До последнего солдата Сушинский Богдан

— Из двух сразу?

— Тридцать девять человек. Но из тех, самых-самых, которые в прямом услужении у немцев.

— Полицаи, что ли?

— Ну что вы?! Полицаев я даже не заносил. Те — само собой, особым протоколом. Они от суда не уйдут. А эти притихнут, трудоднями колхозными откупятся и будут поживать себе, как ни в чем не бывало.

— Почему же вы не отдали этот список кому-либо из «особистов», когда в села эти вошли наши?

— Так ведь не успел. Тот, старый список, пожелтел весь, а новый… пока уточнял да расписывал «заслуги» каждого, пока переписывал начисто — немцы вас и… потеснили. Однако на сей раз, кумекаю, потеснили ненадолго. А тут все под протокол, все под статью. Только так. У нас в этом деле порядок, — угоднически-иезуитски ухмыльнулся Лазарев.

— Ясно. Читайте. Только вдумчиво читайте. Вместе со всеми «заслугами».

— Что, весь список?

Вряд ли он рассмотрел выражение лица капитана, однако молчание, которым тот ответил на его вопрос, оказалось довольно красноречивым.

— Базук Мария Дмитриевна… Я здесь по алфавиту, строго под протокол.

— Не отвлекайтесь, — резко осадил его Беркут.

— Как прикажете. Так вот, Базук Мария… всю оккупацию работала в больнице. Госпиталя здесь, вблизи, у немцев не было, — оторвался от листика, — так они несколько своих из местных гарнизонов и тыловых служб прямо в эту больницу и ложили. И врач у них из немцев, фольксдойч. Им гражданка Базук и прислуживала.

— Но сельчане ваши тоже лечились в этой больнице?

— В ней, понятное дело. Хотя какое там лечение? А главное, там лежали германские солдаты.

— Значит, сельчанам вашим она тоже прислуживала? — пропустил Беркут мимо ушей сообщение о солдатах. — Вы это подтверждаете?

— Не-ет, — помахал бумажкой Лазарев. — Свои — это свои. Кабы только свои. А тут немцы. Солдаты. Так что все под протокол. Вы человек военный, в этом деле не спец. А те, кому надо, сразу разберутся. И под статью. Читаю дальше. Митнюк Иван. Раненым в село прибился, от своих отстал. Умышленно — не умышленно, это без меня уточнят.

— Ранен он был куда?

— Ну, вроде как в грудь… Так вот, подлечившись, на лесопилке работал. Ходил сгорбившись, еле ноги волочил, а работал справно. На фашистов.

— Семья у него есть?

— Двое детей было. Так он еще третьего… Ну да это дело Божье. А вот то, что лес этот в Германию шел, — это под протокол. Да что там. Митнюк как Митнюк. Человек он малограмотный, ему — что Маркс, что Гитлер. А есть одна особа, которая прямо под протокол. И по всем статьям. Учительница. 3оренчак Клавдия Виленовна. Эта сама в райцентр поехала, сама предложила немцам школу открыть и сама же преподавала в ней. Русскому и немецкому учила. Еще и нескольких учениц-старшеклассниц к услужению немцам повела. Одна из них взялась учить детишек химии, другая вроде как вместо математички была.

— Стоп-стоп. Как вы назвали имя-отчество этой учительницы?

— Клавдия Виленовна. Неужто знакомая какая?

Беркут поднялся, прошелся по комнате. Остановившись напротив Лазарева, выхватил из его руки листок и еще раз перечитал все, что касалось учительницы. Да, это она. Спасительница майора. Сама говорила, что учила детей русскому и немецкому.

— Это ж додуматься надо: немцы полстраны оккупировали, молодежь в Германию угоняют, а она им «шпрехен зи дойч» преподносит.

В том, что Лазарев говорил сейчас, было что-то и от заискивания, однако произносил он эти слова грубо, бубня себе под нос, сурово сдвинув на переносице косматые, подернутые сединой брови.

