Возлюбленная Моррисон Тони
Денвер взяла тарелку и вышла из-за стола, но успела добавить еще куриную спинку и несколько булочек к той куче еды, которую уносила с собой. Поль Ди наклонился, собираясь вытереть разлитый кофе своим синим носовым платком.
– Я сама вытру! – Сэти вскочила и бросилась к плите. За ней висели разные тряпки и белье – все в разных стадиях высыхания. Сэти молча вытерла пол и подобрала откатившуюся к порогу чашку. Потом налила ему кофе в другую чашку и аккуратно поставила ее на стол перед ним. Поль Ди коснулся ее краешка, но ничего не сказал – словно даже простое «спасибо» выговорить ему было не под силу, а кофе представлялся таким великим даром, которого он не мог позволить себе принять.
Сэти снова придвинула свой стул к столу, и они продолжили сидеть молча. В конце концов она поняла, что если хочет, чтобы молчание было нарушено, то должна заговорить первой.
– Я ее этому не учила.
Поль Ди погладил краешек чашки и промолчал.
– И я настолько же поражена ее поведением, насколько ты – обижен!
Поль Ди посмотрел на Сэти.
– Она ведь неспроста этот вопрос задала, верно?
– Неспроста? Что ты хочешь этим сказать?
– Ну, ей, наверно, уже приходилось задавать этот вопрос или, может, хотелось его задать – о ком-то другом, до меня?
Сэти сжала руки в кулаки и подбоченилась.
– Ты, видно, и сам не лучше этой девчонки!
– Не сердись, Сэти.
– Нет, буду! Буду!
– Ты же понимаешь, что я имел в виду.
– Понимаю, и мне это не нравится.
– О Господи, – прошептал он.
– Кто? – Сэти опять кричала.
– Господи! Я сказал «о Господи»! Я всего лишь сел поужинать, а меня дважды вывозили мордой об стол. Один раз за то, что я здесь сижу, а второй – за то, что я спросил, почему меня облаяли в первый раз!
– Она тебя не облаивала.
– Нет? А похоже на то.
– Послушай-ка. Я прошу у тебя прощения за нее. Я действительно…
– Ты этого сделать не можешь. Ни за кого ты просить прощения не можешь. Она сама должна это сделать.
– Тогда я позабочусь о том, чтобы она непременно это сделала. – Сэти вздохнула.
– Я вот что знать хочу: не тот ли она самый вопрос задала, что и у тебя на уме?
– Ох нет, нет, Поль Ди! Нет.
– Значит, у вас на этот счет разные мнения? То есть если она вообще со своим умишком способна мнение иметь.
– Извини, но я не желаю слышать про нее ничего дурного. Я сама ее накажу и отругаю. А ты оставь ее в покое.
Опасно, подумал Поль Ди, очень опасно. Для бывшей рабыни очень опасно любить кого-то так сильно, особенно своих детей. Лучше всего, он это знал по опыту, любить чуть-чуть; совсем немножко, чтобы когда сломают твоей любви хребет или запихнут ее в саван, тогда что ж, тогда у тебя все-таки останутся еще силы для другой любви.
– Почему? – спросил он ее. – Почему ты считаешь себя обязанной ее покрывать? Извиняться за нее? Она уже взрослая.
– Мне все равно, взрослая она или нет. Разве это имеет значение для матери? Ребенок есть ребенок. Ну да, они растут, становятся старше, но взрослыми?.. Как это – взрослыми? Для меня, например, это ровным счетом ничего не значит.
– Это значит, что если она что-то сделала, то должна отвечать за свои поступки. Ты же не можешь все время защищать ее. А что будет, когда ты умрешь?
– Ничего! Я буду защищать ее, пока жива, и когда умру – тоже.
– Ах так? Ну хорошо, с меня хватит, – сказал он. – Я ухожу.
– Да так уж оно есть, Поль Ди. Не умею я объяснить лучше, да только так уж оно и есть. Если мне придется выбирать – что ж, выбирать-то, собственно, будет нечего.
– В этом-то все и дело. Именно в этом. Я не прошу тебя выбирать. И никто бы на моем месте не попросил. Я думал… ну, я думал, ты сможешь… думал, тут и для меня место найдется.
– Она спросила меня…
– Так нельзя. Надо ей все прямо сказать. Объяснить, что дело не в том, что кого-то ей предпочли – просто нужно чуть потесниться, чтобы кому-то еще рядом с ней местечко нашлось. Ты должна ей это сказать. А если ты можешь это сказать и действительно так думаешь, тогда тебе должно быть ясно, что нельзя и мне рот затыкать. Я ведь не собирался ей вредить; и мне ее переживания не безразличны; и я, конечно, буду о ней заботиться, если смогу. Но я не могу позволить, чтобы мне затыкали рот, когда она отвратительно ведет себя. Если хочешь, чтобы я остался, то не заставляй меня молчать.
– Может быть, стоит оставить все как есть? – задумчиво проговорила она.
– А как есть?
– Мы вполне уживаемся.
– А как насчет того, что у каждого на душе?
– Это меня не касается.
– Сэти, если я останусь здесь, с тобой, с Денвер, ты сможешь ходить куда хочешь, говорить, что хочешь. Можешь прыгнуть с любой высоты – я непременно тебя поймаю, детка. Поймаю прежде, чем ты упадешь. Можешь лезть мне в душу как хочешь глубоко – я тебя за ноги удержу. Чтобы ты уж точно смогла вернуться. Я это говорю вовсе не потому, что мне нужно где-то жить. Это-то мне нужно как раз меньше всего. Я же говорил тебе: я настоящий бродяга; но сюда я стремился целых семь лет. Прошел весь этот долгий путь пешком. К северным границам одного штата, к южным – другого, на восток, на запад… Я бывал в такой глуши, что у нее и названия-то нету, и нигде никогда не задерживался подолгу. Но когда я добрался сюда и уселся на веранде, поджидая тебя, вот тогда я и понял, что вовсе не в эти места так стремился; я стремился к тебе. Мы с тобой можем вместе прожить целую жизнь, милая. Целую жизнь!
– Не знаю я. Ох, не знаю!
– Предоставь это мне. Посмотрим, как оно пойдет. Никаких обещаний, если ты не хочешь. Просто посмотрим, как оно пойдет. Хорошо?
– Хорошо.
– Так ты готова предоставить все это мне?
– Ну… кое-что.
– Кое-что? – он улыбнулся. – Ладно. Пусть будет кое-что. В городе идет карнавал. В четверг, завтра, праздник для цветных, и у меня есть два доллара. Мы с тобой и с Денвер отправимся туда и истратим их до последнего цента. Что скажешь?
– Нет! – вот что она сказала. По крайней мере, начала говорить (и вообще, что скажет ее хозяин, если она попросит выходной?), но, сказав «нет», она подумала о том, как ей приятно видеть перед собой лицо Поля Ди.
