Зима тревоги нашей Стейнбек Джон
Мэри находит странным приход Марулло к нам в дом с кулечком карамелек, а на ее чутье можно положиться. Я расценил этот визит как подношение мне — в уплату за мою неподкупность. Но вопрос Мэри заставил меня вдуматься в то, что раньше я оставил без внимания. Марулло выдал мне награду не за прошлое, он одаривал меня наперед. Я интересую Марулло постольку, поскольку могу быть полезен ему. Я перебрал в памяти его деловые наставления и наш разговор о Сицилии. Где-то, в какой-то момент он потерял веру в себя. Что-то ему от меня понадобилось, чего-то он от меня ждет. Есть способ проверить это. Попросить что-нибудь такое, в чем раньше было бы отказано, и если на сей раз отказа не будет, значит, он чем-то сильно встревожен и лишился покоя. Отставим Марулло в сторону и займемся Марджи. Марджи — по этому модному когда-то имени можно судить о ее возрасте. «Марджи! Царица снов моих! Марджи! Тебе весь мир…»
Я переиграл сцены с Марджи на фоне красных пятен, плывущих по потолку, стараясь вспомнить все как было, ничего не присочиняя. Долгое время, может года два, была такая миссис Янг-Хант, приятельница моей жены, к болтовне которой я не особенно прислушивался. Потом вдруг возникла Марджи Янг-Хант, а потом просто Марджи. Она, вероятно, заходила ко мне в лавку и до Страстной пятницы, но я этого не помню. А в тот день она будто доложила о себе. До тех пор мы с ней, по всей вероятности, не замечали друг друга. Но с той самой пятницы она словно все время здесь — подталкивает, теребит. Что ей нужно? Неужели это всего лишь интрига женщины, не знающей, чем себя занять? Или она действует по какому-то плану? Впечатление такое, что она именно доложила мне о своей персоне, заставила опознать, приметить себя. Второе гаданье она, вероятно, задумала без всякой задней мысли и рассчитывала обойтись набором профессионально гладких фраз. А потом что-то произошло, и все перевернулось. Мэри ничего такого ей не говорила, что могло бы настолько взвинтить ее, я тоже. Неужели про змею не выдумано? Если нет, тогда это самое простое и, пожалуй, самое правдоподобное объяснение. Может быть, она действительно наделена тонкой интуицией и способна проникать в чужие мысли? Тот факт, что она застигла меня в процессе моей метаморфозы, как будто и подтверждает это, но, может, тут было простое совпадение? Но что вдруг ни с того ни с сего погнало ее в Монток, почему она стакнулась с коммивояжером, выболтала все Марулло? Как-то не верится, что эта женщина способна нечаянно о чем-то проболтаться. В одном из книжных шкафов у нас на чердаке есть биография… как его, Беринга? Нет, Баранова, Александра Баранова, русского губернатора Аляски в начале 1800-х годов. Может быть, там говорится где-нибудь, что на Аляску ссылали за колдовство. Слишком уж невероятная история, такой не придумаешь. Надо полистать книжку. А не пробраться ли мне на чердак сейчас, подумал я, только бы не разбудить Мэри.
И тут я услышал, как скрипнули ступеньки нашей старой дубовой лестницы — одна, другая, третья… значит, это не осадка дома от перемены температуры. Наверно, Эллен опять ходит во сне.
Я, конечно, люблю свою дочь, но она у нас чересчур уж смышленая, будто такой на свет родилась, смышленая и завистливая, но привязчивая. Всегда в ней зависть к брату, а бывает так, что и ко мне. Я считаю, что сексуальные вопросы стали занимать ее слишком рано. Отцы, вероятно, всегда это чувствуют. Еще совсем малышкой она так интересовалась мужскими половыми органами, что нам становилось неловко. Потом она всем существом углубилась в тайну созревания. Ангельской девичьей кротости, о которой толкуют на страницах журналов, в ней не было и в помине. Дома у нас все кипело от ее нервозности, стены были пропитаны непокоем. Мне приходилось читать, что в средние века верили, будто в созревающих девушек вселяется нечистая сила, и я не берусь отрицать это. Одно время мы в шутку говорили, что у нас завелся домовой. Картины вдруг начинали срываться со стен, посуда разбивалась вдребезги. На чердаке слышался глухой стук, в подвале что-то громыхало. В чем было дело — неизвестно, но эти странности настолько меня интересовали, что я все время послеживал за Эллен, за ее таинственными появлениями и исчезновениями. Она была как ночной зверек, как кошка. Я убедился, что все эти шумы, стуки, грохот не имеют к ней никакого отношения, но все же в ее отсутствие ничего такого не случалось. Она могла сидеть неподвижно, вперив взгляд в пространство, когда домовой давал о себе знать, но без нее дело не обходилось.
