Возлюбленная Моррисон Тони
Не то чтобы поспешно, но и не теряя времени даром, Сэти и Поль Ди взобрались по белой лестнице на второй этаж. Ошеломленный свалившимся на него счастьем, тем, что отыскал ее дом и ее в нем, а также – тем, что сейчас они совершенно определенно будут заниматься любовью, Поль Ди решил выбросить последние двадцать пять лет жизни из своей памяти. На одну ступеньку впереди него шла та, что некогда сменила Бэби Сагз на ее посту, та самая новая девушка, о которой они мучительно мечтали ночами, ожидая, пока она сделает выбор. Он всего лишь поцеловал ее в словно покрытую сварными швами спину, однако это потрясло весь дом, а его заставило разнести здесь все вдрызг. Что ж, теперь он совершит нечто большее.
Она вела его вверх по лестнице, туда, где свет, казалось, падал прямо с небес, потому что окна на втором этаже были сделаны в наклонном потолке, а не в стенах. Там были две комнаты, и она провела его в одну из них, надеясь, что он не станет возражать против того, что она не готовилась к этому событию специально; что хотя она и сумела вспомнить, что такое желание, но совсем позабыла, как оно действует на человека: руки точно сведены судорогой и беспомощны и нападает странная слепота – единственное, что видишь сразу – это место, где можно лечь, а остальное – дверные ручки, всякие тесемки, крючки, та печаль, что таится в углах дома, быстротечное время – лишь помехи для главного.
Все было кончено еще до того, как они успели сорвать с себя одежду. Полуобнаженные, задыхаясь, они лежали рядом, испытывая отвращение друг к другу и к тому свету, что лился на них прямо с небес. Он слишком долго мечтал о ней, и вообще – все это было слишком давно. Ей же мечтания теперь не были свойственны совсем, и они оба испытывали разочарование и смущение, не решаясь заговорить друг с другом.
Сэти лежала на спине, отвернув от него лицо. Краешком глаза Поль Ди видел плавную линию ее груди и не испытывал ни малейшего удовольствия: он определенно мог бы обойтись и без этих больших, округлых, чуть обвисших и плосковатых грудей, а ведь там, внизу, он принял их в руки как самую большую драгоценность. И загадочный лабиринт страшных рубцов у нее на спине, который он исследовал на кухне с жадностью золотоискателя, наткнувшегося на богатую жилу, оказался на самом деле сплетением отвратительных шрамов. Никакое это было не дерево. Может, немного и похоже, да только ничего общего с теми деревьями, которые он хорошо знал, ибо деревья всегда манили его к себе; деревьям можно было доверять, можно было открыть им душу, поговорить с ними, как он это часто и делал еще в Милом Доме, когда после обеденного перерыва возвращался в поля. Он всегда останавливался передохнуть по возможности в одном и том же месте, и выбрать это место оказалось нелегко, потому что вокруг Милого Дома росло куда больше прекрасных деревьев, чем на любой другой здешней ферме. Выбранное им дерево он назвал Братцем и часто сидел под ним, иногда один, иногда с Халле или с кем-то из Полей, но чаще всего с Сиксо, который тогда был очень тихий и кроткий и пока еще разговаривал по-английски. Иссиня-черный, с ярко-красным языком, Сиксо вечно экспериментировал с заготовленной с ночи картошкой, пытаясь непременно уложить ее так, чтобы дымящиеся от жара камни оказались на самом дне ямки, сверху картошка, а потом всякие прутики и веточки, чтобы к обеденному перерыву, когда они соберут стадо в поле и придут к Братцу, картошка была бы в самый раз. Он мог ради этого, например, встать среди ночи и специально отправиться туда, в такую даль, чтобы выкопать в земле ямку при свете звезд; а иногда он пробовал не слишком сильно нагревать камни и клал на них картошку, предназначенную для дневной трапезы, сразу после завтрака. Картошка никогда не получалась у него так, как он хотел, но они все равно съедали ее – недопеченную, подгоревшую, пересушенную или почти сырую, смеясь, сплевывая шелуху и давая Сиксо разные советы.
Время никак не желало подчиняться расчетам Сиксо, и совладать он с ним не мог. Однажды он, с точностью до минуты рассчитал тридцатимильный поход на свидание с женщиной. Вышел в субботу, когда луна была как раз там, где и требовалось, добрался до хижины своей возлюбленной еще до того, как в церкви зазвонили к обедне, и ему как раз хватило времени, чтобы поздороваться с ней и тут же отправиться назад, чтобы успеть к утренней перекличке в понедельник. Он шел пешком семнадцать часов, потом посидел у нее ровно час и прошагал еще семнадцать часов в обратном направлении. Весь день Халле и все остальные старательно скрывали от мистера Гарнера, как Сиксо измотан. В тот день они, разумеется, никакой картошки не ели – ни простой, ни сладкой. Вытянувшись под Братцем, спрятав от них ярко-красный язык и иссиня-черное лицо, Сиксо весь обеденный перерыв проспал как мертвый. Вот это был настоящий мужчина, и это было настоящее дерево! Да и то «дерево», что лежало с ним рядом в постели, тоже оказалось ненастоящим.
Поль Ди посмотрел в окно над изножьем кровати и закинул руки за голову. При этом его локоть коснулся плеча Сэти. Она вздрогнула от прикосновения грубой материи к голому плечу. Сэти и забыла, что он так и не успел снять рубашку. Собака, подумала она, и тут же вспомнила, что сама помешала ему. И что сама тоже не успела снять нижнюю юбку, а ведь она-то начала раздеваться еще до того, как увидела его на веранде, – уже тогда Сэти сняла и чулки, и башмаки, да так и несла их в руках, пока он не посмотрел на ее босые ноги и не попросил разрешения тоже разуться. А потом, когда она стряпала у плиты, он еще больше ее раздел. Так что, если учесть, как скоро они вообще принялись раздеваться, то теперь-то уж должны были бы быть совершенно нагими. Впрочем, возможно, Бэби Сагз была права, когда говаривала: «Мужчина – это всего лишь мужчина и ничего больше». Они просят тебя передать им какую-то часть твоего бремени, но стоит тебе ощутить, как приятно и легко тебе стало, как они начинают всматриваться в твои шрамы и оценивать твои беды, а потом делают то, что этот вот уже сделал: выгнал ее детей из дому и разнес здесь все вдрызг.
Нет, просто необходимо встать и уйти отсюда, спуститься вниз и поскорее снова собрать все по кускам. Этот дом, сказал он, ей нужно сменить, словно дом – это какая-то мелочь, блузка или корзинка с нитками, словно от дома можно запросто отвернуться и уйти. И такое он посоветовал ей, у которой никогда не было своего дома – кроме вот этого; которая бросила свою хижину с земляным полом ради того, чтобы оказаться здесь; которая каждое утро непременно приносила с собой на кухню в доме мистера Гарнера букетик козлобородника – чтобы, работая там, хоть немножечко чувствовать, что это место принадлежит ей, потому что ей хотелось любить свою работу, хотелось чувствовать себя на кухне уютно, уверенно; и для этого ей требовалось сорвать по дороге какой-нибудь хорошенький цветок и прихватить с собой. В те дни, когда она забывала это сделать, масло у нее не желало сбиваться, рассол в бочке оказывался слишком крепким, и все руки покрывались волдырями.
