Школа Гайдар Аркадий
– Ну давай тогда просто пройдемся.
– Куды?
– Ну так, по школе.
– Ну пошли.
Выходим из актового зала, я веду ее в коридор на третьем. Там темно. Мы становимся около окна, смотрим во двор. На боковом крыльце курят пацаны с восьмого класса. Я кладу ей руку на жопу, она ее сбрасывает. Я кладу опять.
– Ня нада.
– Что «не надо»?
– Лезть ня нада.
Я оставляю руку на жопе, а другой беру ее за грудь.
– Ня лезь, я сказала – ня лезь. Я щас заару.
– Ори, кто тебе не дает?
– Ну я ж табе сказала – ня лезь.
– Что ты как дурная – «ня лезь», «ня лезь»? Я тебя что – трогаю? Пошла вон, дура. Увижу на Рабочем – насую по ебалу. Ясно? Я иду назад в актовый зал.
Крюк и Батон сидят на стульях около входа.
– Ну, как баба? – спрашивает Крюк.
– Колхозница, бля, дикая. Пошла она в жопу.
– Ну так что, что колхозница? Отъебать все равно можно, – говорит Батон и давит лыбу.
– Да? Тогда иди и раскрути ее сам. Слабо, да?
Выходим с дискотеки. Навстречу – Коля-забулдон.
– Э, вы, пиздоболы, бля! – орет он нам. – Что шапки понадевали?
– А тебе-то что? – кричу я.
– По ебалу получать шапка не поможет,– Коля гогочет.
– Щас я его немного поучу, – говорит Крюк.
– Пошли отсюда, – Батон кривится. – На хуй он тебе упал?
– Нечего на меня залупляться.
– Он бухой, не соображает что говорит. Пусть идет.
– Ни хера. Надо ответить за базар.
Крюк подваливает к Коле.
– Что, говоришь, шапка не поможет?
– Не-а.
Крюк дает ему ногой в живот, Коля приседает.
– А щас как? Поможет или нет?
Крюк бьет Коле серию по морде – в нос, в челюсть, еще в нос.
Коля падает, Крюк молотит его ногами и орет:
– Ты на кого залупляешься, мудак? Ты на когозалупляешься, а? Что, совсем нюх потерял? Мозги отпил, да? Я тебя прибью на хуй, ты понял? Нет, ты мне скажи, ты понял?
Классная заходит к нам на химию.
– Начиная с завтрашнего дня мы будем ездить в колхоз, но не с утра, как обычно, а после уроков. Районо распорядилось, что срывать занятия нельзя, – и правильно. Уроки будут сокращенные, до двенадцати. Потом вам дадут час времени, чтобы сходить домой переодеться, и к часу подадут автобусы.
Все кривятся. Это охереть надо: сначала в школе сиди, суши мозги, потом на поле дрочись, как мудак какой-нибудь. Приедешь домой – и погулять не захочется. Телевизор посмотришь – и спать.
Князева встает и говорит:
– А в прошлом году десятые классы вообще не ездили в колхоз, помните? И в позапрошлом. А мы почему должны ездить?
Классная морщится. Князева ее уже задрала – всегда ей что-то не нравится, всегда выступает.
– Ну, вы ведь уже взрослые, ребята. Должны понимать, что раз районо распорядилось… Все классы с пятого по десятый поедут. Мы ничего сделать не можем – обязаны выполнять указания.
Классная выходит.
– Вот вам еще один пример идиотизма и абсурда этой системы, – говорит химик. Он сидит за своим здоровущим столом на возвышении и качает головой, как будто самый умный и дело вой, а все остальные – придурки и лохи.
Назавтра нас отпускают домой в двенадцать, чтоб мы переоделись, взяли ведра и к часу пришли опять к школе. Я мог бы не ехать – что мне сделают? – но дома тоже нечем заняться. Раз съезжу, а там видно будет.