В четверг кузнечики орали вовсю, и небо в легких перистых облаках казалось белесым от жары уже в одиннадцать. Сэти для такой погоды оделась исключительно неудачно, но, поскольку это был ее первый выход в свет за восемнадцать лет, она просто чувствовала себя обязанной надеть свое единственное парадное платье, слишком тяжелое и теплое, и шляпку. Шляпка, конечно же, была необходима. Ей не хотелось встретить по дороге Леди Джонс или Эллу и чтобы те подумали, что она идет на работу, раз голова у нее повязана платком. Это платье, немного, правда, поношенное, зато из хорошей шерсти, было рождественским подарком Бэби Сагз от мисс Бодуин, той белой женщины, которая очень любила Бэби. Денвер и Поль Ди оделись куда более подходящим для такой жары образом, потому что не чувствовали – ни тот, ни другая – ни обязанности, ни потребности одеваться как-то особенно торжественно. Денвер даже шляпку сняла, и та болталась где-то у нее за спиной. Поль Ди был в жилетке нараспашку, без пиджака, и рукава на рубашке закатал выше локтя. Они шли, не держась за руки, зато за руки держались их тени. Сэти глянула влево и увидела, как все три их тени скользят по пыльной обочине, держась за руки. Может быть, он все-таки прав? Прожить целую жизнь. Глядя на тени, державшиеся за руки, Сэти с изумлением подумала, что оделась так, словно идет в церковь. Те люди, что идут впереди и позади них, непременно решат, что она важничает, дает им понять, что она не такая, как они, потому что живет в двухэтажном доме; что она сильнее их, потому что смогла сделать и пережить такое, чего они-то уж точно не сделали бы и были уверены, что и она никогда не сделает и не переживет. Она была рада, что Денвер не согласилась с ее настойчивыми требованиями «одеться как следует» или, по крайней мере, переплести косы. Но Денвер и не пыталась сделать эту прогулку хоть сколько-нибудь приятной. Она и пойти-то согласилась надувшись, и на лице у нее прямо-таки было написано: «Ну-ну, давайте, веселитесь! А ну-ка, попробуйте развеселите меня». Зато уж кто был действительно счастлив, так это Поль Ди. Он каждому встречному за версту кричал «привет!», все время смеялся из-за того, какая ужасная сегодня жара, передразнивал орущих ворон и первым бросился нюхать отцветающие розы. Но что бы они ни делали – смахивала ли Денвер пот со лба, или останавливалась, чтобы завязать шнурок на ботинке; пинал ли Поль Ди ногой камешек на дороге или тянулся, чтобы погладить по щечке ребенка, уснувшего у матери на плече, – все время три тени, что следовали слева от них по обочине, держались за руки. Никто этого не замечал, кроме Сэти, и она вскоре тоже перестала смотреть туда, решив, что это добрый знак. Целая жизнь? Хм, возможно.
Вдоль изгороди лесного склада пышными кустами росли и отцветали розы. Тот пильщик, что посадил их двенадцать лет назад, придавая лесопилке более привлекательный вид – а может, отчасти, искупая грехи, ибо распиливал он деревья, чтобы прокормиться, – был и сам поражен, как быстро они разрослись и заполонили все вокруг, обвив сколоченную из толстых досок ограду, отделявшую склад от находящейся рядом площади, где спали бездомные, бегали дети и один раз в год устроители карнавала устанавливали свои пестрые шатры и палатки. Чем больше увядали розы, тем сильнее становился их аромат, и для каждого, кто приходил сюда в эти дни, карнавал всегда сочетался с запахом умирающих роз. От сладкого запаха кружилась голова и хотелось пить, но он ничуть не уменьшал желание цветных повеселиться, и толпы их тянулись по дороге к площади. Некоторые шли по заросшей травой обочине, другие тряслись в скрипучих повозках по самой пыли. Все, как и Поль Ди, пребывали в приподнятом настроении, которое не мог испортить даже запах умирающих роз (Поль Ди призывал каждого полюбоваться ими). И когда цветные толпой подходили ко входу, перегороженному веревкой, то прямо-таки светились, как зажженные лампы, прямо-таки задыхались от волнения, видя, как белые люди специально для них творят чудеса, изображают клоунов, без головы или с двумя головами сразу, в двадцать футов высотой или, наоборот, в два фута, людей-мастодонтов весом в целую тонну, людей с ног до головы покрытых татуировкой, людей, глотающих стекло и огонь и извлекающих изо рта немыслимой длины ленты, людей, завязанных в узлы, делающих пирамиды из человеческих тел, играющих со змеями и борющихся друг с другом.
Все это было перечислено в афише, которую прочитали те, кто умел читать, и услышали те, кто читать не умел; и даже понимание того, что почти все это неправда, нисколько не уменьшило их аппетита. Клоун у ворот громко обзывал их и их детей («Для щенков вход свободный!»), но из-за его перепачканной едой куртки и дыры на штанах ему прощали все. Да и то сказать – невелика цена за такое удовольствие! Они такого, может, больше в жизни и не увидят. Два цента и оскорбление, брошенное в лицо, – не слишком дорого, чтобы посмотреть спектакль, который устраивают белые, забавляясь – и забавляя негров. Так что, хотя само по себе веселье было куда ниже среднего (поэтому устроители карнавала и согласились выделить четверг для цветных), все равно четыре сотни чернокожих, что пришли повеселиться, получали массу удовольствий, одно за другим.
Леди-Весом-В-Тонну все плевала в их сторону, но из-за своей толщины доплюнуть никак не могла, и они здорово потешались, видя бессильную злобу в ее заплывших жиром глазках. Танцовщица из «Тысячи и одной ночи» выступала всего лишь три минуты вместо полагавшихся пятнадцати, но заслужила благодарность чернокожих детей, которым не терпелось поскорее увидеть Абу Заклинателя Змей.
Денвер заказала шандру, лакрицу, мятных лепешек и лимонад; все это им подали за столик, а обслуживала их маленькая белая девчушка в дамских туфлях на высоком каблуке. Утешив себя сладостями и видя людей, которые пришли сюда не смотреть на нее с любопытством, а веселиться, причем каждую минуту кто-то говорил «привет, Денвер!», она была почти довольна и даже попробовала взглянуть на этого Поля Ди с другой точки зрения; возможно, он был не так уж и плох. И правда, что-то в нем было такое – когда они втроем стояли и смотрели, как танцует лилипут, взгляды, бросаемые на Поля Ди другими неграми, почему-то мягчели, добрели, а от этого Денвер давно отвыкла. Некоторые даже кивали и улыбались ее матери, и явно никто не мог сопротивляться исходившему от Поля Ди веселью. Он восхищенно хлопал себя по колену, когда Великан танцевал с Лилипутом или когда Двухголовый человек разговаривал сам с собой. Он покупал все, о чем бы Денвер ни попросила, и многое, о чем она не просила вовсе. Он поддразнивал Сэти, уговаривая ее зайти в те балаганы, куда она идти ни за что не соглашалась. Совал ей в рот кусочки лакомств, которые она есть отказывалась. Когда Настоящий Африканский Дикарь стал трясти свою клетку и страшно рычать на них, Поль Ди заявил при всех, что этого парня он знавал еще в Роэноке.