— Но вы же сами сказали, что учила она не только немецкому.

— Не только. Русскому — тоже. Но ведь школа-то немецкой была.

— Почему немецкой? Дети учились местные, сельские. Химию, физику, математику изучали. Ну а немецкому они и до войны там обучались. И после войны будут. Великий европейский язык…

— Что-то я не пойму вас, товарищ капитан, — агрессивно насторожился Лазарев, удивленно уставившись на командира гарнизона. — По-вашему, во всем этом… — попробовал он снова завладеть своей бумажкой, но Беркут отстранил свою руку, — вообще нет никакой политики? Вроде бы и не было сотрудничества с оккупантами, не было пособничества…

— Послушайте, вы, «особо доверенный», вы-то сами чем промышляли все годы оккупации? Только правду, правду! Я ведь все равно проверю.

— Я? — хмыкнул он. — А что я? Я мог кем и чем угодно.

— Почему вы могли, а остальные нет?

— Как особо доверенное лицо…

— Отвечайте на мой вопрос. В качестве кого вы работали во время оккупации? — резко потребовал Беркут.

Какое-то время Лазарев все еще удивленно смотрел на капитана, словно ожидал, что тот откажется от попытки допросить его, но, почувствовав, что капитан сумеет настоять на своем, нехотя ответил:

— Так ведь работал. Но это уже другой параграф. Сумел войти в доверие врага, усыпить его бдительность. Устроился чем-то вроде кладовщика при сельской общине, которую они тут создали.

«А ведь Глодов так и предположил, что он мог быть колхозным кладовщиком! — вспомнил Беркут. — Хотя понятно, что никакого разговора о роде деятельности с задержанным у него не происходило».

— Значит, кладовщиком, говорите? При общине, созданной оккупантами? Божественно. Тогда почему вас нет в этом списке? — Беркут припечатал листик к столу, выхватил из офицерской сумки и положил рядом с ним карандаш. — Свою фамилию туда. Собственноручно. Ничего-ничего, кому надо — разберутся, — упредил он возражение Лазарева. — И не заставляйте меня повторять дважды. Свою фамилию — в общий список, причем первым. Чуть повыше фамилии той несчастной санитарки, которую вы готовы упрятать в Сибирь.

Не отводя взгляда от капитана, Лазарев дрожащими руками нащупал на столе список, и в какое-то мгновение Беркуту показалось, что он вот-вот уничтожит эту страшную бумаженцию. Однако «особо доверенный» не решился на это.

— Все равно там, где надо, я объясню, что это вы заставили меня вписать свою фамилию, — медленно, дрожащей рукой выводил буковки кладовщик общины, обладатель права первого доноса.

— Подробности меня не интересуют, — снова завладел списком Беркут. — А теперь объясните мне, почему в сорок первом вы не пошли на фронт. По повестке ли, добровольцем… Или в крайнем случае не отошли с нашими.

— Отстал я. В окружение попал. Был призван, однако попал в окружение. Да, попал! И вернулся в село! — сорвался на истерический крик Лазарев. При всем своем высокомерном презрении к коменданту этого обреченного гарнизона, он все же понимал, что вопросы, которые только что прозвучали, будут задавать ему еще не раз. Об этом он как-то не подумал. — Не знаю, как вы тут воюете, но у меня перед Родиной свои заслуги…

— Заслугами будете потрясать на суде. Почему, оказавшись на оккупированной территории, вы не взяли в руки оружие? Почему не пошли в партизанский отряд? Или, может быть, в этих краях не было партизан?

— Да какого дьявола в партизаны? Зачем в партизаны?! — наконец-то по-настоящему перетрусил Лазарев. — Я ведь в доверие врага… Они меня на такой, можно сказать, пост… Два села, как на ладони. Кто нашим остался, кто сразу предал, кто так, по мелочевке прислуживал… О каждом ведь знаю.

