Трилогия Крысы (Слушай песню ветра. Пинбол-1973. Охота на овец. Дэнс, дэнс, дэнс) Мураками Харуки
— А мама у нас всю жизнь поэтов любила. Чтоб стихи писал, или хотя бы пытался писать, но чтобы обязательно молодой. Чтоб она снимала свои фотографии, а он бы у нее за спиной стихи декламировал. Сдвиг у нее на этом. Такой вот прибабах. Какие угодно стихи — лишь бы читал кто-нибудь. И тогда она привязывается к нему насмерть… Так что лучше бы папа стихи писал. Но такие, как папа, стихи не пишут…
Ну и семейка, снова подумал я. Точно, Космические Робинзоны. Писатель быстрого реагирования, гениальная фотохудожница, девчонка-медиум, ученик-педераст и любовник-поэт… Черт бы меня побрал. А мне какая роль уготована в этом психеделическом гиперсемействе? Стареющий комик-паж при дочери-шизофреничке? Я вспомнил, как приветливо улыбался мне Пятница, словно приглашал — дескать, добро пожаловать в нашу теплую компанию… Эй, ребята, мы так не договаривались. Да я здесь вообще случайно! У меня отпуск, понятно? Кончится отпуск — я вернусь разгребать сугробы дальше, и мне станет некогда играть в ваши игры. Все это — временно. Коротенький миф, волей случая вплетенный в сюжет реальной истории. Этот миф очень скоро закончится: вы займетесь своими делами, а я — своими. Все-таки я люблю мир попроще. Мир, в котором легко понять, кто есть кто.
* * *
Помня инструкции Амэ, перед Макахой я свернул с хайвэя вправо, и мы проехали еще немного в сторону гор. По обочинам замелькали хижины угрожающе хлипкого вида: так и чувствовалось — первый же сильный тайфун посрывает эти крыши ко всем чертям. Вскоре, впрочем, они изчезли, и перед нами появились ворота в зону частных коттеджей. Привратник-индиец, дежуривший в будке, осведомился, куда мы едем. Я сказал ему номер коттеджа Амэ. Он отвернулся к телефону, позвонил куда-то — и, обернувшись, кивнул, пропуская нас с Юки:
— Все в порядке, проезжайте.
Мы въехали на участок — и вокруг, докуда хватало глаз, потянулись ухоженные лужайки. Сразу несколько садовников, разъезжая на каких-то тележках для гольфа, молча подстригали газоны и кроны деревьев. Мелкие птицы с желтыми клювами прыгали в траве, напоминая колонию экзотических насекомых. Я притормозил рядом с одним садовником, показал ему адрес матери Юки и спросил, где это находится. «Там!» — бросил он и ткнул пальцем в сторону. Я проследил за направлением его пальца и увидел вдалеке очередную лужайку с бассейном и небольшой аллеей. Асфальтовая дорожка огибала бассейн и скрывалась в гуще деревьев. Я поблагодарил садовника, мы спустились с одного холма, поднялись на другой — и прибыли к модерновому коттеджу тропической постройки, в котором жила мать Юки. У входа раскинулась небольшая веранда, а перед окнами позвякивали на ветру металлические колокольчики. Дом утопал в листве деревьев, с которых свисали диковинные плоды.
Мы с Юки вышли из машины, поднялись по ступенькам, и я позвонил в дверь. Полусонный звон колокольчиков на еле живом ветерке удивительно гармонично вплетался в концерт Вивальди, доносившийся из распахнутых окон. Прошло секунд пятнадцать, прежде чем дверь беззвучно открылась — и перед нами появился мужчина. Загорелый невысокий американец, у которого не доставало левой руки от самого плеча. Крепко сложенный, с бородкой и усами, которые придавали ему весьма задумчивый вид. Одет в выцветшую «гавайку» с короткими рукавами и спортивные шорты, на ногах — соломенные шлепанцы. Приблизительно мой ровесник. Лицом не красавец, но симпатичный. Для поэта — пожалуй, слишком похож на мачо. Впрочем, на свете наверняка хватает и поэтов-мачо. Ничего в этом странного нет. Мир — штука большая. Кого только в нем не встретишь.
Мужчина поглядел на меня, потом на Юки, потом опять на меня, затем чуть склонил голову вбок — и широко улыбнулся:
— Hello, — произнес он негромко. И, перейдя на японский, добавил: — Коннитива.
И пожал нам руки — сперва Юки, потом мне. Не очень сильно.
— Проходите, пожалуйста, — сказал он на отличном японском.
Он провел нас в просторную гостиную, усадил на огромный диван, достал из холодильника две банки гавайского пива «Примо» и банку колы, водрузил на поднос со стаканами и принес нам. Мы принялись за пиво, а Юки к своей коле даже не притронулась. Он подошел к проигрывателю, убавил громкость Вивальди и снова сел. Не знаю, почему, но комната вдруг напомнила мне обстановку в рассказах Сомерсета Моэма. Огромные окна, вентилятор под потолком, на стенах — побрякушки со всей Полинезии…
— Она сейчас пленку проявляет, закончит минут через десять, — сказал мужчина. — Вы уж подождите немного. Меня зовут Дик. Дик Норт. Мы тут вместе живем, она и я.
— Очень рад, — ответил я. Юки молчала, уставившись на далекий пейзаж за окном. Туда, где меж деревьев ярко синело море. У самого горизонта в небе зависло одинокое облако, похожее на череп гигантского питекантропа. Оно никуда не двигалось — и, похоже, двигаться не собиралось. Видно, слишком уж твердолобый оказался питекантроп. Время вылизало его череп добела и до угрюмой отчетливости отшлифовало надбровные дуги. И теперь на фоне этого черепа порхали туда-сюда стайки желтоклювых. Концерт Вивальди закончился, Дик Норт вернул на место иглу, одной рукой снял пластинку, сунул в конверт и поставил на полку.