Поль Ди познакомился и кое с кем нужным и даже договорился насчет подходящей работы. Сэти начала улыбаться в ответ на приветливые улыбки знакомых. У Денвер от радости кружилась голова. И на пути домой тени этих троих, теперь двигавшиеся впереди, по-прежнему держались за руки.
Полностью одетая женщина в нарядном платье вышла прямо из ручья. Едва выбравшись на сухой берег, она опустилась на землю и прислонилась к шелковице. Весь день и всю ночь просидела она там, опершись затылком о ствол дерева и поломав сзади поля соломенной шляпки. Она чувствовала боль во всем теле, больше всего – в легких. Промокшая насквозь, хватая воздух открытым ртом, она все это время тщетно пыталась бороться со смыкавшимися тяжелыми веками. За день ветерок постепенно высушил и разгладил ее платье, но влажный ночной ветер снова смял его. Никто не видел, как она оказалась на берегу. А если бы и видел, то вряд ли решился бы подойти. Не потому, что она была вся мокрая, или бредила наяву, или дышала с трудом, так, словно у нее астма, но потому, что, несмотря на все это, она улыбалась. Ей потребовалось целое утро, чтобы заставить себя подняться с земли, пройти через лес, мимо гигантских, похожих на замок зарослей букса, миновать лужок и приблизиться к окрашенному серой краской дому номер 124. Совершенно выбившись из сил, она села в первом же приглянувшемся ей уголке – на пень возле лестницы, ведущей на веранду. К этому времени ей уже не так трудно было держать глаза открытыми. Она могла не смыкать веки минуты две, а может, и больше. Но тонкая шейка упорно клонилась вниз, и тогда подбородок касался дорогих кружев, которыми был отделан вырез платья.
Так порой выглядят женщины, которые пьют шампанское даже тогда, когда и праздновать-то вовсе нечего: и шляпки с поломанными полями частенько сидят на них криво; и они клюют носом в общественных местах; и шнурки у них на ботинках обычно развязаны. Но вот кожа у них никогда не бывает такой, как у той женщины, что сидела, тяжело дыша, на пне возле крыльца дома номер 124. Кожа у нее была как у младенца – гладкая, без единой морщинки, даже на суставах пальцев.
Ближе к вечеру, когда закончился карнавал и негры возвращались домой – подсаживаясь к кому-нибудь на повозку, если повезет, или пешком, – юная женщина снова уснула. Солнечные лучи били ей прямо в лицо, так что когда Сэти, Денвер и Поль Ди вышли из-за поворота дороги, то сперва увидели только черное платье, из-под которого торчали расшнурованные башмаки, а пса по кличке Мальчик и след простыл.
– Глядите-ка, – сказала Денвер, – что это?
И вдруг – Сэти и сама не поняла, что случилось, – стоило ей подойти поближе и вглядеться в лицо этой женщины, как она почувствовала, что мочевой пузырь у нее сейчас просто лопнет. Пробормотав: «Ой, извините», она бросилась за дом. Ни разу с тех пор, как она была совсем маленькой и находилась под присмотром той восьмилетней девочки, которая показала ей мать, она не чувствовала, что может и не удержаться. Добежать до уборной она не успела и вынуждена была задрать юбку у самой ее двери. Из нее буквально хлынул поток. Как у лошади, подумала она. Вода все лилась и лилась, и ей показалось, что это похоже на родовые воды, которыми она чуть не затопила ту дырявую лодку, когда рожала Денвер. «Господи, сколько же из тебя воды выходит, – сказала тогда Эми, – ты бы придержала ее, Лу, а то совсем нас утопишь». Но удержать воды, исторгавшиеся из разверстого чрева, было тогда невозможно – как и теперь. Она надеялась только, что Поль Ди не станет беспокоиться и не пойдет за дом искать ее – ведь тогда он увидит, как она сидит на корточках перед дверью уборной и в пыли уже пробила такую воронку, что смотреть стыдно. И едва она начала думать, не примут ли ее в качестве очередного уродца в свой балаган устроители карнавала, все кончилось. Сэти оправила юбку и бросилась к крыльцу. Там никого не было. Все трое уже вошли в дом – Поль Ди стоял перед незнакомкой и смотрел, как она жадно пьет воду, одну кружку за другой.
– Она сказала, что очень хочет пить, – проговорил Поль Ди. И снял шляпу. – Похоже, ее и впрямь ужасная жажда мучает.
Женщина залпом выпила протянутую ей полную жестяную кружку и попросила еще. Четыре раза Денвер подавала ей полную кружку, и все время женщина пила так, словно только что пересекла пустыню. Когда она наконец напилась, на подбородке у нее осталось несколько капель воды, но она не стала их вытирать. А каким-то сонным взглядом уставилась на Сэти. Голодная, подумала Сэти, и гораздо моложе, чем можно предположить по одежде – дорогие кружева на платье и шляпка из тонкой соломки. Кожа у женщины была безупречной, за исключением трех вертикальных шрамиков на лбу, таких тоненьких, что они больше походили на волоски – до того еще, как детские волосы становятся густыми и тяжелыми, как та масса черных кудрей, что скрывалась сейчас у нее под шляпкой.
– Ты здешняя? – спросила Сэти.
Девушка покачала головой и наклонилась, чтобы снять ботинки. Потом задрала платье выше колен и стащила с ног чулки. Когда она заталкивала их в башмаки, Сэти заметила, что ступни у нее, как и ладошки, нежные, словно у младенца. Ее, верно, кто-то подвез, подумала Сэти. Может, она из Западной Виргинии – многие девушки оттуда надеются подзаработать на уборке табака или сорго. Сэти наклонилась и подняла ее ботинки с пола.
– Как тебя кличут-то? – спросил Поль Ди.
– Возлюбленная, – ответила девушка, и голос у нее оказался таким тихим и хриплым, что все трое переглянулись. Сперва они обратили внимание на голос – и только потом на странное имя.
– Возлюбленная? Это у тебя прозвище такое? – спросил Поль Ди.
– Прозвище? – Она, казалось, была озадачена. Потом сказала: – Нет. – И повторила слово «возлюбленная» по буквам, медленно, словно буквы эти рождались прямо у нее на устах.
