Прокотиков (сборник) Фрай Макс

– Уф, – сказала она, – проехала, что ли.

…14 ноября, без свидетелей в нашем с Мариной лице, у Лены получилось слезть с тренажера в те же сумерки, что были в первый раз. Но теперь она едва успела отскочить к обочине, как ее ослепили фары, и мимо, не снижая скорости, промчалась «Хонда-цивик». Дождавшись, пока проедет машина, на дорогу вышел котенок. Лена успела его разглядеть: он был полосатым, он открывал рот и беззвучно мяукал.

В гору она взлетела хоть и тяжелой, но все же птицей.

– Больше не поеду, – сообщила она нам.

– Лена, скажи, что страшного в котенке? Чем может напугать котенок взрослую женщину, вооруженную велотренажером? – допытывались мы.

Лена пожимала плечами, разводила руками и не отвечала ничего путного.

– Он не живой, – говорила она, – у него взгляд как у мертвяка.

– Ему просто холодно, Лена, – отвечали мы, – просто очень холодно.

За котенком съездили мы с Мариной. Поехали на ее машине; предложение Лены отправиться к болотам на ее велотренажере мы отмели, как исчерпавший себя способ обнаружения места.

Точку, в которой Лена каждый раз теряла скорость и вынужденно прекращала крутить педали, мы назначили довольно уверенно и не ошиблись. Котенок появился минуты через две. Он был полосат, он был тощ, он мяукал еле слышно. Марина цопнула его с асфальта как ястреб и сунула в приготовленную на заднем сиденье коробку. Но едва она успела сделать это, как на дорогу вышел еще один котенок. Он был полосат, он был тощ, он мяукал еле слышно. Мы сказали: «ого», и второй котенок отправился в коробку к брату. Третий котенок вышел на дорогу, когда Марина включила левый поворотник, давая понять отсутствующим сзади участникам дорожного движения о своих намерениях тронуться в путь. Четвертого кота мы подождали минуты три: он вышел на дорогу буквально в последний момент, когда мы уже готовы были ехать прочь. Пятый появился вслед за шестым. Седьмой отставал на целых пять минут, но мы каким-то образом уже знали, что он непременно будет. Точно так же мы четко знали, что котята кончились, когда в коробке их сидело уже десять. Десять полосатых тощих котят, непрерывно мяукающих хриплыми истеричными голосами. Но мы все же выстояли на трассе контрольные двадцать минут, проверяя окончательность цифры «10».

* * *

Пять котов живут в нашем доме, пять в доме Марины. Они выросли, заматерели и даже были стерилизованы – от греха подальше. Лена категорически отказалась принять свою долю котов, хотя мы были согласны отдать ей меньшую часть, оставив себе по четыре зверя.

Кроме того, Лена больше не дружит с нами. Сперва она прекратила приезжать в гости к нам и к Марине, объясняя это тем, что полосатые наши котята напоминают ей о котенке, который напугал ее, выйдя на трассу к велотренажеру. Нет, ссоры не случилось: мы же взрослые люди, и никакие события не смогут заставить нас выяснить несовместимость отношений к жизни вслух. Просто вскоре мы перестали встречаться даже всяким случайным образом – в магазине ли, на заправке или где-нибудь еще, где чаще всего встречаются односельчане, бросаясь друг к другу с поднятыми руками и возгласом «бааа, кого я вижу». Так само получилось. Иногда нам не хватает ее компании, но даже тогда мы не предпринимаем никаких действий по восстановлению контактов: дороги сами знают, когда кого куда вывести. Тем более, мы с Мариной втайне, не признаваясь друг другу, негодуем на Лену за то, что она не подобрала того первого котенка. Хотя с ним все в порядке.

С ним действительно все в полном порядке. Дело в том, что все наши десять котов совершенно идентичны друг другу. У них одинаковое коричневое пятнышко на зеленой радужке левого глаза, одинаковый микроскопический шрам на правом ухе и одинаково отмороженный кончик хвоста. Наш кот просто очень хотел выжить там, на болотах, и выжить у него получилось немного чересчур хорошо. Но это не повод его бояться, совершенно не повод.

Оксана Санжарова

Кошка, которая приходит всегда

Мой первый Амстердам был пасмурным, мой первый амстердамский дом – в рабочих кварталах – многоподъездный, красный, с узкой лестницей. Возле нужной квартиры висел паззл с картины Брейгеля «Перепись в Вифлееме». Сразу за дверью нас ждала кошка.

Конечно, когда-то она была черная. Теперь черный цвет протерся до серовато-бурого – там проплешина, тут – седина, здесь – все вместе.

– Это Блэки, – сказала мне подруга, – будь с ней вежлива.

В моем доме жили три кошки, и я считала, что умею быть вежливой. Я присела на корточки и протянула руку. Блэки хрипло мяукнула и укусила меня единственным зубом.

Черт знает сколько лет назад ее хозяйка, улетая политическим эмигрантом с «привкусом горчайшего «навсегда»(с), нарушила все возможные правила и протащила черного котенка в самолет Москва – Амстердам. В Амстердаме Блэки страшно понравился наполнитель для лотка, специальная дерушка для когтей, пахнущая мятой, и мелко резанная сырая печенка из супермаркета, обещавшая «вашим питомцам долгую и плодотворную жизнь». Эту жизнь Блэки провела, слоняясь по четырем комнатам квартиры на окраине, воспитывая младшего человеческого котенка и дремля на диванах и спинке кресла. На момент нашего знакомства ей исполнилось шестнадцать лет, она ходила грациозно и жестко, как старая балерина с артритом, а на облысевшем пузе прощупывалась неоперабельная опухоль. Ночью она пришла спать на мои ноги. «Предательница», – беззлобно сказала подруга.

Эта игра продолжалась две недели – Блэки неизменно кусала протянутую руку, но иногда, зачитавшись в кресле, я чувствовала на шее или затылке ее короткое сухое дыхание, а потом – невесомое прикосновение лапы к волосам. Последнюю амстердамскую ночь она вновь спала на мне.