В детстве я слышал, что давным-давно в старом доме Хоули жило привидение — дух одного из наших пуританско-пиратских предков, но, судя по отзывам, это было вполне порядочное привидение, ходило-бродило по всему дому и издавало стоны, как ему и полагалось. Ступеньки поскрипывали под его невидимой тяжестью, оно стучало в стены, предвещая чью-нибудь неминуемую смерть, — и все это с большим достоинством, по законам хорошего тона. У домового нрав был совсем другой — вредный, злобный, коварный и мстительный. Дешевые вещи ему под руку не попадались — только те, что подороже. Потом он вдруг исчез. Я, собственно, не очень-то в него верил. Он был предметом наших семейных шуток, но шутки шутками, а домовой домовым, и вот вам, пожалуйста, — картины с разбитым стеклом и черепки фарфоровой посуды.
Когда он перестал нас тревожить, Эллен начала ходить во сне — вот как сейчас. Я слышал ее медленные, но уверенные шаги вниз по лестнице. И в ту же минуту моя Мэри глубоко вздохнула и пробормотала что-то, и внезапно поднявшийся ветерок качнул тени листьев и веток на потолке.
Я тихонько встал с кровати и так же тихонько надел халат, ибо мне, как и всем, известно, что лунатиков пугать нельзя.
Из моих слов можно вывести, будто я плохо отношусь к своей дочери, а это неверно. Я люблю ее, но в то же время побаиваюсь, потому что многое в ней мне непонятно.
Если по нашей лестнице идти с краю, у самой стены, то ступеньки не скрипят. Я открыл это еще юнцом, когда возвращался домой после ночных гуляний, точно блудливый кот. И до сих пор пользуюсь своим открытием, если не хочу будить Мэри. Я вспомнил о нем и сейчас — бесшумно спустился по лестнице, ведя пальцами по стене, чтобы не оступиться. С той стороны, где улица, в окно проникал тусклый узорчатый свет фонаря, сливающийся с полутьмой в глубине комнаты. Но Эллен я видел. От нее словно исходило сияние — может, потому, что на ней была белая ночная рубашка. Лицо ее оставалось в тени, но плечи и руки излучали свет. Она стояла перед застекленной горкой, где у нас хранятся семейные реликвии, сами по себе пустяковые: резные, нарваловой кости киты и вельботы с веслами и гарпунами, со всей командой и с гарпунщиком на носу; изогнутые моржовые клыки и бивни; маленькая модель «Прекрасной Адэр», корпус поблескивает лаком, а свернутые паруса и снасти потемнели от времени, запылились. Есть там китайские вещицы, которые привозили с Востока старые шкиперы, опустошавшие китайские воды на своих китобойных судах; фигурки и безделушки черного дерева, слоновой кости — смеющиеся и серьезные божки, безмятежные и давно не мытые будды, цветы, вырезанные из розового кварца, мыльного камня и даже из нефрита — да, да, из настоящего нефрита, — и прелестные, совершенно прозрачные фарфоровые чашечки. Среди этих вещей, вероятно, есть и ценные — например, маленькие лошадки, хоть и грубо отесанные, а удивительно живые, — но это чистая случайность, не иначе. Мореходы, охотники за китами — где им было отличать хорошее от плохого? А может, я не прав? Может, все-таки отличали?
Эта горка всегда была для меня святыней, точно маски предков у римлян, точно лары и пенаты, а если заглянуть еще дальше — точно камни, упавшие с луны. У нас есть даже корень мандрагоры — ни дать ни взять человечек, плод семени удавленника, есть и самая настоящая русалка, сшитая из двух половинок — туловище обезьянье, а хвост рыбий. С годами она довольно сильно облезла, вся сморщилась и на ней стали видны швы, но ее мелкие зубки по-прежнему поблескивают в оскале свирепой ухмылки.
Вероятно, в каждой семье есть свой талисман, символ преемственности, который вдохновляет, и утешает, и подбадривает поколение за поколением. Наш талисман — это как бы сказать? — такой опалового цвета холмик то ли из кварца, то ли из яшмы или даже мыльного камня, четырех дюймов в диаметре, полутора — в вышину. И по нему идет бесконечно переплетающаяся извилина, и она будто непрестанно струится, бежит куда-то. Извилина живет, но у нее нет ни головы, ни хвоста, ни конца, ни начала. На ощупь камень не скользкий, а чуть шероховатый, как человеческая кожа, и всегда теплый. В него можно глубоко заглянуть, но насквозь он не просвечивает. Какой-нибудь старый моряк одной крови со мной привез этот камень из Китая. Он волшебный — его так приятно рассматривать, трогать, поглаживать пальцами, водить им по щеке. Этот странный талисман живет у нас за стеклом горки. В детстве, в юности и даже когда я стал взрослым мужчиной, мне разрешалось трогать его, брать в руки, но только не выносить из дому. И его цвет, его прожилки и фактура менялись вместе с переменами во мне самом. Однажды я представил себе, что это женская грудь, и она томила меня, жгла меня, мальчика. Потом он превратился в человеческий мозг и стал загадкой: что-то движется, плывет, но без истока, без устья — словно вопрос, замкнутый в самом себе, не требующий ответа, который исчерпал бы его, не знающий ни конца, ни начала обозримых границ.