Сэти выронила башмаки, которые держала в руках; Денвер села, а Поль Ди улыбнулся. Он узнал эту осторожную манеру – так говорят те, кто, как и он, читать не умеет, но выучил буквы, из которых состоит его имя. Он собрался было спросить, откуда она родом, но передумал. Раз молодая цветная женщина откуда-то убежала, так уж, наверное, не от хорошей жизни. Четыре года назад он как-то оказался в Рочестере и встретил там пятерых женщин с четырнадцатью девочками. Все мужчины в их семьях – братья, дядья, отцы, мужья, сыновья – один за другим были у них отняты. У них был с собой лишь клочок бумаги с адресом священника. К тому времени Война уже года четыре как закончилась, но, похоже, никто, ни белые, ни черные, об этом еще не догадывались. Множество негров, группами и поодиночке слонялись по проселочным дорогам и пастушьим тропам от Шенектади до Джексона. Словно потеряв опору в жизни, они разыскивали друг друга, чтобы услышать хоть словечко о двоюродном брате, о тетке, о друге, который когда-то пригласил: «Ты ко мне непременно заезжай! В любое время. Как будешь поблизости от Чикаго, так заезжай». Некоторые бежали от семьи, неспособной их содержать, некоторые, напротив, стремились воссоединиться с семьей; другие покинули родные места из-за неурожая, из-за гибели всех родственников, из-за того, что их жизни что-то грозило. Совсем маленькие мальчики, моложе Ховарда и Баглера, какими он их знал; разрозненные семьи, порой состоящие из одних только женщин да детей всех оттенков кожи, или наоборот – одинокие, загнанные и сами гонящиеся за кем-то мужчины, мужчины, мужчины – все они перекатиполем носились по стране. Им было запрещено пользоваться общественным транспортом, за ними охотились кредиторы и репортеры грязных газетенок, вот они и пробирались проселочными дорогами, опасливо озираясь по сторонам и полностью полагаясь друг на друга. Молчаливые – они открывали рот только тогда, когда требовалось произнести обычные вежливые слова при встрече; они никогда не откровенничали и не жаловались сами и не спрашивали других о пережитых горестях и несчастьях, что гнали их с места на место. Белые терпеть не могли таких разговоров. Это все знали.
Так что Поль Ди не стал выяснять, откуда эта молодая особа в шляпке со сломанными полями родом и как сюда попала. Если захочет и у нее будут на это силы, так и сама им расскажет. Больше всего их сейчас интересовало, зачем она здесь. Но у каждого под этим основным вопросом таился и собственный. Поля Ди, например, удивляло то, что башмаки у нее совсем новые; Сэти была глубоко тронута ее прозвищем или именем; воспоминание о надписи на розовом в блестках камне на могиле вызывало в ее душе особую теплоту по отношению к этой девушке. А Денвер пробирала дрожь. Она смотрела на эту спящую, вернее, сонную красавицу и не могла оторвать глаз.
Сэти повесила свою шляпку на крючок и легко обернулась к девушке:
– Какое у тебя милое имя! Возлюбленная, Белавид[2]… Я буду звать тебя Бел, хорошо? Снимай же шляпку и не стесняйся; сейчас я что-нибудь приготовлю перекусить. А мы на карнавале были – его тут на окраине Цинциннати устраивают. Там столько всякого – стоит посмотреть!
Сидя прямо, опершись на спинку стула, девушка так и уснула, слушая ласковые слова Сэти.
– Мисс! Эй, мисс! – Поль Ди тихонько потряс ее. – Может, ляжешь да поспишь немного, а?
Она чуть приоткрыла глаза – щелочки! – с трудом встала, и ее усталые, с младенчески нежной кожей ноги сами побрели в гостиную. Там она рухнула на кровать Бэби Сагз. Денвер сняла с нее шляпку, а на ноги ей набросила стеганое лоскутное одеяло с двумя оранжевыми квадратами. Девушка дышала, как паровоз.
– Похоже, круп у нее, – сказал Поль Ди, прикрывая в гостиную дверь.
– А жара у нее нет? Денвер, ты ей лоб не щупала?
– Щупала. Холодный.
– Ну, значит, это лихорадка. Когда у человека лихорадка, ему всегда то жарко, то холодно.
– А может, это и холера, – сказал Поль Ди.
– Ты так думаешь?
– Воды уж больно много пьет. Верный знак.
– Бедняжка. И ничего у нас в доме нет от этой болезни. Придется ей самой выкарабкиваться. Вот уж отвратительная болезнь – хуже не придумаешь.
– Она вовсе не больна! – заявила вдруг Денвер так горячо, что они улыбнулись.
Четыре дня девушка спала; просыпалась только для того, чтобы напиться воды. Денвер самоотверженно ухаживала за ней, оберегала ее сон, прислушивалась к затрудненному дыханию и, из ревности и отчаянной любви, старательно скрывала, что у их гостьи недержание мочи. Она тайком стирала и выполаскивала простыни, когда Сэти уходила в свой ресторан, а Поль Ди отправлялся к причалам, чтобы подзаработать на разгрузке барж. Она готова была без конца кипятить и подсинивать белье, лишь бы эта лихорадка у Возлюбленной поскорее прошла без следа. И так она была поглощена всеми этими заботами, что порой забывала поесть и совсем не ходила в свою изумрудную комнатку.
– Бел? – звала шепотом Денвер. – Бел? Возлюбленная? – Но когда черные глаза чуточку приоткрывались, могла выговорить лишь: – Я здесь, я все время здесь, я с тобой.
Порой, когда Возлюбленная слишком долго смотрела перед собой туманным взором и молчала, только облизывала губы и глубоко вздыхала, Денвер просто с ума сходила от страха.
– Да что же с тобой такое? – не выдерживала она.
– Тяжело, – шептала та. – Здесь очень тяжело.
– Может, сесть хочешь?
– Нет, – шелестел еле слышный голос.
Прошло еще три дня, прежде чем Возлюбленная заметила оранжевые квадраты на темном фоне лоскутного одеяла. Денвер была очень этим довольна – теперь больная бодрствовала куда дольше. Казалось, она была полностью поглощена созерцанием выцветших оранжевых лоскутов, даже попыталась приподняться на локте и погладить их. Попытка эта, впрочем, совершенно лишила ее сил, и Денвер перестелила одеяло так, чтобы самая веселая его часть была как раз на уровне глаз девушки.
Терпение, то, чего Денвер никогда не имела прежде, стало теперь основной ее чертой. Пока мать ни во что не вмешивалась, она была прямо-таки идеальной сиделкой, самим состраданием. Но стоило Сэти попытаться помочь, как Денвер превращалась в мегеру.
– Она сегодня хоть ложку чего-нибудь съела? – строго спрашивала Сэти.
– Она и не должна ничего есть, раз у нее холера.
– А ты уверена, что это холера? Это ведь только Поль Ди так говорит.
– Ну не знаю, да только пока что она все равно есть ничего не станет!
– По-моему, у холерных больных рвота все время…
– Ну так тем более есть ей ни к чему, верно?
– Знаешь, от голоду-то ей ведь тоже умирать ни к чему, Денвер.
– Ох, мама, оставь нас в покое. Я о ней сама позабочусь.
– Она хоть говорила что-нибудь?
– Уж это-то я бы тебе сразу сказала.
Сэти посмотрела на дочь и подумала: да, ей здесь было очень одиноко. Очень.
– Интересно, куда это Мальчик подевался? – Сэти решила, что пора переменить тему.
– Он больше не вернется, – сказала Денвер.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю, и все. – Денвер взяла с тарелки кусок сладкого пирога и пошла в гостиную.