— Отличный у вас японский, — сказал я, поскольку разговаривать все равно было не о чем.
Дик Норт кивнул, слегка поднял одну бровь, закрыл на секунду глаза и опять улыбнулся.
— Я очень долго жил в Японии, — сказал он наконец. На вопросы он отвечал не сразу. — Десять лет. Впервые приехал во время войны… Вьетнамской войны. Мне там очень понравилось, и когда война закончилась, я поступил в японский университет. Очень хороший университет. И теперь пишу стихи…
Бинго, подумал я. Не очень молодой, не ахти какой красавец — но пишет стихи; тут Юки попала в точку.
— …А также перевожу на английский хайку и танка, — добавил он. — Очень непростая работа, уверяю вас.
— Представляю, — кивнул я.
Он опять широко улыбнулся и спросил, не хочу ли я еще пива. Можно, ответил я. Он принес еще две банки. С поразительной легкостью откупорив единственной рукой свою, он наполнил стакан и сделал большой глоток. Затем поставил стакан на стол и, покачав головой, уперся строгим взглядом в плакат Уорхола на стене перед нами.
— Странная штука, — произнес он задумчиво. — На свете не бывает одноруких поэтов. Почему?.. Однорукие художники есть. Однорукие пианисты — и те иногда встречаются. Когда-то, помню, даже бейсболист однорукий был. Почему же история не знает одноруких поэтов? Ведь чтобы стихи писать, совсем не важно — одна у тебя рука или три…
В общем, конечно, так, согласился я мысленно. Где-где, а в стихосложении количество рук — вопрос совершенно не принципиальный.
— Вот вы можете вспомнить хоть одного однорукого поэта? — спросил у меня Дик Норт.
Я покачал головой. Хотя, если честно, в стихах я не смыслю почти ничего, и даже двуруких поэтов вспомнил бы не больше десятка.
— Одноруких сёрферов я знаю несколько, — продолжал он. — С парусом ногой управляются. Я и сам немного умею…
Юки вдруг встала и принялась рассеянно шататься по комнате. Остановившись у полки с пластинками, она почитала названия, но, видно, не нашла ничего интересного — и тут же скорчила рожицу из серии «ужасно дурацкая чушь». После того, как музыка смолкла, комнату затопила сонная тишина. За окном то и дело взревывала газонокосилка. Кто-то громко кого-то звал. Позвякивали на ветру колокольчики. Пели птицы. Но тишина поглощала всё. Какие бы звуки ни рождались — она сглатывала их подчистую. Словно тысячи невидимых молчунов, вооружившись бесшумными пылесосами, собирали по всей округе звуки, как грязь или пыль. Где б ни возник хоть малейший шум — они тут же набрасывались на него и всасывали всё до последнего отголоска.
— Тихо тут у вас… — заметил я.
Дик Норт кивнул, потом многозначительно посмотрел на свою единственную ладонь — и снова кивнул.
— Да. Очень тихо. И это — самое важное. Для таких людей, как мы с Амэ, тишина для работы просто необходима. Мы оба не переносим, когда вокруг… hustle-bustle? Ну, всякий шум-гам. Когда слишком оживленно, все само из рук валится. Как вам здесь? Согласитесь, Гонолулу — очень шумный город…
Я вовсе не находил, что Гонолулу очень уж шумный город, но затягивать разговор не хотелось, и я сделал вид, что согласен. Юки, судя по физиономии, разглядывала очередную «дурацкую чушь» за окном.
— Кауаи — вот там действительно хорошо. Тихо, людей почти нет. На самом деле, я бы хотел жить на Кауаи. Но только не здесь, на Оаху. Туристический центр, что с него взять: слишком много машин, преступность высокая… Здесь я — только из-за работы Амэ. По два-три раза в неделю приходится в Гонолулу выбираться. За материалами. Ей для съемки постоянно материалы нужны. Ну и, конечно, отсюда, с Оаху, связь легче поддерживать, встречаться с людьми. Она сейчас много разного народу снимает — тех, кто обычной жизнью живет. Рыбаков, садоводов, крестьян, поваров, дорожных рабочих, торговцев рыбой, кого угодно… Она замечательный фотохудожник. Ее работы — талант в чистом виде.
Хотя мне никогда не доводилось пристально разглядывать работы Амэ, на всякий случай я опять согласился. Юки подозрительно засопела.
Он спросил, какой работой я занимаюсь.
Заказной писатель, ответил я.
Моя работа, похоже, его заинтересовала. Видно, решил, что мы — братья по духу, связанные общей профессией. И поинтересовался, что именно я пишу.
Что угодно, сказал я. Что закажут — то и пишу. Примерно как разгребать сугробы в пургу.
— Разгребать сугробы… — повторил он и, состроив серьезную мину, надолго задумался. Будто не очень хорошо понял то, что услышал. Я уже колебался, не рассказать ли ему подробнее о том, как разгребают сугробы, но тут в комнату вошла Амэ, и наш разговор закончился.
* * *
Одета Амэ была очень просто: полотняная рубаха с короткими рукавами, потертые белые шорты. На лице никакой косметики, волосы — в таком беспорядке, будто она только что проснулась. И тем не менее, она смотрелась дьявольски привлекательно. Аристократическая надменность, которую я подметил еще в ресторане отеля на Хоккайдо, по-прежнему проступала в каждом ее движении. Едва она вошла в комнату, все мгновенно почувствовали, насколько ее жизнь отличается от прозябания остальных. Ей не нужно было ничего объяснять или показывать: разница была понятна с первого взгляда.
