малой дозе. Твой организм постепенно привык к ее действию. И то, что для другого оказалось бы губительным, вызвало у тебя лишь рвоту.
– Ты… ты знал, что на меня готовится покушение?
– Я в этом был уверен. Убийца твоего отца до сих пор на свободе и поит смертоносные наконечники своих невидимых стрел ядом измены и ненависти.
– Клянусь всеми богами олимпийскими, я разыщу этого ублюдка! – с жаром воскликнул Митридат. – И предам такой казни, что мои враги содрогнутся…
В чистых янтарных глазах подростка засветилась неумолимая жестокость.
«О, Сотер! – мысленно обратился к Богу Иорам бен Шамах. – Моя душа в смятении, ибо я не в силах помочь этому мальчику укрепить его доброе начало всепримиряющей любовью. Посеянное недоброй рукой зло уже начинает давать всходы ненависти. Будь к нему милостив, Сотер, он в этом не повинен…»
Глава 10
Осень вызолотила склоны гор, окропила ржавчиной горные пастбища, усмирила быстрый бег ручьев. Со средины лета ни одна дождинка не упала в долине Фермодонта, а река Ирис обмелела настолько, что показывала дно даже в самых глубоких местах. Лишь заболоченных речных пойм не коснулась большая сушь – там по-прежнему ярко зеленели высокие травы и скрипели острым листом под редкими порывами вялого ветра буйные камышовые заросли.
Охотничья забава разбудила ранним утром сонные урочища предгорья. С высоты орлиного полета были хорошо видны шесть всадников, которые, быстро сближаясь, окружали ложбину, поросшую каштанами и кустарником.
Митридат, припав к гриве золотисто-рыжего жеребца, скакал во весь опор. Конь мчал напролом сквозь низкие, иссушенные зноем кусты, не выбирая дороги. Тем не менее он ни разу не споткнулся, каким-то сверхестественным чутьем распознавая встречающиеся на пути рытвины и камни.
– Ахей! – закричал царевич, доставая на скаку стрелу из колчана: впереди, немного левее, у взгорья, затрещали ломающиеся ветки, и небольшое стадо оленей выметнулось на лужайку.
Тетива издала тугой, рваный звук, будто лопнула струна кифары, и каленое жало острия вонзилось под левую лопатку вожаку стада, на голове которого красовалась ветвистая корона. Олень на предсмертном всхрипе сделал еще один скачок и с разбегу грохнулся о землю. Следующая стрела впилась уже в дерево – второй ветвисторогий красавец, бык-трехлетка, совершив немыслимый по силе и красоте прыжок, исчез в густом подлеске; за ним умчалось и стадо.
– Сюда! Ко мне! Оил-ла! – Митридат соскочил с коня и в радости принялся отплясывать вокруг поверженного оленя дикарский танец.
Вскоре к удачливому охотнику присоединились и его товарищи.
– Давно мне не приходилось видеть такой точный выстрел. – Арторикс потрогал древко стрелы – она вошла в оленью тушу почти до половины.
– Поздравляю, Митридат! – сияющий Гай обнял друга.
– Видно сама Артемида* направила твою руку, господин, – лекарь Паппий в восхищении покачал головой. – На полном скаку, и так…
Промолчали только двое: обычно немногословный Гордий и царский конюший, низкорослый, сутулый перс с неухоженной рыжей бородой. Оруженосец царевича принялся свежевать оленя, а конюший занялся лошадьми – расседлал, отер пот, укрыл их попонами, устроил коновязь.
Завтракать решили прямо здесь, на лужайке. Польщенный похвалами, Митридат с гордым достоинством распределил лучшие куски своей добычи между сотрапезниками. Поев и немного отдохнув, охотники вновь направили коней в горы, чтобы еще попытать удачи. Но солнце, поднявшееся уже довольно высоко, разогнало дичь по глухим лесным закуткам, куда и пешим забраться было нелегко. Потому, пообедав и искупавшись в неглубоком лесном озерке, решили возвращаться в Синопу…
Угрюмый, заросший до глаз густой черной бородищей человек сидел на плоском камне у входа в глубокую пещеру. Его одежда – грязная полуистлевшая рубаха, рваный плащ и замызганные кожаные штаны – выдавали в нем одного их тех несчастных варваров, которых было немало в эпархиях Понта. Силой уведенные из родных мест и проданные в рабство, они так и не смирились со своей судьбой и при удобном случае убегали в леса и горы. Доведенные до отчаяния, голодные и полураздетые, беглые рабы быстро теряли человеческий облик и были способны на любое, самое страшное и жестокое преступление. На них устраивали облавы, травили собаками, жгли камыши, где они прятались, но толку от этого было мало – беглецы прекрасно знали каждую лесную тропинку, протоптанную зверьем, имели укрытия высоко в горах, куда ни одного царского гоплита нельзя было заманить никакими земными благами, и легко уходили от преследователей.