Я вернулась в Голландию через два года. Блэки умерла за год до этого – подруга похоронила ее в саду под Утрехтом, завернув в свою шаль. Через два дня, сидя у окна, я ощутила короткое прикосновение, волосы натянулись, зацепленные когтем, шею тронуло призрачное дыхание, глаз уловил движение черной тени на пределе бокового зрения.

Я чувствовала ее присутствие все двенадцать оставшихся дней. В нем не было ничего пугающего – все та же привычная дружба-вражда, только лишившаяся возможности протянуть руку и опасности получить укус.

Я прилетела домой, и подруга позвонила мне когда еще не все барахло из чемодана было разобрано.

– Сколько у тебя сейчас кошек? – не здороваясь, строго спросила она.

– Четыре, – ответила я быстрее, чем успела подумать.

– Ты украла у меня кошку, – сказала подруга, и мне показалось, что она, конечно, немного ревнует, но рада – теперь можно взять нового котенка.

Моим зверям Блэки не помешала – этот мини-прайд был слишком занят внутренними разборками, чтобы отвлекаться на призрак, который, к тому же, ничего не ест.

Правда я заметила, что они перестали гнездиться на диванном валике, который выбрала Блэки, – с него было удобно напоминать о себе прикосновением к плечу и волосам.

Потом мой питерский дом внезапно кончился, и я сбежала из него, захватив ребенка, чемодан вещей и немного денег – и не взяв ни одной из реальных теплых кошек. Правда, старшая из них не была моей, а младшую я недостаточно любила, но и средней вполне хватало, чтобы ощущать себя предателем.

Потом был чужой дом с закутком за шкафом, съемная квартира, в которой я раз в неделю собирала вещи, чтобы сбежать, неуютная комната у друзей, и я уже решила, что Блэки, как и подобает кошке, осталась с местом, а не с человеком, но однажды, в только что снятой квартире на Молодежной, на полу кухни я вдруг увидела ее – она каталась на спине, ловя лапами солнечные пятна.

Она осталась со мной еще на два года, а потом, когда в доме завелся живой кот, стала почти незаметна. Сейчас у меня нет ни одного кресла с высокой спинкой, с которого так удобно трогать волосы, но иногда я ощущаю дыхание, мягкий бок на секунду прижимается к ноге. Тогда я не смотрю вниз, но оборачиваюсь, чтобы увидеть то, что знаю и так – мой кот мирно спит на столе.

Екатерина Перченкова

Обстоятельства места

Тревожнее всего в комнате Полины было то, что над письменным столом висела фотография другого ребенка, выцветшего мальчика в джинсовом комбинезоне и голубой шапке с помпошкой, ради удачности кадра помещенного в самую середину весенней, не оттаявшей еще песочницы.

Комната была огромная, недетская, да и вообще нежилая: предметы мебели располагались у стен как бы в случайном порядке, и на существование здесь девочки указывала только коротенькая кровать, застеленная пушистым бежевым покрывалом. Письменный стол мог принадлежать и взрослому, во всяком случае около него стояли два взрослых стула, разлученных с полированным чешским гарнитуром. Ни куклы, ни медвежонка, ни брошенной на кресло яркой футболки, ни книги в цветной обложке. Вряд ли Полина сама поддерживала этот ожесточенный порядок в недетской своей обители, скорее бабушка.

…Тане как было дико в первый визит, так и осталось полтора года спустя: три человека живут в давно не ремонтированной квартире, комнату большую занимает ребенок, все свободное время они тратят на то, чтобы уничтожать следы своего присутствия в помещении. Всякая вещь кладется на место, случайно подвинутая – немедленно возвращается в прежнее положение, чашки с недопитым чаем стремительно уносятся на кухню, и даже на лестничной клетке пахнет чистящим порошком.

Особенно усердствовала бабушка, она встречала Таню с намоченной тряпкой – и, не дав толком разуться, принималась вытирать под ногами. Это оказывалось как-то особенно обидно, словно вместе с уличной грязью Таня принесла на сапогах опасную заразу и не укоряют ее только из вежливости. От обиды она всякий раз начинала сочинять отстраненную формулу: «к сожалению, сегодня будет наше последнее занятие с Полей, обстоятельства…» – и всякий раз к концу занятия передумывала.

Дело определенно было не в Полине, никакой особенной любви Таня к ней не испытывала. Нескладная, некрасивая и невоспитанная, она относилась к той породе детей, которая не внушает родительских чувств (или хотя бы простейшего умиления) никому, кроме собственной родни. Вертлявая, черноглазая, с узеньким старушечьим или даже обезьяньим личиком и скошенным подбородком, с торчащими крупными зубами и вечно заложенным носом, она не имела ни малейшего шанса вырасти хотя бы капельку симпатичной девицей. Таня не жалела ее за это: не всем быть красавицами, в конце концов, да и умницами не всем.

Класс коррекции, однако, Полине не грозил. Худо-бедно, но она справлялась с домашними заданиями, по математике иной раз получала неплохие отметки, но с чудовищной ее безграмотностью Таня вела войну второй год подряд. Ей уже становилось неловко: что толку от репетитора, если учительница в который раз говорит бедной Полиной маме: «Конечно, мы натянем ей троечку, но сами понимаете…». Эта натянутая троечка была тем обиднее, что словарь девочки казался живее и обширнее, чем у других десятилетних. Но способностей к чтению и письму – равно как и усердия к ним – ей, должно быть, не досталось от рождения.

К середине занятия Таня обыкновенно была готова взвыть. Диким зверем, очень бешеным. Полина роняла карандаш, потом ручку и линейку, лезла за ними под стол, находила там прошлогодний окаменелый ластик, возила им по паркету и пробовала на зуб, а потом возвращалась к тетради как будто вынырнувшая из воды, недоуменно глядела на недописанное слово и завершала его как в голову придет. Потом за окном раздавался звук – любой – и нужно было срочно посмотреть, что там. Потом у нее вдруг болел палец или нос, и надо было немедленно попить и в туалет.

Уже на третьем занятии Таня к стыду своему обнаружила, что сейчас ахнет кулаком по столу и начнет орать, потеряв всякий человеческий облик. Она взяла себя в руки и даже не повысила голос, а только вдохнула глубоко-глубоко и медленно выпустила свистящий воздух сквозь сжатые зубы.