Ни слова не говоря, она подошла к Юки, запустила пальцы ей в волосы, долго трепала их, пока совсем не разлохматила, а потом прижалась носом к ее виску. Юки не выказала большого интереса, хотя особо и не сопротивлялась. Лишь когда все закончилось, тряхнула головой пару раз, восстанавливая прическу. И уперлась бесстрастным взглядом в цветочную вазу на стеллаже. И все же бесстрастность ее была совсем иной, нежели унылое безразличие, с которым она озиралась в доме отца. Сейчас, несмотря ни на что, в ней сквозило нечто искреннее и живое. Определенно, мать и дочь вели между собой некий бессловесный диалог, не понятный никому, кроме них самих.
Амэ и Юки. Дождь и снег. И в самом деле, странно, подумал я снова. Ну, в самом деле, что это за имена? Прав Хираку Макимура, прогноз погоды какой-то. Родись у них еще один ребенок — интересно, как бы его назвали?
Амэ и Юки не сказали друг другу ни слова. Ни «здравствуй», ни «как поживаешь». Просто — мать взъерошила волосы дочери, ткнулась ей носом в висок и всё. Затем подошла ко мне, уселась рядом на диван, достала из кармана пачку «сэлема», вытянула сигарету и прикурила от картонной спички. Поэт принес откуда-то пепельницу и элегантно, почти неслышно поставил на стол. Будто вставил красивую метафору в нужную строчку стихотворения. Амэ бросила туда спичку, выдула струйку дыма и шмыгнула носом.
— Простите. Никак от работы оторваться не могла, — сказала она. — Характер у меня такой: не могу останавливаться на середине. Потом захочешь продолжить — ничего не получается…
Поэт принес Амэ стакан, одной рукой ловко откупорил банку и налил ей пива. Несколько секунд она наблюдала, как оседает пена, после чего залпом выпила полстакана.
— Ну, и сколько вы собираетесь пробыть на Гавайях? — спросила она меня.
— Трудно сказать, — ответил я. — Я пока ничего не планировал. Но, наверное, с неделю. Я ведь сейчас в отпуске. Скоро в Японию возвращаться — и опять за работу…
— Побыли бы подольше. Здесь ведь так хорошо!
— Да, конечно… Здесь хорошо, — пробормотал я в ответ. Черт знает что. Похоже, она меня совершенно не слушала.
— Вы уже ели? — спросила она.
— В дороге сэндвич перехватил, — ответил я.
— А у нас что сегодня с обедом? — спросила она поэта.
— Насколько я помню, ровно час назад мы ели спагетти, — медленно и очень мягко ответил тот. — Час назад было двенадцать пятнадцать. Нормальные люди называют это обедом… Как правило.
— В самом деле? — рассеянно спросила Амэ.
— В самом деле, — кивнул поэт. И, повернувшись ко мне, улыбнулся. — Она за работой совсем от реальности отключается. Когда ела в последний раз, где что делала — всё забывает начисто. Память в чистый лист бумаги превращается. Нечеловеческая самоотдача…
Про себя я подумал, что это, пожалуй, уже не самоотдача, а пример прогрессирующей шизофрении — но, разумеется, вслух ничего не сказал. Просто сидел на диване, молчал и вежливо улыбался.
Довольно долго Амэ отсутствующим взглядом буравила стакан с пивом, потом словно о чем-то вспомнила, взяла стакан и отхлебнула глоток.
— Знаешь, может, мы и обедали, только опять есть хочется. Я ведь сегодня даже не завтракала! — сказала она.
— Послушай. Я понимаю, что все время ворчу, но… Если вспомнить реальные факты, сегодня в семь тридцать утра ты съела огромный тост, грейпфрут и йогурт, — терпеливо объяснил ей Дик Норт. — А потом сказала: «Объедение!» И еще сказала: «Вкусный завтрак — отдельный праздник в жизни».
— Ах, да… Что-то было такое, — сказала Амэ, почесывая кончик носа. И задумалась, все так же рассеянно глядя в пространство перед собой. Прямо как в фильме Хичкока, подумал я. Чем дальше, тем меньше понимаешь, что правда, что нет. И все сложнее отличить нормального человека от сумасшедшего.
— Ну, в общем, у меня все равно в желудке пусто, — сказала Амэ. — Ты же не будешь возражать, если я еще раз поем?
— Конечно, не буду, — рассмеялся поэт. — Это ведь твой желудок, не мой. Хочешь есть — ешь себе сколько влезет. Даже очень хорошо, когда есть аппетит. У тебя же всегда так. Когда работа получается, сразу есть хочешь. Давай, я сделаю тебе сэндвич.
— Спасибо. Ну, тогда и пива еще принеси, хорошо?
— Certainly[108], — ответил он и скрылся в кухне.
— Вы уже ели? — опять спросила она меня.
— В дороге сэндвич перехватил, — повторил я.
— А Юки?
— Не хочу, — просто сказала Юки.
— Мы с Диком в Токио познакомились, — произнесла Амэ, закидывая ногу на ногу и глядя на меня в упор. Хотя мне все равно показалось, будто она рассказывает это для Юки. — Он-то и предложил мне поехать с ним в Катманду. Сказал, что там ко мне обязательно придет вдохновение. В Катманду и правда было замечательно. А руку Дик на войне потерял, во Вьетнаме. Подорвался на мине. Такая мина специальная, «Баунсинг Бетти»[109]. Наступишь на нее, а она прыг — и прямо в воздухе взрывается. Бабам-м! Кто-то рядом наступил, а он руку потерял. Он — поэт. Слышали, какой у него отличный японский? Мы сперва в Катманду пожили, а потом на Гавайи перебрались. После Катманду так хотелось куда-нибудь, где жарко! Вот Дик и нашел здесь дом. Это коттедж его друга. А в ванной для гостей у нас фотолаборатория. Замечательное место!
