Дар Стил Даниэла
Лиз не знала точно, что это за болезнь, но предчувствовала, что такой диагноз ничего хорошего им не сулит. О серьезности положения свидетельствовал не только вид Энни, но и беспокойство врача.
— Она выздоровеет? — еле слышно шепнула Лиз, сжав руку Джона.
Стоявший в дверях Томми не сводил со взрослых испуганных глаз. Ожидая ответа доктора, Лиз чувствовала, как глухо бьется ее сердце. Уолтер так давно был их другом, но сейчас, когда от его ответа зависела судьба Энни, он казался ей врагом.
— Я не знаю, — честно ответил он. — Девочка серьезно больна. Я немедленно отвезу ее в больницу. Кто-нибудь из вас поедет со мной?
— Мы поедем оба, — твердо сказал Джон. — Через минуту мы будем готовы. Томми, побудь пока с доктором и Энни.
— Я… папа… — Казалось, слова застревали у мальчика в горле, а слезы катились по лицу так быстро, что он не успевал вытирать их, — я тоже хочу поехать, и… я должен там быть.
Джон хотел было возразить, но потом кивнул. Он понял, как тяжело будет сыну оставаться в неведении в опустевшем доме. Он знал, что Энни значила для старшего брата, как и для всех них. Они не могли позволить себе потерять ее.
— Иди одевайся. — Он повернулся к доктору:
— Мы будем готовы через минуту.
Войдя в спальню, Джон застал Лиз уже почти готовой. Наспех одевшись в первые попавшиеся под руку вещи и торопливо причесав волосы, Лиз схватила сумку и пальто и поспешно вернулась в комнату Энни.
— Как она? — с трепетом спросила она с порога, словно надеясь, что за время ее отсутствия произошло чудо.
— Никаких изменений, — тихо сказал врач.
Он постоянно проверял ее дыхание, пульс и прочие важные параметры. Кровяное давление девочки снижалось, пульс был слабым, и она все глубже погружалась в кому. Уолтер понимал, что в больницу нужно попасть как можно скорее, но он знал также и то, что даже в больнице врачи мало что смогут сделать с менингитом.
Через секунду в дверях появился Джон, а в следующее мгновение — Томми в хоккейной форме: это было первое, что попалось ему на глаза в его шкафу.
— Поехали, — сказал Джон, беря дочку на руки.
Лиз завернула ее в два теплых одеяла. Энни пылала от жара, личико осунулось и было невероятно бледным. Лоб был сухой, губы посинели. Подойдя к машине доктора, Джон с Энни на руках сел на заднее сиденье. Лиз устроилась рядом с ним, а Томми расположился спереди. В этот момент Энни слабо пошевелилась и снова затихла, и на всем пути в больницу она больше не подавала признаков жизни.
В машине царило напряженное молчание.
Лиз неотрывно смотрела на свою дочь, ощущая собственное бессилие. Она несколько раз коснулась лба дочери, и исходивший от него жар привел ее в ужас.
Джон донес дочь до приемного покоя «Скорой помощи», где уже ждали предупрежденные Уолтером по телефону медсестры. Когда у девочки брали пункцию спинного мозга, Лиз стояла рядом с операционным столом, словно ее присутствие могло облегчить страдания дочери. Врачи просили ее удалиться, но она отказалась наотрез.
— Я останусь здесь, с ней, — с яростью в голосе сказала она.
Медсестры переглянулись, и доктор кивнул.
Ожидание казалось им бесконечным.
К трем часам дня они получили подтверждение предварительного диагноза. У Энни был менингит.
За это время температура поднялась еще выше. Теперь у нее было сорок один и шесть, и все попытки хоть как-то сбить температуру ни к чему не приводили.
Энни лежала в детской палате, на высокой кровати, окруженной многочисленными приборами, а родители и брат молча стояли рядом, не сводя с нее глаз. Изредка она тихо постанывала, но не просыпалась и не шевелилась. Врач тщательно осмотрел ее. Состояние Энни его беспокоило, и он не стал обнадеживать встревоженных родителей. Он понимал, что, если в ближайшее время температура не спадет и девочка не придет в сознание, помочь ей будет практически невозможно. Вернуть ее к жизни или вылечить было не в его силах. Все было в руках судьбы.
Пять с половиной лет назад девочка стала для родителей подарком судьбы, неся им любовь и радость, а теперь этот дар ускользал от них, и никто не мог этому воспрепятствовать.
Оставалось только молиться, надеяться на чудо и просить ее не покидать их. Но она, казалось, ничего не слышала.
Стоя рядом с кроватью, Лиз всматривалась в неузнаваемо изменившееся лицо своей дочурки и сжимала ее пылающую маленькую ручку. Она безотлучно находилась при девочке. Джон и Томми поочередно держали малышку за другую руку, а потом выходили в коридор, не в силах смотреть на ее мучения. Никогда раньше ни отец, ни сын не чувствовали себя настолько беспомощными. Мужчины, казалось, смирились с ее судьбой, но Лиз, которая категорически отказывалась отойти от кроватки дочери, была исполнена упрямой и мрачной решимости.