Она уже хотела было сесть на привычное место, как вдруг глаза Возлюбленной широко распахнулись. Сердце у Денвер бешено забилось. Нет, она не впервые смотрела в это лицо и не впервые в этих больших черных глазах не было ни малейших признаков сонливости. И не впервые она видела яркие, голубоватые белки. Дело в том, что эти огромные черные глаза вообще ничего не выражали.
– Ты чего-нибудь хочешь?
Возлюбленная посмотрела на кусок пирога у Денвер в руке, и та протянула его ей. Больная улыбнулась, и сердце Денвер тут же перестало колотиться как бешеное, чувствуя долгожданное облегчение, точно путник, который наконец-то добрался до дому.
С этой минуты и во все последующие дни всегда можно было рассчитывать, что любая сладость доставит Возлюбленной удовольствие. Она словно и на свет-то родилась только для того, чтобы сладости есть. Годилось все – сотовый мед, посыпанный сахарным песком ломоть хлеба, старая черная патока, намертво затвердевшая в жестянке, лимонад, самодельные конфеты из сахара и масла, и вообще – все сладкое, что Сэти приносила домой из ресторана. Возлюбленная превращала стебель сахарного тростника в мочалку, однако продолжала держать его во рту, даже когда последняя сладкая капелька, казалось, была высосана. Денвер, глядя на это, смеялась, Сэти улыбалась, а Поль Ди говорил, что его от этого зрелища просто тошнит.
Сэти считала, что выздоравливающий после тяжкого недуга организм просто требует сладкого. Однако у их гостьи потребность эта нисколько не уменьшалась, а постоянно росла, и хотя она давно поправилась, но явно никуда уходить не собиралась. Похоже, ей просто некуда было идти. Во всяком случае, она ни о чем таком не упоминала, как, впрочем, не очень-то представляла себе и то, зачем оказалась в этих местах или там, откуда пришла сюда. Они решили, что все это – последствия лихорадки: и забывчивость, и чрезвычайная медлительность. Молодая женщина, лет девятнадцати-двадцати, стройная и тоненькая, она двигалась, как если бы была во много раз толще и старше, – держась за мебель и подпирая голову ладошкой, словно шея ее не в состоянии была выдержать такую тяжесть.
– Ты что ж, так и собираешься вечно ее кормить? – спрашивал Сэти Поль Ди, удивленный собственной жадностью и тем раздражением, которое все это у него вызывало.
– Денвер любит ее. Да и мне особого беспокойства нет. Пусть ей полегче станет. По-моему, у нее внутри еще не все в порядке – уж больно тяжело дышит.
– Странная она какая-то… – пробормотал Поль Ди, словно разговаривая сам с собой.
– Чем же странная?
– Ведет себя как больная, голос у нее тоже как у больной, а больной не выглядит. Кожа хорошая, чистая, глаза ясные, да и сама сильная, как бык.
– Не такая уж она сильная! Еле ходит, все время за что-нибудь держится.
– Вот и я о том же. Ходить как следует не может, а качалку одной рукой поднимает – я лично видел.
– Неправда!
– Не спорь. Спроси лучше Денвер. Она там рядом была.
– Денвер! Поди-ка сюда на минутку.
Денвер, мывшая веранду, заглянула в окно.
– Поль Ди говорит, что вы с ним видели, как Бел одной рукой качалку подняла. Было такое?
Длинные тяжелые ресницы скрывали глаза Денвер, она, казалось, была целиком поглощена работой; взгляд ее ускользал, даже когда она спокойно поднимала глаза и смотрела прямо на Поля Ди.
– Нет, – сказала она. – Я ничего такого не видела.
Поль Ди нахмурился, но промолчал. Если до сих пор дверь в стене между ними и была чуть приоткрыта, то теперь она захлопнулась навсегда.
Капли дождя льнули к длинным сосновым иглам, даря им жизнь, а Возлюбленная не могла отвести взор от Сэти. Шагнет ли та к раковине, чтобы отжать влажную губку, или начнет колоть щепу для растопки, все время глаза Возлюбленной гладили ее, ласкали, пробовали на вкус, можно сказать, съесть были готовы. Как закадычная подружка, девушка постоянно вертелась возле Сэти, старалась никуда не выходить из комнаты, если женщина была там, – разве что та сама попросит ее что-нибудь принести или сделать. Она вставала затемно и была наготове – ждала, когда Сэти спустится вниз, чтобы сготовить что-нибудь по-быстрому до ухода на работу. При свете лампы и горящих в плите дров две их тени сходились, сплетались на потолке, словно два черных меча. Бел торчала у окошка с двух часов дня, поджидая Сэти с работы, или сидела на веранде, потом – на нижней ступеньке крыльца. Позже она стала выходить на тропинку, ведущую к Блустоун-роуд, пока наконец не осмелела настолько, что стала уходить от дома все дальше и дальше, чтобы встретить Сэти на дороге и вместе с ней отправиться домой. Она будто все время боялась, вернется ли к ней ее старшая подруга.
Сэти льстило это неприкрытое, тихое обожание. Подобная привязанность собственной дочери (если ее можно было ожидать от Денвер) непременно вывела бы ее из себя и страшно бы огорчила, потому что это свидетельствовало бы о том, что она вырастила типичную маменькину дочку, которая без нее и шагу ступить не может. А обожание этой милой, хотя и очень странной гостьи было ей приятно – как приятно учителю поклонение фанатичного ученика и последователя.
Теперь приходилось все раньше и раньше зажигать в доме свет – дни становились совсем короткими. Сэти уходила на работу в темноте; Поль Ди в темноте возвращался домой с работы. В один из таких вечеров, мрачный и холодный, Сэти, разрезав брюкву на четыре части, поставила ее тушиться и отсыпала Денвер стакан гороха – перебрать и замочить на ночь. Потом уселась передохнуть. Согревшись у плиты, она задремала и вдруг почувствовала прикосновение Возлюбленной. Прикосновение было совсем легкое, точно листок с дерева упал, однако полное какой-то тайной страсти. Сэти вздрогнула и открыла глаза. Сперва она увидела у себя на плече нежную руку Бел, потом, прямо перед собой, ее глаза. И в них – поистине бездонную тоску. И какую-то с трудом сдерживаемую мольбу. Сэти погладила ее по руке и быстро взглянула на Денвер, но та на них не смотрела – была занята горохом.
– А где твои бриллианты? – Бел не сводила глаз с лица Сэти.
– Бриллианты? Скажи на милость! Да на что они мне, бриллианты эти?
– В ушах носить.
– Да, оно бы неплохо, конечно. Были и у меня когда-то хрустальные сережки. Подарок от прежней белой хозяйки.
– Расскажи! – потребовала Бел, так и просияв от счастья. – Расскажи мне о твоих бриллиантах.