Помню, как нас первый раз погнали в колхоз – классе в пятом. Мы тогда работали на бураках, а в обед откололись с Батоном и Йоганом от всех и покурили – Йоган стырил у своего батьки три «примины». Его батька тогда еще был живой, а на следующий год подлез по пьяни под машину. Выкинули бычки в кусты, и Йоган говорит:
– Надо подглядеть за бабами, когда они сцать пойдут.
Бабы встали – и к лесочку. Мы бочком, бочком – за ними. Бабы нас засекли, стусовались. Шли себе дальше, думали – мы отстанем.
Но ничего у нас тогда не вышло: классная засекла. Увидела, что мы за бабами поперли, догнала нас.
– А куда это вы, ребята? Идите-ка сюда, не надо отделяться от коллектива. Может быть, нам без вас скучно.
А на другой год я подцепил в колхозе вшей – скорей всего, в колхозе, где еще? Мы тогда ездили почти что каждый день, до холодов – до осенних каникул. А в конце каникул я пошел постричься в парикмахерскую на Рабочем. Тогда все пацаны стриглись после каждых каникул, в последний день перед школой очереди были – на два часа. В мужском зале работала жидовка, мамаша Валика – он в семнадцатой на класс старше учился, сейчас где-то в техникуме. Сел в кресло, она меня простыней обмотала, начала стричь – и как заорет:
– Ой, да у тебя же вши!
Хорошо хоть – достригла до конца, не выгнала.
Я дома мамаше рассказал, она говорит: – Вот жидовка пархатая, зачем ей надо было на всю парикмахерскую хай поднимать? Сделала бы вид, что все нормально, а потом бы тихонько сказала тебе на ухо.
Мамаша сходила в аптеку, купила дустовое мыло, потом вычесывала моих вшей на газету, а я их давил пальцами. Вымыл пару раз голову этим мылом – и все, больше их не было.
Одеваю старую куртку, синие спортивные штаны, две пары драных шерстяных носков и сапоги. Около школы уже стоят автобусы, простые желтые «Икарусы» – их сняли с маршрутов, чтобы оттарабанить нас в колхоз.
Некоторые уже приперлись в своих рабочих шмотках, сидят на перевернутых ведрах. Отдельной кучей стоят учителя. Эти с утра оделись «по-колхозному» – живут все далеко, съездить домой не успели бы. Химик пришел в джинсах, почти что новых, еще не вытертых, и в серой шерстяной шапке-панаме. Бабы поглядывают на него и хихикают: типа, гляньте, – Пудель прибарахлился.
В автобусе он садится с нашими бабами, и они базарят всю дорогу. Князева спрашивает у него:
– А какие книги вы любите читать?
– У меня есть правило – читать в день сто страниц. Так что я, честно говоря, и вспомнить всего не могу, что читаю. Часто даже не смотрю на обложку – кто автор, как название. Интересно – читаю, и все. Одно могу сказать – это самая разнообразная литература.
Фраер есть фраер, но бабы ему в рот смотрят: как же, как же, молодой учитель, закончил универ в Минске, живет в центрах, снимает хату, часто в школу на такси приезжает.
Нас вместе с девятым и десятым «а» привозят на бураки в колхоз «Прогресс». Я особо не стараюсь, да и никто не старается, даже самые примерные. Все хотят скорей закончить и ехать домой.
Сидим, перекусываем и ждем автобус. Со всех сторон – поля, за ними – кривобокие коровники, силосные башни и машинный двор.
На мотоциклах подъезжают местные пацаны – все в телогрейках – становятся в стороне, обсуждают наших баб, лыбятся. Их человек восемь, а у нас в трех классах пятнадцать пацанов. Правда, большинство – нулевые, как Антонов и Сухие. На этих надежды нет: раз дадут по морде – и все, «постилка». Если кресты решат сорваться, дела наши будут херовые, тем более что у них могут быть пики или велосипедные цепи, а у нас – только ведра, а ими особо не помахаешься.
Колхозные пацаны курят «Беломор», возятся со своими мотоциклами. Классная каждые две минуты смотрит на них, потом на часы и говорит:
– Ну что же это такое? Где пропал наш автобус? Может, он сломался?