И тогда кто-то протопотал по коридору, просунул под дверь круглую белую лапку и потянул на себя. Дверь подалась.

– Это Фредерика! – восторженно сказала Поля. – Она идет греться под лампой.

Поля не выговаривала «р», у нее получалось «Фхедехика».

Фредерика бесшумно прошла через комнату, обнюхала Танины ноги и вспрыгнула на стол. И села, действительно, под лампой – маленькая, легкая, пушистая, от лампы такая золотая, что Таня не сразу поняла ее настоящий черепаховый окрас. Поля тут же сдвинула все карандаши и ручки в угол стола – потому что кошка их сбрасывает, – и тут же передумала идти попить – потому что кошка тогда побежит следом, а пускай лучше сидит на столе, так интереснее.

Присутствие кошки оказалось спасительно для занятий. Пока Фредерика грелась под лампой, Поля отвлекалась, но только чтобы взглянуть на нее. И Таня отвлекалась тоже, как тут не отвлечься – кошка была удивительно хороша. Детская еще, котеночья мордочка, рыжее пятнышко на розовом носу, разноцветная пуховая шерстка, беленькие грудка и лапки. Глаза драгоценной, старинной зелени, не прищуренные, а только с готовностью прищуриться, которая Таню особенно очаровывала.

Кошки не любят, когда на них смотрят в упор, но Фредерика оставалась безразлична к прямым взглядам и равнодушна к Таниным попыткам погладить ее – не тянулась за рукой и не мурчала, как будто вежливо терпела прикосновения, – и Таня вскоре отказалась от этих попыток, оставив себе только любование. Она все жалела, что Фредерика приходит под лампу не каждый раз, а без нее занятия остаются сущим мучением.

Не из-за кошки же я к ним хожу, – думала она, вспоминая и улыбаясь. Таня не много брала за занятия, недостатка в учениках у нее не было, чтобы не выбрать тех, кто способнее или живет ближе… Но она все возилась с невыносимой Полей.

Не только из-за кошки, конечно.

Если бы чувству, которое Таня в себе обнаружила, было название, оно оказалось бы сродни любопытству. Болезненному любопытству даже не свидетеля катастрофы – он-то в своем наблюдении не волен, – а человека, намеренно смотрящего страшную видеозапись. Поля, и Полина мама, и бабушка, и странный их дом интересовали Таню так же, как подростка интересуют заброшенные строения, фотографии мертвецов, мутанты и радиация. В неуютных этих стенах с выцветшими обоями, за темными стеклами полированных шкафов, в горах упорядоченного и отчищенного хлама жила тайна – скорее постыдная, чем прекрасная, творилась невидимая маленькая история, и Таня хотела знать, чем все кончится.

Когда с первого занятия минуло почти два года, Поля наконец получила четверку по русскому. И то, что годовая все равно вышла тройка, не омрачило радости. Отметку праздновали чаем и вафельным тортом, занятия никакого не получилось: Полю ожидала дача, и мыслями она была уже там, поминая то речку, то старших мальчишек с мопедом, то соседских цыплят. Такой простой был чай и такой неудивительный торт, такое солнце за окнами, что Таня, покосившись на фотографию над столом, впервые подумала: а вдруг это Поля сама ее повесила. Вдруг это детский ее товарищ или какой-нибудь мальчик с дачи. И сразу поняла: конечно, нет, Поле не разрешили бы. Фотография – это слишком явный знак человеческого присутствия, а мама с бабушкой так боятся его, что дай им волю – сами себя вычистили бы из дома с порошком и вытерли бы следом сухой тряпочкой.

Фредерика пришла проверить, что это без нее едят, разочаровалась и разлеглась под солнцем наподоконнике.

– А когда я была маленькая, – сказала Поля, вгрызаясь в торт, – она была ростом с меня, если встанет на задние лапки. И мы танцевали вальс.

– Да ты что? – изумилась Таня, уверенная, что Фредерика появилась здесь незадолго до ее собственного появления. – Сколько же ей лет?

– Не помню. Бабушка говорила, но я забыла. Когда я родилась, она уже была.

Стоя в коридоре, попрощались до сентября. Таня отчего-то впервые заметила, что у Поли красивая мама: те же черты, что придавали девочке сходство со старой обезьянкой, во взрослом лице складывались удивительно гармонично. И обрадовалась: все-таки вполне вероятно, что Поля вырастет если не красавицей, то хотя бы миленькой.

А потом забыла о них на все лето, вообще обо всем на свете блаженно забыла, выпустив свой девятый «А» и с головой провалившись в отпуск. Вспомнила только под самый конец августа, когда принялась обзванивать родителей учеников, чтобы составить план занятий на осень. День стоял пасмурный, за окнами все ходили в куртках – с утра было всего одиннадцать градусов, с неба то и дело просыпалось немножко мелкого дождя.

– Фредерика, – сказала Таня шепотом, щурясь в серое стекло. Сразу потеплело.

Полина мама встретила ее в дверях одетая, попрощалась и ушла по своим делам. У нее было измученное осунувшееся лицо и круглый живот, совсем незаметный в мае. Таня обрадовалась за Полю, у которой вскоре должен был появиться товарищ в этом печальном царстве постоянно убирающихся взрослых.

Но радость оказалось кратковременна: с первого же взгляда стало ясно, что летом с Полей произошло нечто нехорошее.

Необъяснимо стыдясь, Таня вновь почуяла в себе щекотный азарт любопытного подростка. Тайная история, слабо тлевшая в этих стенах, вдруг ожила, загорелась и раскрутилась, нечто сдвинуло ее с мертвой точки, сдвинуло – и всей своей нечеловеческой силой задело Полю: за три месяца она стала словно бы худее и меньше ростом, сквозь летний загар прорезалась глухая болезненная желтизна, в движениях появилась несвойственная ей прежде медлительность, даже неуверенность.

Это страшное нечто Таня, ни секунды не сомневаясь, определила как смертельную болезнь – или печаль, но тоже смертельную.

