Место Горенштейн Фридрих
Какие-то в ковбойках, стоящие вокруг, посмотрели на Колю неодобрительно.
– Женихов себе искать надо на танцплощадке, а не на общественном митинге! – не унимался Коля.
– Помолчи, сопляк! – сказал какой-то в ковбойке.
Тут уж я понял, что наступил мой черед как физически сильного друга, и из-за этого внутренне подосадовал и даже разозлился на Колю. (Вообще он мне не нравился с тех пор, как мы очутились у Маяковского.) Он вел себя явно заносчиво, понимая, что расплачиваться буду я. А эти, в ковбойках, были довольно физически развиты. Тем не менее я поискал глазами самого из них щупленького и толкнул его в плечо.
– Ты чего? – удивился он.
– А ничего! – с вызовом ответил я.
– Ладно, – сказал Коля, – черт с ними.
Таким образом, за «сопляка» в Колин адрес я как будто рассчитался и в то же время без драки, весьма в этой обстановке для меня опасной. Правда, «сопляка» сказал не щупленький, а, наоборот, широкоплечий, стриженный по моде бобриком. Но тем не менее это из одной компании, да и демонстрация моя была публична, так что ее, наверное, и широкоплечий видел, но промолчал. «Сейчас главное унять Колю, – соображал я, – ибо если он еще раз спровоцирует, тут уж может так легко не сойти». Но не успел я еще даже до конца домыслить, как Коля с веселой злобой крикнул:
– А теперь прочтите «Стихи о советском паспорте»!.. Просим, просим, девушка!.. Продекламируйте!.. – и зааплодировал.
Широкоплечий снова обернулся и посмотрел на Колю так, что у меня в животе похолодело, в то время как он, дурачок, веселился. Хотя какой он дурачок – эгоист… Знает, что не ему, слабосильному, расплачиваться придется… К счастью, на этот раз широкоплечий Колю не оскорбил, а сказал назидательно:
– Это же Таня Судецкая… Ее из университета в прошлом году исключили за то, что она на лекции по политэкономии публично потребовала роспуска колхозов… О ней даже фельетон был в газете…
– Это она для того, чтобы обратить на себя внимание мальчиков, – совсем уж закусил удила Коля, – такие используют политику, чтоб замуж выскочить…
Не знаю, чем она ему так не угодила. Вероятно, девичье уродство оратора тоже раздражало Колю, а он, как натура непосредственная, дал этому выход и не мог остановиться. К тому ж политическая антисталинская борьба была для него смыслом жизни, святыней, и к каждому недостойному даже по своим физическим внешним данным он относился с ревностной злобой. После этой крайней выходки Коли я ожидал скандала со стороны широкоплечего, терпение которого наконец должно было лопнуть, но скандал пришел неожиданно со стороны щупленького. (Возможно, влюбленного в Таню, ибо и сам он был урод.) Этот щупленький огрел Колю по шее, а я тут же схватил и дернул щупленького за ковбойку. К счастью, нас тут же разняли какие-то двое.
– Что там такое? – крикнул парень еврейского или армянского типа, стоящий у пьедестала памятника.
– Шумят, – ответил распорядитель (оказывается, толпа эта не была бесформенной. В ней были свои распорядители и вообще признаки организованности).
– Кто шумит? – спросил еврей (или армянин). – Стукачи? (Так прямо и сказал, громогласно, причем, мне показалось, чересчур громогласно и бодрясь.)
– Нет, – ответил распорядитель, – эти, от памятника Пушкину, русофилы…
– Ах, это вы, – поднимаясь на цыпочки и узнав Колю (оказывается, он был фигура известная), сказал еврей (или армянин), – милости просим… Может, хочешь выступить? Мы готовы… Мы ответим…
– Нет уж, – остро, беспощадно и зло сказал Коля, – нам с вами спорить не о чем… Ешьте свои комсомольские стишата и альбомными закусывайте… А мы к себе… Мы к Пушкину… – И, повернувшись, Коля начал выбираться из толпы.
Я полез за ним.
– Сволота, – сказал Коля, когда мы несколько отошли, и тут же добавил в их адрес крепкий мат.
Этот мужской мат так же шел его юношескому девичеству, как шла бы ему жесткая, твердая щетина на нежном румянце (он еще не брился). Мат из уст Коли меня не то что удивил, а скорее испугал, наподобие того как мог бы испугать меня говорящий младенец. Коля заметил мой испуг, но истолковал его по-своему, как обычное неодобрение.
– Ты чего? (Он по-прежнему развязно от своего озлобления говорил мне «ты».) Ты чего?.. Понравились они тебе?
– Да не то чтоб понравились, – ответил я, – а все ж люди тоже ведь ведут борьбу…
– Борьбу? – передразнил меня Коля. (Это было уже слишком, но я понял, что Коля действует в забытьи, на эмоции.) – Борьбу? – продолжал Коля. – Спасители отечества… То, что ты видел, есть не что иное, как последний оплот сталинизма, но принявший антисталинскую форму… Это хрущевцы… Большинство из них с комсомольскими песнями на целину ездило… И Судецкая тоже ездила замаливать грехи… Я ее не знаю, что ли?..
В это время я увидел другую толпу возле другого памятника, расположенного от первого минутах в десяти ходу.
– А вот и мы, – сказал Коля, кивнув на толпу, и лицо его сразу успокоилось и посветлело, – вот вы (снова «вы», – значит, все уладилось), вы убедитесь, какая разница.
И действительно, разница была. Толпа здесь была менее густая, но и менее случайная. Скорей ее можно было назвать не толпой, а группой. Здесь было больше интеллигентных людей, хоть были и из народа, но, так сказать, тронутые размышлением и самостоятельные. Памятник Пушкину я узнал сразу, он был точно таким, как в «Видах Москвы». И оратора, который стоял у памятника, я также узнал сразу, хоть видел его впервые. Это был, безусловно, Ятлин, и он совершенно соответствовал тому эмоциональному портрету, который я себе нарисовал. Что же касается портрета внешнего, то, как я теперь понял, у него должен был быть именно такой вид, чтоб соответствовать и отвечать эмоциональному портрету. Это был парень чуть выше среднего роста (именно тот рост, который любят женщины, не «жердь», но высок), мастью он был блондин, но отдающий в рыжину, ибо для обычных блондинов волосы у него были, даже по виду, жестковаты и курчавились. Лицо же плоское, но с толстыми, несколько негроидного типа губами, над которыми в ложбинке росло какое-то подобие ржаных усиков, какой-то клочочек, точно забытый при бритье. Намечалась также и бородка (и это в те-то годы, когда бороды только-только еще входили в моду даже среди русофилов). Глаза у Ятлина были серые, густые, яркие, отдающие в голубизну, и я не сомневаюсь, что Ятлин ими гордился, ибо это было у него единственное, полностью соответствующее представлению русофилов о славянском типе. В остальном, и это я про себя отметил, он скорее напоминал тип светлого негроида.
Когда мы подошли, он, так же как и те, у памятника Маяковскому, читал стихи, но тут Коля остановился с благоговением, и лицо его приняло вновь выражение юношеское и доверчивое, из чего я лишний раз убедился, как сильно влияние Ятлина на Колю и как трудно мне в этом смысле придется. Впрочем, стихи действительно были иные, и оратор читал их в ином ритме, задумчиво, тяжело, а не звонко, по-комсомольски.
- Пожелаем тому доброй ночи,
- Кто все терпит, во имя Христа,
- Чьи не плачут суровые очи,
- Чьи не ропщут немые уста,
- Чьи работают грубые руки,
- Предоставив почтительно нам
- Погружаться в искусства, в науки,
- Предаваться мечтам и страстям…
– Это Ятлин, – шепнул влюбленно совершенно преобразившийся Коля и улыбнулся мне с таким видом, точно говорил: «Ну что, уже очаровались, влюбились?.. Ведь я предупреждал, а вы не верили…»
- Кто бредет по житейской дороге
- В безрассветной, глубокой ночи
- Без понятья о праве, о Боге,
- Как в подземной тюрьме без свечи…
Коля зааплодировал одним из первых и по-детски звонко, ладошка об ладошку, протянув руки перед собой. Я, подумав, решил также отдать дань, чтоб не выглядеть предвзято с самого начала, а попытаться выбрать момент и нанести удар этому Ятлину с неожиданной стороны и в присутствии Коли, а также возможно большого общества. Правда, уже с самого начала зааплодировал я вяло и снисходительно, надеясь, что Коля заметит мое неодобрение этим восторгам и в нем зародятся первые сомнения, если только он мне действительно доверяет. Но Коля не заметил – так был очарован своим лидером (Ятлин был явно лидер этой группы).