Беркут вцепился в его ватник на плече, с силой привлек к себе.

— Многие наши беды на этой войне именно от того, что тысячи, десятки тысяч таких, как вы, слишком активно «втирались в доверие к врагу», устраиваясь, кто кладовщиком, кто фуражиром, а кто и прямо в старосты. Вместо того чтобы сражаться с врагом, как надлежит мужчине. Вы поняли меня?

— Так вы что, обвинить меня хотите?

— Миллионы людей, стариков, женщин, раненых окруженцев, оказавшись на оккупирова территории, под угрозой голодной смерти вынуждены были, кто как мог, зарабатывать себе на кусок хлеба. Но это не вина их, а беда. Вина же в этом наша. Мы, армия, откатывались, оставляя тысячи километров территории врагу. Бросая свой народ на произвол судьбы. Это я вам говорю, воюющий в тылу врага с июня сорок первого.

— С июня в тылу? — хитровато сощурившись, спросил Лазарев. — Тогда, конечно…

— Лейтенант! — позвал Беркут, все еще не выпуская ватника Лазарева из цепких пальцев, словно хотел швырнуть этого человека прямо в руки Глодову.

— Нет лейтенанта, — появилась в проеме двери чья-то фигура.

— Как «нет»? Куда он девался? Вы кто такой?

— Рядовой Звонарь. Я тут, у двери топтался, хотел войти.

— Оружие этому человеку. Оружие — и в строй. В самое пекло. Так и доложить Глодову или старшине Бодрову.

— Этого, что ли? — кивнул Звонарь на Лазарева. — Особо доверенного? Этому сами ад устроим.

— И если будет замечено, что вы трусите или уклоняетесь от боя, — почти приподнял комендант Лазарева на носки, — пристрелю. Перед строем. Как труса. Ко всеобщему, всенародному, можно сказать, облегчению…

— Вот так, значит, — то ли обиженно, то ли угрожающе проговорил Лазарев, пятясь к выходу. — Значит, вот так со мной… Как с врагом народа.

— Подожди во дворе, нехристь! — бросил вслед особо доверенному кладовщику Звонарь. — Товарищ капитан, я как раз по этому делу и хотел погутарить.

— По поводу этого человека? — удивленно уточнил Беркут, когда за Лазаревым закрылась входная дверь дома. — Вы с ним знакомы?

— Я — нет, зато учительница эта, Клавдия Виленовна, очень хорошо знакома. Видела, как лейтенант вел его. Нет, она не просила идти к вам. Просто сказала: «Будет страшно, если капитан, или любой другой офицер, доверится этому подлецу. Он способен принести своему страдальческому селу больше бед, чем все оккупанты, которые прошли через него».

— Почему она так считает?

— Знает его, шкуру, давно. По его спискам в тридцать седьмом — тридцать восьмом чуть ли не четверть мужиков из обоих сел в лагеря позагоняли. Многие так и не вернулись оттуда. За это его и прозвали «Сибирской Чумой». Он и сейчас списки подготовил. Похвалялся ими учительнице, на понт брал, переспать с ним требовал — в виде откупного, параша лагерная.

— Вы сами что, тоже из лагерных? Спрашиваю об этом уже во второй раз.

— Меня Бог миловал. А вот он… он многих…

— Ну, хватит, хватит, красноармеец Звонарь. В этом без нас разберутся.

— Почему «без нас»?

— Да потому. Я сказал: хватит! Есть кому разбираться, слава богу.

— А мне кажется, что некому. Некому, — в том и погибельность наша, — вдруг решительно воспротивился Звонарь. — Нам с вами, и ей, учительнице, легче разобраться с этой вшой лагерной, чем слюнявчикам-операм, которые привезут свои жирные зады на тыловых полуторках. Нам самим надо сначала разобраться — так я думаю. И не только с этой парашей, но и со многими другими, — изливал душу Звонарь, уже выйдя в коридор.