В горку был вделан старинный медный замок, и в замке всегда торчал медный ключ.
Моя спящая дочка обеими руками держала волшебный камень, водила по нему пальцами, ласкала, как живое существо. Потом она прижала его к своей несформировавшейся груди, поднесла к щеке, пониже уха, по-щенячьи ткнулась в него носом и чуть слышно замурлыкала что-то похожее не столько на песенку, сколько на стон удовольствия и сладость томления. В ней чувствовалась какая-то губительная сила. Я было испугался, — а вдруг она бросит его и разобьет или запрячет куда-нибудь, но тут же понял — в ее руках это мать, возлюбленный, ребенок.
Как же разбудить, не испугав? И вообще зачем будят лунатиков? Из страха, как бы они сами не причинили себе вреда? Но я не слыхал, чтобы в таком состоянии с ними что-нибудь случалось, а вот когда их будят, это дело другое. Так зачем же нарушать ее сон? Ведь это не кошмар, мучительный, страшный; скорее всего, она испытывает приятное чувство, и наяву таких ощущений у нее не будет. Кто дал мне право портить все это? Я тихонько отошел и сел в свое глубокое кресло — ждать, что будет дальше.
Полутьма комнаты искрилась блестками ослепительного света, и они порхали и кружились, точно комариный рой. На самом деле ничего такого, вероятно, не было, просто у меня рябило в глазах от усталости, но отделаться от этого впечатления мне не удалось. А моя дочь Эллен действительно излучала сияние, и оно шло не только от белизны ее ночной рубашки, но и от самой кожи. В темной комнате нельзя было видеть ее лицо, а я его видел. И мне казалось, что оно у нее не как у маленькой девочки и не старообразное, а зрелое, с четкими, определившимися чертами. Даже губы ее, против обыкновения, были твердо сжаты.
Но вот Эллен твердой рукой положила талисман на прежнее место, затворила стеклянную дверцу и щелкнула медным ключом в замке. Потом она повернулась и, пройдя мимо моего кресла, стала подниматься по лестнице. Две вещи могли мне почудиться: первое — что поступь у нее была не как у девочки, а как у женщины, познавшей удовлетворение, и второе — что с каждым шагом сияние убывало в ней. Допустим, что это все домыслы, плод моей фантазии, но за третье я ручаюсь: под ее ногами ступеньки не скрипели. Она, вероятно, шла у самой стены, там, где старая лестница молчит, не жалуется.
Выждав несколько минут, я пошел следом за ней и увидел, что она лежит в постели и спит, уютно укрывшись одеялом. Она дышала ртом, и лицо ее было лицо спящего ребенка.
Что-то вынудило меня снова сойти вниз и открыть горку. Я взял волшебный камень в руки. Он еще хранил тепло тела моей дочери. Как в детстве, я стал водить кончиками пальцев по бесконечно струящейся извилине и успокоился. Я почувствовал, что Эллен близка мне.
И вот не знаю, талисман ли связал ее со мной, с родом Хоули, или что другое.
Глава IX
В понедельник весна предательски вильнула назад, к зиме, разразившись холодным дождем и сырым, резким ветром, который сек молодую листву чересчур легковерных деревьев. Нахальных распутников воробьев, предававшихся блуду на газонах, ветер разгонял куда попало, и они сердитым чириканьем выражали неудовольствие по поводу капризов природы.
Я приветствовал мистера Рыжего Бейкера, который совершал свою утреннюю прогулку, как флажком помахивая хвостом на ветру. Старый мой знакомец, он жмурился от дождя. Я сказал:
— Мы можем казаться добрыми друзьями, но считаю своим долгом заметить вам, что отныне за нашими улыбками скрывается борьба, непримиримое столкновение интересов. — Я сказал бы еще больше, но он спешил кончить свои дела и убраться под надежный кров.
Морфи появился минута в минуту. Может быть, он поджидал меня, наверно даже так.
— Ну и погодка, — сказал он; его дождевик из прорезиненного шелка то вздувался пузырем, то облеплял ему колени. — Вы, говорят, были вчера у моего хозяина с визитом?
— Мне понадобился его совет. Но меня и чаем угостили.
— Не сомневаюсь.
— Знаете, как бывает с советами. Они вас устраивают лишь в том случае, если совпадают с вашими собственными намерениями.
— Ищете, куда бы поместить капитал?
— Моей Мэри захотелось новую мебель. А когда женщине чего-нибудь хочется, она первым делом изображает свою затею как выгодное помещение капитала.
— Это не только женская черта, — сказал Морфи. — Я и сам такой. Деньги-то ее. Вот она и хочет поискать что-нибудь подходящее.
На углу Главной улицы, у входа в игрушечный магазин Раппа ветер сорвал жестяной рекламный щиток и гнал его по мостовой с таким грохотом и звоном, как будто произошла автомобильная катастрофа.