У нее было чувство, что, если она покинет Энни хотя бы на минуту, битва за ее жизнь будет проиграна. Нет, она не отпустит ее во тьму без борьбы — она вцепится в нее, удержит и отобьет ее у смерти.
— Мы любим тебя, детка… мы все так тебя любим… папа, и Томми, и я… ты должна проснуться… ты должна открыть свои глазки… давай, мое солнышко… давай… я знаю, что ты можешь. Ты обязательно выздоровеешь… Это просто коварный вирус… но ведь ты его победишь, правда? Давай, Энни… давай, котенок… пожалуйста…
Она часами без устали разговаривала с находящейся в беспамятстве дочерью и даже к вечеру отказалась выйти из палаты. В конце концов Лиз все же села на предложенный стул, по-прежнему держа Энни за руку.
Лиз то молчала, сгорбившись у постели девочки, то снова начинала говорить с ней, и Джон все чаще и чаще выходил в коридор, не в силах вынести этот кошмар.
Вечером медсестры увели из палаты Томми, потому что мальчик был не в себе — видеть, как мама умоляет сестру вернуться к жизни, а та остается безмолвной и безжизненной, было выше его сил. Видя, что происходит с отцом и матерью, он не мог справиться со своим отчаянием. Томми стоял рядом с кроватью и всхлипывал, а у Лиз не хватало сил успокоить его. Минуту они постояли обнявшись, а потом он дал себя увести. Энни мать была нужнее. Оставить девочку она боялась даже на минуту, а с Томми она поговорит позже.
Следующий час казался вечностью. Энни вдруг издала слабый стон, и ее ресницы вздрогнули. Лиз показалось, что она вот-вот откроет глаза, но этого не произошло. Вместо этого девочка снова застонала и слабо сжала руку матери.
Затем она разлепила веки, как будто просто проснулась дома от обычного сна, и посмотрела на маму ясным взглядом.
— Энни? — прошептала Лиз, потрясенная и взволнованная. В ее сердце затеплилась надежда на лучшее.
Знаком она подозвала Джона, который вернулся в палату и стоял у дверей.
— Здравствуй, моя дорогая девочка… Папа и я здесь, и мы очень тебя любим.
Джон подошел к кровати, и теперь они стояли по обе ее стороны. Малышка не могла повернуть голову, но было ясно, что она видит родителей и узнает их. Она выглядела сонной и слабой, на мгновение девочка снова закрыла глаза, а затем медленно открыла их и улыбнулась.
— Я вас тоже люблю, — еле слышно произнесла она. — А где Томми?
— Он тоже здесь.
По щекам Лиз текли слезы. Она поцеловала девочку в лоб, понимая, что, может быть, это последняя возможность показать дочери свою любовь. Джон тоже не мог удержаться от слез. Они слишком сильно ее любили, и он готов был отдать все, только бы спасти свою малышку.
— Люблю Томми… — едва слышно сказала Энни, — и вас очень люблю…
Лицо ее, такое милое и нежное, осветила ясная улыбка. С разметавшимися по подушке светлыми волосами, большими голубыми глазами, казавшимися неестественно огромными, Энни выглядела такой хорошенькой, такой родной! Она улыбалась родителям так, будто знала какую-то неведомую им тайну.
В палату вошел Томми и сразу же увидел, что сестренка пришла в себя. Она взглянула в изножье кровати и улыбнулась брату. Он подумал, что это признак выздоровления, и вздохнул с облегчением.
А Энни, словно бы почувствовав, что уже сказала самое важное, почти беззвучно выдохнула:
— Спасибо… всем вам…
Она закрыла глаза и снова провалилась в сон, измученная разговором.
Томми вышел из палаты радостным, но Лиз с трепетом чувствовала, что тут что-то не так, что это не признак улучшения. Она смотрела на дочь и с ужасом сознавала, что та ускользает от них в неведомый мрак.
Подаренный им судьбой ребенок безвозвратно уходил от них. Ее у них забирали. Энни пробыла с ними так недолго, что теперь Лиз казалось, будто эти пять с половиной лет пролетели, как один миг.
Она держала Энни за руку и не отрываясь смотрела на нее, а Джон в волнении мерил шагами палату. Томми задремал на стуле в коридоре, обессиленный событиями этого бесконечного дня.
И около полуночи Энни покинула их навсегда. Она больше не открывала глаз. Она больше не просыпалась. Энни сказала им все, что нужно было сказать… сказала каждому, как она любит его… и даже поблагодарила их…
Им только оставалось в ответ поблагодарить ее. Спасибо тебе… за пять чудесных лет… пять коротких, незаметно пролетевших лет… спасибо тебе за яркую маленькую жизнь, подаренную нам так ненадолго.