Один крест что-то говорит нашим бабам – эти сидят на перевернутых ведрах ближе всех к мотоциклам. Князева улыбается, встает и идет к ним. Классная кричит:
– Галя, ты куда?
Князева прикидывается, что не слышит.
Крест сажает ее на мотоцикл, она берется за руль, крутит его туда-сюда. Оба лахают. Другие кресты тоже с ней базарят.
Подъезжает автобус. Все вскакивают со своих ведер и несутся занимать сиденья. Князева слезает с мотоцикла, крест хватает ее за руку, она вырывается, подбирает свое ведро – и в автобус.
Все уже там, ждут ее. Только она заходит – классная начинает орать:
– Что ты себе позволяешь? Что это за поведение? Кто тебе разрешил идти к этим ребятам? А если бы они тебя схватили и увезли?
– Тамара Ивановна, а вы знаете, что у них были ножи? Что они хотели наших ребят порезать?
– Как «порезать»? За что?
– Просто так. За то, что они из города. Они мне сами сказали.
– И ты им веришь?
– Они ножи показывали.
– Ладно, поговорю с директором, чтобы в этот колхоз нас больше не посылали. Это ж надо – безобразие какое. Мы приезжаем им помогать, а они нас так встречают.
Автобус тарахтит по узкой грунтовой дороге. Сзади едут на мотоциклах кресты, орут и машут руками.
Я решил пошить себе новые штаны – штрок-сы. Крюк достал мне материал за сорок рублей. Родоки разбубнелись: дорого. А свою зарплату с завода я еще летом прогулял, не дал им ни копейки. Ну а что с того, что дорого: надо же мне новые штаны пошить, третий год в одних хожу.
Йоган говорит, что Крюк меня кинул с материалом, наварил рублей двадцать. Но как это проверить? В магазинах такого вельвета уже лет пять как нету.
Йоган посоветовал материал в «Силуэт» не отдавать, а пойти к Шише, пацану с Рабочего:
– Ему двадцать лет, нигде не работает, только штаны шьет, и заебись шьет, лучше, чем в любом ателье тебе сделают. Я у него в том году штаны сшил – охерительно получились. А тем более штроксы – у него всякие бирки, клепки, пуговицы фирменные есть. Доплатишь десятку – он тебе сделает как настоящие, никто и не поймет, что подъебка.
Шиша живет в доме рядом со школой, на пятом этаже. Я звоню.
– Кто там?
– Штаны пошить.
– Заходи, – Шиша открывает дверь. Я его видел несколько раз на Рабочем – невысокий такой пацан, зимой ходит в синей «аляске». За район не лазит. Раньше, может, и лазил, а сейчас точно нет.
Двадцать лет все-таки – уже старый.
В комнате один только диван и стол со швейной машиной. Кругом раскиданы куски материала, пуговицы и нитки.
Я вытаскиваю из сумки материал и показываю Шише.
– Сколько отдал?
– Сорок.
– Все ясно, наебали тебя жестоко. Ну, ладно – теперь уже поздно, ничего не сделаешь. Хочешь, чтоб как настоящие штроксы, с набором?
– Ага.
– С набором будет стоить сорок. Если срочно, чтоб завтра были готовы, – еще червончик сверху, а так – неделя.
– Мне не к спеху.
– Ладно. Снимай куртку.
Он обмеряет меня местах в двадцати – и жопу, и ноги, и пояс, что-то себе записывает на мятом листке в клетку, потом показывает набор – заклепки, пуговицы и две фирмы – большую и маленькую, все «Левис».
– Все будет как настоящее – можешь поверить. Ну, давай. Через неделю, значит, во вторник.
После УПК иду в бассейн поплавать – не был там с восьмого класса. В раздевалке пусто – еще рано, только три часа. Обычно все ходят в бассейн вечером. Я вешаю шмотки в деревянный шкафчик, захожу в душ. Там тоже никого. Иду в крайнюю кабинку, включаю воду, становлюсь под струю, чтоб намочиться для вида, – что я, мыться здесь буду? – и выхожу к бассейну.