По крайней мере, она тогда считала, что все дело в этом. Несколько желтых цветочков на столе, пучок миртовых веточек, торчащих из утюга, придвинутого к открытой двери, чтобы пропускать в дом свежий ветерок, – все это действовало на нее благотворно, и когда они с миссис Гарнер усаживались перебирать щетину или готовить чернила, она чувствовала себя прекрасно. Просто прекрасно. И совсем не боялась тех мужчин. Тех пятерых, что спали в лачугах неподалеку, но к ней никогда ночью не заходили. Только приподнимали обтрепанные шляпы, завидев ее, и не сводили с нее глаз. Когда она приносила им в поле еду, копченую грудинку и хлеб в чистой тряпице, они никогда ничего не брали прямо у нее из рук. Отступали и ждали, пока она положит сверток на землю, у корней дерева, и уйдет. Они не только не желали брать еду у нее из рук, но и не позволяли ей смотреть, как они едят. Раза два-три она припозднилась. Спряталась за жимолостью и наблюдала за ними. Без нее они были совсем другими – смеялись, подшучивали друг над другом, пели, отходили в сторонку, чтобы помочиться. Посмеяться любили все, кроме Сиксо, который засмеялся только один раз в жизни – в самом ее конце. Лучшим из них, конечно же, был Халле. Восьмой и последний ребенок Бэби Сагз, который брался за любую работу на соседних фермах, чтобы выкупить мать и отправить подальше от Милого Дома. Но и он тоже, как оказалось, был не более чем мужчиной.
– Мужчина – всего лишь мужчина, – говорила Бэби Сагз. – А вот сын – это и правда кое-что!
И справедливо это было по множеству причин: в течение всей своей жизни Бэби, как, впрочем, позже и Сэти, ощущала, что ею и другими мужчинами и женщинами манипулируют, как при игре в шашки. Все, кого Бэби Сагз знала, не говоря уж о тех, кого она любила, – если им не удалось убежать или их не повесили, – могли быть сданы внаем, отданы другому хозяину в уплату долга, проданы, выкуплены, выставлены на продажу, заложены, выиграны в карты, украдены или конфискованы. Именно поэтому у восьмерых детей Бэби было шестеро отцов. То, что она называла «паскудством жизни», стало для нее особенно отвратительным, когда она уяснила, что никто не собирается переставать передвигать «шашки» по доске из-за того, что в игру включены теперь и ее дети. Халле она сумела удержать при себе дольше всех остальных. Двадцать лет. Целую жизнь. Его отдали ей – явно в виде компенсации, – когда она узнала, что две ее девочки, у которых еще молочные зубки не выпали, проданы и уже увезены. Она даже не смогла помахать им рукой на прощанье. Когда-то, тоже в качестве компенсации, ее хозяин, жалкий тип, который целых четыре месяца развлекался с ней как хотел, позволил ей оставить при себе третьего сынишку – а потом, следующей весной, мальчика продали в уплату за пиломатериалы, а она оказалась беременной от этого негодяя, пообещавшего, что мальчика не продаст, но все-таки продавшего. Ребенка от этого человека она любить не могла, а остальных – не позволяла себе. «Господь сам возьмет то, что захочет», – говорила она. И Он брал, Он брал, и брал, и брал, но потом все-таки дал ей Халле, который подарил ей свободу, тогда уже почти не имевшую для нее значения.
Сэти как раз на удивление повезло – она получила целых шесть лет замужней жизни с Халле, который действительно «был кое-чем» – он был сыном Бэби Сагз и отцом всех ее детей. Этой Божьей милости она безоговорочно и довольно беспечно поверила, приняв ее как должное; сочла Милый Дом своим убежищем, словно это действительно могло быть так. Словно пучок миртовых веточек, сунутых в утюг, подпирающий дверь на кухне господского дома, способен был превратить этот дом в ее собственный. Словно листочек мяты, взятый в рот, меняет все у тебя внутри, а не только придает аромат твоему дыханию. Да, большей дуры, чем она, на всем свете не сыскать!
Сэти хотела было перевернуться на живот, но передумала. Она опасалась вновь привлечь к себе внимание Поля Ди, так что удовлетворилась тем, что скрестила поудобнее ноги.
Однако Поль Ди заметил и это ее движение, и то, что она стала дышать иначе. Он чувствовал себя обязанным попробовать еще раз и действовать медленнее и спокойнее, но жгучее желание куда-то пропало. На самом деле было даже приятно – не желать ее. Двадцать пять лет – и одно мимолетное мгновенье! Вот так же получилось тогда и у Сиксо, когда он все подготовил для свидания с Патси, женщиной с тридцатой мили. Ему потребовалось три месяца и два похода – по тридцать четыре мили туда и тридцать четыре мили обратно, – чтобы исполнить задуманное. Чтобы убедить ее пройти ему навстречу всего одну треть этого долгого пути до заброшенной каменной постройки, которую он отыскал. Когда-то давным-давно в ней жили краснокожие, тогда еще считавшие, что вся эта земля принадлежит им. Сиксо обнаружил заброшенное строение во время одной из своих ночных вылазок и вежливо попросил разрешения войти. Войдя, он почувствовал то, что и полагается чувствовать в таких случаях, и спросил у духов некогда обитавших здесь краснокожих, можно ли ему привести сюда свою женщину. Духи не возражали, так что Сиксо самым тщательным образом разъяснил подружке, как туда попасть, где свернуть и каким свистом он позовет ее, а каким предупредит об опасности. Поскольку ни он, ни она не могли отлучаться со своих ферм без разрешения и поскольку той женщине с тридцатой мили уже миновало четырнадцать и ее собрались отдать другому мужчине, опасность была и в самом деле велика. Когда Сиксо прибыл в условленное место, Патси там не оказалось. Он посвистел, но безрезультатно. Заглянув в заброшенный индейский дом, не обнаружил ее и там. Он снова вернулся туда, где они договорились встретиться. Никого. Он еще подождал. Она не появлялась. Он совсем перепугался и двинулся по дороге ей навстречу, прошел три или четыре мили и остановился. Идти дальше было совершенно бессмысленно. Он стоял на ветру и молил о помощи, вслушиваясь в каждый звук. И тут услышал слабое хныканье. Он свернул с дороги, немного прошел на этот плач, подождал и, снова услышав его, потерял всякую осторожность: он громко окликнул ее по имени. Она ответила, и голос ее прозвучал для него, как сама жизнь – не как смерть. «Не сходи с места! – крикнул он ей. – Не бойся. Сейчас я тебя отыщу». И отыскал. Она была уверена, что пришла туда, куда нужно, и плакала, считая, будто он не сдержал обещания. Однако теперь идти в индейское каменное жилище было слишком поздно, так что они занялись любовью прямо там, где стояли. Потом он до крови проколол ей кожу на лодыжке, как если бы ее укусила змея – чтобы ей было что сказать по поводу своего опоздания на табачную плантацию, где она собирала с листьев гусениц. Он очень подробно рассказал ей, как срезать путь, если идти вдоль ручья, и немного проводил ее. Когда он выбрался на дорогу, было уже совсем светло, а он так и не успел одеться и нес свою одежду в руках. Вдруг из-за поворота прямо на него выкатилась повозка. Возница с расширившимися от изумления глазами замахнулся кнутом, а сидевшая рядом с ним женщина стыдливо прикрыла лицо. Но Сиксо нырнул в лес прежде, чем кнут успел полоснуть по его иссиня-черной голой заднице.
Он рассказывал об этом Полю Эф, Халле, Полю Эй и Полю Ди так забавно, что они стонали от хохота. А еще Сиксо ходил по ночам в лесную чащу. Танцевать, говорил он, и тем самым поддерживать связь с предками. И всегда совершал это в полном одиночестве, тайком. Никто из них никогда не видел этих его танцев, но когда они представляли их себе, то всегда смеялись – при свете дня, разумеется, когда смеяться над такими вещами безопасно.
