Ошейник Жеводанского зверя Лесина Екатерина
– Не надо!
Но он все равно ударил. Боль скрутила, боль проникла острием по-над поясницей, свела мышцы судорогой, заставила рухнуть на землю – пыльную, грязную, отвратительную землю – и корчиться, ползти.
– Мужчина, вам плохо?! – гортанный голос пробился сквозь туман боли. – Здесь мужчине плохо! Помогите!
Не помогут. Эту боль перетерпеть нужно, эта боль – наказание, только рассказывать нельзя, иначе снова будет больно. Марат ушел, но недалеко, он наблюдает, наслаждается властью.
Сволочь он.
Когда боль отпустила, Тимур обнаружил себя сидящим на лавочке, в одной руке была бутылка с водой, на другой – браслет манометра. А ошейник где? Нельзя потерять! Ни в коем случае нельзя, иначе Марат окончательно выйдет из-под контроля. Хотя он уже вышел, но...
– Давно это? – осведомился усталый врач с лицом мессии.
– Давно.
К великой радости Тимура, ошейник нашелся в кармане. Привычно обнял запястье, успокаивая.
– На учете стоишь?
– Стою. Лекарство вот забыл, – соврал Тимур, глядя в темные глаза. Рассказать бы ему все, вот как есть, чтобы с самого начала. Про Калькутту, про Марата, про Йолу и Таньку, про Ирочку, которая, наверное, тоже умрет. Но вместо этого спросил: – Пожар, да? Раненые?
– Мертвые, – ответил врач, сразу становясь еще более усталым. И раздраженным. Что, надоело людское любопытство? Бесцеремонность? Жадность до чужого горя? Терпи, мессиям положено, когда-нибудь и Тимуровы грехи возьмешь, взвалишь на плечи, как некогда крест, и поволочешь...
Господи, пусть минует тебя чаша сия.
– Двое, – зачем-то уточнил врач и, извиняясь, – нам ехать пора, парень. А ты на обследование сходи.
– Схожу.
Двое. Значит, Пашка и гражданская жена в байковом халате. А еще бессчетно картин... без вести пропавшие, без людей сгоревшие, запишут в потери имущества, если вообще внимание обратят.
Марат надеялся, что не обратят. Марат убирал не Пашку – рисованного зверя. И одуванчики убирал. И другое, виденное мельком. За что?
Ответа не было. И Тимур, поднявшись – бок еще тянуло, а в затылке мелко-мелко постукивало – направился к дому.
Вот бы Ирочка уже ушла.
– Ой, что с вами? – Не ушла, встретила на пороге, бледная, испуганная, с горящими щеками и круглыми, удивления полными очами. Ну до чего же некрасива!
Очаровательно некрасива.
– Вам плохо? Я пожар видела, я... я записывала, а потом вдруг выкатилось. Шар такой, красный и черный.
– Огонь и дым. Георгиевская лента.
– Что? – удивленно хлопнули ресницы. – Ах да... там газ взорвался. Ну я так думаю, что газ. А вы...
– А я в порядке. – Тимур оперся о стену, понимая, что еще немного – и упадет. Под ноги, под эти кривоватые полноватые ноги в синих тапочках и розовых носочках. – Я в полном порядке. Уходите.
– Что? – Она потянулась было, пытаясь подставить крутое плечо. Помочь. Глупая девчонка, неужели она не понимает, что некоторым нельзя помогать! Что некоторых карает Бог и лучше бы, конечно, чтобы вместо кары он совсем забрал, но, видно, не судьба.
– Уходи, – выдавил Тимур, делая осторожный шаг.
– А вы?
– А мне без тебя будет лучше! Уходи. Что тут непонятного? Вон пошла! До завтра!
Обидится. Пускай. Для нее же лучше. Прости, девочка, но иначе нельзя, если все выйдет как надо, ты не останешься в обиде. Если все выйдет как надо... а если не выйдет, то обижаться будет некому.
– Давай, давай, пошла отсюда! – рявкнул Тимур.
Послушалась. Обиженно хлопнула дверью – конечно, не пошли навстречу благим намерениям, не позволили помочь, уложить в постель...
Холодный душ до онемения, паралича почти, когда кожа белеет и сосуды на ней выделяются синими реками. Холодное молоко – довыморозить то, что осталось живого. Холодная кровать.
Воспоминания.