Будто высказав все, что считала нужным, Амэ глубоко вздохнула, потянулась всем телом и погрузилась в молчание. Послеобеденная тишина сгустилась; яркий солнечный свет за окном, точно плотная пыль, расплывался повсюду как ему заблагорассудится. Череп питекантропа все белел над горизонтом, не сдвинувшись ни на дюйм. И выглядел все так же твердолобо. Сигарета, к которой Амэ больше не прикоснулась, истлела до самого фильтра.
Интересно, как Дик Норт делает сэндвичи одной рукой, попытался представить я. Как, например, режет хлеб? В правой руке — нож. Это ясно, без вариантов. Но чем он тогда придерживает хлеб? Ногой? Непонятно. Может, если двигать ножом в правильном ритме, хлеб разрежется и без упора? Но почему он все-таки не пользуется протезом?
* * *
Чуть погодя поэт принес блюдо с сэндвичами, сервированное, как в первоклассном ресторане. Сэндвичи с огурцами и ветчиной были нарезаны «по-британски» — небольшими дольками, в каждый воткнута оливка. Всё выглядело очень аппетитно. «Как же он это резал?» — ломал голову я. Дик Норт откупорил еще пива и разлил по стаканам.
— Спасибо, Дик, — сказала Амэ и повернулась ко мне: — Он прекрасно готовит.
— Если бы устроили конкурс на лучшего однорукого повара, я бы там всех победил! — подмигнул мне поэт.
— Да вы попробуйте, — предложила Амэ. И я попробовал. Действительно, отличные сэндвичи. Словно очень качественные стихи. Свежайший материал, безупречная подача, отточенная фонетика.
— Просто объеденье, — похвалил я искренне, все же не сообразив, как он режет хлеб. Подмывало спросить — но спрашивать такое, конечно же, не годилось.
Дик Норт определенно был человеком действия. Покуда Амэ уничтожала сэндвичи, он снова сходил на кухню и успел приготовить всем кофе. Отменный кофе, что и говорить.
— Слушайте, а вы… — спросила Амэ, — Вы, когда с Юки вдвоем… вам нормально?
Я не понял вопроса:
— Что значит — «нормально»?
— Ну, я о музыке, разумеется. Весь это рок, вы же понимаете. Неужели вас это не сводит с ума?
— Да нет… Не сводит, — ответил я.
— У меня, когда это слушаю, голова просто на части раскалывается! И полминуты не выдерживаю, хоть уши затыкай. То есть, когда сама Юки рядом — никаких проблем. Но ее музыка — это просто какой-то кошмар! — сказала она и с силой потерла виски. — Я ведь слушаю только очень определенную музыку. Барокко. Какой-нибудь мягкий джаз. Или этническое что-нибудь. Чтобы душа успокаивалась. Вот это я люблю. И стихи люблю такие же. Гармония и покой…
Она снова взяла пачку «сэлема», закурила и положила сигарету на край пепельницы. Эта тоже сгорит дотла, подумал я. Так оно и вышло. Просто странно, как она до сих пор не спалила весь дом… Похоже, я начинал понимать слова Хираку Макимуры о том, что существование с Амэ «сожрало» его жизнь и способности. Эта женщина — не из тех, кто дарит себя. Вовсе наоборот. Она строит свою жизнь, забирая понемногу у других. Окружающие просто не могут не отдавать ей хоть что-нибудь. Ибо у нее талант от Бога, а это — мощнейший насос для поглощения всего чужого. И поступать так с людьми она считает своим естественным правом. Гармония и покой…Чтобы дарить ей это, люди отрывают от себя только что не собственные руки-ноги.
«Но я-то здесь при чем?!» — хотелось закричать мне. Я здесь — лишь потому, что у меня неожиданный отпуск. И всё! Закончится отпуск, я вернусь разгребать сугробы дальше, и эта нелепая ситуация разрешится сама собой. Но главное — мне совершенно нечего вам отдать. Даже будь у меня чем поделиться — сейчас это здорово пригодилось бы мне самому. А сюда, в вашу теплую компанию, меня забросил каприз судьбы… Очень хотелось встать и заявить это во всеуслышание. Но не было смысла. Никто и слушать бы меня не стал. Для этой гиперсемейки я — очередной «дальний родственник», и права голоса мне пока не дали.
Облако над горизонтом, не изменив очертаний, сдвинулось немного вверх. Казалось, проплыви под ним небольшое судно — так и зацепило бы мачтой. Гигантский череп огромного питекантропа. Вывалившийся из щели между эпохами в это небо над Гонолулу. «Похоже, мы с тобой братья!» — мысленно сказал я ему.
Разделавшись с сэндвичами, Амэ встала, подошла к дочери и, вновь запустив ладонь ей в волосы, потрепала их еще немного. Юки бесстрастно разглядывала кофейную чашку на столе.
— Роскошные волосы, — сказала Амэ. — Всю жизнь хотела себе такие. Густые, блестящие, длинные… А у меня чуть что — сразу дыбом торчат. Хоть не прикасайся к ним вообще! Правда, Принцесса? — И она снова ткнулась носом дочери в висок.
Дик Норт убрал со стола пустые пивные банки и тарелку. И поставил музыку — что-то камерное из Моцарта.
— Еще пива? — предложил он мне.
— Хватит, пожалуй, — ответил я.
— Ну, что… Сейчас я хотела бы поговорить с Юки, — произнесла Амэ ледяным тоном. — Семейные разговоры. Мать с дочерью, с глазу на глаз. Поэтому — Дик, ты не мог бы показать ему наши пляжи? Часа хватит, я думаю…
— Конечно, почему нет! — ответил поэт, вставая с дивана. Поднялся и я. Поэт легонько поцеловал Амэ в щеку, надел белую парусиновую шляпу и зеленые очки от солнца. — Мы погуляем, вернемся через часок. А вы тут разговаривайте в свое удовольствие. — И он тронул меня за локоть: — Ну что, пойдемте? Здесь отличные пляжи.