Но все это было еще до того, как Сиксо перестал говорить по-английски, потому что «не видел в этом смысла». Благодаря женщине с тридцатой мили Сиксо был единственным среди них, кто не очумел от желания заполучить Сэти. Нет ничего лучше, чем заниматься с нею любовью, воображал себе Поль Ди и думал так целых двадцать пять лет. Он улыбнулся своей былой мальчишеской наивности и повернулся на бок, к ней лицом. Глаза Сэти были закрыты, волосы в страшнейшем беспорядке. Если смотреть на нее такую, да еще когда ее блестящие глаза закрыты, лицо ее вовсе не кажется таким уж привлекательным. Значит, именно ее глаза держали их обоих в напряжении и разжигали в нем страсть. Если бы не было этих глаз, он вполне справился бы с собой – лицо ее без них сразу становится довольно заурядным. Может быть, если она так и не откроет их… Но нет, оставался еще ее рот. Красивый. Прелестный. Халле никогда не понимал, какое сокровище ему досталось!
Даже с закрытыми глазами Сэти знала, что он смотрит на нее, и та фотография в газете, по которой она поняла, как ужасно может порой выглядеть, вновь возникла у нее в памяти. Но он смотрел на нее вовсе не насмешливо. Нежно. Нежно и словно бы выжидающе. Он ее не судил – или, точнее, судил, но ни с кем не сравнивал. Никогда со времен их совместной жизни с Халле ни один мужчина не смотрел на нее так: не любовно, не страстно, а заинтересованно, словно рассматривая початок кукурузы с точки зрения его качества. Халле вел себя с ней скорее как брат, чем как муж. Он заботился о ней именно как о члене семьи, а вовсе не доказывал, что он – мужчина, а она – его собственность. В течение нескольких лет они только по воскресеньям видели друг друга при свете дня. Всю остальную неделю они встречались, разговаривали, ласкали друг друга и ели в темноте. В предрассветных сумерках или во тьме позднего вечера. Так что рассмотреть друг друга как следует, внимательно, с удовольствием позволяли себе только воскресным утром, и Халле изучал ее так, словно запасался тем, что видит при солнечном свете, на всю неделю. А времени на это у него было так мало! Вечерами, после целого дня работы на ферме Милый Дом, и еще по воскресеньям после обеда он отрабатывал свой долг за мать. Когда он попросил Сэти стать его женой, она с радостью согласилась, а потом задумалась о том, каким должен быть следующий шаг. Ведь должно же быть какое-то торжество, верно? Священник, танцы, угощение – что-нибудь такое. Из женщин на ферме были только она да миссис Гарнер, так что Сэти решилась спросить у хозяйки:
– Мы с Халле хотим пожениться, миссис Гарнер.
– Да, я слышала. – Она улыбнулась. – Он говорил мистеру Гарнеру. А что, ты ребенка ждешь?
– Нет, мэм.
– Ну что ж, это быстро делается. Ты ведь знаешь, о чем я, правда?
– Да, мэм.
– Халле – парень очень хороший, Сэти. Он будет добр к тебе.
– И все-таки, мэм, мы хотим пожениться!
– Да-да, ты ведь уже это сказала. И я ответила: хорошо.
– А свадьба будет?
Миссис Гарнер положила ложку. С улыбкой коснулась волос Сэти и сказала:
– Милая ты моя девочка.
И больше ни слова.
Сэти тайком сшила себе свадебное платье, а Халле повесил свой аркан на гвоздь в ее каморке. И там, на тюфяке, что лежал прямо на земляном полу, они любили друг друга в третий раз; первые два были на кукурузном поле – это небольшое поле мистер Гарнер засеивал кукурузой специально, потому что ее ели не только животные, но и люди. И Халле, и Сэти были уверены, что там их никто не увидит. Нырнув в гущу кукурузных стеблей, сами они не видели ничего, только верхушки кукурузы, что раскачивались у них над головами… и это было видно каждому.
Сэти улыбнулась, вспомнив, какими они с Халле были тогда глупыми. Даже вороны сразу все поняли и явились посмотреть. Она снова вытянула ноги и постаралась не рассмеяться вслух.
Резкий переход от забав с телками к любви с настоящей девушкой, думал Поль Ди, оказался вовсе не таким уж впечатляющим. Во всяком случае, прыжка над пропастью для этого не потребовалось, как считал Халле. Но то, что Халле впервые взял Сэти в кукурузе, а не в хижине, находившейся в двух шагах от хижин остальных негров, которые проиграли в этом соревновании, было проявлением его нежной заботы. Халле хотел, чтобы для Сэти это было таинством, а устроил, не ведая о том, публичное представление. Разве можно не заметить, как в безветренный безоблачный день качаются метелки на кукурузном поле? Поль Ди, Сиксо и два других Поля сидели под Братцем и поливали себе головы водой из кувшина, но и сквозь текущую по лицу холодную колодезную воду видели, как прямо перед ними качаются метелки кукурузы. Ох, и тяжко же это было, сидеть в невыносимом напряжении, сгорая от желания, и видеть, как под полуденным солнцем танцуют метелки на кукурузном поле. А вода, что охлаждала их головы и проясняла мысли, делала это зрелище еще нестерпимее.
Поль Ди вздохнул и перевернулся на другой бок. Сэти воспользовалась этим и тоже пошевелилась. Глядя на спину Поля Ди, она вспомнила те кукурузные стебли, что сломались и согнулись над спиной Халле, и пальцы свои, которые цеплялись за все, что попадалось, и наконец вцепились в початки, обрывая листовую оболочку и шелковистые метелки.
Ах, как нежны были эти шелковистые метелки! Как сочны початки!
Ревнивое возбуждение видевших танцующие метелки мужчин потом еще возросло благодаря тому пиршеству, которое они устроили в ту ночь из молодых початков, сорванных с тех самых поломанных стеблей. Мистер Гарнер был уверен позже, что на поле побывали еноты. Поль Эф свои початки хотел поджарить; Поль Эй – сварить, и теперь Поль Ди уже не мог вспомнить, как же они все-таки приготовили эту кукурузу, которая еще и молочной-то зрелости не достигла. Но вот что он помнил отчетливо: как они осторожно очищали початки от шелковистых волосков, стараясь не повредить ногтями ни одного зернышка.
Срывание с початка его тугой листовой оболочки, сам этот звук всегда заставлял Сэти думать, что ему больно.
Но стоило содрать первый листок, как все остальные снимались легко, и обнаженные, беззащитные зернышки представали перед глазами ряд за рядом. Ах, как нежны были эти шелковистые метелки! Как напоены соком заключенные в зеленую темницу зерна!
И не важно, что ты перепачкал весь рот и пальцы; разве можно принимать это в расчет, когда испытываешь столь простую и сильную радость.
Ах, как мягки, как нежны были эти шелковистые метелки! Такие пышные и свободные!
Все «секреты» у Денвер были душистые. Она всегда перекладывала свои драгоценности дикой вероникой, пока не открыла для себя такую замечательную вещь, как одеколон. Первый флакон ей подарили, второй она стащила у матери и спрятала в зарослях букса, но зимой он замерз и стекло его треснуло. Это было в тот год, когда зима явилась второпях: как-то вечером, сразу после ужина заглянула к ним да и задержалась на целых восемь месяцев. Это были военные годы, и мисс Бодуин, добрая белая женщина, принесла им подарки на Рождество – одеколон Денвер с матерью, апельсины мальчикам, а Бэби Сагз – отличную шерстяную шаль. Говоря о войне, где люди без конца умирают, она казалась удивительно счастливой – лицо ее пылало, и хотя голос у нее был низкий, почти мужской, она благоухала так, словно в комнате было полным-полно цветов – восторг, связанный с этим ароматом, Денвер потом испытывала в полном одиночестве в зарослях букса. За домом номер 124 был небольшой лужок, за которым сразу начинался лес. В лесу протекал ручей, и на ближнем краю его, между лугом и ручьем, среди огромных дубовых пней, росли пять буксовых кустов, образовавших пышную куртину; поднявшись над землей фута на четыре, кусты начали тянуться друг к другу, и в итоге получилось нечто вроде округлой беседки футов семи в высоту, с толстыми зелеными стенами из шепчущих что-то листьев.