Моя супруга, читая записи, упрекнула меня в излишнем многословии. Она права, святая женщина, и беда сия исходит от моего желания вспомнить и запечатлеть на бумаге любую мелочь, от страха опустить нечто важное.
Но все ж постараюсь быть более кратким, ибо немощь тела моего дает знать, что срок, отпущенный мне Господом, стремительно подходит к концу, а надо бы успеть рассказать все.
Итак, впервые Зверь явился в начале лета года 1764-го, средь бела дня напав на женщину, пасшую коров. Ей удалось спастись, забежав в середину стада, и зверь исчез, чтобы спустя несколько дней вернуться.
На сей раз жертвой стала Жанна Буле, девочка из деревушки Ибак недалеко от Лангоня. Известие о случившемся разнеслось по округе вместе со слезами несчастной матери и гневом мужчин. Винили волков, каковых в тот год, однако, было меньше, чем в годы иные. И на волков же ставили капканы, пока еще надеясь справиться этим привычным способом.
А в августе Зверь убил еще двоих детей. Он словно пробовал силу и раз за разом убеждался, что нет человека, способного остановить его пришествие.
Сентябрь унес пятерых, и среди них, что было и вовсе немыслимо, юношу благородного происхождения, сына маркиза д’Апше, каковой, потрясенный случившимся, испытал великий гнев, назначив сотню ливров за поимку чудовища.
Сколь скудной видится сейчас сия награда!
И Зверь посмеялся над графом в своей кровавой манере. К концу октября количество жертв достигло одиннадцати. Я не нахожу слов, чтобы описать ужас, объявший весь Жеводан. Зверь не просто убивал, но делал это с воистину дьявольской жестокостью. Чудовище выкусывало жертвам щеки и языки, пило кровь и разбрасывало вокруг внутренности погибших. Так стоит ли удивляться, что в скором времени люди заговорили, что не животное это, но «ла-гуру» или же логр, человек-оборотень, посланный в наказание за грехи людские.
Пожалуй, первым, кто рассказал мне о Звере, стал Жан-Пьер Пурше, скотовод из Жюллианж, человек храбрый и весьма достойный доверия. Однажды вечером он отправился в амбар за сеном для своих быков и увидел темную тень, крадущуюся по полю близ поселка.
– Чудовище! – воскликнул Жан и, схватив мушкетон – а надо сказать, что в ту пору страх понудил всех носить с собой оружие, будь то нож, рогатина либо пистоль, – пальнул в Зверя. И тот мгновенно скользнул во тьму, чтобы в следующий миг возникнуть перед отважным Жаном.
– Он выпрыгнул прямо передо мною, – рассказывал Пурше. – И поднялся на задние лапы. А я, видит бог, не растерялся, пальнул второй раз. Чудовище закричало. О, боже ж ты мой, до чего жуткий у него голос! Я прям сомлел и вознес молитву Господу нашему, ибо сомнений не осталось – быть папаше Пурше мертвым. Но тут мы встретились глазами, и я вновь ужаснулся.
Этот честный человек трижды перекрестился, прежде чем осмелился продолжить:
– Человечьи у него глаза. Вот можете не верить мне, господин, но говорю как оно есть! Папаша Пурше, может, и не сильно-то умен, но звериные глаза от человечьих отличит. А еще... – тут он перешел на шепот. – Еще я вам скажу, что только серебром его и свалишь. Я в упор всадил заряд хорошей дроби. И что? И ничего!
Он был прав в том, что Зверь, получив рану, каковая свалила бы любое, даже самое сильное животное, вел себя так, будто бы ничего и не случилось, и уже 25 ноября убил Катерину Валли, женщину семидесяти лет от роду. А всего в году 1764-м от Рождества Христова жертвами Чудовища из Жеводана стали двадцать семь человек.
И да, лишь после разговора с отважным Пурше в сердце моем поселились подозрения, каковыми я, дрожащий от страха и влекомый отчаянием, поделился с отцом.
– Ничтожество! Да как ты смеешь! Как ты можешь думать подобное! Кому ты еще говорил? – Он вцепился мне в плечи, тряся и брызжа слюной в лицо, меж тем сам становясь бледнее и бледнее.
– Никому, отец. Отец, – взмолился я, падая на колени. – Послушайте, отец. Вы сами говорили, что долгий плен повредил Антуану разум.