Лиз и Джон были рядом с дочерью, когда она умерла; они держали ее за руки — не для того, чтобы не пустить ее во тьму смерти, но чтобы поблагодарить за все, что она дала им.
Они знали, что не могут помешать ей уйти из жизни, — они просто хотели быть с ней до самой ее смерти.
— Я люблю тебя, — прошептала Лиз в последний раз, когда дыхание девочки остановилось. — Я люблю тебя, — эхом повторила она.
Энни покинула их, улетела на крыльях ангелов. Небеса забрали свой дар обратно. Энни Уиттейкер стала духом.
А ее брат, ни о чем еще не зная, спал в коридоре, вспоминая ее и думая о ней, и сердце его переполнялось любовью, как и у его родителей. Ему снился день накануне Рождества, когда они с сестрой, лежа в снегу, изображали ангелов — и теперь она действительно стала одним из них.
Глава 2
Смесью боли, чувства безвозвратной потери и тихой скорби стали для них похороны любимой Энни.
До Нового года оставалось два дня. Пришли все их друзья и друзья Энни, их родители, школьные учителя и воспитатели из детского сада, помощники и служащие Джона, однокурсники Лиз.
Уолтер Стоун тоже пришел. Он сказал безутешным родителям, что не может простить себе того, что не приехал в тот рождественский вечер, что позволил уверить себя в том, что это только простое детское недомогание, — а он не должен был этого делать.
Впрочем, он признался, что вряд ли смог бы чем-нибудь помочь даже накануне рокового дня. Большинство заболевших менингитом маленьких детей умирали.
Лиз и Джон просили его не упрекать себя, однако сама Лиз простить себе не могла, что не позвала доктора сразу же, как только заметила у дочери первые признаки недомогания.
Джон точно так же корил себя за свои слова о том, что не стоит беспокоиться по пустякам.
Они оба с тяжелым чувством вспоминали о своей ночи любви. Они получали удовольствие в объятиях друг друга, в то время как их малышка металась в своей кроватке в жару.
И Томми, которому было не в чем упрекать себя, тоже чувствовал свою ответственность за ее смерть, хотя в этом не было его вины, так же, как и вины его родителей.
Как сказал в тот печальный день священник, Энни на короткое время стала даром для каждого из них — маленьким ангелом, которого послал к ним Бог, нежным другом, научившим их любви и сделавшим их ближе друг к другу.
И это действительно было так. Каждый пришедший вспоминал озорной смех Энни, огромные голубые глаза, сияющее личико, при взгляде на которое любой человек начинал улыбаться и навсегда проникался к этой девочке любовью. Никто не сомневался в том, что это был дар любви для каждого из столкнувшихся с нею.
Теперь надо было свыкнуться с потерей и понять, как жить без нее. Им всем казалось, что смерть ребенка — это напоминание о грехах взрослых, предостережение о том, какие утраты подстерегают нас на каждом шагу. Это потеря всего — надежды, жизни, будущего, потеря тепла, потеря самого дорогого, что может быть у человека.
Этим холодным декабрьским утром на свете не было трех более одиноких людей, чем Лиз, Джон и Томми Уиттейкеры. Поеживаясь, стояли они на краю могилы, в окружении друзей, не находя в себе сил оторваться от нее на-, всегда, бросить любимую Энни одну в белом, маленьком, усыпанном цветами гробу.
— Я не могу… — чужим голосом сказала Лиз Джону после окончания службы.
Он мгновенно понял, о чем она говорит, и крепко сжал ей руку, боясь, что она забьется в истерике. Каждый из них в эти дни находился на грани нервного срыва, и сейчас Лиз было совсем плохо.
— Я не могу оставить мою девочку здесь… я не могу…
Она захлебывалась рыданиями, и Джон, несмотря на ее сопротивление, крепче прижал жену к себе.
— Ее здесь нет, Лиз, она ушла… ей сейчас хорошо.
— Ей плохо. Она моя… Я хочу, чтобы она вернулась… Я хочу, чтобы она вернулась, — повторяла она, всхлипывая.
Друзья начали постепенно расходиться, не зная, чем можно помочь безутешным родителям. Невозможно было найти нужные слова, облегчить боль или утешить их. Томми стоял рядом с ними и смотрел на родителей. Боль и тоска по Энни переполняли его.
— Как ты, сынок? — обратился к Томми, который уже не пытался скрыть текущие по щекам слезы, его хоккейный тренер.
«Ничего», — хотел было ответить мальчик, но слова застряли у него в горле, он только покачал головой и в порыве отчаяния припал к широкой груди своего наставника.
— Я знаю, я знаю… Я потерял сестру, когда мне был двадцать один год, а ей было пятнадцать… это ужасно… это действительно ужасно.