Однако бородатый скиталец отнюдь не выглядел затравленным и отощавшим – как раз он догладывал здоровенную костомаху, запивая вином прямо из бурдюка. Неподалеку пестрела горящими угольями неглубокая яма-очаг; над ней на вертеле пекся, истекая жиром, козий бок, и бродяга с вожделением посматривал в его сторону. При этом ноздри его широкого, приплюснутого носа раздувались, рыжеватые, опаленные огнем костров брови ползли вверх, к давно потерявшему форму фригийскому колпаку, прикрывавшему жесткие, как щетина дикого кабана, волосы, и большая медная серьга в левом ухе начинала раскачиваться в такт мычащим звукам – бородач, пережевывая мясо, что-то напевал.
Неожиданно бродяга вскочил и прислушался. Он стоял над обрывом высотой не менее двадцати локтей*, а внизу, по узкому извилистому ущелью бежала широкая каменистая тропа. И оттуда, из-за скального выступа по правую руку, доносились голоса и мерное цоканье лошадиных копыт.
Бородач удовлетворенно хмыкнул, быстро завязал полупустой бурдюк, забросал уголья землей, не без сожаления засунул недопеченный кусок мяса в дорожную сумку и достал из пещеры тугой лук с костяными резными щечками. Попробовал тетиву, выбрал из кожаного колчана стрелу, тщательно проверил оперенье и лег на самый край обрыва, спрятавшись за невысокими, чахлыми кустами.
Всадники приближались, хотя их еще не было видно. Бродяга, не отрывая глаз от тропы, сунул руку за пазуху и вытащил тяжелый кожаный мешочек, висевший у него на шее на крепком сыромятном ремешке. Взвесил в руках, слегка тряхнул – мелодично звякнули золотые монеты. Оскалив крупные желтые зубы в хищной ухмылке, запихнул мешочек обратно, под рубаху; устроился поудобней, наложил стрелу на скрученную из тонких, но очень прочных и упругих воловьих жил тетиву и замер в полной неподвижности.
Галл Арторикс, ехавший чуть сзади царевича, посмотрел вверх совершенно случайно, повинуясь еще не осознанному до конца ощущению тревоги, что его весьма озадачило – он не отличался трепетной, чувствительной душой, больше свойственной людям искусства, нежели воинам. Широкий и плоский лепесток с зазубринами уже медленно клонился книзу, слегка вздрагивая от упругости натянутой тетивы. И все, что успел сделать Арторикс, так это поднять на дыбы своего скакуна, который одним прыжком поравнялся с жеребцом царевича.
– Митридат! О-ох… – галл, судорожно цепляясь за гриву коня, свалился на землю – стрела пробила ему шею навылет.
Первым опомнился Гордий – схватив за поводья жеребца Митридата, он, нахлестывая его нагайкой, помчал в укрытие – к скале, козырьком нависшей над тропой.
А Гай и Паппий в это время засыпали стрелами верхушку обрыва…
Когда Гордий, обладающий кошачьей цепкостью, спустился вниз – он, невзирая на предостережения товарищей, все же рискнул подняться к пещере – Арторикс уже умер; стрела пробила сонную артерию. Митридат стоял на коленях над телом храброго галла и тихо плакал, Гай крепился, но его глаза тоже увлажнились, а Паппий хмуро вытирал окровавленные руки пучком травы – он пытался спасти Арторикса.
– Что там? – глухо спросил лекарь Гордия.
– Сбежал…
– Куда?
– Пещера… Не найти… В ней лабиринт, уходящий в глубь горы.
– Пошлем гонца, он приведет стражников. Выкурим, как лисий выводок из норы.
– Не получится. Я наслышан про эту пещеру. У нее есть несколько выходов.
– Эх, – Паппий со злостью швырнул пучок на землю. – Кто бы это мог быть? И сколько их?
– Он был один. Ждал нас… – Гордий понизил голос до шепота, чтобы не услышал Митридат. – И долго. В пещере ложе из веток и травы, срезанной дней пять назад. Куча обглоданных костей, в очаге много золы…
– Понятно, в кого он целил… – сквозь зубы процедил Паппий, бледнея от гнева. – Но откуда он знал, что мы будем возвращаться в Синопу именно этим путем?
Перс-конюший, расслышав последние слова лекаря, поторопился отвернуться к лошадям. На его смуглом лице появилось выражение досады…
Спустя десять дней после этого случая в доме Иорама бен Шамаха собрались его старые друзья: стратег Алким, опальный гиппарх Асклепиодор и синопский купец Менофил, круглолицый, рослый мужчина пятидесяти лет с плешивой головой в венчике седеющих кудрей.
– …Надо мной смеется вся Синопа, – обычно уравновешенный Алким кипел гневом. – Эти жирные придворные бараны, завитые на персидский манер, сплетничают и разносят гнусные слухи обо мне, словно рабы-уборщики общественных сортиров.
– Советую тебе сменить палудамент на мотыгу, – насмешливо посмотрел на него Асклепиодор. – Как я. Больше проку. Царица Лаодика теперь удостаивает почестей за иные заслуги.