– А ты и рад!
– Меж тем… – Я попытался скрыть обиду, которую нанесли мне его слова. – Меж тем он привез из странствий зверей, которые...
– Откуда... кто тебе... как ты... – Отец посерел лицом и рухнул в кресло. Я не понял тогда, чем же так поразили его эти мои слова. И, боясь, как бы не случилось с ним приступа, спешно поведал о давней встрече в лесу, добавив догадки, что Антуан, несомненно, безвинен, но просто звери его, сбежав из-под хозяйской руки, бесчинствуют в лесах Жеводана. И значит, следует рассказать о них людям и устроить облаву...
– Нет, – прервал мои разглагольствования отец. – Нет, Пьер, нельзя.
– Но почему же?!
– Потому... потому, Пьер, что люди не поверят в его невиновность. Потому, что брат твой на веки вечные станет в их глазах убийцей. Потому, что во гневе и ярости они, безумные, убьют его...
– Но, отец...
– Молчи, Пьер, молчи. Вспомни, как яростна толпа. Как дружно бегут они бить, рвать, вешать, лишь бы нашелся кто-то, способный крикнуть: он виновен! Хочешь ли ты стать тем, кто воззовет к смерти собственного брата? Ты, уже однажды убивший его?
Признаюсь, что при этих словах я испытал и боль, и ужас, и отчаяние, поскольку совершенно не знал, как следует поступать.
– Хочешь ли ты, собрав толпу грязных крестьян, вооружив их вилами да косами, дубинами и старыми мушкетами, повести к дому Антуана? Или, может, ты его поцелуешь прилюдно, как некогда Иуда Искариот поцеловал Спасителя, обрекая того на мучения и погибель?
– Отец...
– Молчи, Пьер. Всеми святыми, именем матери твоей, заклинаю. Молчи. Ибо то, о чем ты говоришь, лишь домыслы, голос демонов зависти, толкающих тебя на путь лжи. Разве видел ты сам Зверя? Разве мог сравнить его и тех животных, что скрашивают одиночество Антуана? Разве уверен ты полностью, что не совершишь ошибки?
Я не был уверен, я был полон смятений и сомнений и оттого поддался просьбам отца и замолчал.
Меня, восьмилетку, Калькутта не любила, держалась в стороне, провожая настороженными взглядами дворовой шпаны, свистом, изредка – камнем в спину и непременным топотом. Вожак рычал. Он никогда не лаял, только рычал, и этого хватило в самый первый раз, когда со мною вышли «познакомиться».
– Горе ты мое, – говорила тетя Стефа обоим. Жалела. Наливала молока – мне в большую оловянную кружку, Вожаку – в оловянную миску. Резала батон – под тупым ножом он подминался и рассыпался по скатерти крошками. – Как же ты в школу пойдешь?
– Не пойду.
Я тогда был колюч и дик, маленький Маугли в большом человеческом мире, хотя про Маугли я не знал, потому как читать не умел, а у тети Стефы вечно не хватало времени.
Помню запах ее, сытный, супный и иногда котлетный. Помню зеленый в желтую крапку фартук. Помню руки – мягкие, белые, с розовыми пятнышками мозолей да длинным шрамом-волосом, прилипшим к запястью.
– Пойдешь. – Стефа треплет меня по голове. – Все должны ходить в школу. Ты же не хочешь остаться безграмотным?
Я хотел, точнее, мне было все равно, потому что в тот момент жизнь моя и мир сходились до размеров квартиры. Но я не смел перечить Стефе, и мы пошли в школу.
Первый день, звонок, неудобный костюм, в котором я ощущал себя дураком, пушистые астры, резко вонявшие цветами, скулящий, растерянный Вожак, запертый в квартире, и нарядная Стефа.
Улица. Люди. Толпа. До сих пор ненавижу толпы, а тогда меня попросту смяло впечатлениями. Запахи окружили, облапали взгляды, ощерились слова, угрожая:
– Не подходи!
И я замер, а Стефа, потянув за собой, сердито проворчала:
– Ну не упрямься же! Тебе давно пора в школу.
Давно, как выяснилось позже, – это два года. Два чертовых года, на которые я отстал, и две чертовых пропасти, навсегда вставшие между мной и классом. Учительница меня жалела, завучи сочувствовали, директриса была приятно-равнодушна, ей хватало иных забот, а вот одноклассники мои отрывались.