Помни о ней всегда… Энни была такой милой крошкой, — говорил он, успокаивающе похлопывая Томми по плечу. — Помни ее, сынок. Всю твою жизнь она будет сопровождать тебя… дарить тебе свои маленькие подарки.
Ангелы всегда дарят подарки… ты просто не всегда это замечаешь. Но они не оставляют тебя. Она здесь, близко. Говори с ней, когда остаешься в одиночестве… она услышит тебя… и ты услышишь ее… ты никогда ее не потеряешь.
С минуту Томми смотрел на него недоверчивым взглядом, не ожидая услышать подобные слова от тренера, а затем кивнул.
Джону наконец удалось увести жену от могилы. Когда Лиз шла к машине, ноги у нее подкашивались и она буквально висла на нем.
Лицо Джона посерело, и на обратном пути никто из них не произнес ни слова.
Люди шли к ним весь день, принося цветы.
Некоторые оставляли цветы на крыльце, боясь потревожить несчастных родителей или взглянуть им в глаза.
Но тем не менее в доме все время был кто-нибудь из посторонних. Были и такие люди, кто старался остаться в стороне, словно боясь, что и с ними произойдет нечто подобное — как будто трагедия может быть заразной.
Лиз и Джон сидели в гостиной, опустошенные и безжизненные, пытаясь сказать каждому пришедшему хоть несколько вежливых слов; и когда наконец стемнело и настала пора запирать входную дверь и можно было уже не брать телефонную трубку, они с облегчением вздохнули.
Томми весь день сидел в своей комнате, не желая никого видеть. Пару раз он заходил в комнату сестренки, но у него не было сил смотреть на эту привычную обстановку, в которой уже не прозвучит заливистый смех Энни, не раздадутся ее легкие шаги. В конце концов он захлопнул дверь, чтобы не видеть всего этого.
Перед глазами у него стояло ее лицо в то последнее утро, когда до ее ухода из жизни оставались лишь считанные часы, — такое болезненное, безжизненное и бледное. Ему трудно было вспомнить, как она выглядела, когда была здоровой и смеялась или играла вместе с ним. Внезапно Томми с поразительной четкостью увидел лицо сестренки на больничной подушке, эти последние минуты, когда она поблагодарила их всех и покинула навсегда. Ее нежные слова, ее ясный взгляд, прощальная улыбка преследовали его.
Почему она умерла? Почему это произошло? Почему Бог вместо Энни не забрал его?
Но Томми никому не говорил о своих чувствах. Ни он, ни его родители до конца недели почти не разговаривали друг с другом. Лиз и Джону иногда приходилось беседовать с друзьями, а Томми замкнулся в себе и вообще ни с кем не общался.
На этот раз Новый год в семье Уиттейкеров ничем не отличался от других будничных дней и прошел незамеченным. Через два дня Томми вернулся в школу. Никто из ровесников не говорил с ним о постигшем его семью несчастье.
Его хоккейный тренер обращался с ним очень доброжелательно, но больше не упоминал ни своей умершей сестры, ни Энни.
Друзья боялись растревожить его рану и молчали, и в результате ему некуда было податься со своим горем. Даже Эмили, которая нравилась ему уже несколько месяцев, показалась ему совсем чужой. Все напоминало ему о том, что он утратил, и он не мог этого вынести.
Томми возненавидел эту постоянную, подобную ноющему суставу боль и то, что окружающие смотрели на него с сочувствием. Может быть, его друзья считали его странным.
Они ничего не говорили ему и в итоге оставили его одного.
Его родители тоже внезапно стали очень одинокими. После того как иссяк поток соболезнующих посетителей, они перестали с кем-либо видеться. Они и друг с другом-то почти не виделись.
Томми больше не обедал с ними. Он просто не мог сидеть за столом без Энни, каждый раз вспоминая, как они торопились на кухню, чтобы перекусить вместе молоком и булочками. Он не выдерживал самого вида вдруг опустевшего дома.
Поэтому Томми болтался в школе или на улице как можно дольше, а затем съедал обед, который мама оставляла ему на кухне. В большинстве случаев он ел стоя, прямо над плитой, и выкидывал половину своей обычной порции в мусорное ведро, не потому что Лиз стала плохо готовить — просто кусок не лез ему в горло. А иногда он уединялся в своей комнате со стаканом молока и печеньем и совсем не обедал. Его мать, казалось, вообще ничего не ела, а отец приходил с работы все позже и позже и тоже старался уединиться.
Настоящие семейные обеды ушли в далекое прошлое.
Лиз, Джон и Томми боялись сходиться вместе и всячески избегали этого. Они понимали, что, если соберутся все втроем, отсутствие четвертого члена семьи станет невыносимым. Поэтому они прятались друг от друга и от себя самих.