— Скажите, верно я слыхал, будто ваш хозяин собирается в Италию?
— Не знаю. Странно, что он до сих пор ни разу туда не съездил. Итальянцы такие горячие родственники.
— Зайдем, выпьем кофе?
— Мне еще нужно прибрать в лавке. После праздника с утра всегда много народу.
— Ладно уж, ладно. Не будьте мелочным. Личный друг мистера Бейкера может позволить себе не торопясь выпить чашку кофе.
Он это сказал не так ехидно, как оно выглядит на бумаге. Он умел говорить любые слова самым невинным и дружеским тоном.
За все эти годы я ни разу не пил утром кофе в «Фок-мачте» — вероятно, я один из всего города. Пить кофе в «Фок-мачте» — обычай, традиция, это все равно что клуб. Мы взгромоздились на табуреты у стойки, и мисс Линч — я вместе с ней ходил когда-то в школу — пододвинула нам чашки с кофе, ничего не расплескав. Рядом с каждой чашкой стоял крохотный сливочник, а два куска сахару в бумажных обертках она бросила вдогонку, словно игральные кости.
Мисс Линч, мисс Линч. «Мисс» уже стало частицей ее имени, частицей ее самой. Пожалуй, ей уже так и не удастся отделаться от этой частицы. Ее красный носик с каждым годом все красней, но это не алкоголизм, а хронический насморк.
— Доброе утро, Итен, — сказала она. — Что, сегодня какое-нибудь торжество?
— Это он меня затащил, — сказал я и, желая быть добрым, прибавил: — Анни.
Она дернула головой, как от револьверного выстрела, но потом, поняв, в чем дело, улыбнулась и, поверите ли, стала совершенно такой же, как в пятом классе, — и красный носик и все прочее.
— Приятно повидать тебя, Итен, — сказала она и высморкалась в бумажную салфетку.
— А я удивился, когда узнал, — сказал Морфи. Он снимал с сахара обертку. Его ногти блестели лаком. — Вот так, втемяшится тебе что-нибудь в голову, а там привыкнешь к этой мысли, и кажется, иначе и быть не может. Потом трудно поверить, что ты неправ.
— Не понимаю, о чем это вы.
— Я, пожалуй, и сам не понимаю. Черт бы побрал эти обертки. Почему не насыпать просто в сахарницу?
— Из экономии, должно быть, чтобы не брали слишком много.
— Разве что так. Я знал одного типа, он некоторое время только сахаром и питался. Пойдет в «Автомат», возьмет за десять центов чашку кофе, половину выпьет, а потом доверху добавляет сахаром. Все-таки хоть с голоду не умрешь.
И я, как всегда, подумал: не был ли этим типом сам Морфи — странный колючий человек без возраста, с наманикюренными ногтями. Он был как будто интеллигентным, об этом говорила его логика, ход его мыслей. Но язык у него был грубый, простецкий, с налетом вульгарности — язык человека из низов.
— Не потому ли вы пьете кофе с одним куском сахару? — спросил я.
Он ухмыльнулся.
— У каждого есть своя теория, — сказал он. — Самый распоследний голодранец разведет вам теорию, почему он попал в голодранцы. Едешь по дороге и вдруг упрешься в тупик, потому что считался с теорией, а не с дорожными знаками. Из-за этого самого и я, верно, дал маху насчет вашего хозяина.
Давно уж мне не случалось пить кофе не дома. Кофе был неважный. У него даже и вкуса кофе не было, разве что горячий и черный — в последнем я убедился, пролив немножко на свою сорочку.
— Честное слово, не понимаю, о чем вы.
— Хочу сообразить, с чего это мне вообще втемяшилось в голову. Верно, вот с чего: ведь он говорит, что приехал сорок лет назад. Тридцать пять или тридцать семь — это может быть, но не сорок, нет.
— Я, должно быть, очень туп.
— Если сорок, это выходит тысяча девятьсот двадцатый год. Все еще не дошло? Знаете, когда работаешь в банке, нужно уметь сразу раскусить человека, он протянул чек, а ты уже знаешь, что это за птица. Вот и вырабатывается сноровка. Не приходится даже думать. Все само встает на место, но бывает, что и ошибаешься. Может, он и в самом деле приехал в двадцатом. Может, я ошибся.
Я допил кофе.
— Пора, а то не успею прибрать в лавке, — сказал я.
— Вы меня перехитрили, — сказал Морфи. — Стали бы допытываться — ничего бы я вам не сказал. Но вы молчите, придется, значит, сказать. В двадцать первом году прошел первый чрезвычайный закон об иммиграции.
— Ну и что?
— В двадцатом он мог сюда приехать. В двадцать первом — едва ли.
— Ну и что?
— Значит — так подсказывает мне смекалка, — он приехал сюда после двадцать первого, но с черного хода. И, значит, он не ездит на родину потому, что не может получить документа на обратный въезд.
— Слава богу, что я не работаю в банке.
