Живым приказано сражаться Сушинский Богдан
Наклонившись к трубке, Громов услышал голос Симчука:
— Пока ничего, терпимо.
— Товарищ лейтенант посылает меня к вам, на помощь. Втроем будет веселее.
— Посылает? — не поверил Симчук. — И ты согласился?
— Уже иду.
— Патронов захвати.
— Что там слышно, Симчук? — сразу же взял трубку лейтенант.
— Появились какие-то машины. Наверное, привезли подкрепление.
— Вполне возможно. Лишний раз не высовываться. Сейчас попробуем переправить к вам Петруня.
— Пусть прихватит карабин и побольше патронов.
— Об этом позаботимся.
Петруня фашисты не заметили. Он сумел проползти к пещерам, не вызвав ни единого выстрела. При этом протащил за собой конец веревки, благодаря которой они перетащили потом карабин, а также сумки с гранатами, патронами и консервами.
Как только эта операция закончилась, Крамарчук доложил, что на шоссе появилась колонна машин.
— Огонь по шоссе и переправе! — немедленно скомандовал Громов. — Представляю себе удивление фашистов, которые здесь, в глубоком тылу, через несколько дней после отхода наших вдруг окажутся под артиллерийским обстрелом! — добавил он, засекая в бинокль разрывы снарядов на серпантине дороги.
Петрунь говорил, что все бойцы решили: этот день — последний в судьбе гарнизона. Ну что ж, последний так последний. Громов и сам понимал, что развязка этого фронтового эпизода приближается, и будет она трагической. Тем не менее старался вести себя совершенно буднично. Обычный день, обычная солдатская работа. Он объявил гарнизону, что их последняя боевая задача — продержаться до ночи. Ночью — прорыв. А потом марш к своим. Верят бойцы в такую возможность? Громову очень хотелось, чтобы верили. Нельзя сражаться, зная, что ты обречен. В счастливый исход нужно верить даже в самом безнадежном бою.
— Товарищ лейтенант, — обрадовался Петрунь, услышав в трубке голос командира. — Появились машины, и солдат что-то многовато. Слева, у завода, вижу три орудия.
— Ясно. Спасибо. Что еще замечено?
— Справа тоже два ствола. Вон солдаты спускаются окопами вниз. Наверно, будут сжимать кольцо.
— Слушай, Петрунь, еще не поздно, еще можно вернуться в дот. Спроси ребят.
— Мы говорили. Поздно. Остаемся. — Громова поразило, что он сказал это сразу, не засомневавшись в правильности своего решения. И как-то удивительно спокойно.
— Ну что ж… Смотри по обстоятельствам. Не выдавайте себя. Провод пролегает по ложбинке. Его не сразу заметят. Сколько можно, не выдавайте себя. Нужно продержаться до ночи. Ночью прорвемся.
Что он мог еще сказать этим трем обреченным бойцам? Чем обнадежить? А ведь они наверняка тоже на что-то надеются, наверняка еще верят, что командир сумеет предпринять что-то такое, что бы спасло их. Но, может, тогда и не стоит вселять в них эту надежду? Они солдаты — и этим все сказано.
Еще минут десять гайдуки Крамарчука «инспектировали» дорогу и переправу, а Громов и Степанюк точно так же «инспектировали» своими пулеметами фашистские окопы возле дота. Но потом на «Беркут» обрушился смерч огня. Пять или шесть орудий били прямой наводкой с того берега, несколько орудий расстреливали его со стороны завода и поселка. Одновременно по амбразурам прицельно ударили сотни карабинов и автоматов.
Дот трещал, стонал и судорожно содрогался от взрывов. Иногда Громову казалось, что они находятся в наглухо закупоренной бочке, по стенам которой изо всей силы бьют сотнями молотков. В то же время амбразуры почти постоянно были завешены шлейфом из глины, каменного крошева и осколков, сквозь который уже ничего нельзя было различить.
Прикрыв свою бойницу искореженной заслонкой, Громов приказал Каравайному подносить патроны, а сам пошел в отсек Степанюка. Сержант лежал на полу с раскроенным черепом. Даже не оттащив его от пулемета, Гранишин продолжал непрерывно поливать свинцом пространство перед дотом.
— Прекратить огонь! — крикнул лейтенант. — Я сказал: прекратить огонь! — опустился он на колени рядом с Гранишиным, но тот отчужденно уставился на планку прицела и совершенно не реагировал на приказ командира.