– «Страдалицу»! – крикнул Коля, сложив рупором ладошки, точно так же как у памятника Маяковскому он выкрикивал оскорбления, но здесь голосом восторга, без хриплых, острых ноток.
– «Страдалицу»! – крикнуло еще несколько голосов.
– Ну хорошо, – сказал Ятлин, – я прочитаю отрывок.
– Сейчас он свое, – восторженно шепнул мне Коля, – до сих пор он стихи Некрасова читал о народной нужде, а сейчас свое.
– «Уж и злоба не берет иной раз на вас, – начал Ятлин, – вяжешь это в поле, сверху солнышко так и жарит, так и обжигает. Снизу тебе прямо в грудь земля-матушка полымем пышет. Поясницу разогнуть нельзя, ведь с самого утречка, вдвое перегнувшись, по полю ходишь. В глотке пересохло все, и промочить-то ее нечем, в кувшине-то водицы уже и звания нету. Да и в пылище вся, потная вся, загорелая, руки растрескались, ломят, гудуть. И глядишь это: вы идете себе полегонечку, потихонечку, под зонтиком, с книжечкой… Да полные, да румяные, да одетые-то во все чистое, белое, ну будто вот репка чистая, хорошая. Как увидишь это, так сердце все и перевернется. Господи, за что же это я-то тут в аду мучаюсь, а они-то знай себе погуливают. А другая-то из вас да остановится и так ласково скажет: „А трудно тебе работать?“ Ах, идол те возьми! Взяла бы сама да своими белыми ручками да поработала бы так, как я вот, до самого солнышка… Да когда же это погибель придет на вас? Хоть бы мор какой на вас, что ли? Взяла бы палку да и выгнала бы всех на наше место – в поле, хоть денек поработать. Небось жир бы спал, брюхо подвело бы у них. Нет, придет на вас погибель, уж покажем мы вам, белотелым, за наши обиды. Довольно вы над нами издевались…»
Снова вокруг зааплодировали и особенно Коля, но Ятлин поднял недовольно руку и поморщился. Видно, он сам был под впечатлением прочитанного.
– Все это мной не выдумано, – сказал он громко, – вот так испокон веков на нашей матушке-Руси.
– Это он из начала века сочинил, – шепнул мне Коля, – эзопов язык… В наше время вообще суть в подтексте… Поглядите, – шепнул он, уже приблизившись совсем вплотную и дыша мне в ухо, – вот тот, в сером пиджаке… Это явно не наш… Это явно подосланный… Стукач… За нами следят, – произнес он с гордостью, – там, у Маяковского, только вначале, еще до раскола, подсылали… А теперь на них внимания не обращают…
Все это он шептал мне, поглядывая на парня в сером пиджаке. (Становилось уже прохладно, и я, кстати, пожалел, что не надел пиджак.) Коля то тянулся к моему уху, произнося шепотом две-три фразы, то опять поглядывал на, по его мнению, «подосланного». Вдруг на полуслове он меня покинул и рванулся к пробирающемуся в толпе Ятлину, который уступил место новому оратору. Мне стало горько, и я решил замкнуться по отношению к Коле и вообще подумать, стоит ли мне с ним продолжать взаимоотношения. Но оказалось, что Коля рванулся именно для того, чтоб меня с Ятлиным познакомить. Он уже был рядом с ним и махал мне издали: подойди, мол. Я твердо мотнул отрицательно головой, делая вид, что слушаю нового оратора, который почему-то затеял разговор о буддизме. Но я не понял, то ли он его восхваляет, то ли подвергает критике.
– Буддизм, – говорил оратор, – принадлежит к нигилистическим религиям, это религия декаданса, и для нас, людей русских, его значение особого рода…
В этом месте я рассеялся, ибо заметил, что Ятлин, ведомый Колей, пробирается ко мне. Это мне польстило, и я подумал с радостью, что одержал первую победу, пусть пока тактического плана. Вблизи Ятлин еще более оправдал мои о нем эмоциональные впечатления. Нового в нем, прямо говоря, не было ничего, а весь он состоял из частей и смешения разных людей, которых я уже видел и встречал. Должен попутно заметить, что разнообразие людей, так же как и разнообразие положений и ситуаций, вообще весьма ограничено и напоминает цветовой спектр, так что вся пестрота характеров и ситуаций происходит от смешения одних и тех же качеств и обстоятельств в разных формах, разных пропорциях и с разными оттенками. Вообще-то в Ятлине было весьма много от Вавы, мужа Цветы, хоть он и был выше ростом и любимцем женщин (я и здесь угадал), ибо третьей, явно за Ятлиным, пробиралась очень красивая девушка из тех, кто вполне может составить компанию даже Арскому. (Впрочем, как выяснилось позже, Ятлин ставил себя значительно выше, как он выражался, социалистического спекулянта Арского.)
– Вот это Гоша, – очень почему-то волнуясь, сказал Коля.
– Ятлин, – протянул мне костлявую, небольшую ладошку Колин любимец и при этом так крепко пожал, что я невольно, не готовый к такому крепкому пожатию, поморщился, так что даже Ятлин заметил и сказал: – Извините.
Несмотря на то что не я к ним подошел, а заставил их двинуться ко мне, в этом эпизоде я дважды проиграл, и в значительной степени благодаря безобразному поведению Коли, которому я решил при удобном случае сделать выговор. Во-первых, Коля назвал меня по имени, причем даже и не полным именем, а Ятлин ответил фамилией, то есть большей официальностью, так что я здесь выглядел перед ним несерьезно. Ну а во-вторых, раздосадованный, я не подготовился к крепкому ответу на рукопожатие, невольно поморщившись (физически я не слабее Ятлина), и, более того, дал Ятлину возможность извиниться за причиненную боль с явной издевкой.
– Вы обязательно друг друга полюбите, – очень некстати сказал Коля, и я и Ятлин это тотчас же заметили.
– Вы на Колю произвели впечатление, – сказал Ятлин, глядя на меня в упор своими истинно славянскими глазами, при несколько неопределенной, даже негроидной остальной внешности.
– Вы тоже, – отпарировал я, выдерживая его взгляд и, более того, стараясь поломать этот взгляд своим.
В это время девушка, в духе довольно свободных нравов, взяла Ятлина об руку, так что ее аккуратная девичья груденочка уперлась прямо Ятлину в ребра. (Она была невысокого роста и чрезвычайно аккуратненькая вся, точно точеная – наверное, гимнастка или вообще спортсменка. Ножки у нее были аккуратные, загорелые и в богатых туфельках.)
– Мне о вас Коля успел уши прожужжать минуты за две-три, – перешел от нейтральных фраз к нападению Ятлин и почему-то скосил глаза на девушку.
Она также ответила ему взглядом искоса и, наклонившись, вдруг чмокнула своими малыми губками Ятлина в прыщеватую шею (да, у него шея была с этакой нездоровой красноватостью, это я отметил).
– Мне о вас тоже, – довольно монотонно, по-попугайски отпарировал я, ибо был несколько растерян и взволнован этим поцелуем.
В то время свобода нравов еще не охватила в такой степени провинцию, меж тем как в Москве, особенно после всемирного молодежного форума против поджигателей войны, за мир и дружбу, эта свобода нравов достигла серьезных размеров, о чем к нам в провинцию доходили слухи. Вообще мне такая свобода даже и нравилась, я и сам был бы не прочь, но в данной ситуации, когда между мной и Ятлиным по инициативе наивного Коли происходило этакое знакомство-препирательство, ныне эта свобода нравов помогала и укрепляла чувство собственной значимости именно Ятлина, а не мое… Я понял, что разговор надо переломить, ибо в этой вязи, в этих подтекстах они с девчонкой, которая явно пришла помогать Ятлину расправиться со мной, в этой вязи они меня запутают и утопят.
– Скажите, – спросил я вдруг, – а Орлова вы знаете (ибо в данную секунду в Ятлине мелькнуло что-то и от Орлова)?