* * *

Когда дверь за Звонарем закрылась, Беркут еще какое-то время стоял перед ней, словно замерзающий путник — перед единственной попавшейся ему посреди степи хатой, в которую его, однако, не впустили.

«Нам самим надо сначала разобраться. Самим надо!» — вызванивало в его сознании так, будто именно с этими словами, его, давно не бывавшего в родных краях и забывшего местные нравы и обычаи, прогоняли вон, обрекая на погибель.

«А ведь в чем-то он прав, — горько подумалось Андрею. Слишком уж отстраненно ты относишься ко многому, что тебе приходится узнавать или на что тебе просто-напросто пытаются открыть глаза. Конечно, куда проще отгородиться от всего этого: "Я солдат, мое дело — солдатское". Но ведь в конце концов солдат тоже должен твердо знать, за что он воюет, что отстаивает в своем отечестве, а чего душа его не приемлет».

Ему вдруг захотелось вернуть Лазарева назад и высказать ему все, что думает о нем и таких, как он. Капитан даже приоткрыл дверь, но ощутив на себе ледяное дуновение реки, как-то сразу остыл.

«В этом деле, капитан, главное не высказывать, главное понимать нужно, саму суть улавливать», — молвил уже лишь в оправдание своей нерешительности.

2

Прикосновение женских рук…

Беркут ощутил его еще во сне. И там же, во сне, не поверил своему ощущению. Слишком уж сладостным, а потому нереальным, оно почудилось. Сколько раз вот так же, во сне, бредил он женскими ласками. Как часто, со всей возможной достоверностью, ощущал близость женского тела, а порой даже упоительно обладал им…

Но потом сон вдруг развеивался, и с мучительной тоской на душе Андрей обнаруживал себя в затхлом доте или отсыревшей партизанской землянке; под упоительно пахнущей кроной сосны или на нарах лагеря военнопленных…

Даже приоткрыв глаза и ощутив на груди голову женщины, Андрей все еще не решался ни притронуться к ней, ни просто пошевелиться. Настолько невероятной казалась сама мысль о том, что рядом с ним действительно может оказаться женщина.

— А-а, вот ты и проснулся!… — жарко и почти ликующе дохнул ему кто-то в ухо. — Но лучше вновь закрой глаза. И помолчи, теперь уже только помолчи.

Резковатый запах солдатского одеколона смешивался с приторью настоянных на дымных кострах волос. Чуть ниже соска — упругий клубок девичьей груди.

— Ты, Клавдия…

— Какая еще Клавдия?! — не зло, а томно как-то возмутилась женщина. — Никакой Клавдии не было и быть не может, — горячечно и все еще безо всякого намека на ревность или огорчение, продолжила Войтич. — Жди, дураша, придет она к тебе, подстилка майорская! Поэтому лежи и молчи. Слышишь меня: закрой глаза и молчи, а то опять все не сложится.

— Почему опять?

— Ну, как тогда, в моем «бункере».

— Тогда я попросту не решился.

— Дурак, значит. Раз уж облапил девку, то что ж тут решаться? Уже, считай-радуйся, все решено.

Только теперь Андрей понял, что он уже полуоголен. Нога женщины жарко обвила его ногу; одной рукой Калина нервно теребит волосы где-то у него на затылке, другой беспощадно расправляется с остатками одежды.

Не выдержав этой пытки, Беркут захватил Калину за талию, плавно перекатил через себя и, обнаружив, что под короткой, из шинельного сукна, юбчонкой — лишь голое, пылающее жаром тело, подмял под себя и попытался яростно наброситься на нее. Ошибки, которую допустил при первой встрече, он уже не допустит. Однако Калина вывернулась, отжав подбородок мужчины, слегка успокоила его и только тогда молвила:

— Это ж тебе не в рукопашной, капитан. Тут все нужно делать спокойно, деликатно, а главное — умеючи.