Тогда, ухватив Гранишина за шею, Громов буквально рванул его на себя. И надо же было случиться так, что именно в это время снаряд угодил в угол амбразуры.
— Спасибо, командир. Еще пару часов ты мне подарил, — тихо сказал Гранишин, поднимаясь с земли и отряхивая лицо от пыли. — Да только хватит нас сегодня ненадолго.
— У тебя кровоточит рука, — прокричал в ответ Громов, переждав очередной взрыв снаряда. Похоже, что фашисты отлично пристрелялись по этой амбразуре. — Сбегай к Марии, пусть перевяжет. И захвати носилки.
— Почему молчит наше орудие, лейтенант?
— Да? — удивился Громов. — А что, действительно молчит?
— По-моему, молчит.
Громов осторожно выглянул в амбразуру. Прямо на дот, стреляя на ходу, ползли два танка. Он понимал, что крутизна склона не позволит им подойти слишком близко, но все же теперь они смогут расстреливать их подземную крепость в упор. Неужели, говоря о том, что сегодняшний день решающий, Штубер имел в виду именно танки? Но ведь они могли бы двинуть их на дот и раньше. Если речь шла о танках, тогда это еще полбеды.
— Гранишин, отставить санчасть. Вон за танками поплелась пехота. Отсекай ее от машин. И бей по щелям танка. Я — в артиллерийскую.
Артиллеристов он увидел возле входа в точку. Там же была Мария.
— Что случилось?! — еще издали крикнул он. — Крамарчук, к орудию!
— Отстрелялись мы, командир, — на удивление спокойно, почти беззаботно ответил Крамарчук, помогая Марии перевязывать раненого. — Угробили фрицы нашу 76миллиметровку.
— Да ты что?! О, Господи! Именно сейчас, когда она так нужна! Проклятый день! Этот проклятый день… Кто ранен?
— Газарян.
Он был ранен в плечо и в скулу. Раны оказались тяжелыми. Газарян был без сознания, а теперь еще и терял кровь. Терял слишком щедро, чтобы у Марии оставалась надежда вернуть его к жизни. И все же она пыталась сделать это.
Громов метнулся в артиллерийскую точку. Она содрогалась от взрывов. Отсек, где находилось орудие Газаряна, был буквально забит пылью. Когда он, почти на ощупь, добрался до амбразуры, один из танков подполз уже совсем близко. Его бы сейчас… Но ствол у орудия действительно был покорежен, и они оказались беззащитными перед этой стальной громадиной. Через несколько минут фашисты поймут это и окончательно оседлают все амбразуры.
В промежутках между взрывами Громов слышал, как коротко и зло огрызался пулемет Гранишина. Там, наверху, тоже шел бой. Значит, Петруня, Коренко и Симчука уже обнаружили. Да, похоже, что в краткой истории их подземной крепости этот день и в самом деле может оказаться последним.
— Каравайный, огнемет сюда! — выглянул он из отсека. — Крамарчук, Лободинский — с гранатами на выход! Отогнать танки! Кравчук — с автоматом к амбразуре. Не подпускайте пехоту.
Все, что происходило в доте, кажется, совершенно не касалось Абдулаева. Притаившись у амбразуры, он делал свое солдатское дело спокойно, с той долей хладнокровия и степенности, которые заставляют стоящего рядом побороть страх, забыть о смерти, вспомнить, что он тоже солдат.
— Видишь, командир: танк стоит? — Громов не заметил, чтобы Абдулаев оглядывался, но каким-то образом сразу определил, кто именно появился рядом с ним. — Моя думай: «Танкиста убит». Вон окошко в танке. Абдулаев туда стрелял.
— И снаряды у них, очевидно, кончились, — добавил Громов, наблюдая, как залегшие за танком солдаты стали осторожно отползать в стороны, чтобы не оказаться под его гусеницами. — Иначе плевались бы из своей пушчонки. Водитель для этого не нужен. Не дать бы им опомниться.
14
Каравайный успел вовремя. Именно тогда, когда кто-то из танкистов сел на место водителя и попытался увести танк от дота, Громов сумел ударить по нему огненной струей. Следующая струя дотянулась до пехотинцев. Танк задымил и, словно раненый зверь, попятился вниз по склону. Рядом с ним факелом вспыхнул один из солдат. Другого немца, пытавшегося отбежать от живого факела, сразил Абдулаев.