– Слышал, – не показав удивления от перемены темы, сказал Ятлин, – этот бездарный провинциал, который, помимо сочинения подпольной бездарной стряпни, создал еще какую-то группу уличных хулиганов (Ятлин дважды употребил слово «бездарный», – видно, оно было его любимым).
Складывалась нелепая ситуация, и по моей же вине. Я, ненавидевший Орлова, должен был защищать его если не по сути, то по форме, чтоб противостоять Ятлину, и продолжить пикировку.
– Почему же бездарную? – сердито сказал я. – Конечно, легче всего произносить монологи, чем заниматься делом.
– Ах, вы тоже из этих? – произнес Ятлин с открытым уже пренебрежением, почти без дипломатии. – Жаль, жаль (здесь издевка прорвалась), ведь Колю тоже по молодости лет туда заносит… Наверно, на этом поприще вы с Колей и познакомились.
Тут девчонка почему-то прыснула.
– Алка, перестань хохотать, – с некоторой обидой оборвал ее наивный Коля. – Друзья мои, происходит явная глупость… Вы два прекрасных человека, вы так нужны друг другу, так друг друга дополняете… Герман, ты ведь не знаешь ничего о Гоше…
Я в испуге, именно в испуге, наступил Коле на ногу. Мной просто овладел страх от мысли, что наивный Коля, защищая меня, забудет о всех своих клятвах и моих предостережениях и выложит мою тайну, мечту управлять Россией, которую я по ужасающей своей, попросту пошлой глупости (да, сейчас уже ясно: пошлой глупости, со мной это иногда случается) доверил этому несерьезному юноше. Не знаю, понял ли Коля мой жест, но он замолк, глядя как-то рассеянно, возможно и опомнившись и подумав об уговоре и о клятве. Что ни говори, хоть Коля и не проболтался, но этой своей защитой некстати он мне и так достаточно напортил. Во-первых, он сказал, что мы дополняем друг друга, тем самым унизив в большей степени меня, ибо полемику вел Ятлин, а значит, дополнял я. Во-вторых, он влез между нами после язвительных слов Ятлина, тем самым оставив последнее слово за ним и не дав мне должным образом отпарировать. Мне, конечно, было бы самое время уйти, но без удачной фразы это скорей бы походило на бегство. На языке вертелось: «Сукин ты сын», но это скорее опозорило бы меня, чем Ятлина, который, конечно, вместе со своей спортсменкой расхохотался бы. Женский смех в мой адрес, как известно, для меня острый нож. Да и Коля был бы весьма огорчен, чуть ли не убит моей такой глупой выходкой, а он и так страшно переживал, это я видел и отметил. Поэтому я решил никаких слов не произносить, а повернуться и уйти, но не сразу, а после долгого прямого взгляда, в глаза Ятлина. Так я и сделал.
– Куда же вы? – крикнул Коля мне вслед.
Отойдя на некоторое расстояние молча, я остановился в потоке гуляющих у какой-то освещенной витрины (как выяснилось, у аптеки). Я остановился, ибо видел, что Коля, крайне расстроенный, догоняет меня.
– Поверьте, – сказал он, – произошло недоразумение… Просто Герман не в духе… Но вы полюбите друг друга… Вы друг другу нужны… Он и сейчас, когда вы отошли, сказал мне, что в вас что-то есть…
– Возможно, – сказал я с иронией, обретя которую понял, что душевное спокойствие восстанавливается, – возможно, во мне действительно что-то есть. – И я дружески, но, конечно же, одновременно и покровительственно похлопал Колю по плечу. – Поговорим завтра при встрече… А сейчас иди к своим друзьям… Будь здоров… – И я зашагал, сильно выпрямившись, чувствуя свою спину и твердо, широко ступая. Моя репутация, прежде всего в моих собственных глазах, после этих нелегких столичных испытаний была восстановлена.
Глава шестая
Я, конечно, заблудился, ибо первоначально из гордости, из нежелания выглядеть провинциалом старался дороги у прохожих не спрашивать, а ориентироваться по открыткам «Виды Москвы» и по своей зрительной памяти, кстати говоря достаточно цепкой. Как потом выяснилось, от памятника Пушкину до места нашей ночевки у Марфы Прохоровны даже и пешком минут десять – пятнадцать. Я же пошел вкруговую, то есть в противоположную сторону, к памятнику Маяковского, возле которого, кстати, толпы уже не было (наверное, у тех, возле Маяковского, существовал регламент), далее миновал кафе, в котором мы ужинали, и так, идя от пункта к пункту, как по отметкам, добрался к автобусной остановке, откуда вновь доехал к Кремлевской стене, к тому месту, где мы с Колей сидели и где я ему открылся в своей идее жить для того, чтобы возглавить Россию. Сейчас, во тьме, Кремлевская стена здесь, в пустынной ее части, выходившей на ночную набережную, выглядела как-то по-особенному. Учитывая мой нервный, впечатлительный склад ума вообще, события дня в частности, а также тьму, одиночество мое, звездную теплую ночь (как известно, теплые звездные ночи весьма способствуют образно-эмоциональному мышлению), учитывая все это, понятно, почему я здесь задержался, взобрался на травянистый холмик, прижался к древним, историческим кирпичам Кремля и так стоял довольно долго, глубоко, порывисто дыша. По ту сторону реки проползали огоньки, там был сравнительно оживленный автомобильный тракт, здесь же полная тишина. Вдруг чувство сродни религиозному овладело мной, и я поцеловал кремлевские кирпичи, правда тут же стыдливо обернувшись, но вокруг никого. Тогда я вновь припал губами к кремлевским кирпичам, втягивая их запах ноздрями.
– Господи, – зашептал я, – помоги, Господи…
Напоминаю, я не набожен и позволял себе ранее, в сталинские времена, над Богом остроумно посмеяться. Правда, ныне, после общения с компаниями и свободомыслия, я позволяю себе о Нем и порассуждать, если в голову придет удачная мысль или сравнение, свое или заимствованное, но это, конечно, уже для красоты мышления и ради противоречия убогому рабскому прошлому. Однако бывают случаи, когда мои чисто плотские, а не духовные стремления нуждаются в сверхъестественной помощи для того, чтобы добиться личной удачи. И если помощи этой ждать неоткуда и все возможности исчерпаны, то я обращаюсь в душе к Богу и даже молюсь шепотом, разумеется на свой манер и по-своему. Когда ранее (мне теперь кажется, в бесконечно далекие времена, хоть прошло всего полгода), когда ранее, в период борьбы за койко-место, образовывались какие-либо тупиковые ситуации, грозящие мне выселением, и мне казалось, что мои враги взяли верх, а мой покровитель Михайлов окончательно на меня махнул рукой и от меня отступился, то я, случалось, молился шепотом и просил помощи. Кстати, примерно после этих молитв все и образовывалось. (Справедливости ради надо снова напомнить, что молился я в тупиковых, крайних ситуациях. В ситуациях или – или… А в таких ситуациях, когда все доходило до предела, Михайлов, который ранее отмахивался и отделывался телефонными звонками, тут уж брался всерьез и чуть ли не ездил сам куда-то и к кому-то.) Но в данном случае, и я это понимал, ситуация будет все время тупиковая, ибо место на «российском троне» (я, разумеется, не монархист, и вообще формы правления, как говорил Бруно Теодорович Фильмус, создаются не правителем, а историей и народом, так что «российский трон» – это исключительно для красоты и иронии, без которой в наше время и здесь не обойтись), итак, место на «российском троне» могу выхлопотать себе лишь сам я, а значит, Бог… Да, когда человек в своей борьбе одинок (нельзя же всерьез воспринимать Колю, особенно после сегодняшнего. Щусев же скорей конкурент, несмотря на то что он избрал меня в наследники), когда человек одинок в борьбе всемирного масштаба, которую он дерзнул затеять для начала хотя бы в мыслях, то значит, что он вручил свои желания судьбе и Богу…
Я на время утратил себя, а когда опомнился, то обнаружил, что стою задрав кверху подбородок и положив правую руку на кирпичи Кремлевской стены, левой же прижав сильно колотящееся сердце. Поза была явно символическая, но сложилась по внутреннему ощущению и наитию. По Москве-реке во тьме скользило что-то большое, кажется баржа. Оттуда доносились голоса людей и мелькали огни. Поток же автомобильных огней на другом берегу стал совсем редким. Я глянул на часы (старенькая «Победа» первого послевоенного выпуска), было начало второго.