— То есть как это «умеючи»? — нервно переспросил он.

— То есть так это, что женщину так заласкать нужно, — тихо, рассудительно наставляла его Войтич, — чтобы она упала в обморок, и, так и не воскресая, всю ночь напролет отдавалась тебе.

— Всю ночь, и не воскресая?

— Желательно, не воскресая. Томная женщина всегда отдается слаще.

— Чего же ты упираешься?

— Ты же еще и не пробовал ласкать! — возмутилась Калина.

Вывернувшись из-под массивного тела Андрея, она тотчас же принялась деловито, словно к молодому жеребцу приценивалась, ощупывать его мощный торс, а проделав это, восхищенно заохала.

— Но сюда кто-то может войти, — вдруг некстати спохватился Беркут.

— Как войдет, так и выйдет. И черт с ним. А нахрапа полезет, пристрелю, — спокойно заверила Калина. — Дверь я закрыла. Входную и нашей комнаты. Разве что немцы в ночную атаку попрут, но и тогда пусть без тебя их попридержат. Сегодня моя ночь. Зря что ли вечером баньку устраивала. Для себя отмывала, старалась.

— Отмывался вроде бы я сам.

— Только потому, что не позвал.

— Как сюда шла, никто не видел?

— Клавдии, во всяком случае, не заметила. Так что можешь успокоиться.

— При чем здесь Клавдия?

— Но ты же назвал ее, а не меня.

Окончательно расправившись с одеждой мужчины, Калина вновь похвалила себя за то, что отмыла его, и сладострастно повела губами по груди, животу, опускаясь все ниже и ниже.

— После этой ночи никакой Клавки тебе уже не понадобится, — пригрозила она, прежде чем предаться тому способу первородного греха, предаваться которому Андрею приходилось только с Анной Ягодзинской. Впрочем, до сих пор он все еще весьма смутно представлял себе, как это делается.

Тем не менее с первого же мгновения понял, что Калина права: чувство, нахлынувшее на него при первых же прикосновениях женских губ, не подлежало никакому сравнению. Оно было настолько яростным и всепоглощающим, что в какие-то мгновения Андрею показалось, будто он впадает в магнетический транс и, теряя чувство реальности, возносится к вершинам блаженства.

— А все же, почему ты назвал ее, а не меня, капитан? — вернул его к реальности томный голос Калины, совсем не такой грубый, к какому Андрей привык, и вообще совершенно не похожий на голос Войтич.

— Просто к тому времени я еще не проснулся.

Войтич улеглась рядом с капитаном, завлекая его на себя, и долго, страстно исцеловывала грудь, шею, щеки, глаза…

— Теперь, просыпаясь, ты будешь произносить только мое имя. Только мое! Кто бы ни оказался к утру в твоей постели.

— Это будет ужасно.

— Наоборот, сразу же будешь вспоминать ночи, проведенные со мной, — все так же нежно и игриво уточнила Калина. — Я ведь тебе нравлюсь.

— Ну… в общем… — растерялся Андрей, явно не ожидавший подобного утверждения, ибо молвлено это было женщиной не в форме вопроса.

— Нравлюсь-нравлюсь. Просто ты еще этого не понял. Но уже завтрашней ночью, обнаружив, что меня нет рядом с тобой в постели, поймешь это. И так затоскуешь… Если б ты только мог представить, как ты затоскуешь по мне.

На том берегу реки вдруг ожил пулемет. Очередь его легла почти рядом с домом, в котором они блаженствовали, и это «напоминание» войны заставило Андрея и Калину приумолкнуть, а главное, вспомнить, где они и что на самом деле происходит за стенами — пусть и довольно мощными, сложенными из огромных диких камней, — их дома.

— В каких-нибудь пятистах метрах от нас — враги. Они со всех сторон. Мы в окружении. И тем не менее лежим в постели и занимаемся черт знает чем.