Горящий танк медленно уползал к окопам, и Громов очень жалел, что поразить его уже нечем. Вслед за ним, отстреливаясь из орудия и пулемета, уползал второй танк. Громов видел, как на броне его разорвалась противопехотная граната, и попытался ударить еще одной струей по пехоте, но огнемет выпустил всего лишь маленькую струйку и зашипел.
Все, теперь они остались и без этого последнего грозного оружия.
— Что у тебя, Петрунь?
— Отбили. Ребята помогли. Гранатами.
— Ты остался один?
— Симчука убило. Коренко снова ранило. Без сознания.
— Ясно. Они что, пытались пройти к доту, к амбразурам по крыше?
— Да. Только нас не заметили. Ну, а мы их тут…
То, что связь с Петрунем все еще действовала, показалось Громову чудом. Он только потому и не клал трубку, что понимал: этот тоненький проводок — единственная ниточка, связывающая Петруня с гарнизоном, с армией, с надеждой…
— Слушай меня, Петрунь, — почти с нежностью проговорил он, — попытайся все же вернуться в дот.
— Не смогу, — еле слышно ответил боец, немного помолчав. — Подстрелят. Здесь я тоже, как в доте. Только пусть ребята еще раз поддержат меня гранатами. Когда германец попрет, пусть поддержат. Почему орудие молчало? Танки ведь…
— Нет у нас больше орудия, Петрунь.
— И второго нет? Господи, что ж теперь?! Значит, все…
— Ну, это мы еще…
— Немцы, командир, немцы!…
Петрунь положил трубку рядом с аппаратом. Может, в спешке, а может, не желая обрывать эту последнюю связь, чтобы лейтенант тоже мог слышать, как он ведет бой. И Громов действительно слышал, как начал нервно исповедоваться его пулемет.
— Ну что ж, еще один бой мы выиграли, — сказал Громов минуту спустя и только тогда положил трубку на полевой аппарат. — Теперь фашисты на час-другой успокоятся. А там будет видно.
В коридоре он чуть было не столкнулся с Крамарчуком, который вместе с Каравайным нес кого-то на носилках.
— Кто? — нагнулся над носилками. — Ах, да…
Это был Лободинский. Громову показалось, что он мертв.
— А где Кравчук?
— Тоже ранен. Тяжело. В санчасти. Мария перевязыает.
— Проклятье!
Громов посмотрел на часы. Они показывали половину двенадцатого. До вечера оставалась тьма времени, но лейтенант понимал, что каждый час будет казаться теперь годом. Если так пойдет и дальше, ночью в доте уже будут немцы. В это время раздался сильный взрыв у входа.
— Кажется, они пытаются подорвать дверь! — крикнул Крамарчук, выскочив из санчасти. — Сейчас проверю.
Громов бросился в пулеметную точку. Если вермахтовцы действительно принялись за входную дверь, нужно было срочно перенести один пулемет в ход сообщения и соорудить в конце коридора баррикаду, иначе они сразу ворвутся. А сдерживать их уже не будет никакой возможности.
Он вошел в отсек, где стоял трофейный пулемет, взял его и, проходя мимо соседнего отсека, позвал Гранишина. Тот молчал.
Лейтенант заглянул внутрь. Голова Гранишина покоилась на кожухе «максима», и, казалось, что кровь источает сам пулемет. «Это и есть война… Крестом не осененная», — мелькнула в сознании Громова какая-то странная мысль.
— Дверь заклинило! — появился в отсеке Крамарчук. — Так что войти они не смогут. Разве что рванут еще раз. Но их там сейчас Абдулаев распугал. Выйти, правда, мы тоже не сумеем.
Говоря эти слова, сержант приподнял голову Гранишина, убедился, что тот мертв, и оттащил тело от пулемета. Делал он все это с убийственной будничностью, которая просто поразила Громова, хотя ему казалось, что уже давно разучился поражаться чему-либо, что происходит в этом доте и вокруг него.
— Нужно еще «помочь» им из пулемета. Прижми немцев на этом участке, загони поглубже в окопы, а я прощупаю их у входа.
Громов дал несколько очередей по всей линии окопов, которые открывались ему в этом секторе, но фашисты и так не очень-то высовывались — очевидно, теперь они больше уповали на артиллерию. Однако там, наверху, пулемет Петруня все еще молчал.