Для занятий медлительность девочки была скорее хороша, но Таня, привыкшая к прежней непоседливой Поле, каждый урок проводила в состоянии очарованного испуга, вглядываясь в знакомое и чужое одновременно детское личико, с которого постепенно – истаивая от встречи к встрече – пропадали слабые следы улыбок и слез, исчезали едва намеченные контурные карты будущих морщинок; на котором однажды вдруг появились очки в желтой пластмассовой оправе – детские, девические, модные, моментальным контрастом выявившие врожденную старость ее лица. Таня то и дело порывалась спросить у взрослых, что случилось с Полей, но останавливала себя: будь то болезнь или нехорошее происшествие – ей знать не положено.

– Белое, – сказала однажды Поля, не поднимая головы от тетрадки. – Пьют с кофе, ну?

– Сахар? – спросила Таня.

– Фредерика тоже пьет.

– Молоко?

– Молоко, – ровным голосом повторила Поля. – Да. Забыла.

Все-таки болезнь, – подумала Таня и даже не опечалилась. Сама себе удивлялась и ругала себя, но происходящее с девочкой было словно бы частью естественного хода вещей, частью той истории, в которой Тане доставалась роль завороженного наблюдателя и не более.

Последнее занятие было в конце октября, то есть его не было; Таня позвонила в дверь, а бабушка открыла с мокрыми глазами, и сердце противно запнулось: вот сейчас она скажет: Поля…

Но бабушка вздохнула тяжело и мучительно, будто всем телом, и пожаловалась: Фредерика ушла.

Таня так и ахнула.

– Я, наверное, мусор выносила, не закрыла дверь. Четвертый день ищем. Завтра сантехники мне обещали открыть подвал, там посмотрю… Нет ее там, конечно. Ушла.

– Как же так… – сказала Таня.

– Она уже уходила один раз. Давно. Тогда вернулась. А теперь…

Таня оглянулась вокруг – на полутемный коридор, на чистое, без малейшего пятнышка, старое зеркало, на белую дверь, ведущую в кухню, и с подступающими слезами ощутила, что дом этот без Фредерики не содержит никакой притягательной загадки: он ужасен, он чудовищен, в нем все старое, все негодное и все стерильное, в нем живут две психически нездоровых женщины, одержимых уборкой, и девочка, у которой нет игрушек и детских книжек и которая, наверное, скоро умрет. Хотела было отговориться, уйти, просто уйти и никогда не вернуться больше, но Полина бабушка поглядела на нее умоляюще и сказала: хотите чаю? Давайте попьем чаю. Поля сейчас все равно…

– Да, – сказала Таня. Все равно… Значит, чаю.

Полина мама нашла Фредерику под жасминовым кустом, в который свалилась, возвращаясь со школьного выпускного на непривычных каблуках и после непривычного шампанского. Кошка не бросилась бежать, а уставилась на девочку с любопытством – и та не нашла ничего лучше, как сгрести ее в охапку и притащить домой. Это был первый решительный поступок в ее взрослой жизни: котенка она безнадежно выпрашивала, сколько себя помнила. Мама – то есть Полина бабушка – повздыхала над моральным и физическим падением дочери, отмыла обеих с шампунем, и стали они жить-поживать втроем. Фредерикой кошку назвали в честь героини мексиканского сериала, избавив таким образом от скучной необходимости быть Муськой или Баськой. Кошка была взрослая, в роскошном ее трехцветном хвосте виднелась седая шерсть.

Полина мама тем временем совершила второй решительный поступок: забеременела от однокурсника. Семьи не вышло, но мальчик получился – загляденье: кудрявый, ясноглазый, бойкий. К двум годам он вдохновенно лепетал на птичье-человечьем суржике, носился как заведенный и разбирал на мелкие детальки все, что только возможно, а к трем вдруг начал забывать слова и движения, будто бы стал расти в обратную сторону, внутрь себя. Врачи сказали, что его организм не умеет усваивать какие-то важные элементы и починить такую поломку нельзя, это дурная наследственность, семейное проклятие, если хотите…

Полина мама сидела в обнимку с Фредерикой и ревела целыми днями.

Полина бабушка призналась, что семейное проклятие существует: прадедушка с прабабушкой были двоюродные, думали, обойдется, а вот не обошлось.

А потом Фредерика ушла.

И Полина мама ушла тоже: надела красивое платье, нарисовала себе красивые глаза поверх зареванных и хлопнула дверью. Вернулась неделю спустя, и еще два месяца ходила за угасающим мальчиком, и вела под локоть рыдающую в голос бабушку с его похорон, и дома, усадив ее на кухне и накапав в рюмочку корвалола, призналась, что внутри у нее Поля.

Фредерика вернулась за месяц до Полиного рождения: бабушка пришла из магазина – а она сидит на коврике у двери, умывает мордочку. Подхватила ее скорее, забрала в дом, а там при свете разглядела и подумала: господи, это же другая кошка! У нашей был хвост седой, а у этой нет. Эта вообще почти котенок. Потом присмотрелась – у нашей пятнышко рыжее было на носу, и у этой есть. Зубик был справа сколотый, и у этой тоже. И пальчики на задней лапке цветные: на других лапках все розовые, а тут два черных. А Полина мама как увидела – вцепилась в нее и едва ли не месяц, до самых родов, протаскала на руках, спала с нею в обнимку и все плакала, плакала, но уже не от горя, и не от радости, а просто так, потому что старая жизнь кончалась, и нужно было выплакать ее остатки, прежде чем начнется новая.

И действительно началась новая жизнь, и до недавнего времени казалось, что с Полей все идет хорошо, а этой весной маме стало чудиться, что Фредерика все время глядит на нее сочувственно, будто бы жалеет. Поля еще была разрушительной непоседой, еще неощутимо было прикосновение семейного проклятия, а мама уже знала, что и в этот раз не обошлось ничего.