Низко пригнувшись, Денвер ныряла в густую зелень, а внутри этой комнатки могла даже выпрямиться в полный рост, окруженная изумрудным светом.
Все началось, когда она еще маленькой девочкой играла здесь в дочки-матери, но потом ее желания изменились, поменялась и сама игра. Здесь было тихо, никто сюда не заходил и никто не знал об этом месте, разве что кролики заглядывали, но сразу пугались отвратительного, с их точки зрения, запаха одеколона и убегали. Сперва Денвер просто играла здесь (тишина в зеленой комнатке была какой-то удивительно спокойной), потом убегала сюда (от страха, владевшего ее братьями), и вскоре эта естественная беседка стала для нее самым любимым местом, где она спасалась от горестей горького мира и давала волю воображению, что было ей абсолютно необходимо, ибо беспросветное одиночество иссушало ей душу. Да, именно так: иссушало душу. Под защитой зеленых листвяных стен она чувствовала себя взрослой и умной, и спасение было совсем близко, стоило только пожелать.
Однажды она полуодетая сидела в лесной комнатке – это было в начале осени, задолго до того, как Поль Ди переехал к ним и стал жить с ее матерью, – и ей вдруг стало холодно: кожи ее коснулся странный ветер, пахнувший духами. Она быстро оделась, вылезла, пригнувшись, из зеленого убежища, выпрямилась, да так и застыла под падавшими с небес снежинками: этот мелкий колючий снежок очень походил на тот, из воспоминаний матери о том, как она родила Денвер – в жалкой дырявой лодчонке с помощью той белой девушки, в честь которой Денвер и получила свое имя.
Дрожа, Денвер подошла к дому, как всегда воспринимая его не как некое строение, а как живое существо. Существо, способное плакать, вздыхать, дрожать и страдать нервными припадками. Походка и взгляд Денвер были настороженными, точно у ребенка, что неуверенно приближается к не слишком обремененному заботами, однако очень нервному родственнику, зависимому, но гордому. Дом был закован в латы тьмы, приоткрыта была лишь одна нагрудная пластина – неярко светилось окно комнаты Бэби Сагз. Денвер заглянула туда и увидела, что мать молится, стоя на коленях, что было делом самым обычным. Необычным было другое (даже для девочки, что всю жизнь прожила в доме, где вовсю хозяйничают духи умерших): рядом с матерью и тоже как бы на коленях стояло белое платье, рукавом обнимая ее за талию. И то, как нежно платье обнимало ее рукавом, тут же заставило Денвер вспомнить обстоятельства ее появления на свет; а мелкие, колючие снежинки сыпались на нее с небес, точно лепестки цветов. Белое платье и мать казались двумя взрослыми женщинами-подругами – и одна из них (платье) поддерживала другую. А волшебство ее, Денвер, рождения – в общем-то, настоящее чудо – как и ее имя, словно подтверждало, что такая дружба возможна.
Она легко погрузилась в бесчисленное число раз рассказанную ей историю, и давно знакомые картины разворачивались перед нею, пока она брела по тропке от освещенного окна к двери. В доме была только одна дверь, и Денвер, чтобы добраться до нее, нужно было обойти весь дом кругом и зайти с фасада, то есть пройти мимо теплой кладовки, мимо холодной, мимо уборной, мимо сарая – в общем, обойти весь двор и только потом подняться на крыльцо. А чтобы добраться до того места в знакомой истории, которое Денвер любила больше всего, ей пришлось начать вспоминать немного раньше: услышать птиц в густом лесу, шорох листьев под ногами, увидеть, как ее мать пробирается через пустынные, совершенно безлюдные холмы. Как она идет на своих истерзанных ногах, так что и ступить-то уже невозможно. Они настолько распухли, что Сэти не могла различить, где у нее свод стопы, или щиколотка, или коленка. Эти ноги или, точнее, бесформенные подпорки оканчивались толстыми мясистыми лепешками, в которых чуть вырисовывались пять ногтей на пяти пальцах. Но она не могла, она ни за что не должна была останавливаться, потому что, если останавливалась, маленькая антилопа у нее внутри тут же начинала бодаться и уминать плоть ее чрева нетерпеливыми копытцами. Когда она шла, антилопа вроде бы успокаивалась и начинала мирно щипать траву – вот Сэти и не жалела своих несчастных ног, которым на шестом месяце беременности лучше было бы стоять спокойно. Возле закипающего на плите чайника, или у маслобойки, или у таза с бельем, или у гладильной доски. Молоко, липкое и прокисшее, пропитавшее платье у нее на груди, привлекало внимание всех летучих тварей от москитов до кузнечиков. К тому времени, как Сэти добралась до подножия этого холма, она перестала даже отгонять их. Боль у нее в голове, сперва похожая на отдаленные удары колокола, к этому времени превратилась в сплошной гул, плотным шлемом охвативший голову и отдававшийся в ушах. Вдруг она споткнулась и куда-то провалилась. Все тело ее, казалось, было мертво, кроме переполненных молоком грудей и маленькой антилопы внутри. Наконец она поняла, что все-таки упала и лежит на земле – острые стебельки дикого лука царапали ее висок и щеку. И, несмотря на то, что она очень беспокоилась за свою жизнь, ибо от этой жизни зависела жизнь ее детей, она говорила Денвер, что подумала тогда: «Что ж, вот и хорошо, по крайней мере не нужно больше делать ни шага». Эта мысль лишь мелькнула и тут же пропала, а может, и не возникала вовсе. Сэти ждала, когда маленькая антилопа у нее внутри снова начнет протестовать. Странно, и почему она все время представляла себе антилопу? Объяснить это было невозможно, потому что Сэти никогда ни одной антилопы не видела. Может, это воспоминание о той, давнишней ее жизни, что была до Милого Дома, о детстве, о тех местах, где она родилась (то ли в Каролине, то ли в Луизиане)? Хорошо она помнила только ту песню и танец. Даже мать она помнила хуже. Мать показала ей старшая девочка, которой тогда было восемь, и она присматривала за младшими ребятишками; мать оказалась одной из множества женских спин, движущихся над залитым водой полем. Сэти терпеливо ждала, когда эта спина доберется до конца ряда и выпрямится. И увидела: на ее матери была матерчатая шляпа, а у всех остальных соломенные – существенное отличие в этом мире тихо переговаривавшихся, вечно согнутых женщин, каждую из которых звали «Мам».
– Сэ-ти!
– Да, мам?
– Не оставляй ребенка одного.
– Хорошо, мам.
– Сэти!
– Что, мам?
– Принеси щепок для растопки.
– Хорошо, мам.
Ох! Но когда они пели… И, ох, когда они танцевали!.. А иногда они танцевали тот самый танец антилопы. Мужчины вместе с женщинами, одна из которых уж точно была ее «мам». Они меняли обличье и превращались в кого-то иного. В свободных, ничем не связанных диких животных, своевольных и копытцами чувствовавших ритм ее сердца лучше, чем она сама. Как и эта антилопа в ее животе.