По одной дорожке плавают два мужика – и все. Ни тренера, ни медсестры – все куда-то отвалили. Становлюсь на кубик и ныряю.
В восьмом классе я постоянно ходил в бассейн – брал абонемент на месяц. Тогда, само собой, ходил не для того чтоб плавать, а чтоб щупать баб. Первую бабу как раз в бассейне и защу-пал – помню только, что была в синей резиновой шапке. Тогда всех заставляли одевать шапки, особенно баб, у кого длинные волосы. Медсестра сидела на табуретке около бортика и смотрела, чтоб все были в шапках и чтоб хорошо мылись. Выходил из душа – и к ней. Она трогала плечо, и если плохо помылся – отправляла назад в душ.
Баб всегда было мало – может, штук десять на весь бассейн, самое большое, а пацанов – человек, может, сто, особенно на каникулах. А ту, в синей шапке, я нормально защупал. Заметил, что тренер отвернулся, подплыл сзади – и двумя руками за груди. Она стала вырываться, а я не отпускал. А народу кругом было море. Кто плавать пришел, тем до лампочки было, а пацаны, вроде меня, вылупились на нас. Я ее тогда отпустил, сцыканул, что тренер засечет и выгонит из бассейна на хер, как пацанов, которые много баловались.
После того еще много баб щупал. Так, типа, случайно: плыву мимо – и рукой за грудь. Одни притворялись, что все нормально, не психовали, а некоторые злющие были – вообще. Раз одна дала оплеуху, а под водой еще ногой по яйцам – я там чуть не захлебнулся, еле выплыл, а она еще и лахала.
А снимать баб сколько ни пробовал в бассейне или потом на улице – ничего не выходило. Все какие-то дикие попадались.
Первый урок – руслит. На улице дождь – все сидят сонные, зевают. Я смотрю в окно на троллейбусы и машины, на свой дом через дорогу и на дом рядом – где овощной и промтоварный.
Мне херово – выдули вчера с Йоганом и Зеней четыре пузыря чернила почти без закуси.
Русица зевает, ей неохота вести урок, трындеть нам про «Поднятую целину». Представляю, как ее уже задрала эта «Поднятая целина», – каждый год одно и то же. Она начинает левые базары:
– А вы знаете, ребята… Вы, конечно, можете сказать, что я отвлекаюсь, но мне хочется вам кое-что рассказать. Мне иногда снятся политические сны. Нет, вы только не смейтесь, правда. Я понимаю – вы уже, можно сказать, взрослые, поэтому я вам расскажу. Я вот видела во сне Горбачева – перед встречей с Рейганом как раз. Он сидел в такой небольшой комнате – совсем один, больше никого. И комната почти пустая, только один большой черный диван. И вот он сидел на этом диване и как будто размышлял о чем-то, а я вроде как вошла в комнату, остановилась и смотрю на него. А он поднимает глаза на меня и говорит: «Все будет хорошо». И так оно и было потом на переговорах. Может, у меня дар предвидения, а?
Все смотрят на нее, некоторые лахают в кулак. Русица вообще любит потрындеть на уроке, и это хорошо: лучше такую бодягу слушать, чем про руслит. Ненавижу литературу.
– А «Маленькую Веру» смотрели? – говорит она. – Кто смотрел, поднимите руки.
Поднимают Князева и еще несколько баб. Я слышал про это кино и тоже хотел посмотреть – оно в «Октябре» идет. Подвалил к «Октябрю» после УПК, а там очередь – километр. Плюнул и пошел домой.
– Ну и как вам? – спрашивает русица.
– Мне понравилось, – говорит Князева.