Таня ушла домой – и не скоро, но что-то спасительно переключилось в ее голове: о Поле она совсем больше не думала, и о бедной ее маме, и о бабушке. С тех самых пор, как занималась с другой, непохожей, смышленой и здоровой девочкой, и вдруг поняла, что мучительно хочет увидеть Полю, какая она сейчас. Какой там срашный почти уже никто в обыкновенном теле десятилетнего ребенка. И тогда признала, что сама себя пугает этим любопытством к смертельному повреждению, что не хочет знать себя такой, сделала усилие – и не вспоминала больше.

Зато каждая кошка – и уличная, и прикормленная в магазине, и у кого-нибудь в гостях – напоминала о Фредерике, которая теперь существовала в памяти как бы отдельно от несчастной семьи. Прежде Таня выходила на улицу после занятий, унося в глазах сидящую под лампой Фредерику, свое несостоявшееся прикосновение к ее золотому пуху, и сердце у нее тихонько светилось, и теперь, стоило замедлить шаг и прислушаться, чувствовался внутри опустелый печальный след этого свечения.

Полина бабушка позвонила однажды в конце августа, и Таня не сразу ее вспомнила. Точнее не соотнесла голос в трубке – бодрый, привычно деловитый – с тем, какой растерянной запомнила ее в последний раз.

– Такое дело, Танюша, – с ходу начала бабушка, – Поля пропустила в школе год, разленилась невероятно, а сентябрь на носу, и вот мы боимся… Не нашли бы вы для нас время?

Поля жива, – чуть не сказала Таня вслух, не успев ощутить ни облегчения, ни радости, только одно огромное удивление.

…Все в этом доме стало иначе: уже за дверью, на лестничной клетке, начинался незнакомый прежде запах жилья. В коридоре, оклеенном новыми обоями, не было больше старинного трюмо, а висело зеркало в хитроумной раме, и на полу стоял большой пластмассовый самосвал с красным кузовом. Выбежали – поглядеть, кто пришел – вихрастый малыш, совсем не похожий на сестру, и веселый серый котик.

Поля жила теперь в маленькой комнате вместе с бабушкой. Она подросла, у нее округлилось лицо и стала совсем девическая фигурка; она проколола уши и носила смешные желтые сережки-смайлики. Заниматься пришлось на кухне, потому что все прочие пространства оказались заняты мамой, братиком, бабушкой и телевизором, но это получилось даже неплохо, с чаем и печеньем дело шло куда веселей.

Все было хорошо. Таня постоянно оглядывалась кругом, запоминая приметы спасенного дома: дома, где должно было стать очень плохо, но почему-то вышло иначе.

Только Фредерики не было.

– Я ее увезла, – призналась Полина бабушка, выйдя однажды провожать Таню. Наверное, потому призналась, что продолжала чувствовать связь со свидетельницей минувшего несчастья и считала необходимым объясниться. – Она вернулась, а я ее увезла. Все точно как в тот раз: прихожу из магазина, а она сидит на коврике. И у меня прямо сердце к ней рванулось.

И тут я поняла – только не смейтесь, Танюша, – что она была послана нам в утешение. Горя нам досталось много, без нее мы не справились бы. Я бы – так точно умом тронулась. А человеку ведь не дается того, чего он перенести не может. И я подумала: если она жалеть нас не станет – может, и горя лишнего не будет. Взяла ее в сумку и повезла к сестре моей в Луховицы. Она меня старше, ноги еле ходят, глаза видят плохо, мужа похоронила в том году, тяжко ей. Привезла, высадила из сумки, говорю: теперь здесь живи, утешай, а мы сами справимся. И своим не сказала, что она возвращалась.

Такие вот дела, Танюша. Придумали для Поли лекарство, оказывается. Пока пьет – все с ней в порядке. Она другого котика выпросила у матери. Андрюша вот родился.

А я все ее вспоминаю, знаете, особенно ночью, как она иногда под бок уляжется… Таня, Таня, как же я ее любила…

Ничего не происходило больше в этом доме, кроме обыкновенной жизни, и обыкновенность вдруг стала отзываться в Тане смутным чувством опасности. Когда поблизости не творилось ничего такого особенного – из тех вещей, что обычно бывают с другими – это особенное могло случиться с самой Таней, и было бы хорошо избежать его.

И наконец, вскоре после осенних каникул, она сказала бабушке придуманное давным-давно: к сожалению, сегодня будет наше последнее занятие с Полей. Понимаете, обстоятельства…

Александр Шуйский

Кошкины слезки

Вокруг меня всегда очень тихо. Может быть, поэтому она пришла именно ко мне.

Когда мне хочется разбить тишину, я вытягиваю губы трубочкой и издаю тонкий свист, который слышат только собаки и летучие мыши, но ближайшая собака живет тремя этажами выше, а летучих мышей в нашем доме нет.

И когда она появилась у меня на лестничной площадке, я вытянул губы и присвистнул – такая тощая и жалкая она была с виду.

– Не кричи, – сказала она, недовольно морщась. – Могу я войти? Я хочу есть и пить, а у тебя полный пакет еды.

Я растерянно взвесил в руке пузатый пакет из универсама и принялся искать ключи по карманам.

– Конечно, – сказал я. – Только у меня неприбрано.

– Ерунда, – сказала она с видом царицы Савской и зашла в дом.

Мы разделили на двоих куриную печенку с картошкой – картошка мне, печенка ей, – она из последних сил залезла на диван, пробормотала «прошу прощения» и заснула на сутки.

Пока она спала, я прошелся по магазинам – мое холостяцкое жилье было совершенно не приспособлено для женщины. Проснувшись, она оглядела мои покупки, фыркнула, но тут же перепробовала все обновки.

– Наполнитель купишь впитывающий в следующий раз, – распорядилась она. – И блох у меня нет, можешь не распечатывать этот зеленый ошейник. А так все хорошо.

Мое утро всегда начинается с кофе, даже если оно начинается в четыре часа дня. Ночью я обычно работаю – переводы, таблицы, платят не слишком много, но это можно делать из дома, а общаться с заказчиком только почтой. За срочность платят больше, и я часто ложусь не когда стемнеет, а когда закончу. После этого мне нужно отоспаться, а проснувшись, сварить кофе. Не рабочий допинг наспех, который лишь бы покрепче, а настоящий, сваренный на «три воды», с корицей и мускатом.