Такие рассказы она готова была слушать без конца. Это было сродни ее любви к сладкому, обнаруженной Денвер, – они вызывали почти такой же восторг. И вот что было в этом для Сэти удивительно: у нее самой всякое воспоминание о прежней жизни вызывало боль; все это было утрачено навсегда. У них с Бэби Сагз существовал молчаливый уговор никогда не поднимать запретную тему прошлого; на расспросы Денвер Сэти отвечала или предельно коротко, или невнятными отговорками. Даже с Полем Ди, который и сам был из ее прошлого и с которым она могла говорить о событиях той жизни относительно спокойно, вспоминать о случившемся всегда было мучительно – словно без конца тревожить едва затянувшуюся ранку в уголке губ.
Но когда она начала рассказывать Бел о тех сережках, то вдруг поняла, что ей это даже приятно! Может быть, потому, что Бел не имела никакого отношения к тем временам и событиям, а может, потому, что она так горячо просила рассказать ей об этом – так или иначе, удовольствие было совершенно неожиданное.
И вот, под постукивание перебираемых горошин и острый запах тушащейся брюквы, Сэти рассказывала о том, куда подевались те хрустальные сережки, что когда-то покачивались у нее в ушах.
– Когда я вышла замуж, их подарила мне моя хозяйка, там, в Кентукки. То есть это только так называлось – «выйти замуж». По-моему, она понимала, как у меня скверно на душе из-за того, что не будет ни свадьбы, ни священника. Ничего. Я раньше думала, что обязательно хоть что-то должно быть – чтобы можно было сказать, что свадьба была сыграна правильно и по-настоящему. Мне было мало, если бы он просто перенес в мою хижину свой тюфяк, набитый листьями от кукурузных початков. Или – я бы перенесла в его хижину свой ночной горшок. И ничего больше. Я думала, что хоть какой-то праздник должен быть. Может, танцы. Турецкие гвоздики у меня в волосах. – Сэти улыбнулась. – Я никогда не видела ни одной настоящей свадьбы, но миссис Гарнер показывала мне снимок в газете, где она в подвенечном платье, и рассказывала о том, как все было устроено. Два фунта коринки ушло только в пирог, говорила она; и забили целых четыре овцы. Пир продолжался два дня подряд. Вот и мне хотелось чего-нибудь похожего. Может быть, устроить так, чтобы мы с Халле и все остальные люди из Милого Дома уселись за стол и съели что-нибудь эдакое. И еще мне хотелось пригласить гостей – цветных из Ковингтона или Хай-Триз. Там Сиксо частенько бывал, тайком, конечно. Но все равно никакого праздника не получилось. Нам просто сказали: ладно, будьте мужем и женой, и все. И больше ничего.
Что ж, тогда я решила хотя бы сшить себе свадебное платье, что-нибудь получше того тряпья, в котором вечно на кухне возилась. Я потихоньку припрятала разные куски материи и в конце концов состряпала себе нечто невероятное. Верх из двух наволочек, украденных из рабочей корзинки миссис Гарнер. Переднюю часть юбки я смастерила из нарядного шарфа хозяйки, на котором упавшая свеча прожгла дыру прямо посредине; этот шарф я пристроила к широкому кушаку, на котором мы обычно утюг пробовали. А вот из чего сделать заднюю часть юбки, долгое время придумать не могла. Ничего такого не попадалось ненужного, чего сразу не хватились бы. Мне ведь потом все это надо было распороть и положить туда, откуда взяла. Халле терпеливо ждал, когда я это платье дошью. Он понимал, что без платья для меня никакой свадьбы не будет. В конце концов я взяла противомоскитный полог, что в амбаре на гвозде висел – мы через него сок процеживали для желе – замочила его как следует и выстирала, а потом собрала в сборки и приметала к кушаку и лифу вместо задней половины юбки. И все – да только более нелепого платья и представить себе невозможно. Положение спасала только моя шерстяная шаль; в ней я не выглядела как самая распоследняя нищая уличная торговка. Мне ведь и было-то всего четырнадцать, и, наверное, поэтому этим нарядом я все-таки очень гордилась.
В общем, миссис Гарнер, должно быть, увидела меня в нем. Я-то считала, что краду все очень ловко, а она, оказывается, знала о каждом моем шаге. Даже о нашем медовом месяце: мы тогда на кукурузное поле с Халле ходили. И в самый первый раз тоже пошли туда. Это было днем, в субботу. Он вымолил разрешение не ходить на работу. Обычно-то он по субботам и по воскресеньям на стороне работал, чтобы выплатить долг за Бэби Сагз. Но в тот день он упросил хозяина, а я надела свое замечательное платье, и мы, держась за руки, отправились на кукурузное поле. Я до сих пор помню запах жарящихся кукурузных початков, доносившийся из-под дерева, где сидели все три Поля и Сиксо. На следующий день миссис Гарнер поманила меня пальцем и повела наверх, в свою спальню. Там она открыла деревянную шкатулку и достала из нее пару хрустальных сережек. И сказала: «Вот, хочу тебе подарить, Сэти». Я говорю: «Да, мэм». «У тебя уши-то проколоты?» – спрашивает она. Я говорю: «Нет, мэм». «Что ж, проколи, – велела она, – и носи эти сережки – на счастье. Я хочу, чтобы ты носила их и чтобы вы с Халле были счастливы». Я поблагодарила ее, но так никогда их и не надела, пока не убежала. На следующий день после моего появления в этом доме Бэби Сагз развязала узелок на моей нижней юбке и вынула оттуда хрустальные сережки. Я как раз сидела вот здесь, у плиты, и держала на руках Денвер, а она проткнула мне в ушах дырочки, чтобы я могла вдеть туда серьги.
– Я никогда не видела, чтобы ты серьги носила, – сказала Денвер. – Где же они теперь?
– Нету, – ответила Сэти. – Давно уже. – И больше не прибавила к этой истории ни слова.
Еще кое-что они узнали об этом в следующий раз, когда все трое вбежали в дом, спасая от налетевшего с ветром дождя белье – простыни и нижние юбки. Задыхаясь и смеясь, Сэти и Денвер стали раскидывать белье на столе и на стульях. Возлюбленная без конца пила, черпая воду кружкой из ведра, и смотрела, как Сэти вытирает промокшие волосы Денвер полотенцем.
– Может, лучше косы-то расплести? – спросила Сэти.
– Да ладно. Завтра. – Денвер так и съежилась, только представив, как частый гребень вонзится в ее густые вьющиеся волосы.
– Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня, – сказала Сэти.
– Так ведь больно! – возразила Денвер.
– Расчесывай волосы каждый день, вот и больно не будет.
– О Господи!
– А твоя женщина – она тебе никогда волосы не расчесывала? – спросила вдруг Бел.
Сэти и Денвер разом уставились на нее. Даже спустя четыре недели они никак не могли привыкнуть к звуку ее голоса, похожему на хруст гравия под ногами. И ритм ее речи был совсем иной, чем у них.
– А твоя женщина – она тебе никогда волосы не расчесывала? – Этот вопрос, безусловно, был адресован Сэти, потому что Бел смотрела прямо на нее.