– Однако, – сказал я, спускаясь с холмика.
Далее путь мой лежал по затемненной Красной площади, то есть снова же пейзаж соответствовал эмоциональному настрою. Миновав Манежную, там, где я впервые перед Колей опозорился и где поток автомашин ныне резко уменьшился, я вышел к знакомым, казалось бы, переулкам и вот тут-то запутался, пробродил не менее получаса, пока не решился обратиться к шоферу такси.
– Садись, подвезу, – сказал мне шофер, жуликовато улыбаясь.
– Нет-нет, – испуганно ответил я, сразу вспомнив о денежном неприкосновенном запасе и особенно о Колином подарке. Ведь особенно обидно терять счастливо найденные деньги.
– Это на другом краю города, – улыбаясь, крикнул мне вслед шофер, а затем, видя, что я не реагирую и не оборачиваюсь, он дал газ, догнал меня и сказал: – Я пошутил, парень… Вон это… Третий переулок отсюда…
И действительно, минут через пять ходу я узнал переулок, потом узнал дом и вошел в подъезд. Открыла мне Марфа Прохоровна.
– Вот еще, – недовольно сопя и отхаркиваясь, кутаясь в цветастый длинный капот (именно капот, а не халат), говорила она, – мы как договаривались?.. Я и Колю предупреждала… И главное, еще одного привели…
Я не знал, какие у нас здесь права и в какой степени здесь распоряжается Коля, и потому промолчал. Но, войдя в нашу комнату, я действительно заметил, что помимо ребят, которые спали валетом на диване, на полу, рядом со Щусевым, кто-то спал посторонний. Иными словами, на моем месте спал. «Интересно, – подумал я, – а мне же куда?..»
И, как бы отвечая на мои мысли, Щусев поднялся на локте и сказал:
– Ложись вальтом, пиджак под голову…
«Вот оно как, – сердито раздеваясь, думал я, – вот оно как».
В сущности, сердиться не на что было. Приехал лишний человек, а я вернулся последним. Но тем не менее было досадно, что обо мне не позаботились. И вообще, я понимал, что те, кто меня окружает, это временные попутчики. Может, через пять-десять лет, какое там – может, через год даже их имена сотрутся… Я понял, что в той пестроте и хаосе, который существовал вокруг, главное было подобрать людей… Задача не из легких, и, учитывая нашу бедность, конечно же, таким, как Коля, пренебрегать не следует, при всех его недостатках… Основное – изолировать его от Ятлина… Ятлин – вот противник, пожалуй, опаснее Щусева. С этими мыслями я и заснул. Разумеется, не валетом, носом возле двух пар мужских босых ног (я, как известно, брезглив), а постелив свой пиджак в стороне и вытянув у Вовы Шеховцева из-под головы диванную подушку (он взял себе две). Несмотря на впечатления дня, заснул я довольно быстро, сказалась усталость. Утром меня разбудил Щусев. Все уже были одеты, умыты и ходили, чуть ли не переступая через меня, который лежал скорчившись на полу. Я быстро вскочил.
– Ну и храпел же ты ночью, – сказал мне Вова Шеховцев, – я проснулся, думаю, кто это так храпака давит?..
Меня этот Шеховцев раздражал. В его хулиганских уличных глазах всегда было нечто мне враждебное. К тому ж меня возмущало, что эта шпана сопливая говорит мне «ты» как равному. В том же, что он уличил меня в ночном храпе, было и вовсе нечто унизительное. Тем более что за спиной моей на эту реплику Шеховцева кто-то засмеялся по-новому, по-чужому. И действительно, это был тот самый чужак, который приехал после нас и здесь поселился (впрочем, я его видел разок у Щусева на заседании организации, когда решался вопрос о кандидатуре Молотова или Маркадера). Был он маленького роста, почти карлик, и имел вид человека, быстро располневшего после истощения. (Некоторые реабилитированные, особенно по физиологическому состоянию своему склонные к полноте, быстро полнеют, буквально в первые же месяцы свободы изменяясь на глазах.) Но в цвете полного лица его была какая-то непроходящая землистость, и ладони его холодны, как у мертвеца (он подал мне руку). Звали его Павел (впрочем, возможно, это псевдоним, кличка, ибо меня Щусев тоже почему-то представил кличкой, о которой я и забывать стал. Напомню, у каждого из нас была кличка, но мы ею не пользовались, и в кличке этой также был элемент несерьезности и игры. Или это были умелые действия Щусева под крикливость и несерьезность времени, ибо ныне известно: все эти клички соответствующим образом фиксировались и вообще все о нас сообщалось. Но об этом еще рано).
– Турок, – представил меня Щусев Павлу.
– А он соответствует, – сказал Павел Щусеву обо мне.
– Не думаю, – ответил Щусев.
– Ты не прав, – сказал Павел, все еще не отпуская после рукопожатия моей руки и задержав ее в своей пухлой холодной ладони.
– В чем дело? – вспылил я, давая этому Павлу понять, что не лыком шит, что меня голыми руками не возьмешь и все эти экивоки и неопределенности вокруг меня пусть он побережет для кого-нибудь другого. Я выдернул свою руку и отошел к окну. Ребята, Вова и Сережа, засмеялись. (Теперь настал их черед.) – Что происходит? – спросил я Щусева.
Но Павел подошел ко мне (он был ниже меня на голову), взял меня об руку, вышел в переднюю. Следом вышел Щусев.
– Вам известно, – тихо сказал Павел, – что Олесь Горюн состоял в агентах КГБ и таковым был направлен в организацию?
– Нет, – растерянно ответил я и тут же осознал намек, – значит, вы и меня… Как вы смеете?.. Кто вы?.. По какому праву?.. – я говорил вздор, ибо был растерян.
– Так, – властно и твердо сказал Щусев, – прекратить, и немедленно… Слышишь, ты, сволочь! – вдруг крикнул он Павлу.
Сцена начала становиться безобразной. Очевидно, она являлась продолжением чего-то, что происходило вчера в мое отсутствие.
– Ну-ка, выйти всем! – крикнул Щусев (он кричал, оказывается зная, что мы одни, ибо хозяйка еще на рассвете, чуть ли не первой электричкой, выехала на дачу журналиста, своего родственника, оставив квартиру в наше распоряжение. Это, как выяснилось, было делом рук Коли). – Выйти всем… Выходите, ребята… Я с Павлом поговорю наедине.
Я и ребята стояли в передней довольно перепуганные, думая, что сейчас там, в комнате, начнутся особенно бурные крики, а возможно, и драка, но там царила тишина, подобная той, какая случается, когда люди говорят шепотом. И действительно, через минут двадцать дверь распахнулась, вышел Павел, одетый, с чемоданом в руках, и, ни на кого не глядя, не попрощавшись, ушел. Щусев появился через некоторый промежуток времени, после того как дверь захлопнулась, и сказал как ни в чем не бывало:
– Позавтракаем, и вы, ребята, в кино, вот деньги (он выделял им каждый день карманную сумму, которую вручал не Вове, а Сереже), погуляйте, отдохните… А нам с Гошей надо по делу…
«Ясно, – подумал я, – значит, ребят он до последней минуты собирается держать в неведении… А этот Павел… Чего он приезжал?.. И скандал… Нет ли здесь подвоха или розыгрыша?.. Проверяют меня, что ли?.. Ну, подожди… Время, время, – вот что все поставит на место…»
Так думал я за завтраком, довольно скудным, состоящим из булок и чая. Когда после завтрака ребята ушли, я попробовал заговорить о Павле, ибо его появление и исчезновение меня взволновали, но Щусев сказал:
– Не надо о нем… Явился без вызова… Болван… Вообще, человек он сумасшедший… Двадцать лет режимных лагерей… Ему там ребра поломали и ногти повыдергивали… Особенно на ногах это болезненно…
– А что, Горюн действительно?.. – начал я тихо, после паузы, вызванной болезненной реакцией от подробностей, сообщенных мне о мучениях человека мне неприятного.
– Всего лишь предположение, – перебил как-то нервно Щусев, – но поручиться нельзя.
– Но ведь он арестован?