Она вошла на кухню, как только стихла кофемолка. Я выложил ей еды, она быстро и аккуратно поела, потом молча ждала, пока я не сцедил себе черную жижу в чашку и сел, и только после этого вспрыгнула мне на колени.

– Мне, в общем, только бы отоспаться, – сказала она накануне вечером. – Я поживу у тебя дня четыре?

– Может быть, останешься? – сказал я тогда робко.

– Ну, может быть, – протянула она. – Еще не знаю. Как получится.

А сейчас я прихлебывал кофе, гладил ее по пестрой трехцветной шерсти, чувствуя каждый выпирающий позвонок, и думал, как бы спросить, что она решила.

Но заговорила первой она:

– Ты ведь не станешь спрашивать, как меня зовут? Вы всегда даете кошкам свои имена.

– Не стану. Если только ты сама не захочешь.

– Тогда придумай что-нибудь.

Я рассмеялся и сказал: «Сара, конечно». – «Почему Сара?» – «Потому что Царица Савская».

– А, – сказала она и зевнула. И принялась вылизываться.

Кошки всегда вылизываются, когда не хотят говорить или не знают, что сказать. Точно так же люди начинают теребить на себе одежду, или курить, или чесаться, или разглядывать ногти. Я посмотрел на свои ногти и подумал, не обидел ли ее чем-нибудь, но мы оба промолчали.

Когда я собрался в магазин, она потребовала выпустить ее во двор. «Я скоро вернусь», – сказал я. «Угум», – сказала она и быстро лизнула переднюю лапу. Из подъезда мы вышли вместе, она исчезла за углом, даже не оглянувшись.

Я не должен был этого делать, но я пошел за ней. В спину не дышал, конечно, отставал на один поворот, но в наших проходных дворах легко проследить, куда идет кошка, ведь она всегда останавливается перед каждой подворотней, а их много. Она прошла четыре двора насквозь, пересекла узкую улицу, вошла в арку напротив, нырнула в кусты и исчезла. Этот двор не имел сквозного прохода, она могла уйти только в подвал. Я огляделся, запоминая место: четыре подъезда, чахлый газон с сиренью и акацией, пять машин на тесном пятачке, единственный тополь и скамейка под ним. Надеюсь, она скажет мне, если у нее тут котята, подумал я.

Я выбрался из двора и на всякий случай зашел в соседний. Так и есть. Один из подъездов, заколоченный с той стороны, был открыт с этой, окна лестницы выходили как раз на двор с тополем. Я поднялся на второй этаж и присел на подоконник. Сара сидела под скамейкой с таким видом, будто была здесь всегда, с сотворения мира. Подожду немного, подумал я.

Мы ждали около трех часов. Уже начинало темнеть, когда Сара зашевелилась под скамейкой. В арку стремительно вошла молодая женщина с двумя набитыми пакетами в руках. Сара высунула нос, следя за ее проходом через двор, проводила взглядом до самого подъезда, но выходить не стала. В квартире на втором этаже зажегся свет, в открытое окно кухни донеслось звяканье посуды, а через несколько минут запахло горячим маслом. Сара вскочила на скамейку, чтобы разглядеть окна получше. Хозяйка хлопотала на кухне, даже, кажется, что-то напевала. В кухню вышел мужчина, подошел к ней и обнял со спины. Сара соскочила на асфальт и ушла со двора.

Когда я вернулся с продуктами, она уже сидела у моих дверей, тщательно умываясь.

Поздно вечером она пришла ко мне на письменный стол и заглянула в монитор.

«Что ты делаешь?» – «Перевожу. С английского на русский».

Я видел, что она удивлена и заинтригована.

– Переводишь людей для людей? Бедный. – Она даже слегка боднула меня в плечо в знак сочувствия.

Я поспешил ее утешить:

– Ну, что ты. Я же не вижу тех, кого перевожу, и тех, для кого перевожу. Мне не нужно жить в двух мирах, как вам. Для вас это вопрос жизни и смерти, а для меня – только заработка.

– Но ты все равно знаешь, – возразила она, спрыгнула со стола и ушла на кухню.

Кошачье племя – прирожденные переводчики, они живут на границе между «есть» и «могло бы быть», видят оба мира разом. Любой котенок очень быстро учится слышать разницу между тем, что люди говорят и что имеют в виду, потому что под самым простым «кис-кис-кис» может скрываться все, что угодно, от «иди сюда, я тебя покормлю» до «у меня есть консервная банка, и я хочу привязать ее к твоему хвосту». Те, кто не учится, просто не выживают.

Я закончил главу, встал из-за компьютера и вышел сварить себе кофе. Сара умывалась на диване.

– Извини, что я спрашиваю, – сказал я. – Но ты… ты пыталась переводить людей для людей?

Она продолжала тщательно мыться. Но в конце концов ответила:

– Я просто ушла.

Каждый день в одно и то же время она просила ее выпустить. Я знал, куда она ходит – встречать хозяйку. Иногда она пропадала на день или два, и я не находил себе места. Иногда ходил вслед за ней и видел ее во дворе, под неизменной скамейкой. Иногда не видел. Однажды, сидя на своем посту в подъезде, я не дождался Сары, но дождался ее хозяйки. На скамейке сидела бабушка, она приветливо кивнула соседке:

– А я тут давеча вашу Глашеньку видела, прям вот тут, под скамейкой, – сообщила бабка сладким голосом. – Сидела она тут, сидела, а как Игорек-та начал тебя снова честить на все лады, так она и ушла. Я ей кис-кис, иди домой, а она – в подворотню, только ее и видели.

– Бабаваля, – устало сказала женщина, – сколько раз я вас просила.