Андрей пошел на командный пункт и попробовал связаться с ним. Связи не было. Еще несколько минут он прислушивался к тому, что делается наверху, однако ничего такого, что свидетельствовало бы о существовании там своего бойца, расслышать не смог. Тем временем осаждавшие снова ударили по амбразурам изо всех видов оружия. Они поняли, что дот на грани гибели и, стараясь ускорить развязку, наседали, как изголодавшаяся стая волков.
«Ну что ж, прощай, Петрунь. Мужественный ты был парень. Сколько храбрых ребят полегло здесь, на этих склонах, сколько их полегло! Остается только пожелать себе умереть так же мужественно, как все они…»
В пулеметную точку он звонил с затаенным страхом, что и там поднять трубку уже будет некому. Может быть, поэтому вздрогнул, услышав:
— Алло! Сочи на проводе! Курортников просим собраться у второго причала!
— Ты жив, Крамарчук?! Ты, чертяка, жив?! Что там у тебя?!
— Фашисты из окопа убрались. Правда, не все, несколько человек осталось в нем навечно. Но с пушкой оно как-то посолиднее было, комендант.
— Теперь о пушке даже мечтать невмоготу. Так что… А Петрунь молчит. Нет с ним связи.
— Может, еще отзовется?
— Да уже, наверное, нет. Не верится.
— Подождем, комендант, подождем. Это же Петрунь, наш хлопец. Вдруг провод перебило, да мало ли что…
— А как хочется, чтобы там, наверху, оставалась еще хотя бы одна родная душа!
— Скоро и наши души будут там, «наверху».
— Отставить, сержант.
Впрочем, Крамарчук оказался почти пророком. Телефон действительно ожил.
«Немцы…», — решил Громов, услышав этот долгожданный зуммер.
— Петрунь? О, Господи, мы уже подумали… Что? Что-что?!
— Симчук… Сим…
— Кто?! Симчук? Это ты, Симчук?!
— Я това… лей… Убит… Петрунь. А я… вот… — в трубке послышалось нечто похожее то ли на сдавленный стон, то ли на всхлипывание.
— Понял, Симчук, понял! Где фашисты?
— Отбил их Петрунь. Сейчас… Камни… Много…
— Что?!
— Камни…
— Не понял, Симчук! Какие камни?! Что камни, что?!
— С горы… Камни… Прощай… Немцы…
Громов отчетливо слышал в трубке немецкую речь. Слышал, как Симчук еще силился что-то сказать, но только хрипел в трубку, которая в конце концов захлебнулась взрывом гранаты. Андрей вздрогнул всем телом, словно осколки достигли его по проводам. Но быстро овладел собой и, все еще не выпуская трубку, вопросительно посмотрел на Крамарчука.
— Эти христопродавцы подвозят камни. Будут скатывать их с горы, — меланхолично как-то объяснил сержант.
— Камни? Зачем? — скорее по инерции, чем по необходимости выяснить замысел гитлеровцев, спросил Андрей. — Зачем им это понадобилось?
Крамарчук отрешенно взглянул на коменданта и молча отвел взгляд.
15
— Как обстоят дела, мой фельдфебель? — Штубер появился только к двум часам дня, когда у дота уже вовсю кипела работа: подъезжали машины, одна группа солдат скатывала камни с верхнего яруса на нижний, а другая забрасывала ими дверь и амбразуры, тотчас же заливая свежий слой раствором.
— Дверь уже замурована, господин оберштурмфюрер. Пулеметная точка — тоже. Трудимся над артиллерийской.
— Вы перестараетесь, Зебольд. У меня и в мыслях не было сооружать для гарнизона «Беркута» пирамиду.
— Но замуровать-то их все равно необходимо.
— И что же предпринимают русские?
— Стреляли до последней возможности. Даже когда стрелять им уже было не по кому. Я приказал всем убраться из секторов обстрела.
— Были заявления о сдаче в плен?
— Не было, господин оберштурмфюрер. Мы ничего такого не слышали, — добавил он, уловив настороженный взгляд Штубера. — Если бы они просили об этом, мы бы, конечно, приостановили работу, подождали вас.
Он знал о страстном желании Штубера пленить коменданта дота и догадывался, что оберштурмфюреру не по себе от мысли, что так и не смог сломить советского фанатика.
— А вообще-то я ему не завидую, этому лейтенанту. Когда он почувствует, что задыхается, сразу же захочет выкарабкаться на свежий воздух.