Все напоминало им об утрате, все бередило свежую рану. Бывали мгновения, когда боль словно бы утихала, но чаще всего для каждого из них она была почти невыносимой.
Тренер по хоккею видел, что с Томми происходит что-то неладное; перед зимними каникулами это заметила и одна из учительниц.
В первый раз за все время учебы в школе он совершенно не думал о своих отметках — без Энни эта сторона жизни, подобно всем прочим, потеряла для него значение.
— Уиттейкер совсем выбит из колеи смертью своей сестренки, — как-то раз сказала классная руководительница Томми учительнице математики. Они сидели в школьном кафетерии и пили кофе. — Я собиралась на прошлой неделе позвонить его матери, а потом встретила ее в торговом центре. Она выглядит еще хуже, чем он. По-моему, они слишком тяжело переживают смерть своей чудной деточки.
— А кто это переживет легко? — сочувственно откликнулась учительница математики.
Она сама была матерью и не могла представить себе, как бы вынесла такое. — Что, у Томми совсем плохи дела? Он завалил какой-нибудь предмет?
— Пока нет, но все идет к этому, — честно ответила классная руководительница. — Он всегда был одним из лучших моих учеников.
Я знаю, как высоко ценят образование его родители. Его отец даже как-то обмолвился, что собирается отправить его в колледж Айви Лиг, если Томми захочет и сможет туда поступить.
Теперь у него это вряд ли получится.
— Я уверена, что он может выправиться.
Ведь прошло совсем немного. Со временем боль утихнет. Дай мальчику шанс. Я думаю, что мы должны оставить его и его родителей в покое и посмотреть, как он закончит год. Мы всегда можем позвонить им, если Томми действительно не сдаст экзамена или запустит какой-нибудь предмет.
— Я просто смотреть не могу на то, как он мучается.
— Может быть, у него сейчас просто нет выбора. Может быть, в нем происходит что-то серьезное, какая-то внутренняя борьба за выживание. Наверное, это для него сейчас главнее. Может быть, я не должна этого говорить, но в жизни есть более важные вещи, чем история или тригонометрия. Пусть мальчик переведет дыхание и восстановит душевное равновесие, мы должны помочь ему чем только можем.
— Уже три месяца прошло, — напомнила классная руководительница. — Пора бы уже примириться с потерей…
Был поздний март. Эйзенхауэр уже два месяца жил в Белом доме, вакцина Салка против полиомиелита успешно прошла испытания, Люсиль Болл наконец-то родила своего широко разрекламированного ребенка. Жизнь стремительно шла вперед — но только не для Томми Уиттейкера. Его жизнь остановилась вместе со смертью Энни.
— Знаешь, если бы это был мой ребенок, я бы за всю жизнь с этим не смирилась, — мягко сказала более добросердечная учительница.
— Я понимаю.
Обе помолчали, думая о своих семьях, и к концу ленча решили оставить Томми в покое на некоторое время.
Но его угнетенное состояние заметили все.
Казалось, что его вообще ничего не интересует. Этой весной Томми даже не играл в баскетбол и бейсбол, несмотря на увещевания тренера. Он перестал прибираться в комнате и делать уроки; в первый раз за всю жизнь перестал ладить со своими родителями.
Да и они сами совершенно не ладили друг с другом. Мама и папа постоянно спорили, и не было момента, чтобы один из них не выговаривал какие-нибудь претензии другому. Супруги Уиттейкер перестали мыть машину, выкидывать мусор, выгуливать собаку, оплачивать счета, отправлять чеки, покупать кофе, отвечать на письма. Это все потеряло для них смысл — казалось, что единственным занятием для них стали постоянные споры. Отца никогда не бывало дома. Мама никогда не улыбалась.
И никто не говорил друг другу ни одного доброго слова. Они выглядели не печальными, а скорее озлобленными. Они словно были смертельно обижены друг на друга, на весь мир, на жизнь, на судьбу, которая так жестоко забрала у них Энни. Но об этом они никогда не говорили — лишь вздыхали и жаловались по любому поводу, например из-за непомерно большого счета за электричество.
Томми избрал для себя самый легкий выход и просто перестал с ними общаться. Большую часть свободного времени он проводил в саду, сидя на ступеньках заднего крыльца и размышляя. Он начал курить. Иногда даже пил пиво.
Весь месяц шли дожди, и один вечер плавно перетекал для Томми в другой — все те же " ступени, все то же пиво, все тот же «Кэмел».
Он чувствовал себя ужасно повзрослевшим и однажды даже улыбнулся мысли о том, что, если бы Энни сейчас его увидела, она бы его не узнала. Но сестренка не могла его увидеть, а его родителей больше не волновало, что с ним происходит и что он делает. И потом, ему уже исполнилось шестнадцать. Томми вырос.