– Да что «бабаваля», – беззлобно огрызнулась бабка, уже ей в спину. – На весь двор же орал, дармоед несчастный, глухим надо быть, чтобы не слышать, согнала бы ты его, не пара он тебе, или хоть подстричься бы заставила, что ли, взрослый мужик, а патлы, как у хиппи, простихоссподи… Вот видела бы это твоя матушка-покойница, царствие ей небесное, мученице…

В другой вечер и я стал свидетелем такого скандала, действительно, кричали они на весь двор, ссорились самозабвенно, по-итальянски, с грохотом посуды и плюхами. Я не кошка, но даже мне было понятно, что оба берут силы в этих ссорах. Я уже собрался уйти, как вдруг увидел, что длинноволосый Игорь выскакивает из подъезда, бранясь себе под нос: «У-у, ссука, дура гребаная». В открытое окно вылетела спортивная сумка, от удара об асфальт на ней лопнула молния, вывалились какие-то тряпки. Игорь подобрал сумку и еще минут пять кричал в окно бессвязные ругательства. Наконец он ушел, а во двор вышла хозяйка Сары. Она принялась обходить кусты, повторяя: «Глаша, Глашенька». Голос у нее был заплаканный. Обшарив двор, она ушла в соседний, громко призывая свою кошку, и я поспешил домой. Сара не появилась – ни тем вечером, ни через день, ни через три дня.

Я увидел Сару только неделю спустя. Как ни в чем не бывало, она сидела у моей двери. «Зайдешь?» – спросил я. «Зайду», – с достоинством ответила она. Но переночевав, ушла снова.

Я сам начал ходить в тот двор и сидеть в нем часами. Работа не клеилась, я брал только мелкие тексты, от которых спешил отделаться. Меня спасал опыт и привычка к тому, чтобы всегда «быть на хорошем счету», в качестве мои переводы не теряли, только в количестве. Я работал по ночам, утром спал, а вечером приходил на свой подоконник. В квартире зажигался свет, тянуло стряпней, пахло размеренной, спокойной жизнью. Сара иногда сидела на окне и щурилась – олицетворение домашнего уюта. Я уговаривал себя, что прихожу убедиться, все ли с ней в порядке. Но когда однажды поздно вечером во дворе появился Игорь, все с той же набитой сумкой, подстриженный и чисто выбритый, я признал, что лгал себе все эти дни.

Блудный сын был принят без возражений. Я просидел на подоконнике почти до утра, но ничего не дождался.

…Сара появилась у меня через два дня, грязная и взъерошенная. Несколько дней она только спала и ела, а когда я ее гладил, то чуял самый скверный запах, который может исходить от кошки: жирной влажной земли и свалявшейся шерсти. Так кошки пахнут, когда собираются умирать. Все это время она молчала, я тоже не донимал ее расспросами. Но на радостях делал по десять страниц в день.

Когда скверный запах исчез, Сара снова попросилась на улицу. Я выпустил ее и пошел следом.

Она не стала забираться под скамейку, а села прямо в темном проеме подъезда, и сидела так до тех пор, пока не появилась хозяйка. Та поставила на асфальт пакет и молча уставилась на свою кошку. Сара ждала.

– Явилась? – наконец произнесла хозяйка. Сара встала и неловко потерлась о ее ноги.

– Все вы меня ни в грош не ставите, – сказала хозяйка. – Горазды стали приходить и уходить, когда вам хочется.

«Ты бы это не кошке говорила, – подумал я. – А Игорю своему. Нашла, на ком твердость характера отрабатывать».

Сара потерлась настойчивее. Но хозяйка была явно не в духе.

– Иди гуляй дальше, – сказала она. – Давай, иди. Нечего тут делать вид, будто я тебе и правда нужна.

Сара села поодаль и лизнула лапу. Хозяйка подняла сумку и прошла в подъезд. Сара неуверенно шагнула за ней, потом развернулась и побежала прочь. Из подъезда выскочила хозяйка с криком «Глаша!», метнулась обратно, звеня ключами, я услышал, как хлопнула дверь, а потом хозяйка вылетела во двор, уже без сумки, и помчалась по дворам, причитая: «Глаша, Глашенька, кошечка моя, ну прости меня, ну, пожалуйста».

Я варю кофе и поглядываю в открытое окно. Что-то Сара задерживается. В соседнем дворе у нее появился ухажер, я очень рассчитываю на котят к концу лета. Я варю кофе и думаю о чувстве любви и чувстве вины. Тогда, месяц назад, Сара пришла еще грязнее, чем обычно. Когда я взял ее на руки, то увидел мелкую россыпь влаги вокруг глаз – кошкины слезки. В первый момент я подумал, что у нее загноились глаза, и потянулся к аптечке, но она фыркнула: «Брось, ерунда». А потом добавила: «Я совсем ушла. Я перестала понимать себя и испугалась».

«Я знаю разницу между чувством любви и чувством вины, – сказала она. – Я знаю ее у людей, знаю у себя. Мы живем тем, что чувствуем разницу между тем и этим. Между «есть» и «могло бы быть». И я испугалась, когда перестала ее чувствовать. Так делают только люди. Я испугалась, что перестану быть кошкой».

Я попытался ее утешить – все-таки я переводчик.

«Люди часто выдают одно за другое, – сказал я. – Потому что с чувством вины иметь дело гораздо легче, чем с чувством любви. И если одно на другое подменили еще в детстве, приходится так и жить – ссорится и мириться, выгонять, уходить, а потом возвращаться, просить прощения и прощать».

«Я знаю, – сказала Сара. – Пусть так будет у людей, я не против. Но ни одна кошка не может позволить втянуть себя в эту игру. Для этого надо быть человеком, говорить на вашем языке и слышать то, что говорят, а не то, что имеют в виду. Я не могла себе это позволить. Дай мне, пожалуйста, поесть».

От нее больше не пахнет землей и сухой шерстью, моя Сара лоснится, по ее пестрой шкурке пробегают искры, когда я ее глажу. Я варю кофе и посматриваю в окно. На лавочке перед подъездом сидит Бабанадя с неизменным вязанием в корзинке. Завидев бегущую домой Сару, она начинает сюсюкать: «Кис-кис-кис, какая славная кошечка завелась у нас на первом этаже, ты ж моя сладкая. Как он тебя зовет, а? Была бы собачка, звали бы Му-Му».

Сара дергает хвостом, обходит ее по большой дуге и ныряет в подъезд. Я снимаю кофе с плиты и иду открывать.