— Что значит «черт знает чем»? — встрепенулась Калина. — Как ты можешь такое говорить? Может быть, мы только что зачали сына: а ты говоришь: «черт знает чем»?

— Так уж сразу и сына!

— А все может быть. На всякий случай предпримем еще одну попытку, — рассмеялась Калина. — И не обращай внимания на пулемет. Ты что, впервые попадаешь в окружение? Ты ведь партизанил, был диверсантом, еще кем-то там.

— Но никогда еще не лежал в домашней кровати посреди двух фронтов. Да к тому же — с женщиной.

— С такой красивой женщиной.

— С такой красивой… И не зачинал сыновей под пулеметную дробь.

— Зато каким мужественным вырастет этот, зачатый под пулеметную дробь, сын! Настоящим солдатом.

Калина благодарно вздохнула и, свернувшись калачиком, приложилась виском к его солнечному сплетению. Он видел, как хладнокровно действовала эта женщина, выступая в роли снайпера. Знал, что в течение нескольких лет она была надзирательницей женского лагеря политзаключенных и, судя по ее намекам, даже принимала участие в казнях этих несчастных, объявленных «врагами народа». Но теперь ему казалось, что женщина, с грациозностью тигрицы свернувшаяся рядом с ним в постели, не имеет ничего общего ни с Калиной Войтич — надзирательницей, ни с воинственной, при всяком удобном случае хватающийся за оружие, амазонкой.

— Назови меня еще раз красивой.

— Не стоит, зазнаешься.

— Зазналась я еще после первого раза. Так что теперь уже не жадничай.

— Ты и в самом деле красивая. Просто никогда раньше не видел тебя такой вот — оголенной, покорной, а главное — в постели.

— Теперь всегда буду рядом с тобой.

— Это невозможно.

— Хотя бы до тех пор, пока стоим гарнизоном в Каменоречьи.

— Кто знает, сколько это продлится и чем кончится…

— Да чем бы не заканчивалось! — решительно молвила Калина. — А сына я тебе выношу. К тебе же только одна просьба: почаще ласкать меня.

— Почаще не получится.

— Клавдии опасаешься? Так вот, с ней я сама разберусь. Если однажды утром в каменоломнях ее не окажется, не надо слишком уж удивляться.

— Клавдия здесь ни при чем.

— Ты ведь переспал с ней, там в выработке.

— Что за чушь?!

— Я следила за вами.

— Брось, Калина, — как можно спокойнее попытался Андрей урезонить девушку.

— Говорю тебе… Подсмотрела, выследила, а там, наверху, под потолком, есть узенькая щель. Если подползти по полке, все слышно. Так я взяла и подползла. Видеть не видела — врать не стану. Но все слышала.

— Не ври. Ничего ты там не могла слышать.

— Могла, все могла.

— Между нами ничего не было. «К сожалению», — мысленно добавил Андрей.

— Не ври, вы действительно выкобеливались там. Все так и было, ты проговорился. Мне Арзамасцев сказал, что ты увел Клавдию в дальнюю выработку.

— Не мог он сказать такое. Мы искали место для госпиталя.

Однако Войтич уже не слушала его.

— То ли ненавидит тебя этот Арзамасцев, то ли ревнует.

— Не хочет простить того, что оказался здесь. Считает, что из-за меня. Собственно, так оно и было на самом деле, мы ведь сейчас могли где-нибудь в тылу отсиживаться, после возвращения из-за линии фронта.

— Знаю, рассказывал.

— Когда?

— Не ты, а ефрейтор Арзамасцев.

— Когда вы с ним оказались в той самой, дальней выработке?

— Пристрелю, капитан. Ни с кем, нигде, кроме тебя, я здесь не была.

— Извини, пошутил. И, как всегда, неудачно.