– Усмирять бунтовщиков – дело начальника стражи. Я воин, а не палач! Катойки бросили свои селения и ушли в горы, где получили поддержку диких гептакометов. Царица требует, чтобы я принудил катойков к повиновению. Уничтожил, наконец. С кем?! Сотня гоплитов личной охраны – вот все мое войско. На кардаков надежды никакой – их больше интересует добыча. Сброд грабителей.
– Други мои, забудем сегодня все наши личные печали и невзгоды, – Иорам бен Шамах сидел, сгорбившись, как столетний старец, и говорил тихо, через силу, словно был поражен смертельным недугом. – Ты, Алким, славный полководец, и труды твои ратные неоднократно отмечены царем Понта и народом. Два раза золотой венок триумфатора возлагали на твое чело, беломраморная стелла в твою честь водружена перед храмом Зевса Поарина. Я уже не говорю об Асклепиодоре, удостоенном почетного звания «друг царя» при Митридате Евергете. Все ваши нынешние беды – временные, ибо лай голодных шакалов не может остановить льва, скрадывающего осторожную, но глупую лань…
Гости иудея многозначительно переглянулись – лекарь витийствовал не хуже иного признанного оратора, и каждое его слово было наполнено глубоким смыслом.
– Я просил вас собраться здесь по делу, не терпящему отлагательства; от его благоприятного исхода зависит судьба Понтийского государства.
– Иорам, мое ли призвание участвовать в заговорах?! – Менофил забеспокоился. – Ты хочешь, чтобы я на старости лет стал изгоем, нищим изгнанником, за которым будут охотиться, как за беглым рабом? Или сгнил в эргастуле?
– Менофил, ты никогда не был трусом, – иудей мягко положил узкую ладонь на колено купца. – Мне это известно лучше, чем кому-либо. Просто сейчас в тебе говорит голос сытости, извечной болезни людей богатых и преклонного возраста. Но утешься и успокойся – в моем доме ни о каких заговорах не может быть и речи.
– Прости, Иорам… – Менофил покраснел от досады – он никак не мог догадаться, куда клонит осторожный и хитрый иудей. – Прости, по-моему, я бегу впереди лошади, запряженной в колесницу.
– Речь идет о спасении главной ценности Понта – жизни будущего царя, – Иорам бен Шамах выпрямился, посуровел. – Убийцы уже стали на след Митридата и идут по нему, как гончие псы. Остановить свору не в наших силах. Задержать – тоже. Они почуяли запах крови.
– Филоромеи*… – Алким с ненавистью сжал рукоять меча. – Они не только лижут пятки римлянам, но и готовы бросить царский пурпур под калиги восточных легионов Рима.
– Ты не преувеличиваешь, Иорам? – недоверчиво спросил купец.
– Если бы… – лекарь тяжело вздохнул. – Два дня назад кто-то опять подсыпал яд в любимый Митридатом малиновый напиток. На этот раз Паппий был настороже… Но кто может поручиться, что боги не устанут охранять от гибели юного царевича?
– Митридата следует отправить на Боспор*, к царю Перисаду. Там он будет в полной безопасности, – наконец заговорил и Асклепиодор.
– Поздно. Теперь по приказу нового наварха ни одно судно не выйдет в море без досмотра.
– Это правда, – подтвердил слова иудея Менофил. – Во всех гаванях Понта усилена морская стража.
– Увезти царевича в горы, а там…
– Нет, Алким, невозможно, – Иорам бен Шамах тяжело поднялся и зашагал по комнате. – По крайней мере, очень трудно.
– Почему? – посмотрел на него с недоумением стратег.
– После покушения на его жизнь во время охоты царица Лаодика приказала везде сопровождать Митридата десятерым наемникам-киликийцам. Я знаю их – это люди Авла Порция Туберона. Живым царевича из Понта они не выпустят.
– Воистину этот римлянин исчадие лернейской гидры*, – Алким погрозил кулаком. – Клянусь Сераписом*, я не успокоюсь, пока не отправлю его в Тартар!
– Неужто нет выхода? – спросил у лекаря купец. – Я готов пожертвовать последний статер, но спасти царевича…
– Требуются люди, которым можно верить, как самим себе. Отважные воины, молодые и сильные, – иудей остановил жестом Алкима, поняв, что он хочет сказать. – Мы не имеем права рисковать, ибо чересчур заметны. И будем очень нужны здесь, в Синопе, для того чтобы царская китара как можно скорее воссияла на голове царя Митридата VI.
– Мой сын Диофант, – Асклепиодор положил руку на сердце. – Я ручаюсь за него головой.
– Прости, Асклепиодор, мне следовало бы сказать тебе это раньше… – лекарь скупо улыбнулся. – Начальник царской хилии Диофант посвящен в наши замыслы. Он возглавит тех, кто решится спасти царевича даже ценой своей жизни. Диофант смел и не по годам мудр. Именно такой человек способен свершить задуманное.