— А от вас бы там было больше проку, чем от меня. Я слишком много болтаю. Словом, если он едет, значит, я ошибся. Погодите, выйдем вместе. За кофе я плачу.
— Привет, Анни, — сказал я.
— Заходи, Ит. Ты никогда не заходишь.
— Зайду.
Когда мы пересекали улицу, Морфи сказал:
— Вы не рассказывайте его макаронному святейшеству, что я прохаживался насчет его отношений с иммиграционными властями, ладно?
— Зачем я стану ему рассказывать?
— А зачем я вам рассказал? Что за драгоценности в этом футляре?
— Шляпа рыцаря-храмовника. Перо пожелтело. Хочу узнать, не возьмут ли его в отбелку.
— Вы масон?
— Семейная традиция. Хоули были масонами еще до того, как Джордж Вашингтон стал Великим магистром.
— Вот не знал этого про Вашингтона. А мистер Бейкер тоже масон?
— У Бейкеров это тоже традиция.
Мы уже вошли в переулок. Морфи полез в карман за ключом от боковой двери банка.
— Может, потому мы и отпираем сейф с такими церемониями, будто это заседание масонской ложи. Только что свечей нет. А так — форменное священнодействие.
— Морфи, — сказал я, — вы что-то сегодня ко всему придираетесь. Пасха не внесла мира в вашу душу.
— Увидим через неделю, — сказал он. — Нет, правда. Когда стрелка подходит к девяти, мы уже все стоим, обнажив голову, перед святая святых. А ровно в девять отец Бейкер преклонит колена, отопрет сейф, и мы все бьем земные поклоны Великому Богу Чистогана.
— Вы псих, Морфи.
— Может, я и псих. А, черт бы побрал этот замок! Его можно открыть чем угодно, только не ключом. — Он долго ворочал ключом в замке и пинал дверь ногами, пока она наконец не отворилась. Потом вытащил из кармана листок туалетной бумаги и затолкал его в замок.
Я едва удержался, чтобы не спросить: а это не рискованно?
Он ответил без моего вопроса:
— А то эта пакость захлопнется, когда не нужно. Понятно, после того, как открою сейф, Бейкер сам проверяет все замки. Смотрите же, не проболтайтесь Марулло о моих подозрениях. С такими клиентами шутить не приходится.
— Ладно, Морфи, — сказал я и пошел через дорогу к своей двери и оглянулся, ища кота, который всегда норовил прошмыгнуть в лавку, но кота не было.
Внутри лавки все как будто изменилось, все было новым для меня. Я видел то, чего никогда не замечал раньше, и не видел того, что меня всегда огорчало и раздражало. Ничего удивительного. Взглянешь на мир другими глазами или даже сквозь другие очки — и сразу перед тобой другой, новый мир.
В уборной из-за неисправного вентиля все время подтекала вода. Марулло не спешил сменить вентиль: расход воды не контролировался, и ему было наплевать. Я прошел в передний угол лавки, где стояли старомодные весы с чашками, и взял оттуда двухфунтовую гирю. Эту гирю я подвесил к цепочке в уборной, поверх деревянной ручки. Вода полилась и стала литься не переставая. Я снова вышел в помещение лавки и прислушался: было слышно, как вода бурлит и клокочет в унитазе. Этот звук не спутаешь ни с чем другим. Я отвязал гирю, положил на место и вернулся за прилавок. Моя паства на полках замерла в ожидании. Бедняги, им некуда было податься. Мне бросилась в глаза маска Микки-Мауса, скалившая зубы с коробки в приделе, отведенном провизии для завтраков. Это мне напомнило про обещание, данное Аллену. Я нашел рогатую палку, которой достают товар с верхних полок, подцепил одну коробку, снес ее в кладовую и поставил там, где висел мой плащ. Вернувшись, я посмотрел на полку: оттуда точно так же скалил на меня зубы следующий Микки-Маус.
Я пошарил за батареей консервных банок и вытащил серый холщовый мешочек с мелочью, потом, вспомнив что-то, стал шарить дальше, пока не нащупал старый замасленный револьвер, валявшийся там с незапамятных времен. Это был «айвер-джонсон» 38-го калибра, когда-то посеребренный, но серебро почти все стерлось. Я открыл барабан и увидел позеленевшие от времени патроны. Барабан, перемазанный загустевшим маслом, вращался туго. Я сунул предательскую и, вероятно, опасную игрушку в ящик под кассой, достал чистый фартук и подвязал его, обведя тесемками вокруг пояса и аккуратно заправив их под отогнутый край.