– Дебил! Дебил! – и плевки жеваной бумагой, а стоило поймать – рев. И уговоры, и разговоры, и первая драка, и Стефино молчание по возвращении из школы. Тогда ей предложили отдать меня в интернат.
Возможно, так было бы лучше для всех. Но так не стало.
Уж не помню, как я перевалил через первый класс, на чистом упрямстве, наверное. Второй запомнился зубрежкой и страхами, холодным молоком, которым меня продолжала поить Стефа, и чернилами на пальцах. Третий – припадками ярости, безумия и бессилия, после которых я сбегал на овраг и, спрятавшись в густом кустарнике, отлеживался, выл, грыз кулаки до крови и жалел себя.
А в четвертом случилось чудо: я познакомился с Йолей.
И первым подошел именно он, робко, бочком, держа перед собой черный портфель с веревочной ручкой. Поправил очки и тихо спросил:
– Можно, я с тобой до дому пойду?
Это было так... странно, что я сказал:
– Можно.
Я не собирался домой, но теперь пошел, чуть впереди, но постоянно оглядываясь на Йолю, пытаясь сообразить, кто он такой и чего ему от меня надо. Все выяснилось в первой подворотне, когда навстречу вышли трое и первый из них, сунув краденую сигаретку в зубы, процедил:
– Ну надо же, какая встреча! А я уже заждался!
Они были не из нашего двора, не из Калькутты вообще. От них пахло дымом рабочих районов и наглостью чужаков, уверенных в собственном превосходстве. Пожалуй, теперь, годы спустя, я могу сказать – они были старше и сильнее, но...
Они не были мною.
– И друга привел. – Широко расставленные ноги, руки в карманах и задравшиеся вверх брюки, неспешный шаг, вразвалочку и кепка на затылке. – Это хорошо. Эй, друг, выворачивай карманы.
– Зачем? – Я уже понимал – быть драке. И я, черт побери, радовался. Я был просто-таки счастлив!
– Затем, что я так сказал.
И двое за спиною чужака загоготали, а Йоля, заикаясь, попросил:
– Пропустите нас. Пожалуйста.
Это вызвало еще один взрыв смеха и тычок в плечо. В мое плечо.
Дальше... дальше было мутно, больно иногда, но радостно. Я хрипел, храпел, бил, что кулаком, что локтем, пинал, ревел, кажется, грыз зубами, жалея, что рядом нету Вожака. Вдвоем нам было бы сподручней. А потом все закончилось.
– Не надо, не надо, пожалуйста, не надо их больше! – Йоля шепелявил раскровавленными губами, и очки его, разбитые, висели, цепляясь дужкой за оттопыренное, распухшее ухо. Йоля храбро шел на меня, заслоняя чужака, а тот, свернувшись калачиком, громко подвывал.
Почему я не ударил Йолю? Почему вообще услышал его? Почему позволил себя увести? И почему эта история не имела никаких последствий, если не считать визита участкового.
Хотя нет, вру. Имела последствия, очень важные, жизненные прямо-таки последствия. У меня появился друг.
– А чем он вообще занимается? – поинтересовался Лешка, подсыпая канарейке зерна.
– Бизнесом, – ответила Ирочка, стесняясь того, что не знает, чем на самом деле занимается Тимур. Чем-то да занимается, ведь деньги просто так не бывают.
– Ясно, не знаешь. – Лешка успел ее узнать достаточно, чтобы понять, когда она врет. – И не интересовалась даже. А надо бы. Надо!
Его палец щелкнул Ирочку по носу.
– Ты, подруга, влезла в крайне нехорошую историю. Так мне кажется. Во-первых, что за условие идиотское? Во-вторых, сама работа. В-третьих, зарплата. В-четвертых, совпадение...
– Какое совпадение?
Ирочка сидела на полу, собирая мозаику. Собирала она ее уже давно, и не столько из интереса, сколько для того, чтобы был повод задержаться в Лешкиной квартире. Нет, он ее не гнал, он вообще порой не замечал, что в квартире еще кто-то имеется, но сидеть вот просто так, бездельно, Ирочка не могла.
– А такое. Первый день наблюдений – и пожар. В соседнем, заметь, доме!