— Меня мало волнует, что тебе уже шестнадцать, Мэрибет Робертсон, — сказал одним мартовским вечером отец своей шестнадцатилетней дочери.
Дело было в Онаве, штат Айова, в двухстах пятидесяти милях от того места, где Томми с банкой пива сидел на заднем крыльце своего дома, рассеянно наблюдая за тем, как ветер пригибает к земле когда-то посаженные его матерью цветы, теперь заросшие сорняками.
— Я не разрешу тебе надеть это легкомысленное платье. И потом, что это за боевая раскраска? Немедленно смой косметику и переоденься.
— Но, папа, это весенний бал, — запротестовала Мэрибет. — И все девочки красятся и надевают короткие выпускные платья.
Подружка ее брата два года назад, то есть как раз в ее возрасте, выглядела гораздо более вульгарно, чем она, и даже отец не мог с этим поспорить. Но она была девушкой Райана, а Райану было позволено все. В отличие от Мэрибет он был мальчиком.
— Если ты вообще хочешь сегодня выйти из дома, ты должна надеть скромное платье.
В противном случае ты останешься здесь и будешь вместе со своей матерью слушать радио, — пригрозил строгий отец.
С одной стороны, Мэрибет не особенно тянуло на вечер, но, с другой, среднюю школу оканчивают только раз в жизни. Лучше уж остаться дома, чем идти на выпускной бал в платье, которое сделает ее похожей на монашку; но и сидеть с родителями у радиоприемника ей совсем не хотелось.
Мэрибет одолжила платье у старшей сестры своей подруги, и оно было ей немного велико, но все равно казалось прекрасным.
Сшитое из переливчатой голубой тафты, с заниженной талией и коротким жакетом-болеро сверху, оно прекрасно подчеркивало ее формы, которыми она отнюдь не была обделена, и именно против этого, вне всяких сомнений, папа и возражал.
Вдобавок Мэрибет надела туфли на шпильках, которые, будучи на размер меньше, сильно жали ей, но она готова была это стерпеть, лишь бы выглядеть красивой и взрослой.
— Папа, я не буду снимать жакет, — попыталась найти она компромисс. — Я тебе обещаю;
— С жакетом или без ты можешь носить это платье дома, с матерью. Если же ты идешь танцевать, надень лучше что-нибудь другое или забудь про всякие танцы. И, честно говоря, я был бы рад, если бы ты осталась дома.
В этих модных платьях все девочки выглядят как… продажные девки. Тебе не надо демонстрировать свое тело мальчикам, Мэрибет.
Чем раньше ты это поймешь, тем лучше, иначе ты приведешь домой какое-нибудь отродье, помяни мое слово, — жестко произнес отец, и сестра Мэрибет, Ноэль, отвела глаза.
Ей было только тринадцать, и у нее был такой бунтарский характер, о котором Мэрибет могла только мечтать. Они обе были послушными девочками, но Ноэль хотела получить от жизни больше, чем Мэрибет. Уже в тринадцать лет младшая сестра стреляла глазками в каждого мальчика, который обращал на нее внимание.
Шестнадцатилетняя Мэрибет была куда застенчивее и гораздо больше беспокоилась о том, чтобы не противоречить отцу.
В конце концов Мэрибет отправилась в свою комнату и с плачем повалилась на кровать.
Прибежавшая к ней мама помогла дочери найти в платяном шкафу что-нибудь подходящее. Маргарет Робертсон не баловала своих девочек обилием нарядов, но у Мэрибет было вполне приличное темно-синее платье с белым воротником и длинными рукавами, к которому отец не должен был придраться.
Но лишь при одном виде этого наряда Мэрибет зашлась от нового приступа рыданий.
Он был слишком угрюмым.
— Мама, я буду выглядеть как монашка.
Надо мной просто будут смеяться.
Ей казалось, что сердце ее вот-вот разорвется от горя. Это платье Мэрибет всегда ненавидела.
— Ты будешь выглядеть в нем оригинально именно потому, что мало кто такое носит, — сказала мама, протягивая дочери злополучное платье.
Его можно было даже назвать красивым, но и оно немного пугало миссис Робертсон.
Мэрибет в этом скромном на вид платье выглядела совсем зрелой женщиной. В шестнадцать лет она была счастливой — или несчастной — обладательницей великолепной груди, узких бедер, тонкой талии и красивых длинных ног. Даже самая скромная одежда не могла этого скрыть. Она была выше большинства своих подруг и вообще очень рано развилась.
На то, чтобы уговорить дочь надеть это платье, ушел целый час.
Отец в это время сидел в гостиной, немилосердно пытая зашедшего за Мэрибет Дэвида О'Коннора. Молодой человек в первый раз был у них дома и очень нервничал, когда мистер Робертсон начал интересоваться тем, какой работой ему хотелось бы заниматься после окончания школы. Юноша ответил, что еще не решил, и тогда Берт Робертсон разразился длинной тирадой: любому парню не помешает немного поработать да и армейскую выучку тоже очень полезно получить, чтобы понять в жизни толк.