* * *

То ли пулеметчику что-то мерещилось, то ли просто постреливал, чтобы разогнать сон. Правда, на сей раз очередь прошла над плавнями. Зато в той, степной, стороне все по-прежнему оставалось спокойно. И Беркут не мог понять: то ли Ганке все еще не увел свою роту и продолжает придерживаться условий перемирия, то ли командир нового подразделения счел, что ради кучи этих камней рисковать своими обстрелянными фронтовиками не стоит.

— Как ты догадался, что я действительно ничего не слышала, а просто беру тебя на понт?

— Если бы ты оказалась где-то рядом и застала нас, то наверняка швырнула бы в выработку гранату. Или перестреляла.

— Это уж точно! — все с той же детской шаловливостью и наивностью рассмеялась Калина. — Сдержаться не смогла бы. Ну и как она как баба, учиха эта твоя?

— На такие вопросы не отвечают.

— Хотя бы намекни как-нибудь.

— Как намекнуть? — решил Андрей, что спорить с Войтич бесполезно. Лучше принять условия ее игры.

— Как угодно, я пойму.

— Тогда можешь считать, что намекнул.

— Лучше, чем со мной? — не на шутку встревожилась Калина.

— Нет. Очевидно, нет… не должно… так мне кажется.

— Попробовал бы сказать, что лучше. Смотри мне, пристрелю. Когда я уже была в девятом классе, к нам в школу прибыла новая учительница украинского языка. Киевлянка. Жена заместителя начальника лагеря. Того самого. Она казалась мне такой красивой и настолько суровой и недоступной, что по грешности своей девичьей я не раз спрашивала себя: неужели и она тоже… ну это… как все, с мужиками. Как любая сельская баба. Неужели и ее мужики… тоже? Не верилось как-то. Казалось, что учительницы — особенно эта, городская, — какие-то особенные. Ты ведь тоже впервые с учительницей переспал.

— Впервые, — непроизвольно как-то вырвалось у Андрея, о чем он тотчас же пожалел, почувствовав себя неловко перед Клавдией. — Только не переспал, а так, немного поласкал. Но осознание того, что ласкаешь не просто женщину, а учительницу, — да, признаюсь, на психику это здорово давило. Но только ты…

— Не боись, не выдам, — успокоила его Войтич. — У нас ведь с тобой теперь сугубо мужской разговор. А потому не ври. И вообще на будущее запомни: в постели я — женщина. На кухне тоже, а вот, во всех остальных житейских передрягах рассчитывай на меня, как на мужика. Потому и говорю, что здесь, в Каменоречье, буду стараться не отходить от тебя, оставаясь в роли телохранителя.

— Этого не будет, Калина. Никаких «телохранителей». И чтобы я никогда больше не слышал об этом.

— Понятно, стесняешься. Ничего, я ненавязчиво. Подстраховывая. Очень страшно потерять тебя.

— А себя?

— Я не знаю, что такое страх, капитан. По-моему, совершенно не знаю.

— Божест-вен-но.

— В самом деле, не вру. Почти не ощущаю его. Там, где на обычных, нормальных людей снисходит леденящий душу страх, на меня — леденящая душу ярость.

— Вот оно что! Спасибо, это многое проясняет в твоем характере.

— Нет-нет, внешне это почти никак не проявляется. Внешне я остаюсь спокойной, разве что иногда даю волю языку. Но когда должен появиться страх, у меня появляется ярость. Она-то и глушит любое другое чувство. А еще — терпеть не могу слез, особенно причитаний. Если кто-либо метнет в мою сторону нож или выстрелит-промажет, — еще могу простить. А плач-рев услышу — пристрелю, не задумываясь. Терпеть этого не могу. Веришь?

— Поверить в это так же трудно, как и не поверить. Но если страх действительно обходит тебя… Жаль, что ты не встретилась мне за линией фронта. Очень даже могла бы пригодиться. Появляться в городе в немецкой форме, с надежной женщиной — куда лучше, чем бродить в одиночку.