Лешка выловил из груды кусочков желтый фрагмент, окинув взглядом поле, нагнулся и поставил в нужное место. Вот так, у Лешки все вот так просто, один взгляд и... Лешка гений. Ну или почти гений, потому что, чтобы стать совсем, ему нужно сделать что-то гениальное. А ему лень.
Ему неинтересно.
И вообще он влюблен, а любовь – важнее космоса.
– Смотри, два любых факта могут быть совпадением, но по мере увеличения количеств совпадений в одной точке они переходят в разряд закономерности. – Он сел рядом и, почесав голую пятку, продолжил: – Следовательно, логично предположить, что все события связаны.
Предполагать Ирочка не желала.
– Тогда для составления адекватного прогноза закономерного развития имеющейся ситуации мы должны иметь максимально полную информацию...
– Ты зануда, – не выдержала Ирочка. – Занудный зануда. Ну каким боком я к пожару? Или Тимур. Он вообще болел сегодня.
– Чем?
– Не знаю.
– Узнай. – Лешка явно заинтересовался делом. – А я узнаю про него с другой стороны... к слову, вот ты знаешь, что дом построен на пустыре?
– А до пустыря там было кладбище и церковь, – Ирочка начала заводиться. – И теперь потревоженные души мстят...
– Душа – понятие абстрактное. А вот пустырь был. А за ним Калькутта. Район такой, который и не район даже, а смешение города и деревни. Город растет, наползает на села, поглощает их. И Калькутту поглотил.
Лешка прикусил палец и погрузился в мысли. Ну, это надолго, он мог часами вот так сидеть, не произнося ни слова и не меняя позы. Его тело, нескладное, негибкое, давно привыкло, и, когда Ирочка однажды спросила, не затекают ли у Лешки мышцы, тот удивился.
Он не помнил о существовании мышц.
В минуты медитации он вообще не помнил ни о чем, кроме проблемы, которую расчленял в своей гениальной голове.
Но Калькутта... какое странное название для района. А от Тимура – это Ирочке пришло в голову между третьим и четвертым этажами – пахло растворителем и дымом. Может, прав Лешка? И связано все?
Ночью Ирочке снился огонь и незнакомые люди, укорявшие ее за плохое исполнение служебных обязанностей, за то, что не туда смотрела, не то видела и о пожаре не сообщила. Проснулась она с больной головой и твердым решением уволиться.
Впрочем, решения хватило ровно на десять минут.
Тимур ждал ее. Со вчерашнего вечера, с собственного пробуждения и возвращения в хрупкое состояние бытия, каковое, впрочем, было слишком ненадежным, чтобы на него можно было положиться. Но он ждал.
Вышел в магазин и ждал.
Пил холодное молоко из пластиковой бутылки, заедая свежим батоном, который разламывал руками, и ждал.
Сидел на полу, в углу между столиком и пузатой китайской вазой, фальшивой, как все в этом доме, и ждал. Распутывал узелки на ошейнике и снова завязывал. Собирался выкинуть – толку от него никакого, невозможно удержать зверя на цепи – и не выбрасывал. Ждал.
Спаситель придет, нужно лишь верить. И ровно в восемь, когда он почти решился набрать ее номер, в дверь позвонили. Ожидание закончилось.
На Ирочке были синие джинсы, плотно облегавшие пухлый, расплывчатых форм зад, и длинный свитер, который ничего не облегал, но менял очертания фигуры, делая ее нелепой, неуклюжей. Еще и эти рыжие косички, по-девчачьи глупые, и круглые очки в темной оправе.
– Идемте, – Тимур заставил себя отвернуться от этого лица, – я покажу вам свой дом. Я хочу, чтобы сегодня вы остались на ночь.
Вспыхнула, прямо-таки полыхнула алым, невинная роза, оскорбленная пошлою мыслью. Возразит? Спеша смешать ожидания и возмущение, ответит пощечиной? Нет, лишь спросила:
– Н-на ночь?
– Да, на ночь. Если вам что-то нужно из одежды или косметики, – он протянул скользкий пластик кредитной карты, заготовленной загодя вместе со всей этой речью, – магазин за углом.
Взяла. Удивленная и загипнотизированная, поддающаяся воле, как глина поддается рукам. Это хорошо, чуть позже глину оближет пламя, и она затвердеет, навсегда сохраняя формы.
– Берите. Можете не стесняться. Из зарплаты не вычту.