Марина Воробьева

Когда идет снег

В этом городе снег идет раз в году и лежит день-два, очень редко неделю, так заведено. Если снег в эту зиму уже был, значит, больше его не будет до следующего года, снег здесь как день рождения, отпраздновали и живем дальше.

Когда снег начинает сыпать хлопьями, сначала в него никто не верит, все стоят у окон и смотрят, как белые бабочки на излете становятся гусеницами и тонут в луже, разлитой по всей земле и дрожащей от ветра. Массовое самоубийство белых гусениц завораживает, а надо бежать домой, пока не закрыли все дороги, пока водители не побросали свои машины на обочинах, пока не застрял в сугробе единственный в городе трамвай. Скоро трамвай качнется последний раз и откроет двери в холод, в ветер, в мокрый снег, выгоняя людей, эти люди уже не доберутся домой, их пустят в ночлежку, специально организованную в большом концертном зале, там они будут драться за одеяла, победители завернутся в одеяло, как в кокон, врастут в него и будут спать целый год. На следующий год пойдет снег и они превратятся на несколько секунд в снежных бабочек и тут же утонут в луже, но уже не бабочками, а полупрозрачными гусеницами. А потом лужа замерзнет, снег ляжет на землю, на апельсиновые деревья и на дикие желтые хризантемы. Трамвайные рельсы снова уйдут под снег, и снова кто-то станет победителем.

В этом году нам не надо никуда бежать, не надо вспоминать свое имя, глядя сквозь стекло на падающий снег, не надо повторять его три раза, окликая самих себя, чтобы разбудить и нестись домой, мы уже дома. Мы никуда и не пошли, мы решили остаться, как только услышали, что время снега приближается. Пока есть электричество, мы будем греть дом и пить чай, пока открыт магазин, мы сходим за вином и сварим глинтвейн, а потом будь что будет, дома не страшно.

А будет снег на оранжевых апельсинах и на розовых цветах миндаля и на зеленой траве, и мы будем гулять около дома, будем писать слово «снег» на всех заметенных скамейках, на машинах, на ступеньках. Написанное везде слово не может быть просто сочетанием букв, его смысл лежит на земле.

И вот уже слово написано и пока не тает, теперь можно и поиграть в снежки, и слепить снеговика.

Снег в этот раз лежит очень тонким слоем, мы поставили один на другой два огромных шара, теперь наскребаем остатки снега с пригорка для головы снеговика. У снеговика уже есть имя – мы его назвали Виктор. Может быть, мы думали о победителях, ставших снегом, а может, нам это имя помогало отгородиться от взглядов детей, стоявших вокруг. Незнакомые дети, мы их никогда не встречали в нашем дворе. Какие-то они неуютные, как бродяги в ожидании своей порции супа.

Виктор вобрал в себя весь снег с пригорка, оставляя за собой сначала полосы мокрой зелени, а потом одну сплошную зелень, будто и не существовало ничего больше. Мы хотели сказать детям, что на соседнем пригорке все еще лежит снег и дальше он лежит, до самой пустыни, на всех хватит, ничего, что он намазан тонким слоем, как масло на почти диетический бутерброд. Но дети молча смотрели, и мы молчали и катали последний самый маленький снежный ком.

В нашем городе дети никогда не молчат, они обязательно скажут, что хотят лепить снеговика именно здесь, или что у нас выходит слишком криво, или попросят морковку, или спросят, как у нас дела и где наши дети, и почему мы играем одни. А эти только смотрели и почти не двигались, не замерзли бы.

Мы вылепили Виктору лицо, сначала хотели сделать ему драконью морду, но он хотел получиться человеком, и мы послушались. Красивый он вышел, только немного нос скривился, и мы не стали поправлять. Кого-то он нам напоминал. Наверное, нельзя придумать совсем новое лицо, не похожее ни на кого из знакомых. Совсем как живой вышел. Нам на секунду показалось, что у Виктора слегка дернулся угол рта, словно он пытался нам что-то сказать. Если бы мы хотели, мы могли бы погадать, чьим голосом он заговорит. Но мы замерзли, перчатки наши насквозь мокрые, ботинки тоже и дома ждет глинтвейн. Мы хотели сфотографировать Виктора на прощание, но карта памяти осталась дома. Мы все равно щелкнули его пустым фотоаппаратом перед тем как уйти. Снега завтра не будет, а мы еще будем, поэтому лучше согреться и не заболеть.

Мы помним про соляной столб, но мы обернулись. Нет, дети не играли с Виктором, не кормили его морковкой, не пинали его ногами, втаптывая в траву, не лепили из него снежки.

Смотри, они молча его едят, они вгрызаются в его ноги, в его толстый живот, в лицо, так на кого-то похожее.

Послушай, хочется крикнуть им что-то про ангину, но мы же понимаем, что эти дети не нуждаются в заботе.

Дома мы включаем все обогреватели и варим глинтвейн, на электрической батарее сушатся наши перчатки и ботинки и сидит наша кошка. Мы не думаем ни о чем, нам завтра никуда не надо, в городе никто не работает в снег, транспорт не ходит, а в единственном глубоком сугробе завяз единственный трамвай. Такие дни выпадают раз в год, как и дни рождения.

Ты говоришь, что глинтвейн получился слишком сладкий, а я говорю, что снег растает завтра к полудню. Кошка сидит на раскаленной батарее и не тает, и это вселяет надежду, что и мы настоящие и переживем полдень, если он действительно наступит.

Страницы: «« 12345678

Читать бесплатно другие книги:

Окшотт, известный историк и знаток Средневековья, рассказывает о вооружении и доспехах рыцаря – визи...
Миры, соединенные узкими перемычками в единую цепь, миры, в которых великие маги сражаются за власть...
«Таня вылезла из челнока и направилась по нагретому солнцем и выметенному ветром бетону к яхте, пома...
На излете короткого зимнего дня 26 января 1945 года передовой отряд 5-й ударной армии пересек границ...
Футбол всегда был спортом номер один в СССР, предметом горячей любви миллионов советских людей. В ег...
Над Землею нависла угроза инопланетного вторжения. Предотвратить его может вмешательство тайного бра...