– Это тоже предположение… Впрочем, они иногда арестовывают своих для отвода глаз… Вы не читали (опять «вы»), вы не читали брошюру народника Тихомирова «Почему я перестал быть революционером»? Там уже кое-что объяснялось, и позднее оно обнаружилось у наших евреев. (Его снова прорвало.) Национальный дух революции… Народное движение было убито идеологией, привезенной с Запада… Краеугольный камень троцкизма – самодержавие народа… Какого народа? Русских? Славян? Разве в Англии правит некий всемирный народ, или во Франции?.. Они придумали интернационал, но придумали его для нас (он повторялся, и это говорило о том, что это его сильно занимает и глубоко засело в мозгу). – Надо действовать, Гоша, – сказал он, когда мы окончили чаепитие (после ухода ребят мы выпили еще по две чашки, возможно, для того, чтобы иметь повод говорить не на улице и при этом не сидеть попросту без дела, дабы не придать разговору специальный характер), – сейчас самый подходящий момент… После того как его Хрущев отстранил от дел, со спецохраны он фактически снят – раз, – Щусев загнул палец, – с другой стороны, он теперь мученик за идею сталинизма, и авторитет его вовсе не упал, в том числе и всемирный… Ты знаешь, что организация наша обладает фактически ничтожными возможностями и акт возмездия в центре Москвы, среди бела дня, правой руке Сталина, его ближайшему соратнику, стал доступен лишь благодаря временному стечению обстоятельств… Это должно всколыхнуть молодые умы… Есть еще один момент… Кстати, весьма щекотливый… Я боюсь, что какой-нибудь случайный реабилитированный одиночка… Какой-нибудь пострадавший еврей даст ему пощечину, вряд ли он сделает что-либо большее, и тем самым все приобретет комический характер… И вообще, этот одиночка помешает и вспугнет его… Помешает даже чисто организационно… Надо торопиться… Даже террор наш после Пугачева был крайне засорен иноверцами, потому и был чужд народу…
К тому времени я уже твердо понимал, что со Щусевым пора рвать, но понимал также, что еще рано и самостоятельное кредо еще не выработано. В Щусеве мне прежде всего не нравилась его монотонность аргументов и призывов (как выяснил я потом, это составляет не слабость, а силу политического течения крайнего толка). Мне не нравилось также, что и здесь проглядывали черты ненавистного мне Орлова и вообще получался заколдованный круг, который в последнее время меня даже начал пугать: в какую бы сторону я ни шел, везде маячил призрак Орлова, причем как раз среди тех, кто его поносил. (Поносили его все, с кем мне приходилось сталкиваться.) Поэтому речь шла о создании кредо совершенно отличного, и вот тут-то обнаружились немалые трудности. Тот долгий и извилистый путь, которым я шел к идее вообще, утрачивая и разочаровываясь, и то счастливое обстоятельство, когда я перенял у Щусева, по его же инициативе, великую дерзость желания, утвердившую во мне идею, – все это не имело, как я понял, смысла, если не подкрепить эту идею кредо, то есть собственными взглядами на судьбу России. Взгляды Щусева были мне неприятны, и лишь благодаря выработанной годами хитрости и притворству я это от него прятал. Но собственного разумения судьбы России я не имел и здесь рассчитывал на Колю, юношу столичного и начитанного. Вообще один я был еще ничем, а вместе с Колей мы уже составляли известное новое направление. Таковы были мои мысли вплоть до того момента (мы, кстати, уже шли по улице), до того момента, как Щусев сказал негромко:
– Здесь…
Мы остановились, и тут же я увидел Колю, восприняв это как знамение. Правда, потом выяснилось, что Коля здесь находится по договору со Щусевым и выполняет определенное задание, то есть, стоя у киоска «Табак, сигареты», он держал под наблюдением узкую, тихую улицу. Очевидно, своим заданием Коля был чрезмерно увлечен, поскольку вначале, будто и не замечая меня, тихо сказал Щусеву:
– Сегодня он запоздал на десять минут… Но в остальном как обычно, – и лишь после этого улыбнулся мне.
Это меня покоробило. «Тут, наверное, не обошлось без Ятлина», – подумал я. Но тут же Коля сказал тихо, адресуясь лишь ко мне и явно понизив голос, чтоб Щусев, оглядывавший перекресток, не слышал:
– Я вчера весь вечер говорил Ятлину о вас… Он заинтересован и хочет повидаться…
Я задумался. Конечно, в смысле выработки кредо тут есть определенный положительный момент. Присутствие в столичном обществе, где все они для меня будут объектом рассмотрения, я же – «инкогнито», не может помешать, если тщательно продумать свои действия. А вдруг я к этому Ятлину несправедлив? Моя идея достигнуть верховной власти в России требует гибкости и союзов, хотя бы и временных.
– И одна девушка вами заинтересовалась, – совсем уж глуповато хихикнул Коля.
И снова некстати. Ибо если до этой фразы я готов был согласиться на встречу, то после нее все приняло иной аспект и Коля, тем более со своим хихиканьем, мог неверно истолковать мое согласие. «Странный парень, – подумал я с досадой, – когда он научится точности взаимоотношений? У него в этом смысле полностью отсутствует чутье». Конечно, намек о девушке воздействовал на меня, но это-то было и опасно и могло принизить наши взаимоотношения с Колей, складывающиеся на основе великой идеи. Поэтому в данном случае я решил не ответить на предложение и переждать, тем более что Щусев, до того перешедший на другую сторону широкой улицы (улица Герцена), теперь направлялся к нам.
– Какое странное совпадение, – сказал он негромко, когда мы отошли к скверику (неподалеку располагался скверик, маленький и без деревьев, а лишь с двумя садовыми скамьями и запущенной клумбой), – какое совпадение… Все должно начаться здесь… На улице Александра Герцена… Здесь какой-то символ… Помните, Коля, у Герцена: страна все более опускалась нравственно, ничто в ней не преуспевало, а местная администрация становилась все более обременительной для подданных, без малейшей выгоды для государства… Это место я почти точно помню.
То, что Щусев обращался с цитатой к Коле, шестнадцатилетнему юноше, минуя меня, конечно же, коробило, но я нашел в себе силы не подать виду. Вообще буквально на глазах я во многом менялся, и это меня самого радовало. Причем новый процесс во мне еще не завершился, я это понимал, однако так же как молодая мать отбрасывает свои старые привычки во имя ребенка, так и я вел себя подобно молодой матери, прислушиваясь, обуздывая свои чувства и живя во имя своего новорожденного ребенка (ибо это еще было новорожденное), ребенка-идеи, ища в жизни все для него полезное. Жизнь моя в собственных глазах приобретала все большую цену, но, повторяю, процесс еще не был завершен, и потому иногда я сравнивал.
Время между тем приближалось к полудню. В конце лета в Москве, когда листва тяжелеет от пыли и кончается пора теплых дождей (дожди бывают лишь в холодные дни), то есть в августе в Москве часты резкие переходы от холода к зною, влияющие на нервную систему, конец московского лета редко бывает хорош, и улучшение наступает лишь с приходом осени, утренней свежести и прохлады и золотой, радующей глаз листвы. И вот по какой-то мистической пропорции случайного и закономерного мы с нашими всероссийскими замыслами и я со своей новорожденной идеей попали как раз в этот нелегкий период московского календаря. Отсюда дополнительные нагрузки, нервные срывы и наступающие вслед за ними более или менее длительные патологические состояния. Но в тот день, несмотря на жару, я чувствовал себя хорошо, а досада на Колю и Щусева быстро прошла.
Щусев вручил мне и Коле по секундомеру и велел от начала узкой улочки (улица Грановского), перпендикулярной улице Герцена, двигаться обычным шагом мне, затем, через определенный промежуток, почти бегом, Коле. Потом он сравнил время на секундомерах и снова, сидя в скверике с блокнотом, что-то прикидывал. На улице Грановского, как выяснилось, был правительственный дом, но жили там, разумеется, «бывшие», то есть те, кто ныне не у дел. Огромный, облицованный красной штукатуркой, старинный, с высокими окнами, с мемориальными досками, с запертыми подъездами, поблескивающими медью, дом этот выделялся и производил на меня впечатление политическое и поучительное. Иными словами, я присматривался с интересом, надеясь в этих поблескивающих медью подъездах и прикорнувших у обочин автомашинах с опытными, откормленными шоферами что-то почерпнуть для своего «ребенка». Сквозь чугунную узорную ограду виден был двор, где играли дети «бывших» и сидели их старушки, кстати говоря совершенно обыденные. Хоть ворота во двор не были заперты, у ворот в зеленой будочке сидел человек, правда не в военной форме, а довольно пожилой, наверное, тоже «бывший», охранник чего-то важного, но ныне находившийся на пенсии.