– Очень жизненный фильм, – продолжает русица. Она если завелась, то не остановится. – Очень жизненный. Ну, про откровенные съемки я не говорю – это, конечно, дело режиссера, а вот что жизненный, то это да. Через меня столько таких, как эта Вера, прошло за двадцать лет – люди без цели и смысла. Вот он-то умнее намного, он ведь спрашивает: а какая у тебя цель в жизни? А она хихикает, как дура: мол, цель у нас одна – коммунизм. Но еще хорошо, что он взял ее замуж, а то ведь мог бы и не взять – мало ли, что они переспали, сколько там их у него было, и у нее тоже, само собой. А я вам одно скажу, девочки: наутро парень совсем другой – не тот, что вечером.
Русица смотрит на Болдуневич. Пацаны говорили, что Болдуневич ебется уже давно, с восьмого класса. Типа, ее изнасиловали летом в деревне три пацана, потом суд был, и их посадили, а она пошла по рукам. Наши пацаны к ней особо не подкатывали – она некрасивая и рыжая. Йоган говорил:
– Если у нее и пизда рыжая, то у меня на нее никогда в жизни не встанет.
– А что вы на меня так смотрите, Галина Петровна? – говорит Болдуневич. – Вы это всем говорите или только мне? Если мне, то я это и без вас знаю, не надо меня учить.
– Успокойся, Ира, успокойся. Я ничего плохого не имею в виду. Я хочу как лучше. Поймите меня правильно, ребята. Я вам желаю только добра, совершенно искренне.
После руслит иду в туалет покурить. Там уже стоит с сигаретой Ганс с девятого. Здороваюсь с ним, смотрю в окно. Дождь не перестает. Я спрашиваю:
– Ну, как девятый класс?
– Так, ничего хорошего. Мозги ебут, как и раньше, баб нормальных нет.
– Ну, баб ты захотел в своем классе. Я уже привык, что в моем одни уродины.
– Если на морду трусы натянуть, чтоб не видно было, то протянуть можно. – Ганс лыбится.
Скорее всего, он еще вообще мальчик, – так, понтуется.
Хочется жрать – утром не поел дома. Поднимаюсь на третий, в столовую. Малые только что пожрали и волокут тарелки с объедками на стол для посуды. Около стола лыбится пьяная Зинка-судомойка.
На столах – две лишние порции. Я беру одну и по-быстрому хаваю, пока поварихи не засекли. Эти обычно берут лишние порции и ставят потом следующему классу, а жратву, что остается, забирают себе.
Мы с родоками едем в деревню – умерла баба, батькина мамаша. Я еду только для того, чтоб родоки не ныли: типа, ничего святого нет, даже на бабу родную – и то положить. А баба давно уже шизанулась: сидела в своей хате, бубнила под нос всякую е рунду, даже в туалет не выходила. Тетка – она рядом живет – приходила за ней убирать.
Когда баба еще нормальная была, батька отвозил меня к ней на все лето, а когда начались закидоны, – перестал. Я ее не ненавидел, но и не любил особо. Ну, была у меня баба, а теперь вот умерла, – и что с того? Что я, плакать по ней должен?
За окном мелькают голые деревья и мелкие засранные станции. В вагоне одни только крестьяне – чмо колхозное, и я сижу посреди этого чма со своими родоками.
На станции кругом грязь. Я становлюсь в лужу – туфель сразу намокает. Мы набиваемся со всякими колхозниками в задроченный «пазик». Он едет всего километров сорок, не больше, останавливается на каждом углу. Когда приезжаем в деревню, уже совсем темно. Нас встречает батькина сестра – старая седая тетка в черном платке и сером пальто. Она кидается батьке на шею и начинает голосить, потом обнимает мамашу и меня и ведет нас в хату. На крыльце курят мужики – я их не знаю. Хата у бабы малая, как собачья конура: кухня и две комнаты. Воняет говном. Мы раздеваемся, вешаем шмотки на гвозди и идем к гробу.
Гроб стоит на столе, вокруг него на табуретках расселись старухи. Баба лежит в гробу в черном платье, возле головы – пластмассовые цветы. Она вся сморщенная, страшная. Я не помню, какая она была, когда я ее видел последний раз.