Но она стеснялась, и пальцы дрожали, и за стеклами очков, в испуганном пока взгляде зрела решимость. Девичья честь дороже соблазна.
– Не волнуйтесь, я не собираюсь на вас посягать. Вы... слишком некрасивы, чтобы рассчитывать на этакую любезность.
А вот теперь злость. Первая вспышка, первое сопротивление, и пальцы, сжавшие кредитку, белеют. Наверное, ему должно быть стыдно, но вот беда – стыд слишком абстрактное понятие.
Прогулка по квартире затянулась. Комната, комната, комната... он что-то рассказывал, кажется, шутил, действуя по давно выработанной, привычной схеме, очаровывая и рассыпаясь в любезностях. Он безудержно хвастался тем, чем можно было похвастаться, и язвительно высмеивал то, что следовало высмеять. И Ирочка постепенно оттаивала, теряла прежнюю настороженность.
– А вот эту дверь, – Тимур остановился, положив руки на крашеную поверхность, – вам открывать нельзя.
– Почему? – Ирочка все еще вертела в руках кредитку, верно, предаваясь размышлениям, насколько вообще прилично использовать ее.
– Потому, что за нею живет оборотень.
Улыбнулась. Правильно, это шутка. А в каждой шутке, как известно, есть доля шутки.
– Вот. – Тимур выловил из второго кармана комплект ключей. – Это от квартиры. От внешней двери, от внутренней, от круглой гостиной, от библиотеки...
Ключи скользили на кольце, одинаково холодные, с острыми краями – зубастые пасти, норовящие полоснуть по неловким пальцам. Ключи скользили, а удивление Ирочки росло.
– Они пронумерованы. И прошу вас, не оставляйте двери незапертыми...
Моя супруга, каковой я всецело доверяю, впервые, прочитав записи, не сказала ни слова. Неужели и она осуждает меня за трусость? За любовь к отцу и брату? За то, что эта любовь сделала меня сообщником страшных преступлений, творившихся в Жеводане?
Но отчего тогда она не выскажет обвинений в лицо? Или жалеет утомляющей женской жалостью, бестолковой и никчемною, как я сам? И да простит она меня за эти слова, но, давши слово быть откровенным, не имею я права слукавить хоть в самой малости.
Итак, зима, расчертившая год 1764-й с годом 1765-м, выдалась снежной. Однако Зверя это нимало не остановило, более того, он, раззадоренный легкостью, с каковой давалась ему сия ужасная охота, совсем позабыл о всякой осторожности.
Он дьявольской тенью являлся то тут, то там, совершая порой по два-три нападения в день, и длилось сие с декабря по март. Однако милостью Господа не каждая его атака оканчивалась смертью. С превеликой радостью пишу о чудесном спасении Жака Портфэ тринадцати лет от роду и с ним четверых мальчиков и двух девочек, состоявшемся 12 января 1764 года, когда храбрые дети стали кидать в Зверя палками и камнями, заставив его отступить перед яростью чистых душ. Но он, взбешенный, в тот же день убил малолетнего ребенка и, будто насмехаясь над всяческими попытками людей прекратить сие безумие, напал на женщину.
Естественно, бесчинства, чинимые Зверем в Жеводане, не могли остаться лишь в пределах этой провинции, слухи разнеслись по всей Франции, достигнув ушей самого короля, каковой, огорченный бедами подданных своих, издал распоряжение изничтожить злокозненную тварь.
На великую охоту, состоявшуюся 7 февраля, съехались люди со всей страны. Был тут и маркиз д’Апше, опечаленный смертью сына, и де Моранжа, странно веселый и будто бы хмельной, были и прочие люди из местной знати, из охотников, из крестьян, надеявшихся, что этакая толпа всяко одолеет отродье тьмы, были и просто искатели удачи.
Охота длилась, цепи растянулись у подножия горы Мон-Муше, готовые сомкнуться вокруг Зверя, но он, ведомый самим дьяволом, с легкостью уходил из-под прицелов. И продолжал нападать с прежней яростью. Это длилось и зиму, и весну, вплоть до 5 апреля, когда он, истинный хозяин Жеводана, настиг группу из четверых детей и убил их всех, бросив изуродованные тела во устрашение охотникам.
Пожалуй, раз уж выпало так, что я, взявшись говорить о своей семье, стал и хроникером Зверя, следует отступить и упомянуть о некоторых иных фактах и людях, принимавших участие в этой истории.