– Моя женщина? Ты хочешь сказать, моя мать? Даже если и расчесывала, так я этого не помню. Я ее почти и не видела, разве что несколько раз в поле и еще один раз, когда она готовила синюю краску индиго. Но утром, когда я проснулась, она опять была в поле. Если луна светила ярко, они работали и при ней. А по воскресеньям мама спала как бревно. Она, должно быть, всего недели две-три кормила меня грудью – так и все остальные женщины делали. А потом снова на рисовое поле вернулась, и я сосала грудь другой женщины, которая была обязана всех чужих детей кормить. Так что, наверное, мне нужно ответить «нет». Думаю, нет, она никогда меня не причесывала. Она по большей части и ночью-то спала где-то еще. И, видимо, не в хижинах рабов, насколько я теперь могу догадаться. Но кое-что она для меня действительно сделала. Однажды она схватила меня и потащила куда-то за коптильню. Расстегнула свое платье спереди, приподняла одну грудь и показала мне местечко прямо под нею. Там у нее, на ребрах, был выжжен кружок и в нем крест. Прямо каленым железом на коже. Она сказала: «Вот смотри: это твоя мать. – И ткнула пальцем в кружок. – У меня одной такое клеймо осталось. Все остальные умерли. Если со мной что-нибудь случится и ты не сможешь узнать меня в лицо, то всегда отличишь по этому клейму». Ужасно она меня тогда напугала. И в голове моей сидела только одна мысль: как это важно и как нужно мне тоже сказать ей что-нибудь такое же важное. Но ничего так и не придумав, я сказала первое, что пришло в голову: «Да, мама. Но как же ты-то меня узнаешь? Как? И мне тоже такую метку нужно поставить. Ты мне тоже такую метку поставь». – Сэти засмеялась негромко.
– И что же она? – спросила Денвер.
– Она дала мне пощечину.
– За что?
– Тогда я этого не понимала. Не понимала до тех пор, пока не получила собственное клеймо.
– А с ней что случилось?
– Повесили. К тому времени, как срезали веревку, никто уже не мог сказать, был ли у нее кружок с крестом или не было, и уж меньше всего я. Но я посмотрела все-таки. – Сэти выбрала из гребня волосы и, обернувшись назад, бросила их в огонь. Они вспыхнули, словно звезды, и противно запахло паленым. – О Господи! – сказала Сэти и встала так резко, что гребешок, который она воткнула в волосы Денвер, упал на пол.
– Мам, что с тобой? Мам?
Сэти подошла к одному из стульев, сдернула с его спинки простыню и с треском ее раздернула. Потом свернула пополам, еще пополам – и еще, и еще раз. Потом взялась за следующую простыню. Простыни еще не досохли, но свертывать их было так приятно, что Сэти не могла остановиться. Ей необходимо было делать что-то руками и немедленно, потому что она вдруг начала вспоминать нечто, как ей казалось, давно забытое. Нечто ужасно постыдное, очень личное, что просочилось в трещинку ее памяти сразу после упоминания о той пощечине и крестике в кружке.
– Почему они повесили твою маму? – спросила Денвер. Она впервые услышала что-то о матери Сэти. Бэби Сагз была единственной бабушкой, которую она знала.
– Я так никогда этого и не узнала. Их там было так много, – сказала Сэти, но все яснее и яснее становилось воспоминание – пока она сворачивала, разворачивала и снова сворачивала простыни, – о той женщине по имени Нан, которая схватила Сэти за руку и потащила подальше от толпы, прежде чем она успела разглядеть клеймо. Нан Сэти знала лучше других женщин; Нан почти весь день была где-то поблизости, она кормила детей и присматривала за ними, готовила, а еще у нее была одна целая рука и только половинка второй. И еще Нан говорила разные слова. Слова эти Сэти тогда понимала, но теперь ни вспомнить, ни повторить не могла. Она считала, что поэтому так мало помнит из жизни, что предшествовала Милому Дому, – только песни, танцы и как много там было народу. То, что рассказывала Нан, Сэти давно позабыла вместе с тем языком, на котором она ей это рассказывала. На том же языке говорила и ее мать, и язык этот она никогда уже вспомнить не сможет. Но самые главные слова – о, они-то всегда были при ней! Их она не могла бы забыть никогда. Прижимая к груди влажные белые простыни, она выуживала из памяти значение тех слов загадочного языка, которого больше не понимала. Ночь. Нан держит ее за руку здоровой рукой, а обрубком второй, жестикулируя, машет в воздухе. «Послушай, что я скажу тебе, маленькая Сэти», и она рассказывала, как мать Сэти и она, Нан, вместе плыли через море. Обеих много раз насиловали матросы – всей командой. Плыли они ужасно долго. «Она всех новорожденных выбросила, всех, кроме тебя. Одного, что родился после того, как ее изнасиловали всей командой, она оставила на острове. Других, тоже рожденных от белых, она выбрасывала за борт, даже не дав им имени. А тебе она дала имя того чернокожего мужчины. Которого обнимала. Других – не обнимала никогда. Никогда. Никогда. Слушай, это я точно говорю тебе, маленькая Сэти, слушай».
Но на маленькую Сэти это особого впечатления тогда не произвело. А став взрослой, она рассердилась, хотя и не понимала, на что именно. Сейчас же ей вдруг ужасно захотелось повидать Бэби Сагз; желание это обрушилось на нее как волна прибоя. И в тишине, наступившей после грохота этой волны, Сэти посмотрела на обеих девочек, сидевших у плиты: ее болезненную, скудоумную гостью и вечно раздраженную, одинокую родную дочь. Обе показались ей маленькими и очень далекими.
– С минуты на минуту Поль Ди придет… – проговорила она.
Денвер вздохнула с облегчением. Потому что, когда ее мать вдруг застыла, погруженная в свои мысли, машинально сворачивая простыни, Денвер, стиснув зубы, молила Бога, чтобы все это поскорее кончилось. Она терпеть не могла, когда мать рассказывает о чем-то, не связанном с ней, Денвер, или еще с Эми. Весь остальной мир казался ей тем более могущественным и прекрасным, что ей-то в нем места не было. И, не принадлежа ему, она его ненавидела и хотела, чтобы Возлюбленная тоже возненавидела его, хотя на это и не было ни малейшей надежды. Ее подруга, напротив, пользовалась любой возможностью, чтобы задать какой-нибудь забавный вопрос и заставить Сэти что-нибудь рассказать. Денвер заметила, с какой жадностью она слушает эти рассказы. А теперь она заметила и еще кое-что: те вопросы, которые задавала Возлюбленная: «А где твои бриллианты?» или «А твоя женщина – она никогда тебе волосы не расчесывала?», не были неприятны матери. Но самым удивительным был вопрос: «Расскажи мне о твоих сережках?»
Как она об этом узнала?
Возлюбленная сияла, и Полю Ди это очень не нравилось. Женщины, они ведь как клубничные кусты, когда собираются «усы» выпустить: сперва меняется цвет листьев; потом появляются тонкие усики, потом бутоны. К тому времени, как опадают белоснежные лепестки и образуются бледно-зеленые ягоды, сами листья становятся блестящими, темными и плотными, словно покрытыми воском. Так и выглядела теперь Возлюбленная – блестящей и сияющей. Поль Ди теперь занимался любовью с Сэти по утрам, едва проснувшись, чтобы позже, когда он спускался вниз по белой лесенке в кухню, где она была занята стряпней под неусыпным наблюдением Бел, голова у него была уже ясной.