Кому не случалось задумываться над решениями, поступками и замыслами сильных мира сего? Рождены ли они разумными побуждениями и добрыми намерениями или же в них повинны порой случай, мечта, разыгравшаяся фантазия, сказки, которые мы все любим рассказывать себе? Я хорошо знаю, сколько времени длится игра, которую я веду в своем воображении, — она началась с того дня, когда Морфи перечислял мне условия успешного ограбления банка. Я долго обдумывал его слова с ребяческим удовольствием, в каком взрослые обычно не сознаются. Так началась игра, которая шла параллельно действительной жизни лавки, и все, что происходило на самом деле, словно бы естественно укладывалось в эту игру. Неисправный вентиль в уборной, маска Микки-Мауса, которую просил Аллен, рассказ об отпирании сейфа. Возникали новые подробности и тоже легко находили себе место — например, туалетная бумага, засунутая в дверной замок. Игра постепенно расширялась, усложнялась, но до этого дня в ней участвовало только воображение. Гиря, привязанная к цепочке в уборной, была первой реальностью этого мысленного дивертисмента. Второй реальностью был старый револьвер. А теперь я занялся расчетом времени. Игра обретала точность.
Я до сих пор ношу при себе отцовский серебряный хронометр с толстыми стрелками и большими черными цифрами — вещь редкостная если не по красоте, то по верности хода. Утром, прежде чем взяться за метлу, я сунул его в кармашек сорочки. И размерил время так, что без пяти девять уже успел распахнуть двери и чиркал метлой по тротуару. Удивительно, сколько пыли скапливается за субботу и воскресенье, а от дождя пыль намокла и превратилась в грязь.
До чего же точный механизм — наш банк, под стать отцовскому хронометру! Ровно без пяти девять со стороны Вязовой улицы показался мистер Бейкер. Гарри Роббит и Эдит Олден, вероятно, подстерегали его приход. Они сразу вынырнули из «Фок-мачты» и догнали его на полдороге.
— Доброе утро, мистер Бейкер, — окликнул я. — Доброе утро, Эдит. Доброе утро, Гарри.
— Доброе утро, Итен. Вам сегодня без шланга не управиться. — Они вошли в банк.
Я поставил метлу у входа, взял гирю с весов, подошел к кассе, выдвинул ящик и начал быструю, но методичную пантомиму. Прошел в уборную и подвесил гирю к цепочке. Подобрал фартук, заткнул полы за пояс, надел свой плащ, подошел к боковой двери и осторожно приотворил ее. Когда минутная стрелка хронометра коснулась двенадцати, на башне ратуши начали бить часы. Я отсчитал в уме восемь шагов через дорогу, потом еще двадцать. Я сделал движение рукой — не шевеля губами, — выждал десять секунд, сделал еще движение рукой. Все это я видел мысленно — руки мои делали определенные движения, а я считал: двадцать шагов, быстрых, но размеренных, потом еще восемь шагов. Я затворил дверь, снял плащ, опустил фартук, прошел в уборную, снял гирю с цепочки, прекратив этим спуск воды, подошел к кассе, выдвинул ящик, открыл шляпную коробку, потом опять закрыл и застегнул на ней ремень, вернулся к входной двери, взял метлу и посмотрел на часы. Было девять часов две минуты и двадцать секунд; неплохо, но можно напрактиковаться так, чтобы все занимало меньше двух минут.
Я еще не кончил подметать тротуар, когда из «Фок-мачты» вышел Стони, начальник полиции, и, перейдя улицу, направился ко мне.
— Доброе утро, Ит. Отпустите-ка мне поскорей полфунта масла, фунт бекону, бутылку молока и десяток яиц. У моей супружницы подобрались все припасы.
— Сию минуту, начальник. Как вообще жизнь? — Я раскрыл бумажный пакет и стал складывать туда нужные продукты.
— Спасибо, ничего, — сказал он. — Я заходил минут пять назад, да услышал, что вы в уборной.
— Наешься крутых яиц, вот и сидишь без конца.
— Что верно, то верно, — сказал Стони. — Это уж такое дело.
Сработало, значит.
Уже собравшись уходить, он спросил:
— Что с вашим дружком, Дэнни Тейлором?
— Ничего не знаю. Опять он за свое?
— Да нет, вроде бы он в порядке, почистился даже. Я сижу в машине, а он подходит и просит засвидетельствовать его подпись.
— Для чего?
— Не имею понятия. На двух бумагах, но он держал их сложенными, так что я ничего не мог разглядеть.
— На двух бумагах?
— Точно. Он дважды расписался, и я дважды засвидетельствовал его подпись.
— Он не был пьян?
— По-моему, нет. Подстриженный, при галстуке.
— Хорошо, если так, начальник.
— Да, конечно. Бедняга. Все ведь они надеются на что-то. Ну, мне пора. — И он с места припустил галопом. У Стони жена на двадцать лет его моложе. Я снова взялся за метлу и стал сбрасывать комки грязи в водосточную канаву.
На душе у меня было погано. Может быть, всегда трудно в первый раз.
Я был прав насчет послепраздничного утра. Казалось, все в городе остались без провизии. А нам овощи и фрукты подвозят только после полудня, так что в лавке поживиться было почти нечем. Но и с наличным товаром я только успевал поворачиваться.