– Здесь внутренний двор продовольственного магазина, – между тем говорил Коля Щусеву (они, видно, проводили исследование не впервой, и Коля изучал этот участок еще до нашего приезда).
– Сама улица пуста, – сказал Щусев, – опаснее всего перекресток, если мы будем уходить все в эту сторону.
– Почему же все? – сказал Коля. – Максимум двое… Ни в коем случае нельзя всем в одну сторону, верно, Гоша?
Мне кажется, он нарочно вовлек меня в спор, чувствуя, что Щусев меня игнорирует. У меня из головы не выходил Павел и вся история с ним, полная намеков в мой адрес, а также сообщение о том, что Горюн – стукач. Поэтому я несколько замешкался с ответом, и Щусев меня вновь «затер».
– Ладно, прекратим, – сказал он, не дав мне высказаться. – Не сейчас, – добавил он мягче, – решим завтра… Дело мы сделали… Данные собраны, по-моему, неплохо… Пойдемте лучше, ребята, догуляем…
Я глянул на Щусева и понял, что сейчас он займется мной и резко переменит ко мне отношение к лучшему, ибо дело, в котором я ему нужен был менее Коли, было окончено, и этот опытный политический функционер, конечно же, постарается в ни к чему не обязывающем разговоре восстановить наши с ним отношения. Я уже был уверен, что Щусев жалеет об «историческом поцелуе» и о таком, как я, «наследнике», которого он выбрал в результате того, что я в трудную минуту (а отказ Висовина был для него трудной минутой, и он явно чего-то опасался, но, кажется, опасения эти пока не оправдались), так вот, попал в «наследники» я из-за того, что случайно в трудную минуту оказался рядом. Такое в политике часто бывает, и если бы мысль Щусева о власти не оплодотворила бы давно зревшую, но непроясненную живую идею, то разговор этот свелся бы не более чем к анекдотическому воспоминанию. Но позже духовно я уже был сам себе хозяин и личность созревшая, чему свидетельствовало отношение ко мне Коли, юноши столичного и тщеславными личностями разного рода даже развращенного, так что удивить меня в этом смысле было трудно.
– Вы не в настроении? – шепотом спросил меня Коля.
– Нет, все хорошо, – ответил я небрежно.
– А как же насчет Германа?
– Ты о чем? (Я отлично помнил, о чем он).
– Ятлин… Он хочет встретиться с вами… Ему интересно…
– Ах, это тот… Ну, если интересно… – я старался выстроить фразу как можно небрежней, но на грани, чтобы она не выглядела как отказ и не носила характер прямого согласия…
В это время Щусев остановился (он несколько ушел вперед).
– Ну, ребята, – сказал он негромко, – я хочу вам показать нынешнюю Россию… Да-да, наглядный урок политграмоты.
Мы стояли у ограждения, где располагались крупные торговые центры, привлекавшие толпы провинциалов. Щусев оглядывал идущую мимо потную толпу с какой-то кривой улыбочкой, редко у него на лице являвшейся (я ее, кажется, видывал в какие-то острые минуты, однако на прогулке – впервые). Вдруг он подошел к какому-то гражданину в твердой капроновой шляпе и рывком вывернул ему руку за спину. Окружавший народ шарахнулся, но, поскольку Щусев твердо-официально стоял и держал гражданина, то все вокруг начали смотреть с испуганным любопытством, с каким обычно разглядывают преступника. Сам же задержанный пытался что-то вымолвить, но Щусев твердо сказал:
– Пройдемте… Для вас же, гражданин, лучше…
В Щусеве все-таки была какая-то смелая уличная удаль на грани актерского мастерства, которая, как я понял, свойственна не многим, а лишь избранникам. Я тут же бросился и так сильно свернул гражданину другую руку, что кости его затрещали и радостная озорная истома наполнила мне грудь. Мы повели гражданина сквозь толпу, и он шел словно оглушенный, не сопротивляясь и даже увлекая нас в том направлении, в каком мы его вели, так что нам почти не приходилось прикладывать усилий на то, чтоб его тащить, и я все свои старания тратил на то, чтоб вертеть ему руку. Мной овладел меня же пугающий приступ жестокости и отвращения к этому, в капроновой шляпе, и я крутил ему руку все сильнее, так что он даже скособочился в мою сторону. Слишком далеко вести его по людной улице, где на нас все оглядывались, было опасно, и поэтому мы свернули в переулок довольно пустой. И тут-то Коля, идущий сзади, не выдержал и захохотал. Смех этот как бы вывел из оцепенения гражданина, он опомнился и, кажется, несмотря на боль, которую я ему причинил, задумался и начал сомневаться в справедливости такого с ним обращения. Щусев почувствовал предел возможного и исчерпанность ситуации. Он осторожно мигнул мне, мы разом отпустили гражданина, который, кажется, начал понимать, что действия наши не освящены властью, и поэтому обрел дар речи, что было весьма для нас опасно. Мы вели себя, конечно, как хулиганящие мальчишки, но мне кажется, у Щусева был замысел, конечно же связанный с риском, как вся деятельность подобного рода, воздействовать на нас и перевести нас в активный план и готовность к необычному. Вообще Щусев великолепно понимал «улицу», где протекали главные события политики крайнего толка, и смело шел на нарушение привычных бытовых норм, дабы добиться нужного ему направления своих подопечных… В частности, Коля был этим его поступком очарован, да и во мне, признаюсь, произошло нечто бодрящее и примирившее меня со Щусевым хотя бы на время.
Мы отдышались в каком-то подъезде, а Щусев даже и тяжело закашлялся, ибо бежать ему, проведшему много лет в концлагерях, было нелегко, особенно по жаре. (Мы вынуждены были побежать, поскольку потерпевший опомнился, закричал и бросился за нами.) Лицо Щусева даже побелело, так что меня охватила некоторая тревога, но он тут же пришел в себя, выглянул из подъезда и, улыбнувшись, сказал:
– Кажется, отстал, сволочь… (Часто он произносил это ругательство, острое и в то же время как бы цензурное.)
Глава седьмая
Нечего удивляться тому, что столичное общество, куда я попал по инициативе Коли, по каким-то основным своим законам напоминало то провинциальное, куда я попал по протекции Цветы. Нынешняя форма его создавалась давно в России – возможно, уже после 1812 года, когда из среды дворян начала зарождаться интеллигенция протеста, оспаривающая у правительства право на то, чтоб властвовать в общественном мнении государства. Основой этой формы является спор, причем для всякого живого спора требуется живой оппонент, а поскольку основные претензии к правительству настолько разделяются всеми, что дискутировать о них считается дурным тоном, то спор и взаимное утверждение собственной личности ведется друг против друга, часто даже и до взаимного морального уничтожения, что считается верхом проявления личности. Все это и прежде в России возникало и повторялось именно в переходные периоды, когда ослабляется власть, то есть когда власть, завершая какой-либо цикл, перестает казнить без разбора и в массовом порядке. Именно тогда возникало общественное мнение, но общественное мнение особого рода, то есть вокруг частных столов, уставленных закусками. Такова традиция, вызванная также отсутствием антиправительственной печати, что, кстати, некоторые из оппозиции считают благом, поскольку, мол, печать эта сразу же разбилась бы на ряд направлений с взаимными поношениями и упреками, доходящими до ненависти, и не столько вела бы борьбу с бюрократией и несправедливостью, сколько науськивала бы народ и общество друг на друга, чем внесла бы полную смуту в сознание. А некоторые считают, что смута в сознании такой страны, как Россия, опаснее любых ясных формулировок тирана. Но это, разумеется, лишь отступление, объясняющее, почему, перелистав даже и девятнадцатый век – сочинения классиков прошлого либо старые газеты, можно найти весьма подобное по форме общество, где и при наличии либеральной печати (конечно же, не антиправительственной, а той самой, сводящей взаимные счеты) существовали домашние споры, назовем эти споры застольной оппозицией, где за самоваром поднимались проблемы на уровне государственных учреждений верховного порядка.