«Наверное, матери этого ребенка так и суждено умереть в зарослях дикого лука на проклятом левом берегу Огайо». Вот что тогда было у нее на уме, она так и сказала Денвер. В точности так. И это вовсе ее почему-то не пугало, особенно если учесть, что тогда ей больше не нужно было бы делать ни шагу. Однако, представив себе, как она лежит здесь, мертвая, а маленькая антилопа еще жива – сколько она проживет? час? день? сутки? – в ее безжизненном теле, она так ужаснулась, что громко застонала, и этот стон заставил человека, бредущего по тропе шагах в десяти от нее, остановиться и прислушаться. Сэти не слышала самих шагов, но вдруг почувствовала, что кто-то остановился неподалеку, а потом почувствовала запах волос. И услышала голос, который спрашивал: «Кто здесь?» Так. Все ясно. Ее обнаружил какой-то белый мальчишка. У него тоже, как и у тех, хищные зубы и мерзкие желания. Ясно также и то, что, даже достигнув предела измотанности, на самом берегу великой реки Огайо, всей душой стремясь к трем своим малышам, один из которых может умереть с голоду, не дождавшись молока, которое она несет, после того, как пропал ее муж, после того, как у нее украли молоко, а спину превратили в чудовищное месиво, после того, как осиротили ее детей, – даже после всего этого легкой смертью она не умрет. О нет!
Она рассказывала Денвер, что вдруг НЕЧТО вошло в нее прямо из земли – страшно холодное, но живое, и стало грызть ее изнутри челюстями. «Ледяными челюстями», – говорила она. И вдруг ей захотелось увидеть глаза того белого мальчишки, захотелось вырвать их зубами, прокусить ему щеку.
«Я вдруг почувствовала нестерпимый голод, – рассказывала она. – Ужасно! Мне жутко хотелось увидеть его глаза. Ждать я не могла».
И она, приподнявшись на локте, немного проползла – подтягиваясь и раз, и другой, и третий, и четвертый, – навстречу тому молодому голосу, который все спрашивал: «Эй, кто это там, а?»
«Подойди да посмотри, – думала Сэти. – И это будет последнее, что ты увидишь». Сперва появились чьи-то ноги, и она решила: что ж, видно, придется так выполнять волю Твою, Господи, – сейчас я их отгрызу. «Вот я сейчас смеюсь, – говорила Сэти дочери, – но я ведь действительно так думала. Я просто не успела. Но мне ужасно хотелось сделать это. Я была как змея. Ничего, кроме своих челюстей и голода, не чувствовала».
Но это был вовсе не мальчишка. А белая девушка. Жуть какая оборванная, нечесаная – видно, из самых что ни на есть разбедняцких бедняков. И она сказала: «Ой, гляди-ка, негритянка! Вот это да! Прям невероятно!»
И дальше следовала та часть истории, которую Денвер любила больше всего.
Девушку звали Эми, и вот уж кому действительно нужен был крепкий бульон и побольше мяса. Руки у нее были узловатые и тонкие, как стебли сахарного тростника, а на голове – такая копна волос, что хватило бы на пятерых. Взгляд какой-то медлительный. Она вообще на все смотрела подолгу. Уставится – и смотрит. Зато говорила ужасно много и быстро, даже непонятно, как она успевала дышать. А ее похожие на стебли сахарного тростника руки оказались удивительно крепкими, прямо железными.
– Ну, знаешь, ни разу в жизни не видела более испуганного лица! Чего это ты? И что здесь, в темноте, делаешь?
Распластавшись на траве, как змея – а ей все казалось, что она теперь стала змеей, – Сэти открыла было рот, готовясь ужалить, но оттуда вместо клыков и раздвоенного языка на свет явилась истина.
– Я убежала, – сказала вдруг Сэти. Это были первые слова, произнесенные ею за целый день, и она выговорила их с трудом, так сильно распух и болел язык.
– С такими ногами? Ах ты Господи! – Девушка присела на корточки и уставилась на распухшие ступни Сэти. – У тебя случайно ничего нету поесть, а?
– Нет. – Сэти заворочалась, пытаясь сесть, но не смогла.
– Умираю – как есть хочется. – Девчонка пошарила глазами вокруг, ища в траве что-нибудь съедобное. – Я думала, здесь черника растет. Похоже, что должна. Я только поэтому сюда и поднялась. И уж никак не думала, что какую-то негритянку здесь найду. А впрочем, если черника и была, так ее давно птицы склевали. А ты чернику любишь?
– Я беременна, мисс.
Эми посмотрела на нее.
– Так это тебе, наверно, потому есть и не хочется, да? Что ж, мне-то непременно нужно хоть что-нибудь проглотить.
Она пригладила свои немыслимые патлы руками и тщательно обследовала вокруг каждый кустик. Так и не обнаружив ничего съедобного, она решительно встала, явно намереваясь уйти. Сердце у Сэти так и подпрыгнуло при мысли, что она останется совсем одна, лежа на траве и без единого ядовитого зуба в пасти.
– Куда держите путь, мисс?
Девушка обернулась; глаза ее как-то по-новому блеснули.
– В Бостон. Бархату хочу купить. Там есть такой магазин, называется «Вильсон». Я видела картинки – у них самый красивый бархат продается. Никто не верит, что я бархат могу купить, а я его непременно куплю!
Сэти кивнула и приподнялась на локте.
– А ваша мама знает, что вы отправились искать этот бархат, мисс?
Девчонка тряхнула головой, отбрасывая волосы с лица.
– Моя мама работала на наших хозяев, чтоб свой проезд домой отработать. А тут я у нее родилась, и она почти сразу после этого умерла. Вот хозяева и заявили, что я должна отработать ее должок. Я и отработала. А теперь хочу купить себе бархат.
Они не смотрели друг на друга, по крайней мере, в глаза. И тем не менее между ними быстро завязалась обычная, самая свойская беседа ни о чем – разве что одна из них лежала на земле.
– Бостон, – сказала Сэти. – А это далеко?
– Еще бы! Ужасно! Сто миль. А может, и больше.
– Небось бархат-то можно бы и поближе сыскать.
– Можно, да не такой, как в Бостоне. В Бостоне самый лучший. И мне так к лицу будет! Ты его хоть когда-нибудь трогала?
– Нет, мисс. Никогда я никакого бархата не трогала. – Сэти не понимала, в чем тут причина – то ли в голосе девчонки, то ли в Бостоне, то ли в бархате, – но когда эта белая девушка говорила, ребенок у нее в животе спал. Ни разу не толкнул и не пихнул, и она догадалась, что счастье, кажется, начало ей улыбаться.
– А ты хоть видела его? – спросила девушка. – Спорим, ты его и не видела!
– Даже если и видела, все равно не знала, что это бархат. А на что он, бархат этот, похож?
Эми с недоверием перевела взгляд на Сэти, словно опасалась рассказывать о столь важных вещах какой-то незнакомой негритянке.
– Тебя как зовут-то? – спросила она.
И хотя Сэти находилась от Милого Дома достаточно далеко, не стоило все же называть свое настоящее имя первому встречному.
– Лу, – ответила Сэти. – Меня Лу зовут.
– Ну вот, Лу, значит, так: бархат похож на новорожденный мир. Чистый, нежный и очень мягкий. Тот бархат, что видела я, был коричневый, но у них в Бостоне есть любые цвета. Кармин, например. Это значит «красный», но когда говоришь о бархате, надо говорить «кармин». – Она уставилась в небеса, но потом, словно вдруг вспомнив, что и так слишком задержалась в пути, вскочила и заявила: – Мне пора идти.
Продираясь сквозь кусты, она крикнула Сэти:
– А ты-то что будешь делать? Так и будешь лежать, пока не разродишься?
– Я встать не могу, – призналась Сэти.
– Что? – Девушка остановилась и обернулась к ней, словно не расслышав.
– Я сказала, что не могу встать.
Эми рукой вытерла под носом и медленно вернулась к тому месту, где лежала Сэти.
– Вон там есть какой-то дом, – сказала она.
– Дом?
– Н-ну… я мимо проходила. Да нет, это не настоящий дом, люди там не живут, конечно. Что-то вроде сарая или навеса.
– Далеко это?
– Ну, это как посмотреть. Но если ты останешься здесь на ночь, тебя змея укусить может.
– Что ж, пусть кусает. Я все равно не могу встать, не говоря уж о том, чтобы куда-то идти. Да, Господи, мисс, я и ползти-то не могу!