— Ваши чувства по этому поводу меня совершенно не интересуют, мой фельдфебель. Лучше скажите, что бы предприняли на его месте лично вы? Они могут попытаться взорвать ваши баррикады?
— У них есть один разумный выход — сдаться в плен. Но, судя по всему, эти красные предпочитают смерть.
Выслушав фельдфебеля, Штубер приказал ему приостановить замуровывание и подойти с рупором к артиллерийской амбразуре.
— Через пять минут мы завалим вас камнями! — кричал Зебольд, коверкая слова. — А еще через полчаса вы в своем бункере задохнетесь! Однако немецкое командование гуманное! Оно предлагает вам сдаться в плен! Предлагает последний раз.
Повторив это дважды, Зебольд решил подождать ответа русских, но вместо него в оставшуюся щель осажденные каким-то образом сумели протолкнуть лимонку, и стоящий на крыше дота фельдфебель лишь на какую-то секунду успел броситься на землю раньше, чем прогремел взрыв. Одним осколком ему пробило свалившуюся пилотку, другим разорвало голенище сапога.
— Не огорчайтесь, мой фельдфебель, — невозмутимо прокомментировал это происшествие Штубер, когда через несколько минут после взрыва Зебольд примчался к нему в окоп. — Русские вас просто-напросто не поняли. О чем они будут горько сожалеть. Обер-лейтенант, — обратился он к Вильке, — замуровать последнюю амбразуру.
— Не хотите поговорить с русскими по телефону? Мои связисты могут подсоединиться к кабелю, что вел к пещерам, которые защищали солдаты взвода прикрытия.
— Я с покойниками не общаюсь, обер-лейтенант, — презрительно процедил Штубер.
16
Камень, снова камень… Всплески раствора… Все меньше света в отсеке, все гуще и чаднее становится воздух…
Громов поднял автомат и в отчаянии расстрелял по камням весь магазин. Пули рикошетили, с воем уносились куда-то вверх или врезались в стенки амбразуры, не причиняя при этом каменному завалу никакого вреда. Это были выстрелы бессилия. У него еще осталось трое боеспособных солдат (в последнем бою Абдулаев был ранен в плечо и сейчас лежал в санчасти), масса снарядов и патронов, есть даже гранаты… Они находятся в мощном доте. Разве не обидно, что, обладая всем этим, они в конце концов оказались бессильными и обреченными? И самое страшное — что умереть придется не в бою, а вот так, задыхаясь или кончая жизнь самоубийством.
— Даже пострелять не дадут напоследок, — остановился за его спиной Крамарчук. — Измором возьмут, христопродавцы. Удушат в подземелье — и отпевать некому будет.
— Зато склеп идеальный. Лучшего и желать не приходится, — мрачно отреагировал Громов.
— Может, все-таки сдадимся, а? В самом деле, какого черта умирать, да еще вот так, мученически? Только бы нас выпустили отсюда, а там мы еще по дороге в лагерь сбежим.
— Брось, сержант. «Сбежим! По дороге в лагерь!…» Ты же знаешь, что обороны этого дота они нам не простят. И хорошо представляешь себе, что нас ждет. Не говоря уже о бесчестии самого плена.
— Но ведь жалко же подыхать вот так, по-крысьему! Ведь повоевали бы еще! И скольких бы уложили!
— Мы храбро сражались, сержант. Теперь наша задача: так же храбро и мужественно умереть. Ну а то, что они замуровали гарнизон… Именно как зверство этот случай и войдет в историю войны.
— Да что мне до истории, лейтенант?! — почти простонал Крамарчук. — Мне дышать нечем — вот какая история! Понимаешь ли ты это или нет? Сколько мы еще протянем здесь, когда они… ну, полностью?
— Не более часа.
— И все?
— И все.
— Будь она проклята, эта бетонная могила!
— Послушай, Крамарчук, иди к раненым. Там Мария… Когда увидишь, что… Не доводи ее до мучений. Словом, ты понимаешь, что я имею в виду…
— Ну что ж… Теперь — конечно. Теперь только бы не сойти с ума и вовремя пустить себе пулю в лоб.
— Где Каравайный?
— В энергоотсеке. Все еще пытается запустить свой дизель и дать нам свет. Не знаешь, зачем он нужен мертвецам?