Тем более не следует удивляться тому, что современные компании-общества, так сказать, стратегически весьма подобны. Но это не значит, что между ними нет тактического разнообразия, и часто весьма существенного, на котором я и намерен остановиться. Я бы сказал, что компания, куда привел меня Коля, даже по внешнему виду полемизировала с той, провинциальной. Начнем с того, что в провинциальной были торжественность и роскошь, связанные, во-первых, с достатком, а во-вторых, с приездом столичной знаменитости. Здесь же были бедность (причем бедность эта даже подчеркивалась) и свобода нравов, и я уверен, что эту знаменитость, Арского, явись он сюда (он, кстати, часто ранее сюда являлся, пока не поскандалил с Ятлиным, но это уже объяснение по ходу), явись он, его бы приняли холодно из-за официальной шумихи вокруг него, а официальность здесь считалась пороком. Отсюда – отсутствие атмосферы культа знаменитости, благодаря чему каждый стремился высказаться не для того, чтоб угодить (напоминаю, именно это, то есть желание угодить и подружиться с Арским, владело мной тогда во всех моих мыслях, действиях и промахах). Здесь же каждый говорил не для того, чтоб угодить, а для того, чтоб утвердить себя в своих же глазах. Иными словами, в каждом из членов столичной компании было больше независимости, так что трудно было даже нащупать нерв компании, поскольку, кроме Коли, доброго юноши, который был не в счет, все и с самим Ятлиным держались независимо. Ятлин же если и выделялся, то как номинальный символ этой независимости каждого. Объясню. Если кто-либо хотел подчеркнуть или наглядно проявить свою независимость, он проделывал это на Ятлине, признанной и уважаемой личности. То ли это в виде спора, то ли это в виде чуть ли не какого-то небрежного жеста в адрес Ятлина, на что Ятлин отвечал тем же, и они расходились, довольные каждый собой. Вот эту-то специфику компании я сразу усек, и здесь-то, я понял, и надо себя проявлять. Должен заметить, что вообще-то по отношению к остальным Ятлин, признанный авторитет, вел себя весьма демократично, сдержанно, не обижался даже и на грубости в свой адрес и вообще не пытался подавлять. Но я не учел того факта, что Коля весьма тут напортил, и так же как своими восторгами в адрес Ятлина он еще заочно возбудил меня против него, так и восторги в мой адрес возбудили против меня Ятлина до такой степени, что его личное взяло верх над его общественным кредо, то есть он меня возненавидел лично, а не как общественного противника или представителя иной точки зрения. Возможно также, что Ятлин на моем примере хотел показать остальным членам общества-компании, что он умеет подавлять, а не подавляет их и позволяет им фамильярности лишь по своим убеждениям, но не по своему характеру. Моему столкновению с Ятлиным, которое надвигалось как рок, неотвратимо, я это потом понял, моему столкновению способствовало также и мое желание править Россией, мое великое сформировавшееся «инкогнито». Если в ту компанию я пошел как проситель, то в эту вошел как властелин, который до поры до времени не узнан и наблюдает за жалкой суетой. Как этакий переодетый Гарун аль-Рашид. Мне думалось, что «инкогнито» это сидит еще во мне глубоко, но, оказывается, оно начало уже сказываться невольно на моей пластике. Мне потом Коля рассказывал, что, войдя, я остановился не у двери (что было бы робостью), а, выйдя на середину комнаты и не успев еще ни с кем поздороваться, оглядел компанию, близоруко щурясь. (У меня появилась такая привычка – оглядывать, щурясь.) Комната (я так до сих пор и не знаю, кто из компании был ее хозяин) была почти лишена мебели. В ней были книги на полках, неизменный, символический уже портрет Хемингуэя и икона Христа, новшество для меня, ибо увлечение религией как противоборство официальности, прошлому и сталинизму еще только зарождалось в среде протеста. Стол был раздвижной из финской кухонной мебели, и к нему для увеличения длины приставлен был шахматный столик. Теснилось (именно теснилось) за столом человек восемь, из них две девушки, обе курящие (в одной я узнал Алку, ту, которая грудью своей упиралась вчера Ятлину в ребра). Закуска (это была именно не еда, а закуска) состояла из нескольких банок баклажанной и кабачковой икры, которую прямо из тары брали ложками, и колбасы, лежащей вместо тарелок на бумажках, словно дело происходило не в доме, а на вокзале или в общежитии. Водки не было, впрочем, возможно, ее к нашему приходу уже попросту выпили, поскольку лица некоторых были излишне свободны (в том числе и курящей Алки).
– Друзья мои, – как-то торжественно и наивно-глуповато объявил Коля, – вот это и есть Гоша Цвибышев.
Это объявление сразу же выбило меня из колеи. Во-первых, мне стало неловко, а во-вторых, я заметил, что кое-кто переглянулся с ухмылкой. Кажется, заключил я про себя, к Коле здесь относятся доброжелательно, но несерьезно. И нет ничего худшего, чем быть введенным в компанию таким человеком, особенно если он тебя начинает представлять и хвалить. Я с удовольствием наступил бы Коле на ногу (этот жест он, кажется, усвоил), однако Коля находился от меня далеко, а если бы я подошел специально, то на это обратили бы внимание. Раздумывая так с раздражением, я замешкался и дал возможность Ятлину сделать первый ход.
– Я хотел бы дополнить Колю, – сказал Ятлин, – это тот самый Цвибышев, который приехал из провинции покорять Москву.
За столом, конечно, засмеялись. Такой смех – это не своеобразие, а сходство всех компаний, и он убивает того, в чей адрес он направлен. После такого смеха ничего невозможно уже, кроме противоборства. Напомню, что я даже не успел подойти вплотную к столу и стоял чуть ли не на пороге, шагнув ближе к середине, чтоб не выглядеть робким.
– Да, – сказал я, вызывающе глядя на Ятлина (лица остальных сливались для меня воедино), – да, тому немало примеров… И в прошлом, и в будущем.
«В будущем» я сказал машинально, как бы оговорился, ибо мысль свою, оттого что я ее прятал и держал «инкогнито», приходилось ломать, обуздывать, и получилось глупо. Но для компании, где происходит словесная дуэль, такая оговорка была элементарным просчетом, как в шахматах ситуация детского мата.
– Значит, вы умеете заглядывать в будущее, – радостно от такого моего «зевка», просчета с первых же ходов, сказал Ятлин, блеснув глазами.
Я и сам бы подобное не упустил, предоставь мне Ятлин такую возможность, и поэтому я понял, как лихо меня сейчас начнут травить всей компанией. Видно, и Коля, хорошо знавший своих друзей, это понял, и он отчаянно попытался исправить положение.
– Ребята, – сказал он, – мы очень нуждаемся в таких людях… Это очень интересный человек, поверьте, – и, очевидно от отчаяния, ибо он видел, что слова его не доходят, последнее он произнес дрогнувшим голосом.
Меня это взорвало. С каждым разом Коля своей защитой все более меня позорил. К тому же я, человек по натуре капризный, ощущал, что Коля – единственное с добром относящееся ко мне здесь существо, а значит, раздражение мое снесет безропотно.
– Ах, перестань, – прикрикнул я на Колю, – все ты глупости говоришь!.. Кто тебя просит?..
– Ребята, – сказал Ятлин, смерив меня уже неприкрыто враждебно, – в нашем присутствии этот смеет обижать Колю… Мы не потерпим…
И действительно, вместе с Ятлиным из-за стола поднялись трое, причем один длиннорукий, и он-то, я сразу смекнул, представляет главную опасность.
– Ребята, – просто уже в отчаянии, чуть не плача крикнул Коля, – ничего он меня не оскорбил!.. Не обидел!.. Я прощаю, понимаете, я прощаю!..
Нет, это уже было слишком. Этот девственник меня прощает.
– Да иди ты со своим прощением! – крикнул я и выругался грязно, невзирая на двух курящих девушек.
– Так, – в тишине сказал Ятлин.
– Стойте! – крикнул Коля и, подбежав, чуть ли не прикрыл меня своей грудью.
Он стоял, широко разбросав руки, как распятый Христос. Я видел перед собой его цыплячью шею.