Дэвид О'Коннор вежливо кивал в ответ на его разглагольствования, но, когда Мэрибет в ненавистном синем платье и с ниткой жемчуга на шее, которую мать дала ей в утешение, наконец-то вошла в комнату, взгляд ее кавалера был полон отчаяния.
Вместо ярко-голубых шпилек на ней были темно-синие туфли на низком каблуке, но даже в них она была выше Дэвида. У Мэрибет совсем испортилось настроение, хотя она попыталась уверить себя, что это не имеет никакого значения. Она прекрасно понимала, что выглядит ужасно. Темное платье резко контрастировало с ярким пламенем ее рыжих волос, заставляя ее еще больше стесняться своего вида.
Поздоровавшись с Дэвидом, она поняла, что никогда не чувствовала себя более неловко.
— Ты прекрасно выглядишь, — неубедительно сказал Дэвид.
На нем был слишком большой для него темный костюм его старшего брата. Дэвид протянул ей букетик, но его руки слишком дрожали, и тогда мама Мэрибет пришла ему на помощь и приколола цветы к поясу платья.
— Ну, счастливого вечера, — мягко сказала мать, чувствуя свою вину перед дочерью.
Будь на то ее воля, она бы позволила девочке надеть ярко-голубое платье. Оно так шло ей, и она выглядела в нем такой красивой!
Но если Берт принял решение, спорить с ним было бесполезно. Она прекрасно знала, как он пекся о своих дочках.
Много лет назад две его сестры забеременели, будучи совсем молоденькими, и были вынуждены спешно выскочить замуж, и он всегда говорил Маргарет, что не допустит, чтобы подобное произошло с его дочерьми, чего бы ему это ни стоило. Они должны были вырасти скромными, послушными девочками и выйти замуж за достойных молодых людей. Он всегда говорил, что в его доме нет места разврату, внебрачному сексу и прочим гадостям.
Только любимчику родителей Райану разрешалось делать что угодно. В конце концов, он был мальчиком. Ему исполнилось восемнадцать, и он работал в принадлежащей отцу мастерской авторемонта, самой крупной в Онаве. Дела у Берта Робертсона шли прекрасно, и он очень гордился этим.
Райану нравилось работать у него, и сын хвастался, что он почти такой же хороший механик, как его отец. Они ладили между собой и по выходным часто отправлялись на рыбалку или охоту, а Маргарет, оставаясь с девочками дома, шла с ними в кино или занималась шитьем.
Она ни одного дня в жизни не работала, и Берт очень этим гордился. Богатым человеком назвать его было нельзя, но он вполне мог ходить по городу с гордо поднятой головой.
Его дочь — не какая-нибудь нищенка, чтобы одалживать платье у подруги, и не шлюха, чтобы отправляться на школьную вечеринку разодетой, что твой павлин. Мэрибет была красивой девочкой, но именно поэтому ее надо было держать взаперти, чтобы ее не постигла участь легкомысленных, пустоголовых теток.
Сам он женился на очень скромной девушке — до знакомства с ним Маргарет О'Брайен мечтала стать монахиней. И вот уже почти двадцать лет она была для него прекрасной женой. Но он никогда бы не повел ее под венец, если бы она была такой расфуфыренной штучкой, которую из себя пыталась строить Мэрибет, или пробовала бы спорить с ним, как Ноэль.
Несмотря на то что особых проблем с Мэрибет у него никогда не возникало, Робертсон-старший еще несколько лет назад пришел к выводу, что с сыном сладить гораздо проще, чем с дочерью, у которой возникали странные идеи о том, что можно и что нельзя делать женщинам, о дальнейшем образовании и даже колледже.
Школьные учителя совсем вскружили девочке голову, постоянно повторяя ей, как она умна. Берт считал, что в женском образовании нет ничего плохого, если только вовремя остановиться и правильно его использовать. Он часто говорил, что для того, чтобы менять пеленки и жарить бифштексы, не нужно оканчивать колледж.
В принципе он не имел ничего против элементарного образования и был бы только рад, если бы Мэрибет изучила бухгалтерский учет и помогала ему в работе. Но по большей части сумасшедшие идеи дочери были совсем из ряда вон выходящими. Женщины-врачи, инженеры, адвокаты, даже медсестры — такой судьбы Берт не пожелал бы своей девочке. О чем она, черт побери, толкует?
Иногда он удивлялся своей старшей дочери. У него были твердые понятия о том, как девочки должны вести себя, чтобы не исковеркать свою жизнь или жизнь других людей. Они должны выходить замуж за достойных молодых людей, быть покладистыми женами и рожать детей — столько, сколько даст им Господь или сколько захотят их мужья. А потом они должны заботиться о своих мужьях и детях и о своем доме, да так, чтобы все было пристойно.