– Конечно же можешь, Лу! Давай, давай! – рассердилась Эми и, тряхнув копной волос, достаточной для пятерых, первой двинулась по тропе.
И Сэти поползла, а Эми шла рядом; когда Сэти нужно было передохнуть, Эми тоже останавливалась и понемножку рассказывала ей о Бостоне, о бархате и о разных вкусных вещах. Благодаря звуку ее непрерывно разливающегося голоса, похожего на голос шестнадцатилетнего мальчишки, маленькая антилопа вела себя тихо – видно, паслась на лужку. И пока Сэти ползком преодолевала бесконечный путь до сарая, ребенок совсем не брыкался.
Когда они наконец добрались до цели, одежда на Сэти вся превратилась в грязные лохмотья, за исключением повязки на голове. Ниже кровоточивших колен она своих ног не чувствовала; переполненные груди кололо точно булавками. И лишь хрипловатый голос, что говорил о бархате, о Бостоне и всяких лакомствах, заставлял ее ползти дальше и думать, что, возможно, она все-таки ползет не к собственной могиле и это не последние часы в жизни ее не рожденного еще шестимесячного младенца.
В сарае было полно сухих листьев, которые Эми сгребла в кучу, чтобы Сэти могла лечь. Потом она притащила целую охапку камней, сверху тоже забросала их листьями и заставила Сэти положить ноги повыше, приговаривая:
– Знала я одну женщину, так ей, между прочим, ноги отрезали, когда они у нее так же вот распухли. – И она изобразила, как той женщине отпиливали ноги по колено. – Вжик пилой – и готово!.. Я вообще-то ничего была. Красивые руки и все прочее. Тебе небось сейчас это и в голову прийти не может, верно? Но это было еще до того, как они меня в подвале заперли. А знаешь, я как-то рыбу удила на Бивере. Знаешь, сомики там сладкие, как курятина. Ну так вот, удила я рыбу, и подплывает ко мне утопший негр. Я страсть как утопленников не люблю, а ты? Между прочим, у тебя сейчас ноги совсем как у того негра. Такие же распухшие.
А потом она совершила чудо: подложила под ноги Сэти еще больше камней и стала растирать ей ступни и растирала до тех пор, пока Сэти от боли не заплакала горючими слезами.
– Да, конечно, теперь болеть-то будет, – сказала Эми. – Когда что-нибудь к жизни возвращается, всегда больно.
Истина на все времена, подумала Денвер. Может быть, то белое платье, обнимая рукавом талию ее матери, тоже страдало от боли? Если так, значит, маленькое привидение что-то задумало. Входя в дом, она увидела, как Сэти выходит из гостиной.
– Я видела, как тебя какое-то белое платье обнимало, – сказала Денвер.
– Белое? Может быть, это моя свадебная ночная рубашка? А ну-ка, расскажи, как оно выглядело.
– С высоким воротом. На спине длинный ряд пуговок.
– Пуговки? Нет, не подходит. У меня отродясь ни одной пуговицы ни на чем не было.
– А у бабушки Бэби?
Сэти покачала головой.
– Она с ними управляться не умела. Даже с теми, что у нее на туфлях были. Ну а еще что?
– Сзади такие сборки. Там, на самом заду.
– Турнюр? Это было платье с турнюром?
– Я не знаю, как это называется.
– Ну, оно было так все присобрано? Сзади, ниже талии?
– Угу.
– Такие платья богатые дамы носят. Шелковое?
– Из хлопка, похоже.
– Из батиста, наверное. Из белого батиста. Ты сказала, что оно меня обнимало? Как?
– Оно было как ты. В точности как ты. И стояло на коленях подле тебя, когда ты молилась. И рукой обнимало тебя за талию.
– О Господи!
– О чем ты молилась, мама?
– Ни о чем таком. Я больше у Господа ничего не прошу. Я просто с ним разговариваю.
– И о чем ты с ним разговаривала?
– Ты не поймешь, детка.
– Нет, пойму.
– Я разговаривала с ним о времени. Мне так трудно поверить, что оно действительно существует. Некоторые вещи уходят. Исчезают. Проходят мимо. А некоторые остаются, несмотря ни на что. Мне все казалось, это из-за моих вечных воспоминаний. Понимаешь? Некоторые вещи забываешь скоро. А некоторые – никогда. Оказалось – дело не в этом. Сами-то места, они всегда остаются там же, где и были. Если, к примеру, дом сгорит, его самого уже не будет, а место, где он стоял, и воспоминания о том, где он стоял, останутся, и место это будет существовать не только в моей памяти, но и в жизни. А то, что я вспоминаю, это все берется оттуда, не у меня из головы; то есть я хочу сказать, что если даже я не буду ни о чем думать и даже если умру, то все, что я сделала, узнала или увидела, все равно там и останется. Там, где происходило.
– А другие люди могут это видеть? – спросила Денвер.
– О да! Да, да, да! Вот, например, идешь ты по дороге и вдруг ясно слышишь или видишь что-то прямо перед своим носом. Совершенно ясно. Ну и решишь, что просто подумала об этом. Что сама только что все это придумала. Ан нет. Это ты на чужие воспоминания налетела. То место, где я жила прежде дома номер 124, на самом деле существует! И никогда никуда не денется. Даже если вся ферма целиком – каждое ее дерево, каждая травинка – исчезнет. Воспоминание о ней будет там; больше того, если ты туда отправишься – даже если никогда там не бывала – и постоишь на том месте, где эта ферма была, то все произойдет снова; все снова начнется – и будет поджидать тебя. Так что, Денвер, в Милом Доме тебе никогда нельзя появляться. Никогда. Потому что хоть все это и кончено давно – кончено раз и навсегда, – но те дни непременно будут ждать тебя там. Вот потому-то я и должна была навсегда увезти оттуда всех своих детей. Остальное значения не имело.
Денвер погрызла ногти.
– Если оно все еще там и ждет, то, значит, на свете ничто никогда не умирает?
Сэти посмотрела ей прямо в глаза.
– Ничто и никогда, – сказала она.
– Ты ни разу толком не обмолвилась мне о том, что там произошло. Я знаю только, что тебя выпороли плетью и ты сбежала. Беременная. Мной.
– А больше и рассказывать нечего, разве что о том учителе. Он был маленького роста. Коротышка. Всегда носил жесткий воротничок с галстуком, даже когда ездил в поле… миссис Гарнер говорила, что он учил детей в школе. Ей это было приятно. Приятно, что деверь у нее по-настоящему образованный, а согласился приехать и наладить дела на ферме после смерти мистера Гарнера. Наши-то вполне могли бы и сами справиться, несмотря на то, что Поля Эф уже продали. Но получилось в точности так, как говорил Халле. Она не захотела быть единственным белым человеком на ферме, да к тому же еще и единственной белой женщиной. И очень обрадовалась, когда этот школьный учитель согласился приехать. Он привез с собой двух парней. Сыновей или племянников. Не знаю. Они его звали «Онка»[1] и были очень хорошо воспитаны, и они, и он. Говорили негромко и сморкались в платочек. Ну очень воспитанные. Знаешь, из тех, кто даже с Иисусом Христом на короткой ноге и может запросто Его по имени звать, да только никогда этого не делает – из вежливости. Он очень хорошо в фермерских делах разбирался, так Халле говорил. Не был таким сильным, как мистер Гарнер, но зато весьма смекалистым. Ему очень нравились те чернила, что я делала. Рецепт-то был миссис Гарнер, но ему больше нравилось, когда их растирала и смешивала я, а хорошие чернила были для него очень важны, потому что по ночам он сидел и что-то писал в своей книге. Книга была про нас, но тогда мы еще этого не знали. Мы просто думали, что у него манера такая – всякие вопросы нам задавать. Он стал таскать с собой повсюду записную книжку и записывать все, что мы говорили. Я и сейчас думаю, что именно эти вопросы и доконали Сиксо. Совсем доконали.