— Тогда он святой человек. Однако запускать этот дизель сейчас нельзя. Сожрет весь воздух.
— А что, если натаскать сюда снарядов? И рвануть? Проломить стенку.
— Уже думал об этом. Можно и рвануть. Но это не спасение, а смерть. Погибнуть, конечно, можно и таким образом.
— Что же будем делать?
Громов молча смотрел на амбразуру. Теперь сквозь нее пробивался лишь тоненький лучик света. Последний лучик жизни. Достаточно было одного-двух камней, чтобы раз и навсегда оборвать его. Одного-двух камней…
— Эй, красные! Можете считать свой дот неприступным! — кричал тот же немец, который совсем недавно предлагал им сдаться. — Мы укрепляем его по всем законам фортификации!
— Крамарчук, — вдруг схватил Громов сержанта за рукав. — Быстро в энергоотсек. Принеси лом. Или что-нибудь в этом роде.
— И что? Что тогда?
Громов не стал объяснять ему, сам бросился в коридор и побежал к энергоотсеку. В проходе все еще коптели две керосинки, и лейтенант подумал, что надо бы погасить их — зря съедают кислород. Но тратить на это время не стал. Он забежал на командный пункт, взял со стола трофейный фонарик и через минуту уже был в энергоотсеке.
— Что? — встревоженно спросил его Каравайный, копавшийся при свете керосинки в моторе. — Немцы? Я сейчас. Уже вот-вот…
— Лом нужен, Каравайный, только лом.
Он был голым по пояс. В отсеке, всегда таком влажном и прохладном, теперь становилось душно.
— Что делать, товарищ лейтенант? — спросил он, подавая Громову довольно увесистый лом. — Что им делать?
— Продолжайте ремонтировать. Доту нужен свет, — бросил Андрей уже на ходу.
— Я бы… Но очень трудно дышать…
«Там, в стенке колодца, — щель. Если ее расширить… — пульсировала одна и та же мысль. — Там струя воздуха. Я помню. И если щель расширить, — думал он уже стоя по пояс в холодной, почти ледяной воде и загоняя острый конец лома в трещину, — если ее расширить, то мы сможем продержаться еще несколько суток…»
Громов долбил и долбил, однако никакой струйки воздуха почему-то не ощущал. А ведь тогда он явственно почувствовал ее. Она была. Почему же сейчас?… Неужели после очередного обстрела щель сузилась настолько, что?…
Но все же в колодце дышать стало несколько легче. Возможно, здесь существовал еще какой-то свой автономный запас кислорода. Должен был существовать.
— Командир? Ты здесь? — послышалось сверху. И в колодец свесилась голова Крамарчука. — Что там?…
— Щель. Была щель. Как Мария, раненые?
— Плачет Мария. Раненым плохо. Они первыми не выдержат.
— Да, первыми… — словно во сне повторил Громов. И, в очередной раз вогнав лом в трещину, вдруг ощутил, что он вошел в мягкую породу, словно в кучу щебенки.
— Есть, Крамарчук! Щель!
— Дай лом. Теперь я…
— Подожди, сейчас. — Он яростно ударил еще несколько раз, вогнал железо поглубже, расшатал и наконец почувствовал, что в лицо повеяло холодком. Легко-легко. Совсем слабая струйка.
— Я со свежими силами.
— Чуешь, сержант? Чуешь? Воздух!
— Что-то ощущается, — еле слышно отозвался Крамарчук.
— Быстро за гранатами! Нужно заложить и рвануть.
— Нужно, — согласился сержант уже чуть-чуть громче и увереннее. — Я мигом! Но если меня долго не будет…
— Понял, Крамарчук, понял!
Вода леденила ноги. Лейтенант уже не чувствовал их. Но зато щель становилась все шире и шире, а струя воздуха все ощутимее. Значит, и там, в отсеках, дышать становится легче. Впрочем, доходит ли туда воздух? Должен. Мария… Господи, хотя бы она продержалась еще несколько минут! А раненые?… «Несколько минут… Несколько минут…» — как заклинание, повторял он, все раздалбывая и раздалбывая щель.
По ту сторону стенки была пустота. Лом несколько раз вырывался из ослабевших рук и уходил в расщелину. Громов еле успевал поймать его за самый кончик. Вслед за ломом туда, в пустоту, уходила и вода. Но сейчас Андрея это уже не волновало. Запас воды в доте есть. Родник сохранится… Сначала доту нужно вернуть жизнь.