Марулло явился около десяти и — удивительное дело! — стал мне помогать, взвешивать, завертывать, выбивать чеки в кассе. Давно уже он не прикладывал рук к торговле. С ним чаще всего бывало так: зайдет, посмотрит и скроется — точно лендлорд, мимоходом заглянувший в свое поместье. Но на этот раз он исправно трудился, помогая мне вскрывать коробки и ящики с вновь полученным товаром. Мне казалось, он чем-то встревожен и внимательно следит за мной, когда я отвернусь. У нас не было времени на разговоры, но я чувствовал на себе его взгляд. Я решил, что его смущает история со взяткой, от которой я отказался. Может быть, Морфи и прав. Есть такие люди — услышав, что кто-то поступил честно, они ищут бесчестных мотивов, заставивших его так поступить. «А какая ему от этого выгода?» — излюбленное рассуждение тех, кто привык собственную жизнь разыгрывать, как партию в покер. Мне стало смешно от этой мысли, но я запрятал смешок поглубже, чтоб даже пузырька не поднялось на поверхность.
Около одиннадцати в лавку заглянула Мэри, прехорошенькая в новом платье из набивного ситца. Вид у нее был радостный и немножко взволнованный, как будто она только что совершила нечто приятное, но опасное, — так оно и было на самом деле. Она подала мне конверт из плотной желтоватой бумаги.
— Я думала, может, тебе это понадобится, — сказала она. И улыбнулась Марулло, по-птичьи склонив набок головку, как она всегда улыбается людям, которые ей несимпатичны. А Марулло с самого начала не внушал ей симпатии, и доверия тоже. Я это объяснял инстинктивной неприязнью, которую всякая жена питает к хозяину мужа и к его секретарше.
Я сказал:
— Спасибо, родная. Ты очень внимательна. Жаль, я не могу сразу же пригласить тебя покататься на яхте по Нилу.
— Я вижу, что тебе некогда, — сказала она.
— Наверно, и у тебя в хозяйстве все подобралось.
— Конечно. Вот список. Захвати, когда пойдешь домой, ладно? Сейчас тебе некогда возиться с этим.
— Только не корми меня больше крутыми яйцами.
— Не буду, милый. Целый год не буду.
— Пасхальная сдоба тоже дает себя знать.
— Марджи просит, чтобы мы сегодня пообедали с ней в «Фок-мачте». Она огорчается, что ей никогда не удается угостить нас.
— Что ж, отлично, — сказал я.
— Она говорит, дома у нее слишком тесно.
— Разве?
— Я тебя отвлекаю от дела, — сказала она.
Глаза Марулло были прикованы к желтоватому конверту, который я держал в руке. Я сунул его под фартук и спрятал в карман брюк. Марулло сразу узнал банковский конверт. И я почувствовал, что он весь насторожился, точно терьер, учуявший крысу на городской свалке.
Мэри сказала:
— Я еще не поблагодарила вас за конфеты, мистер Марулло. Дети были в восторге.
— Я просто хотел поздравить с праздником, — сказал он. — А вы совсем по-весеннему.
— Да, и очень некстати. Видите, промокла. Я думала, дождя больше не будет, а он опять пошел.
— Возьми мой плащ, Мэри.
— Еще чего не хватало. Такой дождь ненадолго. А ты занимайся своими покупателями.
Народу в лавке все прибавлялось. Заглянул мистер Бейкер, но, увидев длинную очередь, не стал входить.
— Зайду попозже! — крикнул он мне.
А народ все шел и шел вплоть до полудня, когда, как это обычно бывает, торговля сразу замерла. Люди завтракали. Движение на улице почти прекратилось. Впервые за это утро настала минута, когда никому ничего не было нужно. Я допил молоко из картонки, которую открыл раньше. Все, что я брал в лавке, я записывал, и потом это вычиталось из моего жалованья. Марулло считал мне по оптовым центам. Так выходило гораздо дешевле. Иначе мы не могли бы прожить на мое жалованье.
Марулло прислонился к прилавку и скрестил руки на груди, но ему стало больно; тогда он заложил руки в карманы, но и это не спасло его от боли.
Я сказал:
— Спасибо, что помогли мне. Такого столпотворения никогда еще не бывало. Впрочем, это понятно — на одних остатках картофельного салата не проживешь.
— Ты хорошо работаешь, мальчуган.
— Я работаю, вот и все.
— Нет, не все. Ты умеешь привлечь покупателей. Они тебя любят.
— Они просто привыкли ко мне. Я ведь здесь спокон веку. — И тут мне пришло в голову пустить маленький, совсем крошечный пробный шарик: — Вы, наверно, ждете не дождетесь жаркого сицилийского солнца. Оно там очень жаркое. Я был в Сицилии во время войны.
Марулло отвел глаза в сторону.
— Я еще не решил окончательно.
— А почему?
— Уж очень много времени прошло — целых сорок лет. Я теперь там и не знаю никого.
— У вас же есть родные.
— Они меня не знают.