Юки чуть пожала плечами и посмотрела на меня с каменной физиономией. Амэ вытянула из пачки «сэлема» третью сигарету. Оставив их наедине, мы с одноруким поэтом вышли в душный солнечный полдень.
* * *
Я сел за баранку «лансера», и мы прокатились до побережья. Поэт рассказал, что с протезом водит машину запросто, но без особой необходимости старается протез не надевать.
— Ощущаешь себя неестественно, — пояснил он. — Наденешь — и успокоиться не можешь. Удобно, конечно. Но чувствуется дисгармония. Природе вопреки. Так что по мере возможности я приучаю себя обходиться в жизни одной рукой. Использовать свое тело, пусть даже и не полностью…
— А как вы режете хлеб? — все-таки не удержался я.
— Хлеб? — переспросил он и задумался, словно не понял, о чем его спрашивают. И лишь потом наконец сообразил. — А! Что я делаю, когда его режу? Ну да, закономерный вопрос. Нормальным людям, наверное, и правда трудно понять… Но это очень просто. Так и режу — одной рукой. Конечно, если держать нож, как обычно, ничего не получится. Весь фокус в том, как захватывать. Хлеб придерживаешь пальцами, а по нему туда-сюда лезвие двигаешь… Вот так!
Он продемонстрировал мне на пальцах, как это делается — но я, хоть убей, не смог представить, как такое возможно на самом деле. Однако именно этим способом он резал хлеб куда качественнее, чем обычные люди двумя руками.
— Очень неплохо получается! — улыбнулся он, увидев мое лицо. — Большинство обычных дел можно делать одной рукой. В ладоши, конечно, не похлопаешь… Но от пола отжаться можно и на турнике подтянуться. Вопрос тренировки. А вы что думали? Как я, по-вашему, должен был резать хлеб?
— Ну, я думал, ногой как-нибудь помогаете…
Он громко, от всей души рассмеялся.
— Вот это забавно! — воскликнул он. — Хоть поэму сочиняй. Про однорукого поэта, который резал хлеб ногой… Занятные получатся стихи.
И с этим я не смог ни поспорить, ни согласиться.
* * *
Проехав довольно далеко вдоль берега по шоссе, мы остановились, вышли из машины, купили шесть банок холодного пива (поэт, широкая душа, заплатил за все), после чего отыскали на пляже местечко поукромнее и стали пить пиво, развалясь на песке. В такую жару сколько пива ни пей, захмелеть не удается, хоть тресни. Пляж оказался не очень гавайский. Повсюду зеленели какие-то низкие пышные деревца, а линия берега петляла и извивалась, местами переходя в невысокие скалы. Но, по крайней мере, не похоже на рекламную окрытку — и слава богу. Неподалеку стояли сразу несколько миниатюрных грузовичков, — семьи местных жителей вывезли детей искупаться. В открытом море десяток ветеранов местного сёрфинга состязались с волной. Череповидное облако дрейфовало там же, где раньше, и стаи чаек плясали в небе вокруг него, как хлопья пены в стиральной машине. Мы пили пиво, лениво разглядывая этот пейзаж, и время от времени болтали о том о сем. Дик Норт поведал мне, как безгранично он уважает Амэ. «Вот кто настоящий художник!» — сказал он убежденно. Говоря об Амэ, он то и дело срывался с японского на английский. На японском выразить свои чувства как следует не удавалось.
— После встречи с ней мое отношение к стихам полностью изменилось. Ее фото, как бы сказать… просто раздевает поэзию догола. То, для чего в стихах мы так долго подбираем слова, прядем из них какую-то запутанную пряжу, в ее работах проступает в одно мгновенье! Моментальный embodiment. Воплощение… Она извлекает это играючи — из воздуха, из солнечного света, из каких-то трещин во времени — и выражает самые сокровенные чувства и природу человека… Вы понимаете, о чем я?
— В общем, да, — сказал я.
— Смотрю на ее работы — иногда аж страшно становится. Будто вся моя жизнь под угрозой. Настолько это распирает меня… Вы знаете такое слово — dissilient[110]?
— Не знаю, — сказал я.
— Как бы это сказать по-японски… Ну, когда что-нибудь — раз! — и лопается изнутри… Вот такое чувство. Будто весь мир взрывается неожиданно. Время, солнечный свет — все у нее вдруг становится dissilient. В одно мгновение. Ее руку сам Бог направляет. Это совсем не так, как у меня или у вас… Извините меня, конечно. О вас я пока ничего не знаю…
Я покачал головой.
— Все в порядке… Я хорошо понимаю, о чем вы.
— Гениальность — страшно редкая вещь. Настоящую гениальность где попало не встретишь. Когда шанс пересечься с нею в жизни, просто видеть ее перед собой, сам плывет в руки — нужно ценить это как подарок Судьбы. Хотя, конечно… — Он умолк на несколько секунд, потом отвел в сторону единственную ладонь — так, словно хотел пошире развести руками. — В каком-то смысле, это очень болезненное испытание. Будто колют в меня иглой, куда-то в самое эго…
Слушая его вполуха, я разглядывал горизонт и облако над горизонтом. Перед нами шумело море, волны с силой бились о волнорез. Я погружал пальцы в горячий песок, набирал его в ладонь и выпускал тонкой струйкой. Раз за разом, опять и опять. Сёрферы в море дожидались очередной волны, вскакивали на нее, долетали до волнореза — и отгребали обратно в море.