— Вот и подумай теперь над этим.

— Да поздновато думать, война уже идет к концу.

— Не так скоро она закончится, как тебе кажется. И потом, со мной что по ту, что по эту сторону фронта — надежно. То, что в конвое я немного «сзечилась», то есть от зеков словечек всяких и повадок нахваталась, пусть тебя не пугает. Нужно будет, стану вести себя, как польская аристократка. Опять не веришь?

— Почему же… Все может быть.

— Кстати, во мне ведь течет польская кровь. Стопроцентная, и почти голубая. Это я по отцу Войтич, кстати, тоже поляку, а по матери Даневская. Были в здешних краях такие гербовые шляхтичи Даневские. А, как тебе пани Даневская? Кончится война, перейду на фамилию матери. Все равно отец бросил нас, когда мне еще и двух лет не было. Хочешь, с завтрашнего дня предстану перед тобой польской шляхтянкой?

— Любопытно было бы взглянуть.

— Только пообещай, что станешь любить меня еще сильнее.

«Разве ты уже объяснился ей в любви?» — попробовал было возмутиться Беркут. Но только мысленно, про себя. Эта женщина все решительнее вторгалась в его жизнь, и с ней приходилось считаться.

3

Услышав шаги, капитан открыл занавешенные ресницами усталости глаза и резко оглянулся. При этом рука его мгновенно легла на кобуру. Но это был Глодов.

— Товарищ капитан, разрешите доложить.

— Слушаю, — бросил Беркут, не поднимаясь с низенького лежака, который смастерили для него на командном пункте солдаты-плотники. Сейчас он просто не в состоянии был подняться. Даже отворачиваться от холодной стены, которая однако приносила ему успокоение, становилось все труднее. Судя по всему, он смертельно устал, причем больше всего донимала бессонница.

Если любому из бойцов все же удавалось хотя бы часок-другой между обстрелами поспать, то у него почему-то не получалось. То вдруг начинал тревожить радист, то появлялись немцы, то… Калина.

— Я уточнил. Во время ночной операции погибли четыре бойца гарнизона. С разведчиком, которого вы пытались спасти, — пятеро. Двоих ранило. К счастью, легко. В числе погибших — старший лейтенант Корун.

— Что-что?! — вновь приоткрыл сами собой закрывшиеся глаза Андрей. — Что ты сказал, лейтенант?

— Погиб командир роты старший лейтенант Корун, — уточнил Глодов, исполнявший теперь обязанности заместителя коменданта гарнизона. — Извините, считал, что вам уже сообщили.

— Как это могло произойти?! Он ведь все время находился в укрытии, в нашем лазарете.

Забыв, что доклад не окончен, или же решив, что после этого вопроса формальности уже излишни, Глодов присел к приспособленной под печку-буржуйку бочке из-под горючего и подбросил туда несколько мелких дощечек.

— На сей раз он вышел из госпиталя-укрытия. Зачем он прибег к этому, понять трудно.

— Неужели попытался поднять бойцов в очередную бессмысленную контратаку?

Глодов смерил коменданта тягостным взглядом и, выдержав минутную паузу, проговорил:

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Две недели – маленький или большой срок для поворота судьбы?.. Они почему-то сразу осознали, что это...
Казалось бы, мечта сбылась! Вот оно – заветное обучение в Академии МагФорм, престижный факультет и л...
В ноябре 1932 года Джон Голсуорси стал лауреатом Нобелевской премии по литературе «за высокое искусс...
12 отнятых жизней, 12 окровавленных костюмов – он называет себя Безымянным, и все его жертвы похожи ...
Последнее, что нужно было Лизе Эдвардс, – еще одна собака. Но когда кроха Бу, едва стоя на лапах, пр...
Семейная жизнь – спектакль. У кого-то – оперетта, у кого-то – драма абсурда. А если речь идет о знам...