Она умолкла.
Денвер понимала, что больше от матери ничего не добьешься – по крайней мере, сейчас. Один раз медленно поднялись и опустились веки, нижняя губа медленно поползла вверх и прижала верхнюю, ноздри раздулись. Сэти глубоко вздохнула, словно собиралась задуть свечу, – по этим признакам Денвер всегда сразу догадывалась, что больше мать рассказывать не будет.
– Знаешь, мне кажется, маленькое привидение что-то задумало, – сказала Денвер.
– Да? И что же?
– Не знаю, но то платье, которое тебя обнимало, что-то же, наверное, значит?
– Возможно, – сказала Сэти. – Может быть, оно что-нибудь и задумало.
Кто бы они ни были, кем бы они ни могли быть, Поль Ди прогнал их навсегда. Размахивая столом, громким своим мужским голосом крича, он избавил дом номер 124 от его дурной славы. Денвер давно приучила себя гордиться тем приговором, который вынесли им соседи-негры, считавшие, что привидение непременно злое и выискивает очередную жертву. Ведь никто из них никогда не испытывал тайного удовольствия от настоящих чар, от того, что ты не предполагаешь, а знаешь совершенно точно, что за миром окружающих тебя вещей есть еще один. Вот ее братья это понимали, но боялись; бабушка Бэби это знала, но – печалилась. Никто не способен был по-настоящему оценить то, что находиться в компании маленького привидения совершенно безопасно. Даже Сэти его не любила. Она просто мирилась с его присутствием – как мирятся с неожиданной переменой погоды.
А теперь оно исчезло. Изгнано гневными воплями мужчины с ореховыми глазами. Мир Денвер сразу стал плоским, неинтересным, у нее осталась только ее изумрудная «комнатка» высотой в семь футов в лесу, у ручья. У матери были свои секреты – то, о чем она ни за что не хотела говорить или рассказывала только наполовину. Что ж, и у Денвер тайны тоже есть. И все ее «секреты» всегда так хорошо пахнут – словно одеколон «Ландыш».
Сэти не слишком задумывалась о том белом платье, пока не пришел Поль Ди, и тогда она вспомнила слова Денвер: маленькое привидение что-то задумало. Наутро после первой ночи, проведенной с Полем Ди, Сэти улыбалась, стоило ей подумать о том, что может означать одно-единственное слово. Это была роскошь, которой она не испытывала целых восемнадцать лет. Это было впервые за долгое время. До этой ночи она старалась не то чтобы избежать боли, но побыстрее перетерпеть ее. Когда-то, единственный раз в жизни, она строила планы – когда решилась бежать из Милого Дома – и все тогда пошло вкривь и вкось, и она больше не осмеливалась перечить судьбе и что-то еще задумывать.
И все же в то утро, когда она проснулась рядом с Полем Ди, ей сразу вспомнилось то слово, которое ее дочка употребила несколько лет назад. И она подумала о том, кто это там в белом платье стоял на коленях с нею рядом, а еще – о том искушении, что охватило ее вчера у кухонной плиты, когда он обнял ее сзади – о страстном желании поверить и запомнить. А может, так и нужно? А может, стоит все-таки жить дальше и что-то чувствовать? Жить дальше и на что-то рассчитывать?
Мысли у нее путались, пока она лежала с ним рядом и слушала его дыхание, а потом – потихоньку, очень осторожно – она выбралась из кровати.
Стоя на коленях в гостиной, куда обычно приходила поговорить с Богом и подумать, она вдруг отчетливо поняла, почему Бэби Сагз так тосковала по ярким краскам. В этой комнате не было ничего яркого, кроме двух оранжевых квадратов на стеганом лоскутном одеяле, которые среди здешней мрачной обстановки выглядели поистине ослепительно. Стены комнаты были серые, пол – землисто-коричневый, деревянный туалетный столик – темно-бежевый, занавески – белые, а главный здесь предмет – стеганое лоскутное одеяло на железной кровати – являл собой полный набор темных и мрачных оттенков, который выдавал бережливость и скромность хозяйки: кусочки синей саржи, черной, коричневой и серой шерсти. И на этом фоне дико и неожиданно выглядели два оранжевых пятна – как жизнь в стране мертвых.
Сэти посмотрела на свои руки, торчавшие из рукавов платья бутылочно-зеленого цвета, и подумала, как все-таки мало в этом доме ярких красок и как странно, что до сих пор и она не затосковала по ним, как Бэби Сагз. Это неспроста, подумала она, определенно неспроста, потому что последняя яркая краска, которую она помнила, была розовой – розовый, покрытый блестками камень, который она положила на могилу своей малышки. После этого она стала различать цвета не лучше, чем наседка. Каждый день с раннего утра она трудилась над пирожками с фруктовой начинкой, над различными закусками из картофеля и прочих овощей, пока повар занимался супами, мясом и всем остальным. Но ей было совершенно безразлично, были ли в тот день яблоки зелеными, а кабачок желтым. Каждый день она видела утреннюю зарю и закат, но краски небес в этот час ее не трогали. Что-то тут было неладно. Как будто, увидев однажды красную кровь ребенка, а потом блестки на розовом надгробье, она совершенно перестала различать цвета.
Дом номер 124, может быть, потому и был так полон всяких сложных чувств и переживаний, что сама Сэти теперь совершенно равнодушно относилась к любой утрате. Было время, когда она каждое утро и вечер пристально вглядывалась в поля, надеясь снова увидеть там своих мальчиков. Когда она стояла у открытого окна, не замечая мух, склонив голову к левому плечу, и все смотрела, смотрела – все высматривала их. Тень от облака на дороге, какая-нибудь старуха, коза, сорвавшаяся с привязи и изодранная колючками ежевики, – все сперва казалось ей Ховардом – нет, Баглером. Но понемногу она прекратила высматривать их в поле, и лица тринадцатилетних мальчишек совершенно растворились в ее памяти, превратившись в личики младенцев, да и то являвшихся ей только во сне. Когда же ее сны вылетали за пределы дома номер 124 и устремлялись, куда им захочется, она порой видела сыновей среди прекрасных деревьев Милого Дома, видела их крошечные ножки, скрывавшиеся среди густой листвы. Иногда же мальчики бежали вдоль железной дороги и смеялись – чересчур громко, чтобы расслышать ее, ибо они никогда не оборачивались на ее зов. А когда она просыпалась, дом снова обступал ее со всех сторон: вон дверь, а там выстроились в ряд противни с сухим печеньем; вон белые ступеньки лестницы, по которой так любила ползать ее малышка; вон уголок, где Бэби Сагз чинила обувь, груда которой до сих пор валяется в холодной кладовой; вон то место на плите, где Денвер обожгла пальцы. И, конечно же, сразу ощущалось проклятие, что опутывало весь дом, не оставляя места ни для чего другого. Пока не появился Поль Ди, не разломал здесь все, не расчистил место – для себя, не заставил то, что жило в доме, занимая его целиком, потесниться, не изгнал его совсем, а сам остался стоять посреди устроенного им погрома.
Так что на следующее утро после появления в доме Поля Ди, стоя на коленях в гостиной, она вдруг совершенно отчетливо почувствовала, глядя на два оранжевых квадрата, подтверждавших это: дом номер 124 пуст.
И все из-за него. При нем все чувства как бы спешили подняться на поверхность. Вещи становились тем, чем и должны были быть: унылое однообразие и выглядело уныло; жар печи обжигал. Из окон неожиданно открылся вид. И представьте себе, Поль Ди, оказывается, еще и пел!