— Но все же какая-то сила — гораздо сильнее, чем мое эго! — тянет меня к ее гениальности… К тому же, я просто люблю ее, — тихо добавил он. И прищелкнул пальцами. — Вот и засасывает, как в воронку какую-то! У меня ведь, представьте, и жена есть. Японка. И дети. Жену я тоже люблю. То есть, действительно люблю. Даже сейчас… Но когда с Амэ встретился, затянуло — просто некуда деться. Как в огромный водоворот. Как ни дергайся, как ни сопротивляйся — бесполезно. Но я сразу все понял. Такое лишь однажды случается. Эта встреча — одна на всю жизнь. Уж такие вещи, поверьте, я чувствую хорошо. И я задумался. Свяжу свою жизнь с таким человеком — возможно, потом пожалею. А не свяжу — всё мое существование утратит смысл… Вам никогда похожие мысли в голову не приходили?
— Нет, — сказал я.
— Вот ведь странная штука! — продолжал Дик Норт. — Я столько пережил, чтобы построить тихую, стабильную жизнь. И построил, и держал эту жизнь в руках. Все у меня было — жена, дети, свой домик. Работа — пусть не очень прибыльная, но достойная. Стихи писал. Переводил. И думал: вот, добился от жизни чего хотел… Я потерял на войне руку. И все равно продолжал считать, что в жизни больше плюсов, чем минусов. Только чтобы собрать все эти плюсы воедино, потребовалось очень много времени. И очень много усилий — чтобы просто взять себя в руки. Взять своими руками от жизни всё. И я взял-таки, сколько смог. Вот только… — Он вдруг поднял единственную ладонь и махнул ею куда-то в сторону горизонта. — Вот только потерять всё это можно в считанные секунды. Раз! — и руки пусты. И больше некуда возвращаться. Ни в Японии, ни в Америке у меня теперь дома нет. Слишком долго без своей страны — и слишком далеко от нее…
Мне захотелось как-то утешить его, но ни одного подходящего слова в голове не всплывало. Я просто зачерпывал ладонью песок — и высыпал его тонкой струйкой. Дик Норт поднялся, отошел на несколько метров в укромные кустики, помочился там и неторопливо вернулся назад.
— Разоткровенничался я с вами! — сказал он, смеясь. — А впрочем — давно уже хотелось кому-нибудь рассказать… Ну, и что же вы об этом думаете?
Что бы я ни думал, говорить о том смысла не было. Мы оба — взрослые люди, обоим за тридцать. С кем постель делить — каждый решает для себя сам. И будь там хоть воронки, хоть водовороты, хоть ураганы со смерчами — ты сам это выбрал, и живи теперь с этим как получается… Мне он нравился, этот Дик Норт. Столько в жизни преодолел со своей единственной рукой. Стоило уважать его хотя бы за это. Вот только что мне ему ответить?
— Ну, во-первых, я — не человек искусства… — сказал я. — И интимные отношения, вдохновленные искусством, понимаю плохо. Слишком уж это… за пределами моего воображения.
Он слегка погрустнел и посмотрел на море. Похоже, собирался что-то сказать, но передумал.
Я закрыл глаза. Сперва мне показалось, что я закрыл глаза совсем ненадолго — но неожиданно провалился в глубокий сон. Видимо, из-за пива. Когда я открыл глаза, по лицу плясала тень от ветки. От жары слегка кружилась голова. Часы показывали полтретьего. Я помотал головой и поднялся. Дик Норт играл на волнорезе с приблудившейся невесть откуда собакой. Только бы он на меня не обиделся, подумал я. Надо же — говорил-говорил с человеком и заснул посреди разговора! Уж ему-то эта беседа поважнее, чем мне…
Но что же, черт побери, тут можно было ответить?
Я еще немного покопался ладонью в песке, наблюдая, как он играет с собакой. Поэт хватал собаку за голову и прижимал к себе, точно собираясь задушить, а животное радостно вырывалось. Волны, яростно грохоча, разбивались о волнорез и с силой откатывались обратно в море. Мелкие брызги белели на солнце, слепя глаза. Какой-то я, наверное, толстокожий, подумал я вдруг… Хотя и нельзя сказать, что не понимаю его чувств. Просто — однорукие или двурукие, поэты или не-поэты, все мы живем в этом жестоком и страшном мире. И каждый сражается со своей кучей невзгод и напастей. Мы оба — взрослые люди. Каждый со своим багажом худо-бедно дотянул до этого дня. Но вываливать на собеседника свои болячки при первой же встрече — совсем не дело. Вопрос элементарной воспитанности… Толстокожий? Я покачал головой. Хотя тут, конечно, качай не качай — не решишь ни черта.
* * *
Мы вернулись на «лансере» обратно. Дик Норт позвонил в дверь, и Юки отворила нам с таким видом, будто факт нашего возвращения ей совершенно безынтересен. Амэ сидела по-турецки на диване с сигаретой в губах и, уставившись взглядом в пространство, предавалась какой-то дзэн-медитации. Дик Норт подошел к ней и снова поцеловал в щеку.
— Поговорили? — спросил он.
— М-м-м, — не вынимая изо рта сигареты, промычала она. Ответ был скорее утвердительный.
— А мы валялись на пляже, созерцали край света и принимали солнечную ванну! — бодро отрапортовал Дик Норт.
— Мы уже скоро поедем, — сказала Юки абсолютно бесцветным голосом.
Я думал то же самое. Очень уж хотелось поскорее вернуться отсюда в шумный, реальный, туристический Гонолулу.
Амэ поднялась с дивана.
— Приезжайте еще. Я хотела бы с вами видеться, — сказала она. Затем подошла к дочери и легонько погладила ее по щеке.
Я поблагодарил Дик Норта за пиво и все остальное.
— Не за что, — ответил он, широко улыбаясь.
Когда я подсаживал Юки в кабину «лансера», Амэ тронула меня за локоть.
— Можно вас на пару слов?
Мы прошли с нею рука об руку вперед, к небольшому саду. В центре садика был установлен простенький турник. Опершись на него, она сунула в рот очередную сигарету и, всем своим видом демонстрируя, как ей это трудно, чиркнула спичкой о коробок и прикурила.