Сесть не на что, мы становимся у стены. Батька подходит к гробу, наклоняется над бабой, что-то шепчет.
Мы стоим так минут пятнадцать, потом тетка ведет меня к себе ночевать – у бабы негде. Я ложусь в одежде на замызганный диван в передней и начинаю думать про баб, чтоб скорее заснуть. Интересно, – а можно здесь снять какую-нибудь колхозницу?
Просыпаюсь, одеваю куртку и иду в бабину хату. Батька и мамаша сидят на табуретках у гроба, кроме них – батькина дальняя родня. Старухи куда-то свалили. Спали родоки или нет, я не знаю, но видон у них говняный.
– Пошли на кухню, поешь, – говорит мамаша.
На кухне лежат несколько булок хлеба, сало, кровяная колбаса – видно, уже купили для поминок. Мамаша отрезает мне хлеба и сала. Я спрашиваю:
– А ты что, уже поела?
– Я потом.
Я жую стоя – табуреток нет, все у гроба. За окном – огород: сухая трава и гнилые листья.
Дожевываю хлеб с салом, выхожу из дома и прусь к деревянной будке туалета. В некрашеной двери вырезано сердечко. Я сру и вытираю жопу куском газеты – откуда в деревне туалетная бумага?
Выхожу за калитку – погулять. Кое-где на голых деревьях висят яблоки. Из труб поднимается дым. Навстречу катит по грязи трактор «Беларусь», весь облепленный светоотражателями и блестящими стрелками. Я поворачиваюсь и смотрю вслед. На одном брызговике у него написано «Не гони до ста», на втором – «Доживи до ста».
Дохожу до речки – я в ней купался, когда был малый. На берегу двое малых – лет по десять – курят «Беломор». Один смотрит на меня и спрашивает:
– Э, ты соткудова?
Я молчу.
– Я с дярэуни Блудава, а ты, пизда, соткудова? – орет второй, и оба ржут.
Я молчу – не трогать же таких салабонов.
– Мы щас Васе скажам – он табе пизды насуеть, – говорит первый малый.
– А кто такой Вася?
– Вася у нас у дярэуне самы здаровы. Он у том гаду девку знасилавау – спратауся у туалете, а яна прышла пасцать.
– И что, посадили его?
– Не, тольки сказали два раза пасасать хуй.
Малые хохочут.
Я разворачиваюсь и иду назад. Во дворах и на улице – ни одной молодой бабы, одни старухи и деды. Видно, все, как школу закончат, бегут с этой деревни.
Около бабиной хаты из «газона» выгружают скамейки для поминок. Я не помогаю: там и без меня народу хватает.
Захожу в дом. Мамаша с батькой сидят у гроба. Старухи опять приперлись и шепчутся между собой.
На старом четыреста двенадцатом «Москвиче» привозят попа. Он достает свои причиндалы и начинает махать кадилом над бабой и петь свою бодягу. Несколько раз кажется, что уже все, но потом он затягивает опять.
Поп уходит, и шесть мужиков поднимают гроб. На улице, за калиткой, начинают дудеть в свои трубы алкаши из райцентра – духовой оркестр. Тетка и старухи воют. Мамаша тоже вытирает глаза платком, хоть она и ненавидела бабу всю жизнь.
Старухи держат венки с пластмассовыми цветами и черными лентами. «Газон», на котором бабу повезут на кладбище, засыпан ветками елки, и на них постелен старый, поеденный молью, ковер. Мужики ставят на него гроб. Впереди еще одна машина, «уазик». Он трогается, и два мужика кидают из него на дорогу мелкие еловые ветки – «лапки».
Трубы дудят, «газон» с ревом заводится.
Я спрашиваю у мамаши:
– До кладбища далеко?
– Около километра.
Машина с гробом трогается. Впереди идут старухи с венками, а родня – сразу за машиной, потом – соседи и просто старики, которым делать нечего.