Сначала поимка чудовища была поручена капитану Дюамелю и его драгунам, однако, будучи человеком пусть и достойным, но лишенным живости ума, он лишь устраивал облаву за облавой, изничтожая волков и прочее зверье и нимало не мешая Зверю. Тот, словно издеваясь над храбрым капитаном, появлялся то в одном, то в другом месте, выматывая людей и внушая суеверный ужас простым жителям Оверни.
И стоит ли удивляться, что в скором времени особым распоряжением короля на смену Дюамелю прибыл некто Денневаль, известный охотник на волков, человек вспыльчивый и самоуверенный, полагавший, что умение и опыт помогут быстро одолеть Зверя. Но вышло иначе. Зверь не соизволил даже показаться Денневалю, обходя и капканы, и начиненные ядом приманки, и потому разгневанный подобным поворотом король прислал в Жеводан Антуана де Ботерна, начальника королевской охраны и носителя королевской аркебузы.
– Опасный человек, – помнится, сказал мой отец, услышав эту новость, пожалуй, впервые он показался мне взволнованным. – Я много слышал о нем. – И после выплюнул брезгливое: – Еретик. И враг честных католиков.
– Он сумеет остановить Зверя? – спросил я, давя иные вопросы, готовые сорваться с языка, но отец лишь покачал головой и, поднявши очи в небо, ответил:
– Подобное лишь в руках Господа нашего, ибо Зверь есть бич его, посланный в наказание и испытание, ибо тот, чья вера крепка, избегнет клыков, но тот, чья душа потрачена ересью, смраден. И смрад сей влечет к себе Зверя, как влечет волка запах крови... И сказано в книге Осии: «И я буду для них как лев, как скимен буду подстерегать при дороге. Буду нападать на них, как лишенная детей медведица, и раздирать вместилища сердца их и поедать их там, как львица; полевые звери будут терзать их».
– Я не понимаю...
– Ты веришь, мой сын. И это главное.
Тетя Циля была против нашей дружбы, она животным инстинктом своим понимала исходящую от меня опасность, она пыталась рассказать о ней Йоле, но тот, мечтательный скрипач, фантазер и человек иного, лучшего мира, не слушал.
Йоля желал мне помогать. Йоля приходил, звонил в дверь и, поставив в коридоре свой портфель с веревочной ручкой, доставал из него учебники.
Стефа была счастлива, я тихо ненавидел Йолю за его упрямство, за нежелание оставить меня в покое, но вот странное дело – ударить не мог. И Вожак на него не рычал.
Наверное, это был мой шанс, и я его использовал. Я смирился с визитами, я начал слушать, я начал пробовать, я начал выть от счастья, когда, наконец, начал понимать.
У Йоли просто все. Дважды два, трижды три. Сложение-вычитание-дроби-делители-знаменатели... он непостижимым образом делился со мной этим знанием, как делился с Вожаком мамиными бутербродами, а со Стефой – игрой на скрипке. И я, получая свою долю, становился другим.
Свет к свету.
Урок к уроку. Удивление учителей, осторожные похвалы завуча. Внезапная инициатива равнодушной директрисы и перевод. Минус год, минус пропасть.
И мы с Йолей одноклассники. Чуть позже появились Пашка и Юрка, неразлучная парочка, которая вначале попыталась указать мне на мое место – мое, естественно, по их представлениям, а потом, зарастив ссадины и уняв юшку из носу, предложила мир.
Мир перерос в дружбу. Стефа была счастлива, я... я не знаю, я просто был, привыкая к тому, новому, изменившемуся ко мне миру Калькутты. Вожак сказал бы, что у меня появилась стая, но Вожак не умел говорить, а я не задавался подобными вопросами.
Что я помню о том времени? Улицы. Бесконечные улицы, все разные и вместе с тем похожие, не то отражения, не то сестры. Окна. Люди. Улыбки или крик:
– А, что ты творишь?!
Тополиный пух и ломкие свечи старого каштана, что рос в нашем дворе, каждую осень рассыпая по асфальту глянцевые плоды. Собирали, набивали карманы, связывали в бусы и грозди, создавали австралийское боло и грузила для сети. Срывали еще не созревшие, колючие и зеленые, стесывая о ступеньки и поджаривая на солнце – получались бархатистые на ощупь шары.