Райана он тоже воспитывал в строгости, предупредив сына о том, что он не должен жениться на первой попавшейся девчонке и не должен допускать того, чтобы девушка, на которой он жениться не собирается, забеременела от него.
Но девочки — это совсем другое дело. Они должны вести себя как следует… а не ходить на танцы полуголыми или нервировать родителей идиотскими идеями о высоком предназначении современных женщин. Иногда Берт думал, что во всем виноваты фильмы, на которые его дочери ходили вместе с матерью. Сама Маргарет ничего подобного внушить им не могла. Она была тихоней, которая никогда не доставляла ему никаких неприятностей. Но Мэрибет… Она была послушной девочкой, однако Берт был твердо убежден, что эти новомодные идеи рано или поздно доведут ее до большой беды.
Мэрибет и Дэвид добрались до школы примерно через час. Похоже, по ним никто из одноклассников не скучал. Несмотря на то что пить на танцах не разрешалось, некоторые мальчики и даже девочки из их класса уже были навеселе. В припаркованных машинах сидели парочки, но Мэрибет старалась этого не замечать, стесняясь Дэвида.
Она почти не знала этого тихого мальчика из параллельного класса и никогда не была его подружкой, но до него никто не приглашал ее на танцы, а ей очень хотелось пойти — хотя бы для того, чтобы иметь представление, что это такое.
Мэрибет уже устала быть вечной одиночкой и белой вороной. Уже несколько лет она была первой ученицей в классе; некоторые из ее одноклассников ненавидели ее за это, а остальные просто не замечали.
Кроме того, Мэрибет всегда стеснялась своих родителей, когда те приходили в школу.
Мать вела себя тихо, как мышь, а отец, наоборот, разговаривал очень громко и учил жить всех окружающих, и в первую очередь мать, которая никогда не осмеливалась противоречить ему. Она соглашалась с каждым его словом, даже если он заведомо был не прав.
А отец никогда не стеснялся высказывать свое мнение, даже если оно никого не интересовало, в особенности о предназначении женщин, их роли в жизни, о приоритете мужчин и никчемности образования. В качестве примера Берт Робертсон всегда приводил самого себя.
Он был сиротой из Буффало и вместо того, чтобы окончить шесть классов, пошел работать. Берт считал, что дальше начальной школы учиться не нужно никому, и то, что брат Мэрибет окончил-таки среднюю школу, иногда казалось ей чудом.
Правда, учился Райан ужасно, его постоянно наказывали за дурное поведение, но, поскольку это был его собственный сын, а не девочка, отец считал это всего лишь забавным.
Если бы не плоскостопие и не поврежденное во время игры в футбол колено, Райан мог бы стать моряком и отправиться в Корею.
Мэрибет не о чем было говорить с братом.
Ей всегда казалось, что два таких разных человека не могут быть детьми одних родителей и вообще появиться на свет на одной планете.
Райан был смазливым, высокомерным и довольно-таки недалеким парнем. Трудно было предположить, что они близкие родственники.
— А что вообще тебя интересует? — однажды спросила она брата, пытаясь разобраться, кто он такой и какое отношение имеет к ней.
Райан посмотрел на нее с удивлением, не понимая, зачем она об этом спрашивает.
— Машины, девочки… пиво… удовольствия… Папа говорит, что я должен как следует изучить механику. Это хорошо… потому что я вряд ли буду работать в банке или в страховой компании. На самом деле мне очень повезло, что я работаю у папы.
— Ну да, — тихо кивнула Мэрибет, глядя на него большими зелеными глазами и изо всех сил пытаясь почувствовать к старшему брату уважение. — Но неужели тебе никогда не хотелось добиться чего-то большего?
— Чего-то большего? О чем это ты, сестренка? — недоумевая, переспросил он.
— Да чего угодно. Большего, чем просто работать в мастерской у папы. Например, поехать в Чикаго, или в Нью-Йорк, или найти работу получше… или поступить в колледж…
Это были ее мечты. Это ей хотелось большего, но Мэрибет не с кем было поделиться своими желаниями. Даже ее одноклассницы отличались от нее. Никто не мог понять, почему Мэрибет так серьезно относится к урокам и к своим отметкам, когда вокруг столько всего интересного, веселого и заманчивого? Какое это имеет значение? Для чего все это?
Она точно знала, для чего. Но в результате друзей у нее не было, и Мэрибет вынуждена была ходить на танцы с мальчиками вроде Дэвида О'Коннора.
Но мечты у нее отнять не мог никто — даже отец. Мэрибет хотелось сделать приличную карьеру, переехать в какой-нибудь крупный город, найти интересную работу и получить хорошее образование, если она сможет себе это позволить.
А еще — когда-нибудь выйти замуж за человека, которого она будет любить и уважать.