— Вы — хороший человек. Я это вижу, — сказала она. — И потому хочу вас кое о чем попросить. Привозите сюда Юки почаще. Я ее люблю. И хочу, чтобы мы встречались. Понимаете? Встречались и разговаривали. И подружились в итоге. Я думаю, из нас получились бы хорошие друзья. Помимо всех этих отношений — дочка, мать… Поэтому, пока она здесь, я хочу общаться с ней как можно больше.
Высказав все это, Амэ умолкла и посмотрела на меня долго и пристально.
Я совершенно не представлял, что на это сказать. Но совсем ничего не ответить было нельзя.
— То есть, это — проблема между вами и Юки, — уточнил я.
— Безусловно, — кивнула она.
— Вот поэтому как только она скажет, что хочет вас видеть — я сразу же ее привезу, — сказал я. — Или если вы как мать велите ее привезти — выполню ваше распоряжение, не задумываясь. Так или эдак. Но лично за себя я ничего сказать не могу. Насколько я помню, дружба — штука добровольная, и ни в каких посредниках не нуждается. Если, конечно, мне не изменяет память.
Амэ задумалась.
— Вы говорите, что хотели бы с ней подружиться, — продолжал я. — Прекрасно, что тут скажешь. Вот только — позвольте уж! — вы ей прежде всего мать, а потом все остальное. Так получилось — нравится это вам или нет. Ей всего тринадцать. И больше всего на свете ей нужна самая обычная мама. Та, кто в любую ночь, когда темно и страшно, обнимет, не требуя ничего взамен. Вы, конечно, меня извините — я совершенно чужой вам человек и, возможно, чего-то не понимаю. Но этой девочке сейчас нужны не взаимные попытки с кем-нибудь сблизиться. Ей нужен мир, который бы принял ее всю целиком и без всяких условий. Вот с чем вы должны разобраться в первую очередь.
— Вам этого не понять, — сказала Амэ.
— Да, совершенно верно. Мне этого не понять, — согласился я. — Только имейте в виду: это — ребенок, и этого ребенка сильно обидели. Его нужно защитить и утешить. Это требует времени и усилий — но кто-нибудь должен сделать это непременно. Это называется «ответственность». Вы меня понимаете?
Но она, конечно, не понимала.
— Но я же не прошу вас привозить ее сюда каждый день! — сказала она. — Когда она сама не будет возражать — тогда и привозите. А я, со своей стороны, буду ей позванивать время от времени… Поймите, я очень не хочу ее потерять. Если у нас с ней и дальше будет так, как было до сих пор, она вырастет и совсем от меня отдалится. А я хочу, чтобы между нами сохранялась психологическая связь. Духовные узы… Возможно, я не лучшая мать. Но если б вы знали, сколько мне пришлось тащить на себе — помимо материнства! Я ничего не могла изменить. И как раз это моя дочь понимает очень хорошо. Вот почему я хочу построить с ней отношения выше, чем просто «мать и дочь». «Кровные друзья» — вот как я бы это назвала…
Я глубоко вздохнул. И покачал головой. Хотя тут качай, не качай — уже ни черта не изменишь.
* * *
На обратном пути мы молча слушали музыку. Лишь я иногда насвистывал очередную мелодию, но, если не считать моих посвистов, мы оба долго не издавали ни звука. Юки, отвернувшись, глядела в окно, да и мне говорить было особенно нечего. Минут пятнадцать я просто гнал машину по шоссе. До тех пор, пока меня не настигло предчувствие. Мгновенное и резкое, как пуля, беззвучно впившаяся в затылок. Словно кто-то написал у меня в мозгу маленькими буквами: «Лучше останови машину».
Повинуясь, я свернул на ближайшую стоянку возле какого-то пляжа, остановил машину и спросил Юки, как она себя чувствует. На все мои вопросы — «Как ты? В порядке? Пить не хочешь?» — она отвечала молчанием, но в этом молчании явно скрывался какой-то намек. И потому я решил больше не спрашивать, а догадаться, на что же она намекает. С возрастом вообще лучше понимаешь скрытые механизмы намеков. И терпеливо ждешь, пока намеки не превратятся в реальность. Примерно как дожидаешься, когда просохнет выкрашенная стена.
В тени кокосовых пальм мимо прошли две девчонки, рука об руку, в одинаковых черных бикини. Ступая, как кошки, разгуливающие по забору. Шагали они босиком, а их бикини напоминали какие-то хитрые конструкции из крошечных носовых платков. Казалось, подуй посильнее ветер — и всё разлетится в разные стороны. Распространяя вокруг себя странную, почти осязаемую ирреальность — словно в заторможенном сне — они медленно прошли перед нами справа налево и исчезли.
Брюс Спрингстин запел «Hungry Heart»[111]. Отличная песня. Этот мир еще не совсем сошел на дерьмо. Вот и ди-джей сказал — «классная вещь»… Покусывая ногти, я глядел в пространство перед собой. Там по-прежнему висело в небе судьбоносное облако в форме черепа. «Гавайи», — подумал я. Все равно что край света. Мамаша хочет подружиться с собственной дочкой. А дочка не хочет никакой дружбы, ей нужна просто мать. Нестыковка. Некуда деться. У мамаши бойфренд. Бездомный однорукий поэт. И у папаши тоже бойфренд. Голубой секретарь по кличке Пятница. Совершенно некуда деться.
Прошло минут десять — и Юки расплакалась у меня на плече. Сначала совсем тихонько, а потом в голос. Она плакала, сложив на коленях руки, уткнувшись носом в мое плечо. Ну еще бы, подумал я. Я бы тоже плакал на твоем месте. Еще бы. Отлично тебя понимаю.
Я обнял ее за плечи и дал наплакаться вволю. Постепенно рукав моей рубашки вымок насквозь. Она плакала очень долго. Ее рыдания сотрясали мое плечо. Я молчал и лишь обнимал ее покрепче.