По вечерам, когда он возвращался домой и они все втроем собирались на кухне, накрывая на стол, ее сияние становилось столь очевидным, что он удивлялся, как это Денвер и Сэти ничего не замечают. А может, и они это видели. Женщины, как, впрочем, и мужчины, всегда могут определить, когда какую-то одну из них охватывает любовная лихорадка. Поль Ди осторожно глянул на Бел, пытаясь понять, чувствует ли это она сама, но она не обращала на него ни малейшего внимания – зачастую даже не отвечала на прямо заданный ей вопрос. В таких случаях она обычно только смотрела на него, однако рта не открывала. Уже пять недель она прожила с ними в одном доме, но они знали о ней не больше, чем в тот день, когда нашли ее дремлющей на пне.
Они сидели за столом, который Поль Ди сломал в тот день, когда впервые появился в доме номер 124. Ножки он ему потом приделал, и куда более крепкие, нежели были раньше. С капустой было почти покончено, а на тарелках у них возвышались горки обглоданных косточек от копченых свиных ножек. Сэти раскладывала хлебный пудинг, невнятно бормоча, что, дескать, надеется, что он получился ничего, и заранее извиняясь, как это всегда делают искусные повара, опасаясь, что лакомство все-таки не удалось, и тут что-то в лице Возлюбленной, какая-то особая, собачья преданность в ее глазах, неотрывно смотревших на Сэти, вдруг заставила Поля Ди спросить ее:
– Неужели у тебя ни братьев, ни сестер нет?
Бел покачала ложкой, но на него не посмотрела.
– Никого у меня нет.
– Что же ты искала, когда пришла сюда? – снова спросил он.
– Это место. Я искала место, где могла бы жить.
– Тебе кто-нибудь рассказывал об этом доме?
– Она рассказывала. Когда я была на мосту, она сказала мне.
– Это, наверно, кто-то из старых знакомых, – догадалась Сэти. Из тех времен, когда дом номер 124 был пересадочной станцией, куда доставлялись различные послания, а потом и те, кто их отправил. Где обрывки сведений разбухали и полнились животворными соками, словно сушеные бобы в чистой воде – пока не становились вполне удобоваримыми.
– И все же, как ты попала сюда? Кто тебя привел?
Теперь она смотрела на него твердым взглядом, но ничего не отвечала.
Он чувствовал, с каким трудом сдерживают себя Сэти и Денвер, как напряглись их мускулы, как, точно липкая паутина, ползет от них желание коснуться друг друга. Но он решил во что бы то ни стало заставить ее заговорить.
– Я спросил, кто тебя сюда привел?
– Я пришла сюда пешком, – сказала она. – Шла долго-долго. Очень долго. И никто меня не привел. Никто мне не помог.
– У тебя же ботинки были ничуточки не изношенные! Если ты так долго шла пешком, что ж по твоей обуви этого не заметно?
– Поль Ди, перестань! Не дразни ее.
– Я хочу понять, – сказал он, точно указкой размахивая перед собой столовым ножом.
– Да сняла я эти ботинки! И платье сняла! Все равно на этих ботинках шнурки не завязывались! – Бел, выкрикнув это, так злобно на него посмотрела, что Денвер тронула ее за руку.
– Я научу тебя зашнуровывать ботинки, – сказала ей Денвер и тут же получила от Бел благодарную улыбку.
У Поля Ди было отчетливое ощущение, что он схватил за хвост крупную серебристую рыбину, но в тот же миг она выскользнула у него из рук и исчезла, блеснув в темной глубине. Но если ее сияние предназначено не для него, то для кого же? Он никогда не встречал женщины, которая вдруг начала бы вся светиться изнутри не ради определенного человека, а просто так, словно объявляя об охватившем ее желании. Опыт подсказывал ему, что подобное сияние возможно лишь в том случае, если ему есть на чем сфокусироваться. Как у той женщины с тридцатой мили, которой было ужасно скучно курить и ждать с ним вместе в канаве, пока не пришел Сиксо; и вот тут-то она и засияла, как звездное небо. Нет, на сей счет он никогда не ошибался. Он сразу почувствовал это, стоило ему тогда взглянуть на мокрые босые ноги Сэти, иначе он никогда не осмелился бы в тот, самый первый, день обнять ее и прошептать ей в спину теплые слова.
Но эта девица, эта Возлюбленная, бездомная и одинокая, вела себя просто невероятно, а почему, он не смог бы с точностью сказать, хотя за последние двадцать лет повидал немало разных цветных. Во время Войны, до и после нее, он видел негров настолько потрясенных и растерянных, настолько голодных и усталых, настолько обездоленных, что просто чудо, как это они вообще способны были что-то вспомнить или рассказать. Многие, как и он, прятались в пещерах и охотились на сов, которых ели; многие, как и он, крали пойло у свиней; многие, как и он, спали днем на деревьях, привязавшись к веткам, а шли только ночью; многие, как и он, зарывались в отбросы на помойках и прыгали в колодцы, только бы не попасться в облаву, только бы не заметил патруль и прочие бывалые люди – егеря, ополченцы, те, кого созывают шерифы для подавления беспорядков; только бы не обратили внимания любители позабавиться. Однажды он встретил чернокожего мальчишку лет четырнадцати, который жил в лесу совершенно один и утверждал, что не помнит, чтобы когда-либо жил в настоящем доме. А еще он видел, как схватили и повесили безумную негритянку – за кражу уток, которых она считала своими детьми.
Перебираться с места на место. Идти пешком. Бежать. Прятаться. Красть и снова перебираться с места на место. Лишь однажды ему удалось задержаться в одном городе – с одной женщиной, точнее, с одной семьей – более чем на несколько месяцев. Это было единственный раз – с той ткачихой в Делавэре, самом отвратительном месте для негров, с его точки зрения, помимо округа Пуласки в Кентукки и, конечно, того лагеря-тюрьмы в Джорджии.
Ото всех этих негров Возлюбленная очень отличалась. Ее сияние, ее неношеные башмаки… Все это тревожило Поля Ди. И может быть, больше всего беспокоило его как раз то, что сама она не тревожилась нисколько и совершенно не обращала на него внимания. А возможно, и то, что она так удивительно точно подгадала: объявилась здесь в тот самый день, когда они с Сэти уладили все споры, вышли на люди и имели полное право как следует повеселиться – как настоящая семья. Даже с Денвер тогда что-то начало меняться к лучшему, пожалуй. Сэти смеялась; ему пообещали постоянную работу, дом номер 124 был очищен от духов. Жизнь начинала входить в нормальную колею. И на тебе! Какая-то водохлебка, а не женщина, вдруг является, заболевает, остается в их доме, поправляется – и отсюда ни на шаг!