Надо сказать, что, как все вспыльчивые люди, выругавшись и дойдя до предела, я тут же опомнился и обмяк, даже и испугался, и потому невольно принял эту Колину защиту всерьез, то есть не шелохнувшись стоял за Колиной спиной.
– Вот только подойдите! – крикнул Коля. – Ятлин, ты ведь умный человек!.. Как ты можешь так?.. Ятлин, я с тобой поговорить хочу…
– Хорошо, – сказал Ятлин, – я поговорю с Колей… Подождите и ничего без меня не предпринимайте (тут-то он и попрал демократию и показал власть).
Коля взял Ятлина об руку, и они вышли в коридор. Я же по-прежнему стоял и смотрел на компанию. Теперь я понимал, что попал в довольно опасную ситуацию, ибо все они были пьяны, это стало лишь теперь ясно, да и в углу я заметил несколько пустых бутылок. Я понял, что ужасающе глупо было все мое поведение здесь с момента, как я вошел. Я не имел теперь права рисковать, ибо я ныне был не один и должен был оберегать свое «дитя»-идею от нелепых случайностей. Ятлин вернулся довольно скоро, весело как-то и крупным шагом. Он был весел чрезвычайно и словно весь переменился. Подойдя ко мне, он пожал руку, и Коля, вошедший следом, выглядел радостно.
– Ребята, – сказал Ятлин, – ситуация изменилась. Мы просто этого парня недооценили… Садитесь, Гоша…
Я сел к столу все еще настороженно, и мне тут же наложили в тарелку колбасы, измазанной кабачковой икрой, взяв эту колбасу вилкой со множества бумажек. Вдруг страшная догадка сверкнула в моем мозгу. Я глянул на Колю. Он ответил мне успокаивающим взглядом.
– Интересно, – сказал Ятлин, – а вы о Фетисове ничего не слышали?
– Нет, – сказал я, весь напрягшись.
– Говорят, Фетисова снова вызывали в КГБ, предупреждали, – сказал длиннорукий.
– Да знаем, знаем, – сказала курящая Алка так, как говорят рассказчику старых анекдотов.
– Фетисов – это бывший капитан торгового флота, – сказал Ятлин, глядя на меня в упор, – он организовал у себя на дому новое правительство России… Он и шесть его учеников…
Меня прошибло испариной. Коля, первый же человек, которому я доверился и которого как будто полюбил, предал меня. Я видел, что и Коля побледнел.
– Ятлин, – крикнул он, – ты же обещал!.. Я ж тебе как другу!..
– А каково ваше кредо? – не обращая внимания на крик Коли, спросил Ятлин, глядя на меня радостно, как на пойманную добычу. – Какой политический строй вы хотите установить в нашей многострадальной стране? Демократическую республику с вами во главе как с президентом? Или военную диктатуру? Или монархию?.. Гоша… Георгий, значит… Георгий Первый…
У меня все мелькало перед глазами, и бледное лицо Коли, на котором я пытался сосредоточиться, чтоб излить свой гнев, пульсировало, то уменьшаясь, то увеличиваясь.
– Во-первых, меня зовут не Георгий, а Григорий! – крикнул я, совсем уж потеряв ориентировку.
– Отлично, – обрадовался Ятлин (я представил себе, как он наслаждается, топча врага), – отлично… Григорий Отрепьев… Фигура не новая для России… Гришка Самозванец…
– Ребята, – сказала девушка, сидевшая неподалеку от меня, – знаете, у Фетисова ведь обнаружили план политического устройства России (мне кажется, девушка эта почувствовала крайность ситуации и из жалости ко мне решила отвести разговор, пусть в параллельное, но менее для меня острое русло).
– Знаем, – сказал длиннорукий, – деурбанизация городов… Сельская община… Что касается евреев, то им будет разрешено заниматься лишь определенными профессиями, например портных, сапожников, часовых мастеров… И проживание лишь на юге страны…
– Ну, а у вас каково, – безжалостно не унимался Ятлин, – что вы скажете, Жанна д’Арк в брюках?..
– Ятлин! – снова в отчаянии крикнул Коля.
– Молчи и слушай, Коля, – обернулся к нему Ятлин, – на примере этой жалкой личности, – он кивнул на меня, – я хочу тебе показать, во что ты влип… Это мерзавцы и авантюристы… И посмотри… У него голова дергается… Жалкий тип со вспухшим тщеславием… И ты смел вообразить, Гоша, что мы отдадим тебе в управление нашу страну?.. Да как ты смел даже и подумать?.. Впрочем, я делаю ему честь (кажется, Ятлина развезло от выпитого), разве на такое реагируют всерьез?.. А ты не воображаешь себя Наполеоном?.. Или жареным петушком?.. – И он захохотал.
Засмеялись и остальные. У меня сильно давило в висках.
– Ятлин, – крикнул Коля, – ты не прав совершенно!.. Гоша, вы не слушайте его, он пьян… Я во всем виноват… Я думал, он к вам плохо оттого, что вас не знает, вашей мечты… Он мне обещал… – И Коля бросился ко мне.
До сего времени я сидел как бы оцепенев над тарелкой, в которой лежало несколько кружков колбасы, измазанных кабачковой икрой. (Эта тарелка с неаппетитной, несвежей колбасой надолго, если не навсегда, врежется мне в память, я это знал.) Но когда Коля подбежал ко мне, меня снова охватил такой гнев, что я с силой толкнул его в грудь, так что он стукнулся спиной о книжную полку. И тут же меня рванули сзади за рубашку. Произошла возня, упало несколько стульев, и сразу же застучали в стену соседи. Видно, возня случалась здесь и раньше, ибо они привычно застучали, едва она началась.
– Эх, – крикнул я, отбрасывая кого-то от себя и сжимая кулаки, – эх, и выдавил бы я из вас крови!.. Дайте срок!..
– Это он по злобе, – крикнул Коля, – он в раздражении!.. Он сторонник демократических форм правления!..
В это время раздался звонок в дверь.
– Это Маша, – сказал Ятлин совершенно иным тоном, притихнув. – Я знаю, что это Маша…
И действительно, это была девушка. Остановившись на пороге, она с презрением и гневом оглядела всех, задержала несколько дольше взгляд на мне, как на лице новом, и сказала:
– Коля, идем домой.
– Чего ты пришла, Машка? – раздраженно сказал Коля. – Как ты не вовремя… Я не маленький, чего ты за мной ходишь?..
– Меня отец послал, – сказала Маша, – сама бы я в подобную мерзость, – она вновь оглядела комнату, – не влезла… А это что-то уж новое, – она обернулась ко мне…
Я был оглушен этой девушкой до такой степени, что то ужасное, что только что произошло, как бы отодвинулось на второй план. Я был влюблен навек, но знал одновременно по внутреннему своему чутью, чрезвычайно у меня развитому, что никогда не буду ею любим. Я понял, что и Ятлин влюблен, но не любим и, кажется, даже уже получил отказ. Я видел, как он первоначально притих, очарованный ее видом, а затем, опомнившись и вспомнив, что ей надо мстить (такие, как Ятлин, при отказе мстят постоянно), сказал:
– Ну как ваш сталинский стукач, родитель?.. Больше не получал ни от кого пощечин?..
Алка с папиросой громко засмеялась.
– Мразь. – коротко сказала Маша. – Не смей более здесь бывать, Коля… Я как сестра тебе запрещаю…
– А не твое дело! – крикнул Коля. – И так, Маша, нечестно – защищать дурного человека только потому, что он твой отец… Ведь доказано, что он доносил… Ведь доказано… Например, Висовин…
И тут уж Коля не выдержал. Все пережитое им за вечер сказалось и проявилось, и он по-детски заплакал, громко всхлипывая…
Я был совершенно растерян, но в то же время соображал, что произошло нечто мне на пользу и меня выручившее.
– Я тут сам впервой, – сказал я, не глядя в робости на Машу, – вы правы… На Колю здесь весьма дурно влияют, и он даже по отношению ко мне вел себя бестактно… Но я ему готов простить.
– Диктатор России прощает, – сказал Ятлин, и вокруг захохотали. – Маша, выходи за него замуж, царицей будешь всея Руси… Он мечтает царствовать в России, – сказал Ятлин, но в словах его было больше мелочной ревнивой злобы, чем силы, и они меня радовали, ибо я понимал, что каждое злобное слово в мой адрес хоть в чем-то да сближает со мной Машу.