Шлепаем по грязи, обходим большие лужи. Из домов повыходили деды с бабами – стоят, смотрят – это для них как кино.
Сзади едет мужик на телеге с колесами от легковой, не хочет обгонять похороны.
Деревня кончается – и сразу кладбище: из-за забора торчат ограды, кресты и памятники, а над ними – черные голые деревья.
Могила уже выкопана, около нее толпятся алкаши-могильщики в обмазанных глиной телогрейках. Гроб снимают с машины и ставят на землю около ямы. Музыканты дудят в трубы, бабы воют.
Одна старуха подходит к гробу, музыка обрывается.
– Анна Семеновна была добрая соседка, добрая жэншчына, – говорит баба и начинает плакать.
Оркестр снова затягивает свою нудятину. Моя тетка подходит к гробу, целует бабу в лоб, потом – батька. Мамаша не целует, а только трогает за руку. Тетка голосит: – Мамка, на кого ты мяне пакинула?
Батька обнимает ее сзади за плечи. К гробу подходят другие, некоторые целуют бабу в лоб. Потом могильщики прибивают крышку, подсовывают под гроб веревки и опускают в яму. Те, кто поближе, хватают горсти рыжей земли и швыряют на крышку гроба. Мы тоже. Комья барабанят по доскам. Мужики начинают закапывать могилу. Я отхожу в сторону и закуриваю.
Музыканты перестают играть и садятся в автобус. Тетка, которая всем распоряжается, – батькина двоюродная сестра – сует их главному деньги и два пузыря водки.
Машина, на которой везли гроб, уезжает. Толпа трогается назад к деревне.
– А сейчас – на столы, – говорит тетка-тамада. – Помянем покойницу.
В бабин дом набивается толпа народу – человек пятьдесят или больше. Те, кто был на кладбище, и много новых – пришли бухнуть на халяву.
В большой комнате все не помещаются, и я сажусь с дальней родней за круглый стол в передней, где печка.
Наливают по первой. Встает тетка, начинает говорить, запинается, плачет.
– Ну, помянем, – орет тамада.
Я замерз на кладбище, и водка идет хорошо. Соседи и родня хвалят бабу, рассказывают байки про то, какая она была добрая. После третьей рюмки один алкаш затягивает:
– Тячэ вада у ярок…
На него орут, друг толкает в бок, и он затыкается. Какая-то баба приносит из кухни большую миску с кашей и ставит на стол.
– Ну, все, – кашу вынесли, – говорит тамада. – Теперь по рюмке – и домой.
Алкаши торопливо разливают водяру, выпивают и встают. Остальные тоже сваливают, остается только родня.
Я пересаживаюсь за большой стол. Батька наливает мне полную рюмку водки.
– Помяни сын, бабушку.
– А не много ему? – спрашивает мамаша. – Да и тебе уже пора закругляться.
– Ничего, сегодня можно. Поминки все-таки.
Батька выпивает, я тоже.
– Ну, вроде как харашо усе зделали, не абсудють, – говорит тетка.
Батька наливает всем еще по одной. Мамаша закрывает свою рюмку рукой. Батька выпивает и начинает плакать и шептать:
– Мамочка, мамуля…
Я не пью – не лезет. Я нормально вмазал в передней, пока мамаша не видела, и мне уже херово.
Я выбегаю на крыльцо и рыгаю на стену дома. Тянет тошнить еще, но я не могу, горло давит судорога, в животе все сжалось. Я засаживаю два пальца в рот и тошню, становится легче. В луже рыготы – все, что я сожрал за столом: сало, картошка, соленые огурцы, каша.
Утром едем в электричке домой. У меня жуткий бодун. Мамаша с батькой ругаются.
– Почему она отписала все ей? Это что, справедливо? – спрашивает мамаша.
– Она предлагала пополам.
– Предлагала, только из рук не выпускала.
– Ладно, Люба, не надо. Валя за ней ухаживала, живет рядом. А нам этот дом зачем сдался? Разве мы бы ездили сюда – в такую даль?