Два полисмена в черных очках пересекли стоянку, поблескивая кольтами на боках. Немецкая овчарка с высунутым от жары языком повертелась перед глазами, изучая окрестности, и куда-то исчезла. Пальмы все качали на ветру широкими листьями. Рядом остановился небольшой пикап, из него вылезли широкоплечие самоанцы со смуглыми красавицами и побрели на пляж. «Джей Гайл'з Бэнд» затянули по радио старую добрую «Dance Paradise».
Наконец она выплакала все слезы и, похоже, чуть-чуть успокоилась.
— Эй. Не зови меня больше принцессой. Ладно? — проговорила Юки, не отрывая носа от моего плеча.
— А разве я звал?
— Звал.
— Не помню такого.
— Когда мы из Цудзидо вернулись. Тогда, вечером, — сказала она. — В общем, больше не называй меня так, о'кей?
— Не буду, — сказал я. — Клянусь. Именем Боя Джорджа и честью «Дюран Дюрана». Больше никогда.
— Меня так мама всегда называла. Принцессой.
— Больше не буду, — повторил я.
— Она всегда, всегда меня обижает. Только не понимает этого. Совсем. И все равно меня любит. Правда же?
— Сто процентов.
— Что же мне делать?
— Остается только вырасти.
— Но я не хочу!
— Придется, — сказал я. — Все когда-нибудь вырастают — даже те, кто не хочет. И потом — со всеми своими обидами и проблемами — когда-нибудь умирают. Так было с давних времен, и так будет всегда. Не ты одна страдаешь от непонимания.
Она подняла заплаканное лицо и посмотрела на меня в упор.
— Эй. Ты совсем не умеешь пожалеть человека?
— Я пытаюсь, — ответил я.
— Но у тебя отвратительно получается…
Она скинула мою руку с плеча, достала из сумки бумажную салфетку и высморкалась.
— Ну, что!.. — сказал я громким, реалистичным голосом. И тронул машину с места. — Давай-ка поедем домой, искупаемся. А потом я приготовлю что-нибудь вкусненькое — и мы с тобой поужинаем. Уютно и вкусно. Как старые добрые друзья…
* * *
Мы проторчали в воде целый час. Плавала Юки отлично. Заплывала подальше в море, ныряла вниз головой и болтала ногами в воздухе. Накупавшись, мы приняли душ, сходили в супермаркет, купили мяса для стейков и овощей. Я пожарил нежнейшее мясо с луком и соевым соуом, приготовил овощной салат. Соорудил суп мисо, зарядил его зеленым луком и соевым творогом. Ужин вышел очень душевным. Я открыл калифонийское вино, и Юки тоже выпила полбокала.
— А ты классно готовишь! — с интересом заметила Юки.
— Да нет, не классно. Просто выполняю то, что нужно, старательно и с любовью. Уже этого достаточно, чтобы получалось что-нибудь необычное. Смотря какую позицию сразу занять. Если делаешь что-нибудь старательно и с любовью — до какой-то степени заставляешь и других это полюбить. Если стараешься жить легко и уютно — до какой-то степени так и живешь. Легко и уютно.
— А с какой-то степени уже бесполезно?
— А с какой-то степени — уже как повезет, — сказал я.
— Здорово ты умеешь вгонять людей в депрессию, — покачала она головой. — А еще взрослый!
Мы убрали со стола в четыре руки, вышли из отеля и отправились шататься по авеню Калакауа. Вся улица галдела и только начинала зажигать ночные огни. Мы заглядывали в лавчонки и магазинчики, сменявшие друг друга в хаотическом беспорядке, что-то примеряли, к чему-то приценивались, слонялись по улице и разглядывали прохожих. И наконец устроили привал в особо людном месте — пляжном баре отеля «Ройял Гавайан». Я заказал себе «пинья-коладу», попросил для Юки фруктовый сок. И подумал: вот, наверно, именно такую «ночную жизнь больших городов» и не переносит наш приятель Дик Норт. Я же — переношу, и довольно неплохо.
— Ну, и как тебе мама? — спросила Юки.
— Если честно — я плохо понимаю людей при первой встрече, — ответил я, хорошенько подумав. — Обычно мне нужно время, чтобы все обдумать и сделать о человеке какие-то выводы. Такой уж я тугодум…
— Но ведь ты разозлился, так?
— Да ну?
— Ну да. У тебя же на лице все написано.
— Ну, может быть… — сдался я. И, посмотрев на море, отхлебнул «пинья-колады». — Раз на лице написано — может, и правда разозлился немного.
— На что?
— На то, что ни один из людей, которые должны за тебя отвечать, делать этого, похоже, не собирается… Хотя злился я, конечно, зря. Никаких полномочий на злость мне никто не давал, да и тут уже злись не злись — все равно никакого толку.
Юки взяла с тарелки соленый крендель, откусила от него и захрумкала.
— Ну вот. Никто не знает, что делать. Все говорят: «нужно что-то делать», но что именно — не понимает никто. Так, что ли?
— Выходит, что так… Никто не понимает.
— А ты понимаешь?
— Я думаю, нужно подождать, пока намеки не примут реальную форму, а потом уже что-то предпринимать. Ну, то есть…
Несколько секунд Юки задумчиво теребила рукава футболки, пытаясь понять, что же я сказал. Но, похоже, не получилось.
— Это что значит?
— Это значит: надо ждать, вот и все, — пояснил я. — Терпеливо ждать, пока не наступит нужный момент. Не пытаться менять ничего силой, а смотреть, куда все течет само. Глядя на все беспристрастно. И тогда можно будет естественно понять, что делать… Но для этого все слишком заняты. Все слишком талантливы, слишком заняты своими делами. И слишком мало интересуются кем-то, кроме себя, чтобы думать о беспристрастности.