Помню мечты, совершенно глупые и общие. Уехать. Убежать. Пройти землю от края до края. И Йолину игру на скрипке, от которой подступала к горлу неясная тоска. И Пашкины рисунки мелом на асфальте, и Юркины приемчики из подсмотренных на отцовском видаке.
Счастливый миг всемогущества, которое так быстро забывается.
И да, вся Калькутта была нашей. Играла. Частью ее игры был кирпичный недострой и бункер у реки с сырыми, осклизлыми стенами, кучами битого стекла и ржавой койкой. Велосипедная рама и три ведра, в которых тягали с реки песок, а к реке – стекло, чтобы засыпать в яму. Индейские шалаши в ивовых зарослях и настоящие луки из срубленной лозы. Луки не стреляли, песок набирал сырости и расползался грязью, Стефа, счищая ее с брюк, ворчала, а я был счастлив.
Именно тогда я был совершенно счастлив, хотя и не понимал этого.
Лешка ждал в торговом центре, сидя на перилах, мотал ногами и грыз ногти. Думал.
– Привет, – сказал он. – Это хорошо, что ты мне позвонила. Давай сюда.
– Что давать? – Ирочка, наоборот, подумала, что звонила она совершенно зря и что присутствие Лешки сейчас совершенно неуместно, что вообще его догадки о Тимуровых странностях ничего не объясняют, да и имеет право Тимур быть странным...
– Кредитку давай. Да не бойся, не насовсем, я номер перепишу. Пробью этого твоего Тимура, который вдруг щедрый такой.
Лешка спрыгнул с перил, едва не столкнувшись с пухлой дамочкой, обремененной детьми и пакетами.
– Давай, давай, подруга, будем смотреть, куда ты влипла.
Никуда она не влипла, все нормально и даже замечательно. У нее есть работа и хороший предлог не появляться дома, хотя, конечно, бабушка будет возмущена, мама впадет в истерику, а отец скажет что-нибудь нелицеприятное об Ирочкином поведении. Ну и пускай, в катакомбах Тимуровой квартиры было тихо, уютно и поразительно безлюдно.
– Что я вижу? Сомнения?
Лешка скользнул по пластику взглядом и вернул. Ну да, у него же память абсолютная. А вид нелепый. По-весеннему прохладно, а он без куртки. Длинная жилетка с множеством карманов поверх старого свитера с заплатами на локтях, широкие джинсы, заправленные в высокие ботинки, и ко всему бандана, прикрывающая Лехины кудри.
– Думаешь, зря дернула? И что у каждого есть право на личную жизнь? И на небольшие странности?
– Мысли читаешь, – буркнула Ирочка, подстраиваясь под длинный Лехин шаг.
– Э нет, подруга, небольшие странности хороши в небольших порциях. Смотри, к тому, что вчера было, добавляется неожиданная просьба заночевать, притом совсем не с целью...
Все-таки смутился, закашлялся, хотя не болел класса этак с третьего.
– Ну ты поняла, да? Потом экскурсия эта, дверь, которую нельзя открывать. И тут же ключи, как нарочно для того, чтобы ты открыла. Если он не хочет, чтобы ты туда лезла, то какого ключи сует?
– Не знаю.
– И замки на всех дверях. Паранойя? Но тогда тем более ключи не дал бы. Щедрость... два дня тебя знает и уже дает кредитку. Хотя неизвестно, есть ли там деньги?
Деньги были. Наверное, много-много больше, чем потратила Ирочка, а тратила она без оглядки и стеснения. Нет, ну поначалу-то стеснение было, но Лешкин насмешливый взгляд, бухтение его, домыслы, собственные сомнения и предчувствие, с каким видом Тимур встретит Ирочкины покупки, привели к результату, неожиданному для нее самой.
Она купила вдвое против того, что собиралась.
Она возвращалась в дом, обвешанная пакетами, пакетиками и угрызениями совести, но Тимур не стал задавать вопросов, чеки, заботливо собираемые Ирочкой по магазину, велел отправить в мусорное ведро, и вообще сказал, что уходит.
Дела у него.
И у Ирочки тоже. Ирочку ждет пустая комната, бинокль, тетрадь и набор шариковых ручек. А еще, как выяснилось позже, стопка газет, но не серьезных, деловых, которые читает отец, а пухлых, пестрых. «Желтых».