— С каким бы удовольствием я провел месяц в Италии без винтовки и вещевого мешка. Правда, сорок лет долгий срок. Вы в каком году приехали сюда?
— В тысяча девятьсот двадцатом. Давно, очень давно.
Кажется, Морфи попал в точку. Чутье у них, что ли, особое, у банковских служащих, таможенников и полицейских? Я решил пустить еще шар, чуть побольше. Я выдвинул ящик, достал револьвер и бросил его на прилавок. Марулло поспешно убрал руки за спину.
— Что это такое, мальчуган?
— Я хотел вам посоветовать — если у вас нет разрешения, выправьте, не откладывая. С актом Салливэна шутить не стоит.
— Откуда взялся этот револьвер?
— Все время здесь лежит.
— Я его никогда не видел. У меня не было револьвера. Это твой.
— Нет, не мой. Я его тоже никогда не видел раньше. Но принадлежит же он кому-то. А раз уж он есть, не мешало бы все-таки выправить разрешение. Вы уверены, что он не ваш?
— Говорят тебе, я его первый раз вижу. Я вообще не люблю оружия.
— Как странно. Мне казалось, члены мафии непременно должны любить оружие.
— При чем тут мафия? Ты что, хочешь сказать, что я член мафии?
Я прикинулся наивным.
— А разве не все сицилийцы состоят в мафии?
— Что за чушь! Я даже не знаю никого, кто бы там состоял!
Я бросил револьвер в ящик.
— Век живи, век учись! — сказал я. — Ну, мне он, во всяком случае, ни к чему. Отдать его разве Стони? Скажу, что случайно наткнулся на него на полке за товаром — так оно, кстати, и было.
— Делай с ним, что хочешь, — сказал Марулло. — Я его никогда в жизни не видел. Он мне не нужен. Он не мой.
— Ладно, — сказал я. — Отдам, и дело с концом.
Требуется целая куча бумаг, чтобы выправить разрешение по акту Салливэна, — немногим меньше, чем для получения паспорта.
Моему хозяину стало явно не по себе. Все это были мелочи, но слишком уж много их накопилось за последнее время.
В лавку, идя в крутой бейдевинд с поставленными кливерами, вплыла престарелая мисс Эльгар, наследная принцесса Нью-Бэйтауна. Мисс Эльгар жила, отделенная от мира двойной стеклянной стеной с воздушной прослойкой. Ее привела в лавку необходимость купить десяток яиц. Она помнила меня маленьким мальчиком и, должно быть, не подозревала, что я за это время успел подрасти. Я видел, что она приятно удивлена моим умением считать и давать сдачу.
— Спасибо, Итен, — сказала она. Ее взгляд скользнул по кофейной мельнице и по Марулло с совершенно одинаковым интересом. — Как здоровье твоего батюшки, Итен?
— Хорошо, мисс Эльгар.
— Будь умницей, не забудь поклониться ему от меня.
— Слушаю, мэм. Непременно, мэм. — Я не собирался корректировать ее чувство времени. Говорят, она до сих пор каждое воскресенье аккуратно заводит стенные часы, хотя они давным-давно электрифицированы. А совсем не плохо жить вот так, вне времени, в бесконечном сегодня, которое никогда не станет вчера. Выходя, она благосклонно кивнула кофейной мельнице.
— Немножко того, — сказал Марулло, покрутив пальцем у виска.
— Для нее никто не меняется. Ни с кем ничего не происходит.
— Ведь твой отец умер. Почему ты не объяснишь ей, что он умер?
— Если ей даже объяснить, она тут же забудет. Она всегда справляется о здоровье отца. Только недавно перестала справляться о здоровье деда. Говорят, она с ним крутила, старая коза.
— Немножко того, — повторил Марулло. Но каким-то образом мисс Эльгар с ее смещенными представлениями о времени помогла ему восстановить свое душевное равновесие. Человек и проще и сложнее, чем кажется. И когда мы уверены, что правы, тут-то мы обычно и ошибаемся. Исходя из опыта и привычки, Марулло усвоил три подхода к людям: начальственный, льстивый и деловой. Вероятно, все три большей частью себя оправдывали в жизни и потому вполне устраивали его. Но на каком-то этапе своих отношений со мной он от первого отказался.
— Ты славный мальчуган, — сказал он. — И ты настоящий друг.
— Старый шкипер — это мой дед — любил говорить: если хочешь сохранить друга, никогда не испытывай его.
— Умно сказано.
— Он был умный человек.
— Так вот, мальчуган: я раздумывал весь воскресный день, даже в церкви я раздумывал.
Я знал — или догадывался, — что у него нейдет из ума не принятая мной взятка, и я решил избавить его от долгих предисловий.
— Наверно, все о том щедром подарке.
— Ага. — Он восхищенно взглянул на меня. — А ты и сам умен.
— Видно, не очень, а то работал бы на себя, а не на хозяина.
— Ты здесь сколько времени — двенадцать лет?
— То-то и есть, что целых двенадцать лет. Не слишком ли долго, как вам кажется?