— Лейтенант! Бери! И веревка. Два куска.
— Молодец, сержант. Ну, гусары-кавалергарды!… — вспомнились вдруг словечки комбата.
Громов затолкал в щель одну гранату. Вошла! Божественно. Подсказал бы кто-нибудь, как ее взорвать.
— Держи веревку.
— Отойди, сержант, — Громов выбрался из колодца, взял другую гранату и, подсвечивая себе фонариком, несколько раз вогнал ее в разлом. Вырвать чеку — и в разлом. Вырвать чеку — и…
— Крамарчук, за выступ!
Он и вырвал чеку так, словно тренировался. Раз, два, три… Еле успел откатиться от края колодца, как в нем рвануло, и хотя осколки камня и металла в основном вобрал в себя колодец, но все же часть их вырвалась наружу, и откуда-то с потолка на голову Громову упал кусок бетона, очевидно, отвисшего после взрыва снаряда.
— Что, лейтенант?! — бросился к нему Крамарчук, увидев, что тот потерял сознание. Подтянул его к колодцу, нагнулся и плеснул в лицо водой.
— Что за выстрел? Кто стрелял? — первое, что спросил Громов, придя в себя и откашливаясь от идущих из колодца дыма и гари. Нет, он не бредил, в доте действительно прозвучал выстрел.
— Полежи, я сейчас… Узнаю… Слышишь, дышать уже намного легче стало.
— Нам легче. А в отсеках?
— Отлежись. Молчи.
— Порядок. Лежу. Дай еще одну гранату.
17
На рассвете Орест Гордаш извлек из сена, которым были притрушены нары, своего «Обреченного», нащупал стеклышко и, усевшись напротив зарешеченного окна, принялся за резьбу. На куске липовой древесины еще только вырисовывались контуры тела — головы, мускулистых плеч, ног, — однако мысленно скульптор уже четко видел свое творение: «Обреченный» должен быть опутан веревками. Но мощное тело его, напрягаясь, пытается избавиться от пут. Это последняя попытка бунта человека, стоящего под виселицей, в которую превращен обтесанный ствол дерева со срезанной кроной.
«Господи, почему мне не пришло в голову вырезать такого “Обреченного” раньше, еще до войны? Сколько я бился, пытаясь подыскать подходящий образ. Но каждый раз вновь и вновь принимался вырезать Марию. Телом он мог быть немного похожим на “Давида” Микеланджело. Или на его “Вакха”, — взволнованно размышлял Гордаш, размеренно соскабливая и соскабливая податливое древесное волокно липы уже основательно притупившимся осколком бутылочного горлышка. — А теперь что ж… Если уж Ты не послал мне раньше этот сюжет — ниспошли хотя бы плохонький резец. Хоть какой-нибудь. Я ведь не гений, чтобы одним только стеклышком…»
— Что ты там мурыжишься? — долетел до него сонный голос Есаулова, чьи нары были рядом с его. — Лучше бы вспомнил напоследок что-нибудь эдакое, если есть что вспомнить.
— Мне нечего вспоминать, — резко отрубил Гордаш. В последние дни, после того, как в камеру к ним начал наведываться этот бывший поручик Розданов, Орест только и слышал от них: «казаки, казачество, расказачили…» И понял, что по существу они сладили. Еще день-другой, и Есаулов согласится служить немцам. Тем более, что Розданов намекал, будто немцы собираются создать охранный казачий батальон. Правда, пеший, что Есаулову, прирожденному кавалеристу, не очень-то нравилось… Словом, он понял, что Есаулов решил сменить камеру тюрьмы на казарму охранного батальона, и начал презирать его. Лично он, Гордаш, служить немцам не собирался. Правда, он и в Красной армии не очень-то наслужился. Но уж пусть извинят: он — скульптор, художник… Убивать — ремесло других. Даже если убийство это праведное, во спасение.
— И все же, на кой черт тебе эта деревяшка? Лучше бы уж подкоп делал, по крайней мере появилась бы надежда сбежать, вырваться на свободу.
— Я и так вырвусь. Разнесу вдрызг эту конуру, но вырвусь. Но я не крот. Мне нужно беречь руки.
— Он бережет руки! — изумился лейтенант Мащук. — Маэстро резца и кисти! Господи, а что мне, сбитому пилоту, беречь? Обожженные крылья, что ли?