- Немножко риса, чуть-чуть бобов,
- А мяса нету; поел – и готов.
- Ох, тяжела работа,
- Когда все жрать охота!
Ну да, он уже встал и пел, приводя в порядок то, что вчера разнес вдребезги. Песенки были все какие-то незнакомые; наверное, он выучил их в той тюрьме-каменоломне, а может, на Войне. Ничего подобного они в Милом Доме не пели, там в их песнях каждое слово было пронизано тоской о любви.
А эти песни, привезенные им из Джорджии, были похожи на гвозди с плоскими головками, которые он вколачивал, вколачивал, вколачивал…
- На рельсы свою голову положу,
- Пусть поезд пройдет – ничего не скажу.
- Ах, если б только я начальником стал,
- Почем фунт лиха белый босс бы узнал!
- Пять центов получишь,
- А счастья – ни на грош.
- Кайлом все машешь –
- Свою жизнь убьешь…
Но они как-то не годились здесь, эти песни. Они были слишком громкими, слишком много в них было силы для тех мелких домашних дел, которыми он сейчас занимался – приделывал к столу отломанные ножки, вставлял стекла.
Но он не мог больше петь «Бурю над морем», которую они так часто пели под деревьями Милого Дома, так что предпочел мурлыкать без слов те песенки, что приходили ему в голову, и чаще всего – «Босые ноги. Ромашки сок… Возьми мою шляпу, постелью помани…»
Ужасно ему хотелось изменить слова песенки и спеть сразу: «Отдай мою шляпу, ботинки отдай…», потому что он не верил, что сможет жить с женщиной – с любой – дольше чем месяца два-три. Примерно столько же времени он был способен оставаться на одном месте. Так стало после Делавэра и еще до этого проклятого Алфреда в штате Джорджия, где он спал в норе под землей и выползал на солнечный свет с единственной целью – долбить камень, и где побег, когда он оказался к нему готов, был совершен с единственной целью – убедить себя, что он никогда больше не будет закованным в цепи ни спать, ни испражняться, ни есть, ни разбивать камни тяжелой кувалдой.
Но это была не обычная женщина в обычном доме. Стоило ему вступить в то пятно красного света, как он это понял, и в сравнении с домом номер 124 весь остальной мир казался ему теперь убогим, бесцветным. После Алфреда он заставил навсегда замолчать изрядную часть своей души и пользовался лишь той, что давала ему возможность ходить, есть, спать, петь. Если он сможет делать все это – да еще если подбросить для разнообразия какую-нибудь работу и немного секса, – то больше ему ничего и не нужно, потому что если ему захочется большего, то в памяти непременно всплывет лицо Халле и смех Сиксо, и придется с этим жить. И тогда он вспомнит, как его била дрожь в той земляной норе. И как он был по-своему благодарен за те дневные часы, в течение которых вкалывал как мул в каменоломне, потому что, держа в руках кувалду, он переставал дрожать. Та земляная нора сделала с ним то, чего не смог сделать Милый Дом, чего не сделала с ним ишачья работа и собачья жизнь: довела его до того, что лишь чудом он не лишился рассудка.
К тому времени, как он добрался до штата Огайо, потом до города Цинциннати, потом до дома матери Халле Сагза, он считал, что уже все на свете видел и пережил. И сейчас, вставляя сломанную им же оконную раму, он удивлялся той радости, какую испытал, увидев жену Халле живой, когда она босиком, с непокрытой головой вышла из-за дома, неся в руках чулки и башмаки.
– Я подумал, не поискать ли мне где-нибудь здесь работу. Ты как считаешь?
– Выбор тут невелик. В основном на реке. И еще со свиньями – на бойне.
– Что ж, на реке я, правда, никогда не работал, но могу поднять любую тяжесть, весом с меня. В том числе и свинью.
– Здесь белые, конечно, лучше, чем в Кентукки, но тебе, возможно, придется драться за место.
– Не важно, буду ли я драться за место; важно – где это место найти. Так ты считаешь, это нормально, если я попробую здесь остаться?
– Очень даже неплохо было бы.
– А твоя дочка? Денвер? Сдается мне, она по-другому думает.
– С чего это ты решил?
– Она будто ждет чего-то… Словно что-то должно произойти. Но, уж конечно, не того, что я тут останусь.
– Не знаю, что ты имеешь в виду.
– Ладно, как бы то ни было, а она уверена: я здесь лишний.
– На этот счет можешь не беспокоиться. Она просто привыкла среди духов жить. С самого начала. И сама, наверно, уже чуточку заколдована.
– А это разве хорошо?
– Наверно. С ней-то ничего плохого случиться не может. Вот смотри. Все, кого я знала, либо умерли, либо пропали без следа. Но только не она. Не моя Денвер. Даже когда я носила ее, даже когда стало ясно, что я не смогу нормально разродиться – а значит, и она в живых не останется, – она притянула к себе из-за холма какую-то белую девушку. Уж такой-то помощи я ожидала меньше всего. А когда этот учитель нашел нас, и они ворвались сюда, вооруженные законом и ружьями…
– Так он все-таки вас нашел?
– Не сразу, но отыскал в конце концов.
– И не увез вас обратно?
– О нет! Я туда возвращаться была не намерена. И мне было все равно, кто там меня нашел. Куда угодно, только не туда! Вот я и отправилась в тюрьму. Денвер была грудная, так что и она со мной вместе. Крысы там жрали все, что попадется, но ее не тронули.
Поль Ди отвернулся. Ему хотелось узнать об этом побольше, однако упоминание о тюрьме вновь вернуло его в проклятый Алфред в штате Джорджия.
– Мне нужны гвозди. Здесь у кого-нибудь можно занять гвоздей, или мне обязательно в город идти?
– Да лучше в город. Тебе ведь все равно и еще кое-что нужно.
Всего одна ночь – и они уже разговаривали как муж и жена. Они словно перескочили через пылкую любовь и всякие обещания и перешли прямо к «это нормально, если я попробую остаться здесь?».
Для Сэти будущее зависело от того, сможет ли она не подпускать к себе прошлое. Она считала, что теперь они с Денвер живут «лучше, чем тогда», а на самом деле – просто иначе, чем тогда.
Однако то, что Поль Ди явился из прошлой жизни и попал прямо в ее постель, тоже оказалось не так плохо; и мысли о будущем с ним или – по причине тогдашней жизни – без него уже начинали тревожить ее. Что же касается Денвер, то здесь имели значение только те усилия, которые Сэти всегда прилагала и будет прилагать, охраняя дочь от прошлого, все еще поджидавшего ее. Только это и было важно.
Приятно озабоченная этими мыслями, Сэти избегала заходить в гостиную и старалась не замечать косых взглядов Денвер. Поскольку знала – такова уж жизнь, ничего хорошего не жди. Денвер постоянно во все вмешивалась и на третий день открыто спросила Поля Ди, долго ли он еще собирается здесь торчать.
Видно, эти слова сильно задели его: он даже чашку с кофе мимо стола поставил. Она упала на пол и покатилась по покосившимся половицам к входной двери.
– Торчать здесь? – Поль Ди и не взглянул на разлитый кофе.
– Денвер! Да что с тобой такое? – Сэти посмотрела на дочь, чувствуя скорее растерянность, нежели гнев.
Поль Ди поскреб заросший щетиной подбородок.
– Может, мне действительно пора сматываться отсюда?
– Нет! – Сэти удивилась – так громко она это выкрикнула.
– Он сам знает, что ему нужно, – заявила Денвер.
– Зато ты не знаешь, – ответила ей в тон Сэти. – Ты не знаешь, что и тебе самой-то нужно. И я больше не желаю слышать от тебя ни единого слова.
– Я просто спросила, не пора…
– Заткнись! Можешь сматываться отсюда сама. А пока пойди куда-нибудь и посиди молча.